Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ТрансАтлантика - Колум Маккэнн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

У края толпы он останавливается. Не уверен – она, не она? Лица издали не рассмотреть. Он заглядывает поверх шеренг чужих плеч. В толпе шевеление. Качка. У баррикады. В кресле-каталке. Закутана в пару одеял. Он мягко раздвигает толпу и подходит.

– Доброе утро.

– Привет, сенатор.

На миг из головы улетучивается ее имя. Из Странмиллиса. Потеряла внука.

– Сегодня в теннис не играете?

– Решила финал посмотреть.

– Ну, мы надеемся, что это финал.

– Во всяком случае, гейм и сет.

– Пока да.

– Сделайте, чтоб получилось, – говорит она и после паузы прибавляет: – Пожалуйста.

Он кивает. Ее тартановый плед натянут под горло. Ей минимум девяносто. Как она может тут торчать в такую погоду? Поразительно, как легко ответить да, да, он сделает, чтоб получилось, он сделает все, что в его власти, только бы получилось. Но теперь все зависит не от него. Не его собственность – чужая.

– Спасибо, что пришли, Лотти.

– Удачи вам, сенатор.

– Спасибо.

– Сенатор. Моя дочь. Ханна. Вы знакомы?

– Конечно.

Вторая Лотти, только помоложе. Под шестьдесят, под семьдесят. Энергична, стильна.

– Нет слов, чтоб вас отблагодарить, сенатор, – говорит Лотти.

– Да не стоит, – отвечает он.

– Еще как стоит.

Лотти в кресле поворачивается, стаскивает перчатку, протягивает ему руку и произносит:

– Вы не представляете, что это значит, сенатор.

– Я сделаю все, что в моих силах.

Его ведут назад к машине и почему-то – он сам толком не понимает, почему, – он садится на пассажирское сиденье рядом с Джеральдом и кладет ладонь на приборную доску, словно это граница, которую надлежит перейти, страна, откуда он не вернется. Машина потихоньку выползает из ворот, сзади опускается шлагбаум. Вы не представляете, что это значит. Может, она права – все это время он не представлял, что это значит на самом деле. А теперь это вопрос жизни и смерти. Теперь он доведет дело до конца. Чем бы дело ни кончилось. Он не отступит. За спиной вновь слышатся крики, скандирование и грохот ламбега.

Его высаживают перед входом. Он велит Джеральду ехать домой, отдохнуть, но прекрасно понимает, что шофер останется в машине на стоянке, откинув сиденье, включив радио, ерзая и крутясь в тесноте, и ветровое стекло запотеет от печки.

Вверх по ступеням, в унылое офисное здание. В коридорах тяжесть. Он идет, пожимает руки, касается плеч. Всех до единого знает по имени. Они вежливы, почтительны – и напуганы. Если можно обрести, можно и потерять. А это ведь ценность. Встречается раз в тысячу лет. Мир.

Он поднимается по лестнице на третий этаж. Лестничный колодец воняет сигаретным дымом. В кабинете он приоткрывает окно.

Ближе к полудню поступают новости. Убийство в Дерри. Член военизированной группировки. Выпущены официальные заявления. Пресс-релизы. Приверженцы насилия. Бессмысленное возмездие. Тревор Дини. Сидел в машине вместе с женой. Застрелен в упор. Какова причина? Бывает ли вообще причина? Возмездие грядет. Уже обещано. Это убийство – тоже возмездие. Убить убийц. Брат Дини открыл огонь в баре «Восходящее солнце». Иронии нет предела. Сенатор лбом утыкается в письменный стол. Не умрем без сопротивления все мы, волнами унесенные, все мы, вздернутые на дыбу и привязанные к колесу[40].

Si vis pacem.

Он поднимает телефонную трубку. Мы не можем этого допустить, говорит он. Мы должны выступить решительно. Провести границу. Не выдавать страха.

Para bellum.

Он ходит из кабинета в кабинет. Работает над пресс-релизом. Все единодушны: никакие помехи нам больше не страшны. Мы слишком далеко зашли. Хорошенького понемножку. Мы не сдадимся. Теперь это наш лозунг[41]. Наш. Мы. Не. Сдадимся.

