Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Размышления - Александр Куприянович Секацкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Можно в принципе сказать: у тебя циничное тело. И это будет указанием на ненадежную константу души.

Итак, верность обретается через тело и как явленность самой телесности. Тело есть нечто воистину прочное среди восторженных порывов души. И все верное в душе нередко представляется как ее стержень, то есть собственно тело. Это относится и к социальному телу, в обществе могут циркулировать и циркулируют самые различные идеи – возвышенные, дерзкие, честолюбивые, а также целый Луна-парк висячих идей, щедро поставляемых философией. Но самый прочный каркас образует сфера интересов отношений собственности, обмена, производства. Это тело социума, и лишь то, что укоренено в нем, обладает надлежащим запасом прочности, а стало быть, служит основанием верности.

Ну и наконец, универсальным образом тело обнаруживается через усталость. Брачный союз является союзом двух тел (а не только душ), поэтому в нем особо оговорены верность и усталость:

Мы днем развозим уголек.Зато порой ночноюЯ заберусь в свой уголок.Мой угольщик – со мною.У нас любовь – любви цена.А дом наш – мир просторный.И платит верностью сполнаМне угольщик мой черный.

(Р. Бернс, перевод С. Маршака)

Быть верным друг другу и ради друг друга уставать – на этом строятся самые прочные семейные союзы. Любящий есть прежде всего тот, кто готов уставать ради любимой.

4

Теперь мы можем более уверенно говорить о диалектике тела. Отклонив притязания боли (поскольку она не идентифицируется по второму и третьему пункту) и дистанцировавшись от внешних идентификаторов, таких как имя и биография (вмененное прошлое), отказавшись от аналогии здравого смысла, согласно которой тело человека примерно то же самое, что и тело огурца, мы останавливаемся на модусе постоянства и верности, как на факторах соматизации присутствия: сюда же записываем и усталость. Без внешних идентификаторов и, так сказать, без главной трансцендентальной иллюзии мы имеем дело с телом просто как с константой, возникшей из критического числа повторений. Еще и поэтому уместно говорить о спектрах телесности и о том, как заданы параметры тела.

Уместно также задуматься, почему мы привычно говорим «тело человека», но не говорим «тело огурца» или, скажем, капусты. Причина в том, что тело огурца это и есть сам огурец, а с телом человека дело обстоит иначе. Но иначе – это не значит, что человек есть как бы одушевленный огурец, в основе трансцендентальной иллюзии и всех соответствующих иллюзий здравого смысла как раз и лежит некритическое представление, что простая прибавка чего-то – души, например, – преобразует нечто, подобное огурцу, в человека. И наоборот, изъятие этого чего-то сразу делает человека овощем. Обороты речи, естественно, обслуживают иллюзии здравого смысла – вот и получается, будто у каждого есть компактное тело-огурец, простое, как три копейки, тело, склонное испытывать боль и вызывать раздражение своего обладателя. Что ж, обратимся к двум следующим тезисам:

а) тело огурца – это и есть сам огурец;

б) тело человека – это отнюдь не «сам человек».

Напрашивается и как бы подсказывается вывод, что у огурца нет души, он только тело, только огурец, а вот у человека есть душа, и более того, душа – это сам человек. Однако, если вдуматься, придется сделать иной вывод: у огурца нет не только души, но и тела. Его нет ни в каком смысле, ни в каком из тех смыслов, которые мы подразумеваем, когда говорим о человеческом теле и, так сказать, находимся в нем.

Что же касается тезиса б), то не будет такой уж большой ошибкой сказать: тело человека – это и есть сам человек. Человеческое тело как соматическое присутствие не похоже на огурец в той же мере, в какой само тело отличается от души. Иллюзион сходства возникает из-за того, что сравниваются плоские проекции, картинки, визуальные макеты, выступающие заместителями тела в некоторых нейтральных ситуациях, когда все многообразные и притом сущностные данности не приняты во внимание, многомерность соматического присутствия оставлена за кадром. В визуальном макете нет вообще ничего, что делает тело пригодным для одухотворения, хотя уже в эротическом вожделении и в эстетическом любовании тело присутствует не по образу и подобию овоща, а как тело, обладающее душой, как сама душа в спектре желанной верности и постоянства, то есть в режиме соматизации – как набор стабильных вкладышей.

Итак, ясно, что у огурца нет тела, и это такая же истина, как и то, что у него нет души. Рассматривая вопрос о теле огурца с другого конца, с позиций натурфилософии, по крайней мере, ее нескольких несомненных тезисов, мы приходим к тем же выводам. Ведь огурец – это крошечный прыщик, пупырышек на теле природы. Корнями он уходит в землю, поднятыми «ладонями» – в солнце, незримыми генеалогическими связями – в тело вида, но только как сам по себе огурец в своей единичной экземплярности – никакой автономной телесностью он, разумеется, не обладает, хотя и продуцирует соответствующую иллюзию.

В действительности у огурца нет тела, если он лежит на столе (и тут мы могли бы спросить в духе Витгенштейна: а у срезанного локона любимой, заключенного в медальон, есть тело?). Еще раз: у человека есть тело, соприродное душе и не менее чудесное, чем душа. Если фюзисом назвать тело природы (к чему и был склонен Аристотель), так что огурец и даже «все огурцы» будут малюсеньким пупырышком, то лишь в этом случае его можно сравнить с компактным человеческим телом, которое прикрыто и, можно даже сказать, замаскировано визуальным макетом. Но корни настоящего человеческого тела выдернуты из природы (остались маленькие отростки-пуповины) и заброшены в психику, социум, язык, символическое вообще, так что само тело стабилизировано и «соматизировано» из полноты присутствия, из «бытия-в-мире», и с природой его связывают прежде всего рождение и смерть, если угодно, рождаемость и смертность.

