– А в ресторане?
– Я же угадал? Красный?
Лотти сменила ракурс, поймала больше тени у него на виске, текуче заскользила вдоль стены.
– А как называлась дорога, по которой вы ездили? До Лестерова луга?
– Я понял. Фокусы фотографа. Портовая дорога, если не ошибаюсь. А рыбацкие лодки там по-прежнему?
– Там по-прежнему говорят о вас, мистер Браун.
– Тедди.
– С нежностью говорят.
Эмили смотрела, как дочь вставляет в камеру новую пленку. Отснятая отправилась в карман платья. За многие годы Лотти научилась работать четко и умело – камеру перезаряжала в считаные секунды.
– У меня есть кадр, где вы бреетесь, – сказала Лотти. – Помните тазик на краю луга?
– Мы его грели бунзеновской горелкой.
– Наклонялись над тазиком.
– Это на случай, если вечером предстоит лететь. Продолжая говорить, она проволокла стул по веранде. Не спрашивая разрешения, усадила туда Брауна. Тот сел, ни словом не возразив. За его спиной сдвинулись облаконтуры.
– Вы нам приготовили бутерброды, – сказал Браун. – В то утро.
И улыбнулся до ушей. Она сменила объектив, присела на корточки, сняла от пола на широком угле.
– Мне ужасно неловко из-за письма.
– Мама сказала.
– Я оказался чудовищно забывчив.
– Оно же перелетело океан, мистер Браун.
– Что правда, то правда.
Она опять сменила ракурс, слегка подвинула Брауна на стуле.
– Зеленый, кстати.
– Что?
– Ковер. Зеленый был ковер. В «Кокрейне». Он расхохотался, запрокинув голову.
– Поклясться бы мог, что красный.
И тут теннисный мячик выстрелил высоко в воздух и приземлился в розовые кусты у него за спиной.
– Осторожнее! – крикнул Браун сыну.
Пересек веранду, взобрался на парапет. Тростью выгнал белый мячик из зарослей роз. Получилось не сразу. К мячу прилип листик.
Браун шагнул с парапета, выгнул спину и с неожиданной сноровкой запустил мячик в небо. Лотти сняла посреди броска; листик летел следом.
– Готово, – сказала Лотти.
За полдень они сели обедать на веранде: Браун, Эмили, Лотти, Эмброуз, Кэтлин и Бастер. Груды бутербродов; корки аккуратно отрезаны. Кекс из темного теста. Расшитая чайная баба согревала чайник.
Эмили не удивилась, уловив запашок виски от Брауна. Так вот зачем он выходил из гостиной. Вот отчего так непринужденно позировал перед камерой. Ну а почему нет? Он заслуживает новизны ощущений, решила она.
Увидела, как он склонился к Эмброузу, коснулся его рукава:
– А как дела в большом мире? В Лондоне?
– Великолепно, сэр, – отвечал Эмброуз.
– Ничего себе у вас боевое задание. Возить прекрасных дам.
– Да, сэр.
– Вы ирландец?
– Северная Ирландия, сэр.
– Превосходно. Люблю ирландцев.
Эмброуз на миг растерялся, смолчал. Браун откинулся на спинку стула, кивнул, уставился вдаль. Приоткрылась пола пиджака. Эмили заметила глазок серебристой фляги. Кэтлин положила руку Брауну на локоть – хотела удержать, не отпустить с земли, будто навеселе он мог и взлететь. Он опять кивнул – мол, да, милая, но ты уж мне разреши, всего разок.
Дневной свет облизывал подступы к веранде. Под конец обеда Бастер ускакал на теннисный корт. Вернулся с тремя ракетками и белым мячиком.
– Поиграйте со мной, ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста.
Лотти и Эмброуз переглянулись, встали из-за стола, взяли мальчика за руки, вместе зашагали по лужайке.
– Ах вот оно что, – сказал Браун.
Эмили сидела в садовом кресле, наблюдала. Сетку починили и натянули. Дочь почеканила мячик на ракетке, послала через сетку Эмброузу. На солнце мячик брызнул мелкой моросью.
К их отъезду Браун уснул. Устроился в шезлонге, натянув одеяло по самую шею. По каменному парапету зелено ползла гусеница. Веки Брауна затрепетали. Эмили коснулась его руки, пожала ему пальцы. Он вздрогнул всем телом, будто вот-вот проснется, но затем повернулся на бок и утомленно фыркнул губами.