Позже поступает известие о том, что в Дублине умерла мать Берти Ахерна. И тем не менее премьер прилетит назавтра под вечер вертолетом. Блэр с сопровождением тоже прибудет. Политические маклеры. Ростры. Те, кто все это унаследовал. Соберутся в полном составе. В одном здании. Готовенькие. Еще говорят, что журналистов будет тысяча. Тысяча. Сенатор потрясен. Со всех уголков земного шара. Теперь нужно координировать этот эндшпиль. Несмотря ни на что. Он садится за стол, отвинчивает колпачок с ручки. Обсуждать передышку или перерыв недопустимо. Я намерен заявить сторонам, что не стану даже рассматривать подобные запросы. Не будет никаких перерывов – ни на неделю, ни на день, ни на час. Либо мы подписываем соглашение, либо нам не удалось его подписать.

Он открывает окно пошире. Ветер с моря. Столько судов в океане. Столько поколений уплыло отсюда. Семьсот лет истории. Мы прикидываем будущее, воображая прошлое. Мотаться туда-сюда. Через океан. Прошлое, настоящее, неуловимое грядущее. Страна. Настоящее непрерывно меняет абсолютно все. Время туго натянуто, эластично. Ломается даже насилие. Даже насилие. Порой насильственно. Вы не представляете, что это значит, сенатор.

Следующие двое суток он толком не будет спать, толком не будет есть. Даже не станет возвращаться в гостиницу. Не захочет уходить из кабинета. Будет спать за столом. Мыться в раковине тесной уборной. Включить воду. Нажать на диспенсер мыла. Тщательно, методично вымыть руки. Поплескать водой на загривок. Пройти назад по коридору. Провести совещание с Хьюмом и Тримблом. Внимательно выслушать каждое их слово. Хорошие люди, оба. На них и держится процесс. Многочасовые беседы по телефону с Клинтоном. Анализ мельчайших деталей процесса. Всей этой грезы целиком. По коридорам – парад шагов. Редакция, новая редакция. Он станет умолять чиновников не сливать документы прессе. Сам будет стоять над копиром. Охранять служебные записки. Даже нумеровать копии. Ходить вверх-вниз по лестницам. Из столовой в кабинет и обратно. Визитер за визитером. Лидеры партий. Представители. Дипломаты. Госчиновники. Ему станет казаться, будто один и тот же разговор он провел уже десять, двадцать раз. Он будет осекаться, задумываться, не говорил ли ровно того же самого считаные секунды назад. К щекам прильет кровь. Неловко. Поиски новых способов сказать все то же. Он будет прислушиваться – не случилось ли беспорядков, очередного убийства, взрыва бомбы. По радио. По телевидению. Даже у ворот. Ничего такого не случится. Лишь беспрестанный стук в дверь. Подносы с бутербродами. Чайники. Он будет слушать вой сирен за окном. Крики «ура» и «долой». Под дверь проскальзывают письма. Шепотным стоном – молитвы. Нетронутые подносы с едой. Клэр Кёртен. Лотти Таттл. Шейла Уэйлен. Осколки его жизни. Желание спать едва не пересиливает желание добиться мира. Надо бы ей позвонить. Он ей звонил? Ее голос. Его дыхание. Эндрю. Сон.

Работники столовой заканчивают в десять вечера, но затем туда спускаются его сотрудники – разжигают плиту, кипятят воду, мешают заварку. Поднять чайник и налить чаю, поднять и налить. Все это воспоминание на вкус как чай.

Блэр уклончив. Аккуратный костюм, галстук. Ахерн растрепан. Деловито горюет. Оба врываются в здание, занимают кабинеты. Второй этаж. Третий этаж. Совещание за совещанием. Телефонный звонок за звонком. Блэр говорит ему, что как будто попал в барокамеру. Медленно нагнетается давление. Набухает. Это общее ощущение, но как его назвать? Наверняка ведь есть слово, выражение. Сенатор не помнит. Устал до ужаса. Плечи затекли. Ищет слово, не может найти.

Четыре утра. Кабинет Блэра. Стол опрятен и чист. На краешке кофейной чашки замерла перьевая ручка. Премьер-министр расстегнул две верхние пуговицы на рубашке. Завязли на некоем языковом вопросе. Британцы со своими словами. Ирландцы со своими бесконечными смыслами. Как их умудрилось разделить такое крошечное море?