В остальном – тело извлекаемо взглядами, чувствами, аффектами, оно содержит в себе несметное множество разовых вкладышей, целый парк машин и инструментов, в том числе и тех, что в природе присутствуют в качестве отдельных видов. И лишь все это в совокупности, в ансамбле, в способах данности, как изнутри, так и посредством других, и есть тело, способное к одушевленности и одухотворенности – и такова вся природа как целое.

Великую дискриминацию тела совершил Декарт, и сегодня представления здравого смысла являются именно картезианскими. Между тем уже Спиноза, принципиальный оппонент Декарта, именно в этом вопросе уделил реабилитации тела особое внимание: как раз в человеческом теле субстанция раскрывается через атрибут протяженности с максимальной полнотой. По сути, вывод Спинозы таков: в качестве вещи протяженной (res extentia) человек есть наиболее совершенное существо, чего нельзя сказать о нем в качестве res cogitans, вещи мыслящей[26]. Иными словами, тело человека есть абсолютный шедевр среди тел, в то же время положение человека как «конечного духа» (Беркли) в мировой психодицее куда скромнее. В сущности, христианство в целом поддается интерпретации с точки зрения апологии человеческого тела: кенозис Иисуса есть полное вхождение в телесную человеческую реальность, подтвержденное и усталостью, требующей омовения, и, конечно же, крестными муками, но божественная природа Сына Божьего оставалась заключенной в душе.

Тем не менее никакое другое тело для Воплощения невозможно, тут мы видим разительный контраст с языческим политеизмом, где боги как раз быки, овны и драконы по преимуществу. Боговоплощение можно интерпретировать и так, что Бог, или субстанция в атрибуте протяженности, и есть человеческое тело: это предел того, к чему способна res extentia. Но человеческое тело смертно или природно (что в данном случае одно и то же), поэтому оно подлежит Преображению («Я дам вам новое тело»), и время понимания того, что же такое преображение, наступает только сейчас. Из природных процессов самым близким, пожалуй, является замещение, благодаря которому до нас дошли ископаемые трилобиты (органические ткани последовательно замещаются неорганическими компонентами с сохранением внешней формы), с той разницей, что замещение в ходе Преображения должно быть облагораживающим, однако полный ансамбль телесности не будет восстановлен и в этом случае. Некоторые теологи понимали Преображение как обретение ангельского тела, но тело ангела столь же проблематично, как и «тело огурца», хотя и в другом, быть может, противоположном смысле.

И вот сейчас заповедь обретения нового тела начинает проясняться, понятнее становится и характер замещения. Усилиями косметической и пластической хирургии с широким привлечением электроники и прочих «вспомогательных дисциплин» человек понемногу становится прижизненным трилобитом. Замена дарового на трудовое идет в соответствии с заветами Николая Федорова, хотя сам основоположник общего дела едва ли бы опознал свое чаемое детище в комплектуемом киборге. Но так или иначе вопрос «что есть тело?» приобрел сегодня актуальность практическую. «Замещать что?» и «замещать как?», двигаться ли по контуру визуального макета или ориентироваться на слаженный ансамбль стратегий телесности? В последнем случае должно быть некое рабочее описание реальности по имени тело, которое в свою очередь должно подчиняться трем упомянутым идентификаторам: тело как то же самое, тело как тело, тело как мое. А описание этой реальности, аналитика соматизации присутствия, тут же ставит предел субстратному замещению, поскольку тело должно быть «намытым», как речная отмель, и поддерживаться течением реки Гераклита, течением повседневности.

То есть тело все время создается заново. Стратегии «Я-присутствия» и практики заботы о себе соматизируются постольку, поскольку образуют устойчивые регулярности, и если наследственной передачи приобретенных признаков не бывает, то соматизация приобретенных полезных признаков, как, впрочем, и вредных, есть магистральный путь синтеза тела. В этом смысле человеческое тело является максимально открытым, оно принципиально отличается не только от вымышленного тела огурца, но и от тела лошади, акулы, от самой совершенной машины. В идеале ни одно «складное лезвие» такого тела не ржавеет, а сам ассортимент подлежит непрестанному обновлению, заимствованию и, если угодно, сотворению. Тело есть сущностная сторона человека, и совсем не случайно миссия пролетариата, сформулированная Марксом, была направлена на предотвращение отчуждения сущностных сил и на противодействие превращению человека в инструмент, на преодоление инструментальности, роли придатка машины. Протест направлен против похищения и порабощения тела, против принудительного заклинивания лезвия как одного единственного, в результате чего остальные лезвия именно ржавеют и полнота человеческого бытия оказывается неосуществимой. Капиталистическая эксплуатация здесь предстает как анти-человеческая практика, таящая в себе угрозу расчеловечивания. По сути дела, она как раз и направлена на превращение человеческой телесности в тело огурца – ну или в машину по забиванию свай, по сборке кузовов… Перенастройка изувеченного таким образом тела оказывается чрезвычайно затруднительной, а то и невозможной.

Кстати, значимое сравнение, своего рода аналогия, может быть установлено и с телом социума – и здесь строгая закрепленность функций ведет к деградации. Совершенное социальное тело, тело как res publica, должно быть способным к многообразному задействованию, к обновлению и социальному творчеству. Многообразие и общедоступность политической жизни выступают как миры уподобления, как соматизация хайдеггеровского Mitsein, бытия в совместности[27], стало быть, стабилизированные практики и политические институты суть тоже своего рода лезвия, то и дело выскакивающие из ножика. Демократическое развитие общества как раз и имеет целью гармоническое развитие тела, удержание для каждого индивида максимального ассортимента включений. Электоральные игры могут способствовать такому сохранению, но, в сущности, не имеют к нему прямого отношения, особенно в современной версии, воссоздающей циничное тело социума. Важно обеспечить доступность, сменяемость, регулярную ротацию: в этом отношении греческий полис остается пока недостижимым идеалом.

