Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй - Михаил Иванович Демиденко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Грек нырнул под прилавок, вынул вторую мишень, пошел, приладил рядом с бабушкиной, вернулся, зашел за барьер, встал рядом с бабушкой, взял винтовку. Он передвинул цветастый платок на щеке. Платок повернулся, как полусфера, и закрыл правый глаз. Дядя Анастас тоже стрелял навскидку, почти не целясь. Тоже пять патронов.

Народ шумел. Удивительный народ. В крови жителей Кавказа воинственность — любят они стрелять. У бабушки на два очка оказалось больше. У грека одна пуля вышла из девятки.

— Дай мне!

— Моя очередь!

Загалдели казаки.

— Патронов нет, — вяло ответил грек. — Стреляйте из них, — он показал на духовые ружья.

— Тьфу! — сказали люди и разошлись.

— Что хочешь в награду? — спросил мрачно грек у бабушки и обвел взглядом пустые полки, где продолжал мирно спать кот.

— Иди сюда! — вдруг позвала меня бабушка. — Заряди. Бери. Ну-ка, сбей мне эту вон белую сволочь!

Она указала на фигурку белого генерала Шкуро, Он висел в правом углу. Усатый, в папахе, с поднятой шашкой над головой. Я знал, что нужно стрелять не в Шкуро, а в белый кружочек сбоку. Винтовка показалась неимоверно тяжелой. Я приложился щекой к прикладу.

— Правый глаз закрой, — поучала бабушка. — Мушка должна сравняться с прорезью планки. Плавно нажимай, не рви спусковой крючок, как девчонку за косу. Нежно, нежно…

Выстрел последовал неожиданно, когда я меньше всего ожидал. Шкорябнуло под потолком…

— Эх, мазила! — закричали ребятишки. — Кому дали стрелять! Мазила!

— Научите моего внука стрелять. Пусть приходит каждый день, тренируется, — сказала бабушка и положила на прилавок красненькую тридцатку. — Не хватит, я еще заплачу.

Она повернулась, не говоря ни слова, и ушла. Я остался. Остался учиться стрелять. Рядом стоял Кабан и канючил:

— Одну пульку… Жадина-говядина. Дай хоть одну пульку.

Бабушка легла спать часа в два. Сквозь сон я слышал, как она разбирала постель, долго взбивала подушки. Я хотел проснуться… И не мог. Я находился в странном состоянии, когда понимаешь, что спишь. Чтобы избавиться от сна, я начал шевелить пальцами рук, чувствовал, как проснулись пальцы, потом согнул руку и сел. Затряс головой. Потер уши. Я проснулся.

Осторожно встал с сундука. Я лежал одетый. Маленький фибровый чемоданчик лежал под кухонным столом. Я взял его, накинул пальто. Заглянул в комнату бабушки.

От окна тянулась голубая полоса лунного света. На столе чернела миска с котлетами. Я завернул несколько котлет в листок бумаги. Положил на стол письмо.

Бабушка вздохнула во сне. Я понял, что плачу. Я должен был уйти и не мог. Я представил, как она проснется завтра и найдет письмо. Это будет для нее страшным ударом. Но она поймет. Она сама воспитала меня таким. Пела вместо колыбельных: «Мы смело в бой пойдем за власть Советов…» Мне двенадцать. Отец в четырнадцать имел своего коня, шашку и карабин. Был конником у Логинова. Дрался с беляками. Я должен был заставить себя уйти. По сей день не могу понять, как я решился на такое.

На улице подмораживало. Весенние ночи еще помнили зиму. В лунном свете белые дома казались меньше, ниже, лишь у Коваленко горел свет. Я прощался с улицей, каштанами и не понимал, что прощаюсь с детством.

— Прощайте, ребята, — шептал я, — прощай, Ара… Я никогда не забуду тебя! Ты был хорошим другом. Ты остался мне должен шесть альчиков, но я прощаю тебе этот долг.