Блэр пальцами расчесывает волосы. Странное дело. Волосы мокры. И щеки блестят. Побрился, что ли? Принял душ? Но где и как? В здании ведь душа нет? Не может быть. Сенатор здесь провел столько месяцев – ни разу не видел душа, ни разу даже не слыхал. Не требовалось – были гостиничные номера. Но душ? Отчаянно хочется под душ. Одна мысль соблазнительна. Поток воды. Очищение. Надо бы спросить прямо, однако декорум не позволяет. Этикет. Невежливо, наверное, касаться личных вопросов в разговоре с премьер-министром. Все, сосредоточься. Сосредоточься. Обсуждаются заключенные. И содержание под стражей. И язык. Восемьсот лет истории. Как это им теперь удается манипулировать словами? Как лучше расшевелить юнионистов? Подыграет нам Адамс? Может, Ахерн шепнет словечко Макгиннессу на ушко? А какие последние слова? А где Хьюм? Из-под двери Тримбла по-прежнему сочится свет. Вторжение повседневности. Устал. До ужаса устал. И не идет из головы, что у Блэра мокрые волосы.

От Блэра он выходит в пять сорок пять, а в шесть утра посылает сотрудников на поиски. Те возвращаются с победой. И впрямь есть душ. Неведомый им все это время. На третьем этаже. Единственный в здании. Невероятно, что тут скажешь. Чулан – еле войдешь. Сенатор поднимается на третий этаж, раздевается, заходит в душ, головой прислоняется к плитке. Скользкой и грязной. Да и наплевать. По плечам стучит вода. Тепло и жестко бьет по лицу. И впрямь барокамера. Компрессия. Вот как это называется. Вот какое слово он искал. Компрессия.

Он вытирается рубашкой и выходит в коридор; в походке легкая упругость, носки промокли на влажном полу.

Днем в Страстную пятницу Джеральд вручает ему конверт. Сенатор разворачивает бумагу. Садится в кресле поудобнее. Он напрочь забыл. Что ж, вот тебе и пожалуйста. «Соке». Урвали последний шанс.

Внизу гикают, в коридоре рукоплещут, словно эту весть узнала вся страна.

Он оборачивается на стук в окно. Снаружи моросит. Капли падают на стекло по диагонали, на миг замирают, словно удивлены, что их остановили. И катятся вниз. Стекаются, падают. Он подходит, наклоняется, поднимает шпингалет, распахивает окно. В кабинет устремляется сырой воздух. На улице шум. Гудят автомобили. За воротами кричат «ура». Вдалеке проезжают машины, затем тишина. Хочется удержать этот миг, заморозить, закутаться в это мгновение, пусть оно опутает его. Сенатор опирается на оконную раму. О запястье легонько трется дождик.

Звонит телефон, тихо стучат в дверь – чем дальше, тем настойчивее.

Восторженные вопли в коридоре все громче.

Он прикладывает ладони к окну. Быть может, обдумывать такое счастье означает его умалять. Шестьдесят один ребенок. Сейчас он понимает: там, куда он вернется, будет царить обыденность, новые дни скуки и утраты, а Конфликт, вероятнее всего, подкараулит его, догонит и ударит в спину, когда вовсе не ждешь, но пока, в этот наикратчайший миг, в это застывшее мгновение, произошло невероятное.

Сенатор лбом прислоняется к прохладе стекла.

– Войдите, – произносит он.

В пасхальное воскресенье на заре он уезжает в аэропорт. День ясный. Будто нарочно выписан по такому случаю. Сенатор выходит из отеля «Каллоден», спускается по каменным ступеням, направляется к машине. Усталость в глазах, в подбородке, в плечах. Всему его телу место не здесь.

Над горизонтом парит вертолет. Качаются далекие деревья. По слоистому синему небу скользят обрывки белых облаков.