Эмили отступила. Понимала, что про алкоголь в статье не обмолвится. Нет нужды. Нет смысла. Нет, она хочет вспомнить его в воздухе, меж облачными слоями. Наделить его древним достоинством. Услышать, как он гикает, пролетая над деревьями.
Она поправила одеяло у него под подбородком. Ее пальцев коснулось его неглубокое дыхание. Бреясь, он кое-где пропускал волоски. Эмили выпрямилась, пожала руку Кэтлин:
– Спасибо, что приняли нас.
– Всегда вам рады.
– Ваш муж – прекрасный человек.
– Он просто устал, – сказала Кэтлин.
Эмброуз покрутил рукоять на авто, завелся. Машина тихонько двинулась. Миновали поворот под каштанами. В Лондон, предупредил Эмброуз, путь долгий.
Эмили обернулась; Кэтлин с Бастером стояли на крыльце. Кэтлин обвивала сына руками, подбородком упиралась ему в макушку. Под колесами хрустел гравий.
Деревья клонились к дороге. Толкали друг друга ветки. Ветерок встряхнул листву. Бастер вырвался, Кэтлин ушла, исчезла в доме.
Много часов спустя, проснувшись – в машине, в сгущающихся сумерках, – Эмили не удивилась, увидев, что дочь спит, положив голову Эмброузу на плечо. Словно заполнила собой контуры уже вырезанного для нее силуэта. Ее волосы разметались по его лацкану.
Эмброуз крепко держал руль, машину вел как можно осторожнее, чтобы не потревожить Лотти.
Спустя четыре месяца они поженились. Свадьба проходила в Белфасте, в протестантской церкви неподалеку от Антрим-роуд. Стоял сентябрь, но день прилетел на фалдах лета. Полоскалась зеленая листва. Воздух баламутила стая скворцов.
Эмили и Лотти прибыли в белом авто – ленты упруго развевались на ветру. Вошли в черные чугунные ворота. Эмили держала краешек дочериной фаты. На миг даже забыла про трость. Артрит почти не давал о себе знать. Эмили ступила под сень церкви, в сумрак. Скамьи забиты битком. Темные костюмы, прихотливые шляпки. Молодые люди в летной форме. Девушки в модных длинных платьях. Старухи стратегически запасли платочки в рукавах. Семейство Эмброуза владело фабрикой, выпускавшей авиационную парусину. Пришло немало работников. Суровые мужчины в серых костюмах, кепки по карманам. Букеты от «Шорт Бразерс»[54], от «Виккерс», один – в форме планера «Веллингтон». Эмили сидела в первом ряду, бросалась в глаза своей одинокостью, но ей было все равно; молодой викарий приступил к службе, воздев руки, точно с земли заводил аэроплан на посадку. Эмили уж сколько лет не бывала в церкви. Разворачивалась служба; Эмили внимательно слушала. Наслаждалась музыкой северного акцента.
Пара зашагала по проходу как сквозь строй. Эмброуза всеобщая суета смущала. Краснели щеки под серым цилиндром. Лотти надела туфли без каблуков, чтобы не возвышаться над женихом. Снаружи их засыпало белым дождем конфетти. На ступенях церкви новобрачные поцеловались.
Потом, в гостинице, Эмили вывели в садик. Отец Эмброуза вынес ей кресло. Она сидела в квадрате солнечного света, положив трость поперек колен. На лужайке стояли ледяные скульптуры. Вокруг Эмили медленно таял день. Резкое ржание лошадей, взнузданных на заре в Миссури. Материно пальто умято ветром. Отцовские ресницы склеились и замерзли. Ледяной осколок. Буря в прерии. До чего странно: жизнь так просторна, но возвращается к мелочам детства. Лотти в коридорах гостиницы «Кокрейн». Шагает по Пейтон-стрит – новенькая в средней школе Принца Уэльского. День, когда Лотти впервые увидела фотоаппарат, «графлекс» с объективом на гармошке. И как в Уимблдоне, каких-то четыре месяца назад, они сидели на Центральном корте, мать и дочь, смотрели четвертьфинал, и Лотти повернулась к ней, сказала то, что Эмили знала и так. Как тонко влюбленные чувствуют переломный момент. Кривая мира Лотти сдвинулась. Она остается здесь. Она влюбилась. Эмили пережила минуту ликования, которое затем обернулось ревностью, а та вновь сменилась завороженным восторгом пред этим поворотом вселенной. Что такое, в сущности, жизнь? Стеллаж, где случаи по полочкам. Криво напиханы друг над другом. Длинные зубья ледовой пилы обжигают искрами глыбу холода. Точишь лезвия, выравниваешь, вставляешь в рукояти. Нажимаешь, режешь. На миг в воздухе вспыхивает уголек.