Прощай, Борька! Ты все-таки жадный человек. Наша тимуровская команда распалась, но ты продолжал собирать медь. Я не говорю уже про фонд обороны, куда ты мог бы каждую неделю сдавать по два рубля, ты даже ни разу меня не сводил в кино. Хоть бы купил стакан жареных семечек.

Прощай, Ирка! Ты хоть и длинная, но девчонка вроде ничего. Правда, мать у тебя вредная! Я летом мячом выбил вам стекло. Ну и разоралась же она! С толкучки люди прибежали, думали, кто-то кого-то зарезал или шпиона поймали. А весь-то сыр-бор из-за оконного стекла!

Прощай, Женька! Ты вообще-то красивая, только воображала. Помню, летом, очумела — пришла, села как цаца и сказала: «Очень грубо, когда говорят — „ты“. Обращайтесь ко мне на „вы“». И мы к тебе так обратились— что «ты» сразу успокоилась. А то… Завоображала. Правда, ты красивая, но…

Прощай, Марка! Прощай! Завтра ты сядешь делать уроки, откроешь портфель, а там шоколадка. Вот ты удивишься! Если говорить по правде, мне почему-то не хочется расставаться с бабушкой и с тобой. Мне почему-то хочется, чтобы никто не провожал тебя из школы, кроме меня. И мне не стыдно носить тебе портфель, честное слово! И я уже не сержусь на твою маму, тетю Соню. Она какая-то вообще чудная. Помнишь, когда узнала про кабель, что мы нашли на грузовом вокзале, шум подняла… Начала говорить, что это нечестно, что мы превращаемся в бандитов, что мы пропащие… Чего только не наговорила. Она очень щепетильная, и я уверен, что когда она была девчонкой, то ни разу в чужой сад не залезла, ни разу никому не нагрубила, ложилась спать ровно в девять, была примерной, училась только на пятерки. Примерной была девчонкой. Как в сказке. Послушной. И наверное, тетя Соня права, что мы пропащие.

Прощай, дядя Анастас! Ты научил меня стрелять из духового ружья. Три раза я стрелял из малопульки. И хорошо стрелял! На этом и кончилось мое обучение по боевой подготовке.

Прощай, Машук! Веселая гора. И на той горе остается мое имя, написанное масляной краской.

Прощай, теплый город Пятигорск! Не горюй! Я еще вернусь героем.

Да… Я простился со всем миром. С тем миром, в котором жил. Единственное, что я понял тогда, что начинается иная жизнь. И она казалась мне увлекательной, интересной. Я не подозревал, что начнется через несколько часов.

Утром в шесть часов с товарной станции Пятигорска на Мин-Воды отошел эшелон. В теплушках парни, одетые в морскую форму, пели старинную шахтерскую песню, переиначенную на новый лад:

Гудки тревожно загудели. Братишки шли в последний бой, А молодого краснофлотца Несут с разбитой головой.

В одной из теплушек, в самом темном углу, сидел пацан. Он боялся, что его увидит командир роты и высадит из эшелона на первой же станции. Этим пацаном был я.

3

РИЧАРД ДОУ ИЗ ШТАТА АЙДАХО:

— Вы участвовали в операциях, когда убивали невинных!

— Да. В частности, в одной деревне к северу от наших позиций. Мы получили донесение, что там появились вьетконговские солдаты. Нам поручили произвести разведку. Мы отправились в деревню и допросили старосту. Он симпатизировал вьетконговцам и предложил нам покинуть деревню. Мы ушли, но потом вернулись с подкреплением и сровняли деревню с землей.

— Каким образом!

— Напалм, обстрел из минометов и тяжелых орудий, танки — словом, тотальное наступление на маленькую деревушку.

— Сколько жителей было в ней до нападения!

— Приблизительно четыреста.

— А сколько осталось в живых!

— Один.

— Кого убивали в первую очередь!

— Всех. Женщин, детей, буйволов, кур, коз — всех…

Объявили перерыв. Зал опустел.