На подъезде к отелю его ждут несколько журналистов. «Айриш Таймс». «Индепендент». «Ди Цайт». «Ле Фигаро». Это уже наречено «соглашениями Страстной пятницы». Он подбредает ближе. Руки в карманах. По-прежнему в синем костюме, но рубашка расстегнута, под горлом клинышек загара, все прочее – бледность. У него лишь десять минут. Он знает их породу: они захотят поговорить с ним один на один. Финтан. Дёрк. Лара. Доминик. Всегда по именам, не по фамилиям. Они вместе идут по гравию, бок о бок. Туфли лижет серая пыль. Он сам поражен, до чего спокойно отвечает. Да, необходимо держать себя в руках. Настоящая работа только начинается. Я полон тихого оптимизма. Надежды, пожалуй. Мы с самого начала чувствовали, что можно чего-то добиться. Теперь мы все отдаем в руки граждан Севера и Юга. Подлинная природа демократии – ее способность сказать «да», когда даже власть говорит «нет». Временами мне казалось, что мы балансируем на краю.

Мимолетно хочется поведать кому-нибудь из журналистов, какая эйфория царила в коридорах Стормонта, как в столовой внизу хлопали пробки шампанского, как он лбом прислонился к стене в душевой кабинке и от счастья заплакал. Однако надлежит блюсти декорум. Экономить слова. Ступать осторожно. Нас всех не раз подлавливали.

Подлинный вердикт, говорит он, вынесет история. Отныне все зависит от народа. Мы бы не обрели мира, если бы люди уже о нем не мечтали. Не добились бы такого результата, не будь он желанен. Это итог всеобщего сотрудничества. Нет, выстрелить в затылок полицейскому – это не отвага. Отвага – играть на арене демократии. Но давайте не станем делать вид, будто все закончилось. Вместе с тем, не станем делать вид, будто все только началось. Не ожидание, нет. Убежденность. Поколения матерей это поймут. Я вовсе не считаю, что это сентиментально, абсолютно нет, не в этом дело. Циником быть легко. Оптимист – это храбрый циник.

Голос его срывается. Вы вдумайтесь, говорит он. Это же довольно просто. Мы вынуждены меняться, ибо вынуждены помнить. И мы вынуждены помнить, когда вынуждены смотреть жизни в лицо. Шестьдесят один ребенок.

Он глядит на парящий вертолет. Тот внезапно опрокидывается набок, исчезает за косой линией древесных крон. В груди глухо екает, но рев винта все тише, вертолет разворачивается и тает вдали.

Журналисты его благодарят. Жмут руку. Он возвращается к Джеральду – тот прислонился к машине, почти неуловимо ухмыляется. В руках бумага. Сенатор забирает ее, прячет в карман. Оставит до самолета.

Машина с грохотом выезжает на дорогу. Пятно зеленых изгородей. Склады в отдалении. Крыши. Флаги. Визг флейты, яркие кушаки, эхо ламбегов. Все, хватит. Перекрещенные винтовки, мрачные песни, черные береты. Все ушло, все исчезло. Тот, кто меня сюда привел, пускай ведет домой[42].

В Нью-Йорке сейчас утро. Он долетит до Лондона, оттуда в Нью-Йорк. Прибудет к полудню. Первым сойдет с самолета. На сей раз ну его, этот декорум. Минует таможню и увидит, как она подалась вперед над барьером, ждет. Темные волосы с седой прядью. Черные очки надо лбом. Красноречивейшая из встреч. Он возьмет на руки Эндрю. Склонится к нему. Обоих заключит в объятья.

Или позвонит заранее, поговорит с ней, попросит подождать внизу. В мраморном вестибюле. Ее руки на стекле. Их сын в слинге у нее на груди. Резкий подскок ее каблука. Подобно женщинам с других войн. Она выкрутится из вращающихся дверей – четыре четверти, территории желания.