5

Итак, человек имеет тело, отличаясь этим от пупырышек природы. Кто-то скажет, что выполняется одно из двух: либо быть телом, либо иметь тело, и если тебе посчастливилось иметь тело, это значит, что «ты сам» телом не являешься. Но сейчас нам важна другая сторона вопроса. Попробуем обратиться к таким странным, но все же иногда встречающимся словосочетаниям, как «тело культуры» или «тело идеи»: можно описать подобные реальности в соответствии с тем, как мы описываем человеческое тело?

Или поставим вопрос в такой схоластической форме: насколько тело идеи благороднее и, так сказать, почетнее, чем тело огурца? Ведь может показаться, что уподобление человеческой телесности телу идеи – это путь к совершенству почти недостижимому. Не будем спешить. В регион телесности входят только стабильные вкладыши машины Поста, то есть устойчивые, повторяющиеся формы деятельности, которые тем самым обладают стойкостью к развоплощению. Подходя к тому же явлению с другой стороны, мы можем вспомнить и ленинский тезис о том, что «овладевая массами, идеи становятся великой силой». Это правда, но должно настораживать. При дальнейшем продумывании того, что могло бы значить тело идеи, мы должны обратить внимание на контекст психиатрии, откуда сразу и приходит подсказка: да это же пресловутые идеи фикс! В более мягкой форме их называют навязчивыми идеями, что, впрочем, тоже указывает на режим соматизации. Зацикленность, периодичность, повторяемость и еще раз повторяемость – да это же основные характеристики тела, в сущности, это и есть само тело в определении строгой метафизики.

Идея, вошедшая в режим соматизации, была бы прекрасна, если бы речь шла о воплощении эйдосов в среде вещественности, в мире вещей, но, возобладав над человеческим телом, она вовсе не облагораживает его. Напротив, эффект получается, в сущности, тот же, что и в случае безудержной эксплуатации и приведения тела к инструментальности. Результатом всякий раз оказывается маньяк, одержимый, независимо от того, одержим ли он манией сверхприбыли или разновидностью страсти к геометрии. Можно сказать, что непоправимо соматизируясь, идея претерпевает злокачественное развитие через навязчивое повторение, она застревает в теле, как бы изымаясь из потока идей. Идеям подобает обитать в Элизиуме, среди скользящих ласточек, предъявление к проживанию должно осуществляться лишь по персональному приглашению. Таким образом, тело идеи в той мере, в какой оно изъято из человеческого тела, в самом худшем, радикальном случае представляет собой двойное падение. Для идеи это означает ее удаление из сферы обмена, прекращение метаболизма, посредством которого идея развивается, подпитывается, вступает в подобающую ей войну (в «полемос»), побеждает или погибает, точнее, модифицируется. Для тела его фиксированность идеей означает как бы схватывание смирительной рубашкой, но весьма своеобразной, такой, которая сковывает все избыточные степени свободы, оставляя в пределе одну, и одновременно создает повышенную пробивную силу, то есть обеспечивает обычный эффект профессионализма и инструментализации.

Человек, имеющий тело идеи, тем самым как бы лишается «остального тела». Таким образом, мы отмечаем дополнительное понимание того, что есть тело человека и почему оно представляет собой самую совершенную res extentia. Оно есть именно набор своих собственных фиксаций, оно, наше тело, это антиогурец и антимолоток, оно обладает собственной мерой сопротивления по отношению ко всем возможным директивам духа. Если бы тела людей превратились в тела идей, тут же начался бы Армагеддон, безжалостная битва между ангелами и дьяволами, битва, в которой ангелы сражались бы с дьявольской жестокостью, а дьяволы обладали бы ангельской неуязвимостью. Война, идущая на истребление материи. Но в репертуаре человеческой телесности одной из самых насущных стратегий, способов присутствия тела как тела, является своеобразный аналог режима защиты от сбоев – режим защиты от фиксации идей.

Стало быть, сравнение человеческого тела с телом идеи тоже оказывается неудачным, хотя можно, конечно, поиграть с такой метафорой, как «плоть мысли». В этом случае телесность, соматизация присутствия, состоит в том, что приостанавливается разброс рефлексивного скольжения, хотя «легкость смены вкладышей» все равно остается решающей.

Человеческое тело может быть особым образом настроено на каждый вид деятельности, однако парадокс в том, что оптимальная настройка, если только она обретает форму намертво фиксированного вкладыша, будь то тело атлетизма, тело любви или даже тело мысли, оказывается и главной опасностью. Ибо возможное всеприсутствие дано человеку через задействование тела. Даже охват мира скользящей рефлексией закреплен за субъектом (мысль достоверна лишь как моя мысль) посредством телесной акупунктуры и ее способности резонировать вслед движению мысли: иначе персональная, авторизованная версия мира исчезает и воцаряется анонимный самовозрастающий логос, который является скорее функцией уже имеющихся текстов, чем делом субъекта.

Человеческое тело, подобно мышлению, представляет собой нерасторжимость процесса и результата, хотя в отношении тела это продолжает казаться странным, поскольку наглядность, доступная здравому смыслу, никак не приходит к нам на помощь. Но из квантовой механики следует, что пространство, наше физическое пространство космоса, есть отпавший результат процессуальности, причем операции «пространствополагания» скрыты не только от здравого смысла, но и от эксплицитного понятия науки. После того как пространство уже есть, в нем может находиться многое, оно обладает «объекто-измещением», объекты могут быть в нем локализованы без видимых последствий для себя – тем радикальнее невидимые последствия.

Вот и тело в представлении легко отпадает, отделяется от своих процессуальностей. Хочется сказать: вот тело, а вот его способности, они могут быть присущи, а могут быть не присущи телу, но с их изъятием ничего радикального не случится, тело не перестанет быть телом. Но, как мы видим, человеческое тело составлено не из атомов, не из органов и не из пространственно локализованных частей. Оно состоит именно из способностей и практик и входит в тот же континуум, где располагаются все производные времени.