Я остался в зале. С разрешения прокурора, читал тома с показаниями свидетелей, смотрел фотографии, знакомился с материалами обвинения. Внизу, на открытое место между рядами откидных кресел и сценой, выдвинули широкий стол для игры в пинг-понг. Краска на нем облупилась, и по краям фанеры, которая служила крышкой стола, темнели круглые пятна. От алюминиевых мисочек, точнее — от пищи, оброненной на стол. Из-за барьера вышли обвиняемые, прогулялись перед сценой, размяли ноги. Шестеро. Божко, Науменко, Габ, Гришан, Тарасов, Завадский. Я вглядывался в их лица… Обыкновенные лица, заурядные.

Науменко дневалил. Разложил на столе ложки, хлеб, расставил алюминиевые миски. Потом попросился у конвойного в туалет — вымыть руки перед едой. Когда вернулся, вежливо спросил, что дадут на второе. Ел с аппетитом, вкусно ел, наслаждался пищей.

Два месяца назад Науменко ушел на пенсию. Сослуживцы проводили его с честью. И никто из них не подозревал, что коренастый, еще довольно крепкий мужик двадцать три года назад был инструктором в оккупационной полиции, — он проверял политическую благонадежность полицаев.

Напрасно думают, что предатели сотрудничали с немцами из страха. Были такие, как Науменко, которые работали на фашистов не за страх, а за совесть. Фашисты не зря доверили Науменко идеологическую обработку полицаев, они увидели в нем не помощника, а единомышленника.

Я наблюдал, как он ест. Выражение лица у Науменко было такое, точно зрение вдруг переместилось на кончик языка, а слух ушел в глотку. И если бы кто попытался отнять у него миску с макаронами, он бы вцепился в обидчика зубами, как пес.

Рядом сидел Тарасов. Узкий лоб, широкие, массивные челюсти. Внешне он чем-то напоминал Науменко, но был намного примитивнее. Это было животное, сработанное из мускулов и нервов, которые могли принимать лишь физические раздражения — холод, боль. Такие воспринимают мир как дождевой червяк — на ощупь и на вкус. Ел он жадно, громко чавкал, глотая пищу большими, непрожеванными кусками. Ложку намертво держал в кулаке. Он не обращал внимания на соседей. Угрюмо смотрел на солонку. Челюсти двигались равномерно и, казалось, жили самостоятельно. Дали бы гайки, и он также сокрушил бы их в два взмаха, как ложку макарон.

Он и защищался на суде примитивно — отрицал. Сто тридцать свидетелей обличили его в особых зверствах. Например, очевидцы рассказывали такой факт:

«Пятого сентября 1942 года к противотанковому рву пригнали две тысячи человек. Людей заталкивали в душегубку. Набили до предела, закрыли дверь, машина отошла. Девочка лет пяти в этой суматохе потеряла мать.

Она бегала и кричала: „Мама! Мама!“ Подошел Тарасов. В хромовых сапогах. Повесил автомат на спину. Он что-то жевал… Взял девочку на руки, сказал: „Сейчас найдешь свою маму“. Потом крикнул шоферу: „Ганс! Давай назад! Давай сюда“. Шофер-эсэсовец подал машину задним ходом. Тарасов открыл дверь. В щель сумел протиснуться полузадохнувшийся мужчина. Его схватили, прикладами забили назад. Тарасов сказал: „Иди к маме!“ И забросил девочку в душегубку. И отошел. Снял автомат, продолжая что-то жевать».

Очень любопытно ел Божко, бывший писарь оккупационной полиции. Ел он осторожно, не спеша, каждую ложку борща обнюхивал, точно раздумывая — не опасно ли будет проглотить, а вдруг в этой ложке окажется яд, от которого через полчаса начнутся судороги по всему телу. Его руки были холеными, нервными. В одной руке он держал ложку, другой крутил прядь у виска. И пальцы шевелились, как черви.

Божко сидел на самом краю стола и украдкой бросал взгляды на выход из зала. Движения у него были мягкими, вкрадчивыми, и только пальцы выдавали его волнение. Это был осмотрительный человек.