Или он устроит ей сюрприз. Не предупредит. Сам пройдет через аэропорт, быстро прошагает по коридору, из дверей под вспышку света, Рамон в кепке встретит его под навесом. Шоссе. Мосты. Зеленые сигналы светофора. Давка потока на желтый. Под аркой поста. Через мост. Рамон нырнет к центру через Гарлем, помчится на запад, свернет к югу по Бродвею. Под суровым желтым солнцем гуляют семьи. Девушки с собаками. Дети в бейсболках. Возле Линкольн-Центра сбросят скорость, переползут с полосы на полосу. Рамон резко зарулит в кривой проезд. Сенатор оставит портфель на заднем сиденье. Пожалуйста, никаких репортеров. Никаких фотокамер. Никаких блокнотов. Толкнет вращающуюся дверь. Кивки, улыбки. Попросить швейцаров не звонить наверх. Не предупреждать. Он хочет преподнести ей сюрприз. Хотя бы на миг. Понадеется, что она не услышит звяканья лифта. Он тихонько поворочает ключом, призраком скользнет по комнате, по ковру, в спальню, застанет их спящими, в тихий час. Застынет ненадолго, поглядит. Ее волосы сбились набок. Ее тело на простыне, длинное, стройное и тихое. К ней привалился ребенок. Скинуть туфли, пиджак, пуловер. Приподнять одеяло. Пасхальное воскресенье. Заползти к ним в постель. Прохлада подушки. Чистый осколок солнца через всю комнату. Пробудить их смехом. Ущипнуть его. Ее. Медленный изгиб ее бедра.

А потом прогуляться на Овечий луг. Трава на ощупь прохладна. Небоскребы над деревьями серы и громадны. Можно снова почувствовать себя маленьким. Раскрыть объятия этой ничтожности. Над Манхэттеном солнце на западе. Падает. Отшатывается тьма.

Машина катит дальше. Выехали из Белфаста, уже за городом. Солнце на склоне полей. Кое-где огорожены, кое-где безграничны.

Всегда найдется место по меньшей мере двум правдам.

Книга вторая

Но история эта – не о жизни. История эта – о многих жизнях,                               что воедино сплелись, одна за другой перекрещиваются, вновь и вновь восстают из могил. Уэнделл Берри, «Восстают»[43]

1863–1889

Ледник

Она стояла у окна. Сто двадцать восьмой день смотрела, как умирают люди. Они прибывали по дорогам на подводах. Никогда в жизни она не видала такой кровавой бани. Своим глазам не верили даже лошади. Брыкались, поднимая пыль. Глаза огромны и грустны. Скрипели колеса. Вереница подвод тянулась по тропе до самых деревьев. Деревья же тянулись до самой войны.

Она сошла по лестнице, через открытые двери, в распахнутую жару. На дороге уже затор. Странное затишье. Крики истощились. Солдатам остались только приглушенный скулеж, тихонькие ахи боли. Те, кто сидит, – как будто спят. Те, кто лежит, сбились в плотную кучу, дышат в унисон, одной сплошной грудой. Искривление рук, ног, крови. Гниющие кожаные штаны. Вонючие фланелевые рубахи. Разодранная плоть: щеки, руки, глазницы, яички, грудные клетки. Днища телег от крови черны. Кровь закапала и колеса: под ранеными крутилась, проворачивалась их жизнь.

У одного солдата на рукаве сержантский шеврон, на лацкане вышита золотая арфа. Ирландец. Сколько их прошло через ее руки. Этот ранен в шею. Рана прикрыта замусоленной марлей. Лицо всевозможных темных оттенков – пороховая копоть. Зубы почернели – скусывал патроны. Сейчас застонал, голова свесилась набок. Она промыла рану как могла. В горле у него грустно и глухо клокотало дыхание. Ясно, что через несколько минут умрет. По нему ползли черные полоски тени. Она задрала голову. В вышине кружили стервятники. Крыльями не хлопали. Парили на зное восходящих потоков. Поджидали. В голове мелькнуло, что надо бы задушить раненого.

Она коснулась его глаз. Почувствовала, как захлопывается жизнь под пальцами. Незачем его душить. Как будто задергиваешь красную занавесочку. Столь многие из них ждали женских рук.

Ее постучали по локтю. Врач был коренастый и круглый. Придется перетащить людей из телег, сказал он, положить на траву. Врач носил галстук-бабочку – вся забрызгана кровью. Поверх рубахи – резиновый фартук. У подвод работали еще двенадцать человек; четыре женщины.

Они как можно осторожнее поднимали солдат и перекладывали на траву, в оттиски других, которые лежали здесь несколько часов назад. Трава истерта силуэтами войны.

Врачи расхаживали вдоль рядов умирающих. Выбирали, кого есть шанс спасти. Солдаты стонали и тянули руки. Ей захотелось немедленно их вымыть. Остальные медсестры выставили у них в головах деревянные бадьи воды с губками. Она сунула полотенце в ведро.