Облученная вселенная

Следует пристальнее вглядеться в мир, подвергшийся облучению шанс-частицами, вглядеться и признать, что без такого облучения мир не может оказаться очеловеченным. Разум и, собственно, сознание суть результаты жесткого пронизывающего риск-излучения, если высказаться радикальнее, все человеческие феномены возникают в результате вторичного разлома, когда возводимая по мере остывания Вселенной защита от строго альтернативных разбегающихся исходов была вновь нарушена.

Для обозначения глубины этого разлома (подлинное понимание его пока еще дело будущего) необходимо сопряжение квантовой механики и практики гаданий, принципа неопределенности Гейзенберга и священного жребия, определяющего порядок бытия в признанности. И хотя сама квантовая механика оформляется в качестве науки в середине XX столетия, основанные именно на ней практики привели когда-то в действие реактор очеловечивания: мы лишь очень приблизительно знаем, когда это произошло.

Задача состоит в том, чтобы свести воедино чрезвычайно разнородные феномены: математику, кастовую систему, идею переселения душ (универсальную теорию метемпсихозов) и, наконец, импульс восходящего очеловечивания, странным образом подпитывающийся освоением нисходящих стихий вплоть до использования строгой дискретности квантово-механических исходов.

Но начнем с простейшего бросания монетки – оно может представлять собой фрагмент детской игры в орлянку, акт определения судьбы (пан или пропал) или же, например, иллюстрацию к идее multiverse, к логике иных возможных миров, тогда тот или иной исход бросания будет задавать единичный возможный мир. Это реализуется благодаря четко определенному кванту различия – орел или решка.

Тут все правильно, недоразумения начинаются в пояснениях к акту бросания, они возникают, когда говорят, что даже столь ничтожное различие способно разделить две вселенные, обособив их друг от друга. Ведь это значит, что неисчислимое множество таких миров висит и мерцает на расстоянии вытянутой руки, на расстоянии дальности броска. И далее следует сплошная продукция расфокусированного воображения, легко распаковываемая по воображаемым мирам. Вся фишка, однако, в том, что бросок монеты, запускающий расслоение, это отнюдь не пустяк, его никак нельзя назвать «всего лишь ничтожным подбрасыванием монеты». Забегая вперед, здесь придется сказать так: изготовить орла и решку как два исхода, которые невозможно спутать, значит разделить слипшиеся миры и вернуться к развилке. К той развилке, где (где-то и когда-то) появились замедления и немедленное автоматическое ветвление прекратилось. Вместо ветвления появилось время, собственно фюзис, представляющий собой слипшийся комок возможных миров, в нем строгая дихотомия, скачкообразность, имеющаяся на уровне элементарных частиц, вытягиваются в струнку и в дальнейшем все более и более связываются. Так начинается хронопоэзис, и важнейшим его продуктом, произведением является сама природа. Природа же характеризуется тем, что в ней, начиная с некоторого уровня и момента, нет ничего строго дигитального, в ней нет естественных математических кубиков, игральных костей, нет внятного разделения на орла и решку – корпускулярно-волновой дуализм остается за порогом, в микромире. Ко всем естественным постэлементарным «выпадениям» приложена гомеопатическая добавка того, что не выпало и не выявилось, и этой микродозы достаточно, для того чтобы приостановить ветвление миров и предотвратить их разбегание. Посредством контаминации исходов природа удерживается в становлении, она – тело времени, а время (вновь вспомним эту прекрасную формулировку) есть способ избежать данности всего сразу. Если все-таки произвести вивисекцию над телом времени, в нем обнаружится дигитальный спрятанный скелет и наросшее на суставах времени мясо замедлений. Скелет, это следует подчеркнуть, нигде самопроизвольно не выходит на поверхность – именно таким образом данности всего сразу удается избежать, во многих случаях удается даже еще более искусный ход сокрытия – избегание несовместимого[28]. Несовместимые исходы (возможные миры) отделены друг от друга последовательностью, очередностью порядка следования, становлением, сменившим мгновенную трансформацию, словом, временем, и благодаря связующей и при том изолирующей силе времени распад исходов на отдельные миры приостановлен и заменен генезисом, исходы бросаний (и, в частности, альтернативы корпускулярно-волнового дуализма) замещены законами природы, совокупность которых есть некое расписание времени или, лучше сказать, расписание времен.

* * *

Вивисекция и хроносекция. Так вот обыкновенная монетка, у которой есть орел и решка и принципиально нет никакой «орлешки», является острой бритвой хроносекции, позволяющей отделить скелет от плоти и вывести его наружу, то есть обнаружить глубинные сочленения времени, связывающие разбегающиеся миры мультиверсума в универсум всего сущего и происходящего. Осуществляемая броском монеты хроносекция может именоваться по-разному – жребием, исходом гадания, знаком судьбы; она разрубает гордиев узел времени и добирается до самых глубин, до развилки entwederoder, описываемой уравнениями Шредингера.

То есть бросание монеты пронизывает сущее глубже, чем извержение вулкана, глубже, чем вспышка сверхновой звезды или образование спиралевидной галактики. Глубже, чем все физические законы микромира, поскольку все они суть производные времени фюзиса, а бритва жребия проходит сквозь фюзис. Проходит, подтверждая тем самым одну из важнейших философских интуиций XX столетия, сформулированную в наиболее изящной форме Морисом Бланшо: «Не человек стремится к гибели, а сам мир стремится к гибели через человека и посредством человека»[29].

То есть бросание монеты и есть простейшая хроносекция, и уже поэтому такая оценка, как «всего-навсего», к ней не подходит; самая острая в мире бритва непрерывно наносит раны фюзису, и универсум по-прежнему пребывает «в одном куске», как говорят англичане, лишь потому, что у этой бритвы слишком короткое лезвие.