— Сегодня расстреливают коммунистов, — говорил он соседям во время оккупации, — завтра начнут стрелять евреев, а потом примутся за нас. Вот почему я и поступил в полицию. Но сам я никого стрелять не буду, — твердил он, как бы извиняясь.

Конечно, Божко рассказывал сказки. Фашистская государственная и военная машина четко отрегулирована, и таких «хитрецов», как Божко, перештамповывала мигом, и тысячами. Круговая порука, всеобщее участие в преступлениях и заинтересованность в грабеже культивировались под неусыпным контролем.

Никто не будет стрелять…

В конце 1942 года немцам стало известно, что в районе горы Змейка прячется советский десант, сброшенный с самолета. Район горы был окружен фашистами. Начался бой. Многие ребята полегли, нескольких схватили ранеными, ушел лишь один — Чиртков Иван.

Начался розыск. Техника вылавливания врагов третьего рейха была отработана. На поимку одного человека высылалось до роты. Но Чиртков как сквозь землю канул. Выследил десантника Божко — Чиртков решил заглянуть на минутку к жене, справиться, как живет семья, живы ли дети.

Глубокой ночью Божко привел фашистов к хате соседа. Сам во двор не вошел, спрятался за плетнем, со стороны наблюдал, как скрутили руки за спину советскому парашютисту. Божко считал себя предусмотрительным человеком.

— Я служил только писарем, — твердил он.

Но люди видели, как он прятался за плетнем, выглядывал из подсолнухов. А бывшие сослуживцы по полиции рассказывали и другое:

— Чего дурака валяет! Брал он автомат и стрелял. И шнапса ему за это выдавали двойную порцию. Попробовал бы уклониться!

— Да я бы его сам расстрелял, — сказал с обидой Науменко, точно его упрекнули в нерадивости по службе.

Подсудимые обедали. И было очень интересно наблюдать за ними. Не потому, что у меня был какой-то болезненный интерес к убийцам, просто во время еды они раскрывались.

Любопытнее всех ел Завадский, бывший начальник полиции Минеральных Вод. Он бросал в себя несколько ложек, потом вдруг замирал, оглядывал сидящих за столом и говорил:

— Ну что, подонки, попались? Макаронам рады… Эх, дерьмо еды.

Он ел как-то нервно, точно делал короткие перебежки под пулеметным огнем. Но съел все, даже попросил добавки. Тощий, высокий, с лицом профессионального хулигана, если такая профессия существует. Когда-то его исключили из школы за тихие успехи в учебе и шумное поведение в классе. Он связался с воришками, очень любил командовать… Поймать мальчишку и чинить над ним суд и расправу. Когда-то Горький сказал: «От хулигана до фашиста один шаг». И Женька Завадский сделал этот шаг.

Его слабостью была страсть к публичным выступлениям. Во время оккупации, перед тем как отправить людей на смерть или на издевательские, жуткие работы, он непременно полчаса распространялся о долге каждого перед новым порядком, о международном положении, о том, что теперь он большой начальник, а остальные мразь. Даже на процессе говорил долго, громко, но когда оставался один, сникал, плакал, становился слизью. Ему требовались зрители, обязательно зрители.

— Что вы видели в жизни? — например, сказал он во время следствия следователю. — Ничего не видели. Зато я… Хоть немного, но поцарствовал. Что хотел, то имел. Домой возами привозил барахла. Захотел окорок — воз окороков. Захотел выпить — сто бутылок самогонки. Захотел бабу…

Ho он умалчивал, что лечился при немцах от сифилиса.

Они ели. Жрали. Я помню, как с приходом фашистов сразу стало голодно. У меня со словом «фашизм» прежде всего связано ощущение голода.

Фашизм — это голод не только на хлеб, но и на мысли, на человеческие чувства, на жизнь…

4

ДЖИММИ РОБЕРТСОН ИЗ ВАШИНГТОНА:

— Митчел был здоровенным парнем, хорошим солдатом, но он, очевидно, совсем свихнулся и всегда таскал при себе остро отточенный топор. Топор был как бритва. Он подкрадывался с ним к своей жертве и наносил удар. Он не брал вьетконговцев в плен, а отрубал им головы и таскал эти трофеи с собой в рюкзаке. Митчел служил в 1-й дивизии. За определенное количество убитых врагов там давали трехдневный отпуск, но для этого требовалось предъявить их уши. Митчел приносил головы…

— Вы действительно видели у него головы!