Лили и сама переплыла столько воды, что страшно вспомнить. Ей бы, нередко думала она, пригодилась бескрайняя Атлантика, чтобы их омыть.

Живых тащили внутрь на носилках. От крови скользких. На койках безучастно сидели раненые. Некогда госпиталь был стеклянной фабрикой. Кое-кто раздобывал стеклянные вещицы, раскладывал вокруг своих коек. Причудливые вазы, разноцветные стаканы. Было немножко витражей для церквей Миссури, но их почти все забрали и распродали.

Иногда по госпиталю разносился громкий звон – солдат выбирался из койки, терял рассудок, выпутывался из простыней, опрокидывал тумбочку. Внизу, в подвале, до сих пор хранились большие листы стекла. И десятки зеркал прежде были, но их спрятали, чтобы мужчины не видели, во что превратились.

Лили уехала из Сент-Луиса через пару дней после сына. Поближе к его полку. Семнадцать лет. Копна каштановых волос. Раньше был застенчив – теперь весь аж раздулся в предвкушении войны.

Она шагала день за днем, отыскала госпиталь в стайке домиков неподалеку от передовой. Поначалу отправили работать в прачечную. На задах соорудили хижинку. Хижинка – груда бревен и косая брезентовая крыша. Под хлопающим брезентом шесть деревянных бочек – в четырех горячая вода, в двух холодная. Лили носила длинные перчатки и толстые сапоги. Платье сзади все заляпано. Подол потемнел и задубел от крови. Она стирала простыни, полотенца, бинты, медицинские халаты, драные гимнастерки, фуражки. Помешивала одежду в деревянной бочке. В другой бочке два барабана – выжимать грязь из ткани. Ручка крутилась неустанно. Ладони покрывались волдырями.

Когда вся вода выходила, Лили посыпала бочки известью. Говорили, это убивает запах крови. Развешивала стираное на высокой бельевой веревке. По ночам из ближайшего леска прокрадывались голенастые койоты. Иногда подпрыгивали и сдирали вещи с веревки. Меж деревьев Лили видела белые лоскуты.

Спустя восемьдесят шесть дней стиркой занялась негритянка. Лили привели внутрь, помогать медсестрам. Она носила тонкое хлопковое платьице и черный китель зуав. Волосы завязывала узлом на затылке и закрепляла чепцом. На чепец прикрепляла значок Союза.

Она мыла судна, меняла простыни, набивала матрасы чистой соломой, пропитывала камфарой ватные шарики. Песком отскребала кровь с операционных столов. И все равно запах был невыносим. Вонь экскрементов и крови. Хотелось вернуться наружу, к грязному белью, но Лили оказалась хорошей помощницей и нравилась хирургам. Накладывала простые швы, снимала лихорадку. Наполняла водой тазики у коек, выливала ночные горшки. Подхватывала солдат под мышки, помогала переворачиваться. Хлопала по спине, когда они извергали из легких темную мокроту. Подтирала грязь после их ужасных поносов. Подносила к их губам чашки с холодной водой. Кормила овсянкой, бобами, жидким супом, желтым конским жиром. От жара давала ревень. Не обращала внимания на их похоть, на свист. Для солдат, сошедших с ума, готовились ледяные ванны. Безумцев погружали в воду со льдом, пока не потеряют сознание. Она держала их головы под водой и чувствовала, как по запястьям всползает холод.

Кое-кто при ее приближении шептал непристойности. Грязный язык. Болезненные эрекции. Чтобы угомонить мужчин, она говорила, что квакерша, хотя квакершей вовсе не была. Они умоляли о прощении. Она касалась их лбов, шла дальше. Они звали ее «сестра». Она не оборачивалась.

Лили помогала хирургам на неотложных операциях: точила пилы, которыми отрезали конечности. Пилы полагалось точить дважды в день. Мужчинам затыкали рот резиновым кляпом. Лили держала их плечи. Мужчины выплевывали кляп, она засовывала обратно. Прижимала к их лицам пакеты с хлороформом. А они все равно кричали. Под столами стояли огромные деревянные тазы для крови. Отрезанные конечности лежали в бадьях: руки вместе с бедрами, отрезанные пальцы рядом с щиколотками. Лили протирала пол, отмывала карболовым мылом и водой. Ополаскивала тряпку в траве. Смотрела, как краснеет земля. Ближе к ночи шла на зады госпиталя, где ее рвало.