* * *

Резкое усиление излучения частиц шанс-газа[30] на соответствующем участке мира (по аналогии с радиоактивностью) является тем условием, при котором мог возникнуть антропогенез. Возможен лишь самый спекулятивный ответ на вопрос, что это было, но очевидность разлома, вновь обнажившего слои, реагирующие на риск-излучение, указывает на катастрофическую природу случившегося, на то, что упаковка фюзиса лопнула по швам, и строительными материалами реальности разума стали контрприродные ресурсы самой природы. Косвенным свидетельством высокой облученности риск-излучением может служить математика.

Давно уже обращалось внимание на то, что объекты математики не встречаются в природе «в чистом виде», но данное обстоятельство всего лишь принималось к сведению. Пора уже сделать надлежащие выводы, а именно: природа как макромир – это как раз и есть укрытие от жесткого риск-излучения, дигитального расхождения иных возможных миров. Природа – это защищенный морфогенез, вязкий хронопоэзис. Человеческое существо в момент своего появления вскрывает этот защитный кожух, и потому только в человеческом мире сделанного и особенно в мире помысленного встречается чистая математика. Следы открытого матезиса предстают двояким образом: либо как простейшее представительство элементарных частиц, либо как свидетельство разумности. Понятное дело, речь идет не о математике как дисциплине, элементарный уровень открытого матезиса – это, к примеру, жеребьевки и гадания, являющиеся дигитальным ресурсом для идеи судьбы.

Вскрытые россыпи вероятностных процессов – вот следы разумной деятельности. Еще прежде чем добыть руду и выплавить металл, человек вскрывает залежи стохастических трендов и добывает из них простейшую дигитальность – исходы бросаний, жеребьевок, предпочтений – если можно так выразиться, материю свободной воли. Кокон фюзиса сплетен из нитей регулярности, бесчисленных синхронизаций и согласований, которые считываются организмами, как универсальными таймерами, – подобное считывание можно назвать хроносенсорикой – «шестым чувством», которое в действительности, по порядку его появления, есть первое. Дрожь Земли, заставляющая выползать дождевых червей, сейсмические волны, легко регистрируемые разделенной на организмы органикой, разного рода сезонность, считываемая посредством цветения, вегетации, окукливания или иным подобным образом – такова простейшая данность хроносенсорики, менее всего доступная именно для человека. Утраченное первое чувство стало для человека мистическим шестым, некой западней, таинственной экстрасенсорной эмпатией, в своих высших для человека проявлениях оно едва ли приближается к хроносенсорике дождевого червя.

* * *

Но зато именно поэтому, утрачивая автоматическую подстройку к стохастическим раскладкам, регулярным колебательным контурам, существо, претендующее на человеческий статус, обретает возможность использовать контрприродный ресурс самой природы, жесткое риск-излучение. Обработанный этим излучением «материал» и составляет основу антропогенеза. Проявляя редкую беспомощность в оценке вероятностных распределений, субъект сознания реагирует на строгую дигитальность типа пан или пропал (быть или не быть). Серия бросаний монеты или игральной кости в принципе моделирует некую простейшую регулярность, легко считываемую любым организмом (и даже кристаллом). Но отдельное бросание, как значимый исход (например, как жребий или судьба), считывается только человеком. Чтобы пойти выше, оторваться от кокона природы, сплетенного в ходе длительного хронопоэзиса, потребовалось сначала зачерпнуть глубже, прорваться в дофюзисную элементарность исходов, как раз туда, где происходит ветвление миров. Потребовалось расщепить серию (закатов, приливов, цветений, увяданий), как минимальную естественную хроносенсорную единицу, как квант значимости, которым довольствуется «остальная природа», и выйти к чистой альтернативности единичного исхода.

Глубинное бурение позволяет извлечь сырую дигитальность из всей совокупности замедлений и синхронизаций фюзиса. Риск, рискованное бытие, судьба, математика – вот некоторые результаты переплавки извлеченного сырья. То есть можно попросту сказать, что расплата за облученность риск-излучением – полный распад хроносенсорики, дань азарту, выплачиваемая и по сей день, но бонусом является экзистенция как таковая – сама душа. И свобода воли. Подражая Монтескье, сказавшему, что в Англии его поражают две вещи: свобода и торговля, мы можем сказать нечто подобное и относительно удивительных итогов риск-облучения – и среди них поражают две вещи: свобода воли и математика. И хотя связь их кажется еще более проблематичной, чем связка Монтескье, но ни то ни другое невозможно без строгой альтернативности исходов.

Фюзис возникает, благодаря тому что пара орел-решка связывается в «орлешку», в частности, как раз посредством серии бросаний, посредством итерации, непереносимой для разума реальности под названием «и так далее». Лазерный скальпель матезиса вскрывает обертку времени, то есть производит хроносекцию, отбрасывая возвращения, повторы, зацикливания. Почему-то забывают, что даже такие простейшие процедуры, как счет, предполагают допущение, самостоятельно не встречающееся в природе, а именно строгую однократность касания (при пересчете), благодаря чему различимость исходов никогда не оказывается под вопросом. Математика предстает как высшее знание и действительно является таковым, но является за счет редукции фюзиса к начальной точке времени, за счет возврата к стадии неограниченного ветвления. Опять вспоминаются слова Ницше: «То, что меня не убивает, делает меня сильнее» – разумеется, в первую очередь это относится к свободе воли. Поразительным образом вопрос о свободе ставится так же, как и вопрос о математике, и сталкивается с той же исходной трудностью: свобода воли, рассматриваемая как высшее человеческое проявление, не встраивается ни в один имманентный ряд причинности, включая имманентность умопостигаемого. Соответствующая коллизия рассматривается в кантовской третьей антиномии чистого разума, тезис которой гласит: «Причинность по законам природы есть не единственная причинность, из которой можно вывести все явления в мире. Для объяснения явлений необходимо еще допустить причинность через свободу»[31]. Любопытно, что Кант здесь даже смягчает положение вещей, поскольку антитезис формулируется, как «нет никакой свободы, все совершается в мире только по законам природы»[32]. Тем самым тезис мог звучать столь же радикально: «Нет никакой природы, человек свободен и отвечает за все». На этом, в сущности, и основана диктатура символического.