— Однажды я сидел в палатке, как вдруг вошел Митчел. Он всегда как-то странно смеялся и говорил вещи вроде того, что «прихватил еще парочку косоглазых». Он присел ко мне на койку и открыл рюкзак: три головы выкатились на мою кровать. Я вскрикнул, но он только посмеялся надо мной.

Буквально на второй день после прихода немцев, из Кочубеевки в Германию отправили первый эшелон со скотом. Племенных колхозных быков грузили в товарные вагоны. Вагоны чисто вымыли, пол застелили свежим сеном. Бугаи покорно входили в вагоны, казалось, они сознавали, что попали в плен. Немецкие солдаты что-то весело кричали друг другу, по-хозяйски оглаживали животных, бегали к водопроводной колонке с ведрами, поили быков впрок. Солдатам нравились сильные, сытые животные. Видно, солдаты понимали толк в крестьянском деле. Телят брали на руки и вносили в вагоны. Коров загоняли хворостинками, но прежде чем загнать в вагоны, корову доили. Тете Марусе приказали идти на станцию. Доярок не хватало, и несколько солдат, сбросив серые кителя, тоже сдаивали в ведра молоко. К станции подкатил эшелон с танками. Танки высились над платформами. Танкисты хватали ведра с молоком, пили через край, белые жирные струйки бежали по их волосатым, загорелым животам.

Метрах в трехстах на солнцепеке сидела группа русских военнопленных. В изорванных, окровавленных гимнастерках. Ребята облизывали пересохшие губы. Кто-то не выдержал и крикнул: «Пить!»

Хата, где меня приютили, стояла на отшибе. Колька взял два ведра, пошел к колодцу, достал воды, подцепил ведра коромыслом и понес, чуть-чуть согнувшись, к пленным красноармейцам. Он умело нес воду, ни одна капля не упала на землю.

Охранник заорал на него. Колька остановился. Фашист подошел и вылил воду.

Колька молча повернулся и пошел к колодцу… И опять воду вылил на землю охранник. Колька, нагнув голову, точно собираясь драться, пошел третий раз за водой. Пленные видели это. Люди стали подниматься с земли. Они стояли, наши ребята, истерзанные боем, в серых от пыли бинтах, с пятнами черной, высохшей на солнце крови. Почему-то алая кровь, когда высыхает, становится черной. Мы глядели со страхом через распахнутое окно на Кольку. У тети Маруси было четверо детей — Колька, Мишка, Райка и пятилетняя Марица. Колька был самым заядлым.

Охранник уступил… Может быть, он понял, что его действия вызовут протест среди пленных, или что-то человеческое шевельнулось в его сердце, скорее всего его обескуражили настойчивость и упрямство русского мальчишки.

Пленные подхватили ведра с водой, каждый делал несколько глотков и передавал ведро товарищу.

— Дяденьки! Дяденьки! — кричал Колька. — Я еще принесу! Всем хватит!

Но прибежал унтер-офицер, солдаты заорали…

К эшелону со скотом прицепили два вагона. Я не подозревал, что в телятник можно набить столько народу! Когда задвигали дверь, она двигалась с трудом, потому что ее тормозили людские тела.

На земле лежали клочки сена, лепешки навоза. Женщины, рыдая, махали вслед поезду. Мишка, Райка и Марица выскочили из хаты, сверкая пятками, припустили к железной дороге. Я остался с хате — у меня болела нога и я ходил, опираясь на самодельный костыль.