Ее вдруг затопила благодарность. Просыпаешься однажды утром, под вой зимы на севере Миссури, оглянуться не успела, а уже стоишь на палубе трансатлантического парохода, а потом вдруг одна в Риме, а через неделю – в Барселоне, или в поезде, что мчится по французской глубинке, или снова из гостиницы Сент-Джонса видишь, как аэроплан раздирает небо, или стоишь в шляпной лавке Сент-Луиса, и снаружи льет с небес, а потом, тоже внезапно, сидишь в ирландской гостинице, смотришь, как дочь на другом краю лужайки бродит меж ледовых скульптур, обносит шампанским сотню свадебных гостей. Эмили чуяла рывки своей жизни – почти как прыжки пера. Чернильный росчерк на странице. Всякий новый мазок – великий сюрприз. Как это все безбрежно. Сродни полету в небесах, подумала она, нежданной встряске погодной перемены, стене солнечного света, налетевшему граду, выходу из облачной гряды.
Вдруг ужасно захотелось написать Тедди Брауну, сказать ему, что сейчас, в этот кровоточащий миг, она прекрасно понимает, отчего он больше не хочет летать.
Эмили поднялась с кресла и зашагала по лужайке. Трость утопала в мягкой земле. Набежали многочисленные белфастские вдовцы. Придвинулись, склонились. Их флирт ее удивил. Так рады, говорили они, познакомиться с американкой. Коренастые солидные мужчины, чисто выбритые, трезвенники. Она с легкостью воображала их в котелках и оранжевых нагрудных лентах. Они ее расспрашивали. Что она теперь собирается делать? В какой уголок планеты направится? Они слыхали, она жила в гостинице на Ньюфаундленде, и пусть она не сочтет за грубость, но разве женщине там место? А она не хочет свить гнездышко, остепениться? Если решит остаться в Северной Ирландии, они счастливы будут показать ей окрестности. Вот в Портаферри прекрасное есть местечко. Видела бы она долины Антрима. Ветреные пляжи Портраша.
Под вечер загудел колокол, призывавший к ужину. Эмили села за стол с родителями Эмброуза. Отец был низенький, смеялся от души; мать грузная, с неводом тугой косы. Приятно, сказали они, принять в семью девушку с Ньюфаундленда. У них и самих за долгие годы немало родни уехало на запад, да вот мало кто возвращался. Они как-то странно притихли, когда Эмили поведала историю Лили Дугган. Служанка? Из Дублина? Да ну? Дугган, говорите, ее фамилия? Эмили решила, что им интересно послушать. В памяти рельефно проступали детали – задубевшая одежда отогревается на теплой решетке очага, скрипит лед, когда гонишь его по озеру, перчатка медленно расцветает кровью, мама над телом отца, поднимает голову, – но тут мистер Таттл наклонился через стол, и легонько тронул ее за руку, и спросил, ходила ли в церковь эта Лили Дугган, а Эмили вновь давай заливаться, и болтала, пока он не потерял терпение, не подался к ней снова: так эта Лили Дугган протестантка была? Таким тоном, будто любые другие вопросы и задавать не стоит. Эмили сначала решила, что не даст ответа, ответ не заслуживает вопроса, но она ведь на неведомой территории, это же свадьба ее дочери, и она рассказала, как Лили, чтобы выйти замуж, крестилась в протестантизм, и тихое облегчение разлилось по их лицам, и прямодушие вернулось за стол. Позже она видела, как отец Эмброуза распевал в баре «Солдат королевы»[55]. Эмили зашаркала к себе в номер. На лестнице ее остановили Лотти и Эмброуз. Невероятно: мистер Эмброуз Таттл и миссис Лотти Таттл. Не верится, что она и Лотти за всю жизнь едва ли расставались хоть на день. Настал, значит, миг освобождения. Гораздо легче, чем Эмили воображала. Поцеловала дочь, отвернулась, повлачилась наверх. Подступили потемки. Эмили спала без зазрения совести, разметав седые волосы по простыням.