Парадоксальная невписываемость свободы в континуум мыслимого – притом что без свободы воли этика просто теряет смысл – объясняется как раз тем, что высшее человеческое, и даже слишком человеческое, обретается в провале, сквозной расщелине, пронизывающей всю природу и выводящей за ее пределы. Атомы-шансы, из которых состоит субстанция свободы, действительно производятся там, где нет никакой природы – еще нет в том единстве, которому подобает имя фюзис. Частицы-шансы, пропущенные через сквозной коридор, который они же, собственно, и прожигают, учреждают уже здесь, по эту сторону человеческой природы. Детерминизм предшествующих этапов не оказывает влияния на события свободы, просто последствия этих событий-исходов, расходящиеся круги поглощаются замедлителями и тем самым приобретают некий более или менее естественный вид. Насколько более или менее, это зависит от «длины лезвия», от решимости Einselection.

Речь идет не только о сфере свободного поступания, говоря в духе Бахтина, хотя и о ней тоже. Если риск-излучение могло сразу породить свободные поступки, то природа была бы совершенно избыточна и несколько дней творения (со второго по пятый) оказались бы потраченными впустую. Необходимо иметь в виду, что первые последствия разлома были безусловно катастрофичны, это было короткое замыкание азарта, оно до сих пор повторяется в локальных зонах той или иной персональной вселенной. Тем не менее другой свободы не бывает, другое дело, что свободный выбор может быть облагорожен любыми аргументами. Каждый свершившийся акт выбора обрастает плотью последствий, утверждений и подтверждений, как будто срастаются рассеченные «причинные места», подобно тому как затягиваются раны или затягивается ряска над брошенным в болото предметом. Но именно это восстановленное причинение причиняет также и трудности понимания, в частности, антиномии, подобные кантовской. Трудности понимания тут того же рода, что и в случае теории вероятности: мы легко пониманием, что вероятность выпадения десяти орлов подряд невелика – и отбрасываем такую возможность из расчетов практической жизни. Однако если монета в течении девяти бросаний все же выпала орлом, и мы находимся в ожидании последнего, десятого бросания, вероятность того или иного исхода все равно будет равна ½, поскольку монета не помнит предыдущих бросаний. Таков и свободный выбор, будучи совершаемым здесь и сейчас, он тоже не помнит «предыдущих бросаний», а будучи взятым как элемент поведения наряду с другими элементами, он нисколько не выпадает из ряда, оказывается соответствующим типической реакции, данному характеру и, стало быть, человеческой природе. В этом смысле психика и есть вторая природа, где развилки возможных миров сплетены и перекрыты, мгновенные трансформации приторможены и сведены к плавному становлению, но это не значит, что из психической реальности вытекает тот или иной поступок. Тут квантовый дуализм работает на полную мощь, поступок всегда может оказаться результатом воздействия риск-излучения здесь и сейчас – и тогда он предстанет как Einselection, как экзистенциальная открытость Dasein и его сокровенное можествование (Хайдеггер) – либо, если сквозной коридор экзистенции не был задействован и вопрос выбора не стоял, тот же поступок был бы детерминирован просто психической реальностью, например, определялся бы характером человека.

Там, где свобода, там человеческое существо сообщается с позывными дотворческого состояния мира и пропускает их зов до самых вершин, руководствуясь принципом Ницше: «Если я здесь <в этом> устою, то я действительно есть». На входе мы видим, как странные существа попадают под контрастный душ шансов, под датчик случайных чисел, произвольно активирующий то одно, то другое полушарие, каждое из которых является еще самостоятельным мозгом, согласно антропологической концепции Виктора Тена[33]. Они, эти существа, воистину меньше, чем животные, что высказал уже Аристотель. Но на выходе мы видим этически ответственного субъекта и видим лишь потому, что пронизывающее риск-излучение проходит и сквозь толщу фюзиса, и сквозь зону психе (сквозь психику).

* * *

Итак, бомбардировка частицами шанс-газа – это реликтовое излучение. В том смысле, что оно древнее «природы», древнее той совокупности замедлений, которая образовала макромир. Но и современные материальные носители шанс-газа, вроде подбрасываемых монет, игральных костей, избирательных бюллетеней, образуют некую материю свободы, находящуюся в состоянии взвешенности или, можно сказать, подброшенности; эти сквозные пронизывающие потоки служат сверхпроводниками азарта. Они как способы, типы одухотворения и образуют арматуру азарта. Очень важно подчеркнуть, что во всех человеческих установлениях материя свободы одна и та же, хотя произведенная продукция различна, ее штучные единицы обладают зачастую противоположным знаком. Существенная часть продукции производится незапланированно в виде эпифеноменов или отходов производства, однако избавиться от таких последствий нельзя в принципе, как нельзя сохранить огонь, полностью избавившись от его обжигающих свойств. Свобода и математика суть крайние полюса целого ряда феноменов, хотя вообще следы «облученности» присутствуют повсюду, обуславливая то «лучевую болезнь», то иллюминацию субъектности. Но реликтовость опознается безошибочно и сразу – в том числе и по иноразумности каждого продукта свободы, иноразумности, которая в сфере практического разума (впрочем, и теоретического тоже) предстает как иррациональность. Свободное решение в том аспекте, в котором оно свободно, противостоит разумной предусмотрительности, оно непредсказуемо в момент его принятия, и непредсказуемость здесь носит принципиальный характер.