Я так ничего героического и не совершил, на фронт не попал. Солдат из меня не получился. Командир роты обнаружил меня на второй день и хотел высадить. Братва уговорила подбросить меня до Ростова. Но до Ростова мы не доехали: под Кавказской точно упали с неба самолеты. Летели они с юга, видно отбомбили нефтяные прииски в Грозном. Они шли на бреющем, «лапотники», и поливали вагоны из пулеметов. Матросы прыгали ка ходу из теплушек, поезд остановился. С постов ПВО на крышах вагонов били «максимы», поставленные на козлы. Меня затащил под вагон мичман, затолкал под сцепления, толстые стальные чушки. Со звоном ударили пули, одна отскочила от рельса и попала в меня. На этом и кончилась моя карьера солдата морской пехоты. Потом я попал на станцию. Со станции меня унесла на руках женщина. Это была тетя Маруся.

— Куда ж тебя, окаянного, несет, — причитала она. — Мать-то небось глаза проплакала… И куда же тебя несет, скаженный. Такой же стервец Колька мой, два раза убегал из дому, спасибо добрым людям, милиции — завернули. Тебя же убить могли. Болит нога? Ничего, вылечим.

Так я попал в хату, что стояла на отшибе. Колька, Мишка, Райка и Марица признали меня. Пуля прошла навылет, но перебила мышцу, поэтому я долго не мог ходить. Потом пришли немцы. Ночью. С зажженными фарами.

Немцы… Они без конца ели. Постреляли кур, гусей. Колька рвался во двор, но мать ударила наотмашь.

— Сиди, дурак, а то и нас изведут, как птицу. У Кузнеченко бабку пристрелили. Масла не дала. Говорили тебе, учись! Теперь захочешь в школу, да не пойдешь. Школу фриц занял. Офицеры. Кончилась твоя учеба.

Школу было видно из окна. Четырехэтажное каменное здание. Вокруг школы поставили проволочные заграждения, ходили часовые.

Однажды Колька куда-то исчез. Оккупантов он не признавал, а строгие приказы, которые кончались словом «расстрел», срывал с заборов и столбов.

— Сынок! — умоляла его тетя Маруся. — Хочешь, на колени встану… Из-за тебя сестренок погубят… Соображай немного. Не думай, что меньше тебя их ненавижу. Ведь по-умному надо делать. Куда голову суешь? Зазря голову сложишь. Для чего ж я тебя растила? Батька вернется с войны — что скажу ему? Не уберегла. Из-за озорства погибнешь.

Колька отмалчивался, склонив голову, что-то обдумывал. Мишка, Райка и пятилетняя Марица подчинялись ему беспрекословно. Когда пропал Колька, мать била их, умоляла сказать, где Колька, но они молчали, не сказали, куда запропастился старший брат.

Колька пришел под утро. Тетя Маруся села к нему на кровать, гладила его по голове.

— Мама, не бойся, — отозвался Колька. — Я в степь ходил.

Днем мы ушли в сарай. Райка наблюдала в щель за домом, чтобы мать не застала врасплох. Колька достал тол. Желтый брусок, похожий на затвердевшее масло.

— Динамит, — сказал он важно.

— Во бы фрицев рвануть, — прошептал с восторгом Мишка и понюхал брусок. Я тоже взял брусок, прикинул на руке — граммов двести. Не верилось, что желтое вещество может взорвать мост или танк.

— Запал нужен, — пояснил Колька. — И шнур бикфордов. Я знаю… Сигаретой прижечь — как даст.

Он раздобыл где-то запал и шнур. Ночью пробрался под проволокой к школе. Конечно, взорвать ее не смог, и смешно было бы пытаться взорвать школу брусочком в двести граммов. Колька лежал почти до утра около туалета. И когда туда зашел офицер, поджег шнур и бросил шашку в выгребную яму.

Рвануло знатно. Офицер остался жив. Он выскочил из-под обвалившихся досок и заорал благим матом. Залаяли автоматы часовых. Вся станица проснулась. Колька удрал, его не увидели, но впопыхах оставил кепку. Немцы утром нашли ее и догадались, что покушение на офицера совершил подросток.

Тетя Маруся прибежала от соседей в слезах, достала из-под хвороста запрятанный кусок сала, отрезала половину, завернула в тряпку и протянула мне.



Поделиться книгой:

На главную
Назад