Мало кто задерживался больше, чем на день-другой. Солдат отсылали в тыловой госпиталь или назад на передовую. Лили представления не имела, как они смогут воевать снова, и однако они брели назад. Когда-то были механиками, интендантами, дворецкими, поварами, плотниками, кузнецами. А теперь уходили в сапогах мертвецов.

Иногда возвращались спустя считаные дни, и их сваливали в длинный могильный ров в лесу. Чтобы умерить вонь, Лили нюхала камфару.

Лили расспрашивала о сыне, но осторожно, словно рану ощупывала. Понимала: если увидит его, то, скорее всего, ненадолго. Тэддиус Фицпатрик. Коренастое тело. Веснушчатое лицо. Голубые-голубые глаза. Так она и описывала его чужим людям: будто все его тело строилось вокруг глаз. Отец его, Джон Фицпатрик, давным-давно исчез. Ей пришлось взять его фамилию. И ладно: экая важность, новое имя. Имена принадлежали тем, кто их сочинял. В Сент-Луисе, где Лили работала служанкой, ее называли Брайди. Поменяй белье, Брайди. Смети золу, Брайди. Причеши меня, Брайди, дорогуша. Имя женщины может меняться. Теперь она Лили Фицпатрик. Временами – Брайди Фицпатрик. Но сама себя до сих пор называла Лили Дугган: вот и все, что она в себе носила. В этом имени звучал Дублин. Район Либертиз. Серость, брусчатка. В Америке можно потерять все, кроме памяти о своем подлинном имени.

Назвала Тэддиуса в честь своего отца Тэда. Растила его одна, сначала в Нью-Йорке, потом в Сент-Луисе. Красивый мальчик. В школе научился читать и писать. Любил счет. В двенадцать поступил в ученики к строителю оград. Ее сыночек забивает в землю столбы. Лили мечтала, как он отправится в прерии. На запад. Густые снегопады. Высокие кедры. Просторные луга. Но война его не пустила. Я буду бороться с тиранией, говорил он. На руках сшил солдатский мундир. Четырежды врал про свой возраст, чтобы записаться. Четырежды его заворачивали. Всякий раз возвращался чуть наглее прежнего. Храбрость его отдавала желчью. Как будто сам своей храбрости не понимал. Однажды ударил Лили. Кулаком. Размахнулся, оставил ей глубокую рану над глазом. Сын своего отца. Сидел за кухонным столом, угрюмился. Не извинился, но на пару недель притих, а потом гнев вновь вытолкнул его за порог. Солдатский китель туго обтягивал плечи. Штаны так длинны, что волочились по грязи.

На улицах Сент-Луиса играла музыка. Трубы. Мандолины. Тубы. Дудки. На берегу Миссисипи мужчины в бабочках залучали мальчишек на войну. И другие мужчины – с парадными саблями и кушаками. Слава. Возмужание. Долг. Разжать эту хватку. Пробудить нацию, открыть ей глаза на истинную ее Судьбу. Шагом марш, мальчики, в казармы Бентон[44]. Записался добровольцем – получи семьдесят пять долларов. Отчего-то Тэд решил, что на всю войну хватит пары недель, – юношеская забава. Нацепил заплечный мешок, сунулся в толпу солдат-северян. Напра-аво. Левое плечо вперед. Пол-оборота направо, марш.

Барабанщики отбивали такт. Реяли полковые знамена. Первый миннесотский. Двадцать девятый пехотный добровольческий Айовы. Десятый миннесотский добровольческий. В воздухе кувыркались обрывки песен. Солнце низко висит, Лорена, едва ли все это важно, Лорена, жизнь уже отступает прочь от меня[45].

Лили никогда особо не верила в Бога, но молилась о благополучии сына, то есть молилась никогда не увидеть его на подводах. А молясь никогда его не увидеть, спрашивала себя, не обрекает ли его на вечное поле боя. А молясь о его возвращении домой, порой размышляла о том, какие ужасы он принесет с собою, если возвратится. Круги в кругах. Узоры на кресте.



Поделиться книгой:

На главную
Назад