Тот или иной выбор сопровождается или определяется аргументами, по крайней мере, принято считать, что на аргументы всегда опирается главный выбор, но ряд резонов-аргументов не является исчерпывающим[34]. Принято обращать внимание на убедительность аргументов, на их способность нейтрализовывать неопределенность и некоторым образом ограничивать свободу. Но у аргументов есть и еще одна, быть может, самая важная черта – они бросаются на чашу весов, подобно монете, и каждый из них выпадает строго определенным образом: за или против, орел или решка. Подбрасывание аргументов ценится выше, чем перевешивающее давление, оказываемое той или иной точкой зрения, несмотря даже на приписываемую ей похвальную настойчивость. Взвешенное, справедливое решение – это всегда решение, сопровождаемое вбрасыванием аргументов, оно может и не быть истинным, оставаясь справедливым в качестве исхода из сложившейся ситуации. И решающим может оказаться именно последний брошенный на чашу весов довод-аргумент, при этом его своевременность важнее «абсолютного веса», он сохраняет в себе реликтовость судьбоносного однократного бросания монеты.

Иногда, описывая процедуру принятия решений, акт свободного выбора, сопровождаемый обдумыванием и взвешиванием, рассматривается как некая функция остаточного невежества и неявно полагается, что эта остаточнось, неполная прозрачность ситуации и есть собственное основание свободы, предполагается, что достаточно устранить это остаточное невежество, и решение перестанет быть свободным, приобретет форму осознанной необходимости. То есть триумф знания устраняет свободу хотя бы уже тем, что снимает неопределенность.

Если эксплицировать эту установку, договорив все до конца, мы всего лишь констатируем взаимную трансцендентность свободы и осознанности (в смысле тотального знания). После чего нам придется признать, что коридор свободы, как туннель реликтового излучения, сохраняет свою чрезвычайную важность именно благодаря его иноприродности, неподсудности ratio.

Разум нуждается в наличии своего иного, того, в отношении чего он и является разумом. Таким иным предстает прежде всего внешний мир, можно сказать, объектный мир. Но, во-первых, разум чрезвычайно легко переходит к автореференции, делая предметом рефлексии самого себя и в итоге постепенно теряя различие между пунктами приписки понятий, с которыми он работает. А во-вторых, внешний мир в результате его усвоения и присвоения перестает быть подлинно иным, его предметы становятся устроенными на манер понятий. Когда разум соотносится с чем-то сделанным, изготовленным, он уже больше не имеет дела с иным и в отсутствии новых горючих материалов постепенно угасает. Вот тут и приходят на помощь реликтовое риск-излучение и его производные. В сфере чистого практического разума или, говоря словам Бахтина, «ответственного поступания»[35] это пронизывающее природу, но не прозрачное для логики излучение конституирует и поддерживает ранг субъектности, ибо без причинения через свободу мерность субъекта даже непредставима, тут Кант был прав. А поскольку материя свободы везде одна и та же, субъекта не будет и без возобновления бросаний в самом широком смысле слова.

Возникает вопрос: а как быть с трансцендентальным субъектом, с ипостасью чистого теоретического разума? Что здесь может дать регистрация риск-излучения, кроме досады по поводу корпускулярно-волнового дуализма, неустранимой неопределенности Гейзенберга?

Очень многое и весьма важное. Кстати, и эта досада отнюдь не пустяк, она в значительной мере правит развитием современной физики, вербуя новых исследователей и поддерживая величайшую интенсивность проблемного поля. Стыковка перпендикулярных, взаимно-трансцендентных потоков в той мере, в какой она схватывается сознанием, служит разновидностью вечного двигателя для мысли, поскольку здесь непрерывно генерируется неконвертируемое иное, иноприродное логосу, нечто дикое, что нельзя приручить объяснением, так как оно объяснению не поддается. Антиномии чистого разума, описанные Кантом, суть образцы подобных стыковок, но, как справедливо отмечал Гегель, далеко не единственные образцы. Разум набрасывается на них, как на неистощимые источники для размышления, называя такие стыковки дилеммами, альтернативами, противоречиями, набрасывается вновь и вновь, поскольку не может переварить, ассимилировать их инаковость. Антиномии – это тоже своего рода бросания, предполагающие Einselection, орла или решку, и у мыслящего возникает трудно преодолимый соблазн сконструировать «орлешку» – соприродную разуму, соответствующую инерционности природы. Показателен в этом отношении статус пресловутых «вечных вопросов» – они характеризуются двойной сейсмической активностью: во-первых, колебаниями правильного ответа в ту или иную сторону, во-вторых, собственно колебаниями статуса – от статуса важнейших человеческих вопросов, решению которых может быть посвящена достойная человеческая жизнь, до статуса вопросов праздных, некорректно поставленных, ненаучных… Действительно, с позиций имманентного знания, согласованного с самим собой рассудка, с позиций логики затраты на разрешение неразрешимых вопросов представляются непродуктивными. Такова, например, позиция Поппера, который саму суть научности и науки связывает с решительным отказом заниматься некорректными вопросами. Тут Кант был прозорлив: критикуя незаконные расширения рассудка (амфиболии), он рассматривает антиномии чистого разума в качестве своеобразных силовых полей, активирующих работу мысли. Претензии Поппера, в сущности, наивны (по поводу неоправданно высокого статуса принципиально нефальсифицируемых утверждений), а досада напрасна. Да, усилия по разрешению проклятых вопросов вроде бы не оборачиваются никакими полезными know how, которые выстраиваются по отношению к единству всех свершившихся замедлений, то есть по отношению к единству закономерной природы. Но и без них, без этих усилий, конвейерные линии по производству know how оказались бы обесточенными. Иными словами, вечный двигатель в качестве доступного устройства является фикцией, ему и в самом деле нет места в природе, однако вечный поиск вечного двигателя вовсе не является фикцией, можно, пожалуй, даже сказать, что важнейшие обретения познания – это попутные находки безнадежного в смысле конечной цели, поиска. Сумма таких находок позволяет создать надежную парадигму по поиску недостающих звеньев, но смена парадигм тем не менее обусловлена извне. Прорыв ветвления миров в сферу практического разума порождает размыкание детерминизма и создает субъекта, в теоретический разум этот прорыв вносит не только нарушение континуума (очаговый корпускулярно-волновой дуализм), но и нескудеющий источник сейсмических волн проблематизации, действующий привод смыслополагания.