Назавтра ее повезли на юг, на Стрэнгфорд-Лох. Небольшая автомобильная кавалькада. За город. С годами семейство Таттл прикупило не один и не два озерных острова. Среди болот и островков, которые здесь называли шкерами. Ссутуленные от ветра деревья. Изгибы проселков. На свадьбу Эмброузу и Лотти подарили пять акров с коттеджем, который сойдет за летний дом. Прелестная развалина с соломенной крышей и синей дверью. Заросшая лужайка спускалась прямо к озеру. На кромку воды наседала рыбацкая хибарка. В качких кронах прибрежных деревьев примостилась стая сорок.
Устроили пикник в высокой траве. Задувало холодом. Эмили чувствовала, как ветер ее обыскивает.
Можно и уезжать, думала она. Одной вернуться на Ньюфаундленд. Одной проживать день за днем. Писать. Найти свое маленькое утешение. Элегантную воздушность.
Озеро было приливное. Растворялось в бесконечности на востоке, вздымалось и опадало, дышало. Вытянув длинные шеи, пролетела пара гусей. Взмыли над коттеджем и пропали. Точно впитали цвет небес. Течение облаков вылепляло ветер. Волны накатывали, аплодировали о берег. На воде покачивались вялые ламинарии. Эмили чудилось, что она уже отступает к морю; можно простить ей эту мысль.
1978
Темночь
Как ни посмотри, играет он неплохо. Сила немалая. Может ударить справа от задней линии. Если что, покроет ее в два-три прыжка. Но скорее размашист. Горделивая голова. Светлые кудри. Просто реклама непринужденности. Рубашка болтается, шорты болтаются, и черты виноватого лица тоже. Даже носки обвисают. Какой уж там «Слэзинджер». Господи, чего бы она не дала за нежненький такой тычок электробичом, чтоб внук за сеткой хоть на минутку встряхнулся и ожил. Отбивает пристойно, аккуратно. Если хочет, умеет вложить в удар некое жало. И справа бьет неплохо. Лотти видела, как ловко он закручивал мяч. К теннису талант от природы, но талант к грезам наяву помощнее будет. Как-то раз она пыталась приобщить его к искусству тенниса с точки зрения углов, векторов, траекторий, процентов, всей математики, какая в голову приходила, но он не клюнул. Девятнадцать лет, прекрасный молодой математик, но даже окраин Уимблдона не одолеет.
Она и сама, конечно, не Билли Джин Кинг[56], но по-прежнему может погонять мячик над сеткой. Особенно августовским вечером, когда еще долог свет в северном небе. Девять вечера. До заката полчаса.
Отбивая его удар с лета, она чувствует дребезг в костях. По пальцам, по запястью, в локоть, в плечо. Не по вкусу ей эти новые металлические ракетки. В прежние-то времена ракетки были другие – фиштейлы, фэнтейлы, флэттопы. Деревянные ручные прессы. Безупречное мастерство. А теперь сплошь текучие линии и металлические головки. Надо бы вернуться к верному «бэнкрофту». Она отклоняется назад и подхватывает из корзины новый мяч, легко подает Томасу вдоль центральной линии, чуток левее. Он безмятежно смотрит, как мяч скачет мимо. Надо бы крикнуть ему, чтоб очухался уже и шевелил мослами, но довольно и того, что он пришел сюда погонять мячик с древней бабулей в белой юбочке до колен. Просто посмотреть на него – уже глаз радуется. Долгий, красивый глоток воды, доброе лицо, как у Ханны, и голландские глаза давно исчезнувшего отца. И осколочек Эмброуза тоже проглядывает. Кудри. Полноватая щека. Бутылочная зелень глаз. Тем более хорош, поскольку сам этого не сознает: скажи ему, что он смерть девицам, – ошалеет. Он лучше выведет теорему страсти. Любая юная прелестница готова броситься ему на шею, а он все больше в университетской библиотеке торчит, книжки листает, в голове циферки жужжат. Хочет стать, подумать только, актуарием, сплошь прогнозы и вероятности, но сегодня вечером ей хватило бы знать, каковы шансы, что он снова ударит справа.
– Соберись! – кричит она. – Всего шесть осталось. Левую ногу крепче. Бедро не перегружай.
– Ладно, ба.
– Представь, что это матан.
Лотти берет новый мяч. Спина побаливает. Генетика шепчет. На верхней губе сгущается капля пота. Лотти выпрямляется. Изумленно смотрит, как Томас – все шесть футов два дюйма – наклоняется у задней линии, подтягивает носки, подпрыгивает на мысках а-ля Бьорн Борг[57]. Лотти невольно усмехается. Катает в пальцах белый шар, отпускает, мягко бьет, гудят струны, она старается, чтоб отскок получился повыше, чтоб Томас зашел под ним, – тот так и делает с превеликим пылом. Ей кажется, он пропустит этот мяч, промажет или запулит над оградой, но Томас попадает по мячу, и мало того, поворачивает запястье, а затем и плечо, левая нога вперед, вкладывает в удар все свои многочисленные дюймы, и мяч летит мимо Лотти, на идеальной высоте, скорость как надо, и, обернувшись, Лотти смотрит, как мяч приземляется, и хотя оба видят, что отскочил он в нескольких дюймах за линией, она слишком громко кричит:
– В площадке!
По дороге назад в Белфаст их тормозят у КПП на Миллтаун-роуд. Полдюжины молодых солдат – совсем мальчишки, в камуфляже. В горле у Лотти всякий раз зудит страх. Томас опускает водительское окно. Говорят, что проверяют права. Не солдатская вообще-то работенка, но Лотти помалкивает. Солдаты не старше Томаса. Чуток неряшливы, вороты распахнуты. Давным-давно, в стародавней стране они одевались щеголевато: блестящие латунные кокарды и начищенные ремни.
Один наклоняется, смотрит на Лотти. От него несет табаком. В широкой белой юбке, в расстегнутом кардигане она едва ли зачаровывает взоры, сама это понимает, однако широко улыбается и говорит:
– Ну, кто в теннис?
Солдат легкомыслия не одобряет (ни всухую, ни вничью) и идет вдоль машины, медленно ее огибает, читает наклейку «ограничение скорости» на бампере, щупает капот – по температуре вычисляет, сколько они проехали. С каких это пор бабушка с внуком под подозрением? Где у них ракетная установка запрятана? Какова вероятность, что они едут на Фоллз или Шанкилл – в отместку побить кого-нибудь?
Ни слова не произнесено, солдат дергает головой. Томас жмет на газ, старается улизнуть не очень поспешно, выруливает к дому неподалеку от Малоун-роуд.
С годами дом пообветшал, но не вовсе растерял викторианскую прелесть. Красный кирпич. Эркеры. Три этажа. Тонкое кружево занавесок.
Оба ступают на узенькую тропинку среди флорибунд, на плече у Лотти теннисная сумка. Возле треснутых ступеней Томас наклоняется поцеловать бабушку в щеку.
– Спокнок, ба, – говорит он, и его губы касаются ее уха. Последние месяцы он живет здесь, в подвальной квартире. Поближе к университету, подальше от отчима. Лотти смотрит, как он спускается, в походке бравада, светлые кудри темнеют в тени.
– Погоди, эй.
Она обильно впитала северный акцент, но корни-то ньюфаундлендские: порой Ньюфаундленд догоняет, мелодики переплетаются, и Лотти уже не понимает, где что. Томас взбегает по ступеням – понимает, что грядет. Их ритуал, каждую среду. Она сует ему в руку двадцатифунтовую купюру, велит не тратить все в одном книжном магазине.
– Спасибо, ба.
Всю жизнь такой тихий мальчик. Авиамодели. Книжки с приключениями. Комиксы. В детстве – неизменно опрятная школьная форма: рубашечка, брючки, начищенные туфли. Даже теперь, в университете, его неряшливость отдает чопорностью. Хорошо бы он однажды явился домой в драной футболке, с тьмой-тьмущей английских булавок или с кольцом в ухе – взбунтовался бы как полагается, – но Лотти понимает, что деньги он потратит благоразумно: на телескоп, на звездную карту, еще на какую полезность. Или даже отложит на черный день – едва ли здравая мысль в этом сумеречном городе.
– Не забудь матери с отцом позвонить.
– Он отчим.
– Передай, что в выходные мы едем.
– Ай, ну ба, умоляю тебя.