Стало быть, ближайшим и прямым результатом прорыва частиц риск-излучения в высшие этажи практического разума оказывается свобода воли, а в высшие этажи разума теоретического – работа вечного двигателя мысли, способного вращаться и на холостом ходу, на одних только «проклятых вопросах», без подключения к позитивной данности опыта. А вот на одной только данности опыта вечный двигатель работать неспособен. Прохождение излучения вызвало еще ряд эпистемологических и социальных последствий, которые трудно классифицировать, поскольку они не образуют континуума, не имеют никакой формы умопостигаемой связности друг с другом (как и константы мирового матезиса). Но все же рассмотрим некоторые из них.

Как еще распознать «облученность» разума, помимо бесконечной реверберации проклятых вопросов? Как ни странно, одним из следствий является повышенная членораздельность, дигитальность продуктов мышления, в том числе и творческих вкладов. Каждое высказывание – развернутое или просто сумевшее очертить свои границы – становится как бы результатом бросания, одним из возможных миров, экзистенциально способных к дальнейшему обживанию. Расширение знания, пресловутый самовозрастающий логос – это в значительной мере производная ветвления расходящихся миров. Если генезис в природе в геометрической прогрессии умножает однородное, являющееся расходным материалом для эволюции, то логос возрастает через умножение разнородного пусть даже микроскопически разнородного, каковым являются по отношению друг к другу соседние тексты. Альтернативой генезису, как размножению однородного, является куда более архаическое ветвление, допущенное тем не менее в сферу чистой умопостигаемости, допущенное в соответствии с великим принципом Ницше: «Все, что меня не убивает, делает меня сильнее». В природе подобное ветвление привело бы к взрыву континуума фюзиса и к разбеганию отдельных исходов по параллельным, точнее говоря, расходящимся мирам. Поэтому тиражирование однородного в форме генезиса снабжено чрезвычайными мерами по пресечению разбегания: естественный отбор и есть взвешенная сумма таких мер. Но наиболее общей мерой является само время, поскольку именно оно обеспечивает самотождественность и позволяет избегать данности всего сразу. Расширение знаний подобных мер не предусматривает, здесь нет усилий по принуждению к однородности. Точнее, эти усилия сосредоточены в сфере обучения, образования, в производстве же нового знания действуют лишь ограничения по человекоразмерности. Они как раз и играют роль короткого лезвия, не позволяя мирам знания (точкам зрения) расползаться слишком далеко, увлекая за собой плотную материю.

Тем не менее регуляторы поэзиса поощряют именно разнородность разнородного, скажем, запрет на повтор-плагиат предотвращает появление «орлешки»: оставляются лишь дискретные авторизованные вклады, и отбрасывается все, не прошедшее подобную операцию. Поэтому, в частности, «знаний» или, лучше сказать, «логограмм» может быть намного больше, чем предметов знания. Логограмма, однажды созданная, но теперь мало соответствующая собственному предмету, не втягивается в лучшую, более современную, а сохраняет некоторые собственные резоны существования. Она, например, становится предметом знания для следующих знаний-логограмм, тем самым углубляя коридор и удлиняя жизнь однажды созданного возможного мира. Сохраняющиеся и длящиеся ветвления обеспечивают мерность субъектного и вообще человеческого бытия. Теоретический разум занят поиском причин, для него важно проследить до конца весь причинный ряд, то есть установить связь явлений. Но задумаемся, чем является такая деятельность с точки зрения реликтового риск-излучения, с пригорка возобновляемых бросаний. Где бросание, там и схватывание, и пристежка чего-либо к континууму уже понятного. Любопытен, однако, вопрос о чтойности этого чего-либо, так сказать, о статусе элементарного интеллектуального распознания.

Что происходит в случае элементарной регистрации феномена как феномена? Гуссерль, да и современная феноменология в целом указывают нам, что первым делом срабатывает интенциональность, то есть распознание чего-то в качестве предмета – происходит простейшая тематизация. Тематизация же – это акцентирование исхода, отличного от других возможных исходов, то есть бросание. Но для теоретического разума дело этим не ограничивается, бросок должен быть еще вписан в серию бросаний (в ряд явлений). А прописка любого очередного явления в ряду явлений осуществляется путем указания взаимосвязи: должна быть задействована, хотя бы предположительно, некоторая причина.

До появления стихии мышления ветвящиеся и разбегающиеся миры-исходы захватывались временем, замедлением, связывались взаимосвязью нестрогой альтернативности, склеивались клеем становления. Так сложился фюзис, а теперь так складывается континуум умопостигаемого, совокупность опыта (в смысле Канта). Опыт, конечно, «подражает» природе и во многих отношениях уподобляется ей, но если преднаходимостью природы является Большой взрыв, из которого складывается универсум, как единое целое из мгновенного иного, то преднаходимостью опыта является сам разум, но не как осуществляющий прописку феноменов на постоянное поселение, а как хранитель реликтового излучения, действующего ветвления, как осуществляющий бросание и захватывающий выпадающее при бросании мгновенное иное.

Рассмотрим подробнее какой-нибудь привычный тезис, формулирующий общий принцип детерминизма, будь то в кантовском духе (все происходящее должно иметь свою причину) или в духе рассуждений Хайдеггера о достаточном основании. Тут правильное понимание требует полной экспликации, а не скороговорки. Соберем в кучку некоторые расхожие утверждения.

1. У каждого следствия должна быть своя причина, если нет следствия, то нет и причины.

2. Причина предшествует следствию и вызывает его (на то она и причина).

3. Была бы причина, а следствие приложится…

Не будем углубляться в рассуждения Канта или фон Вригта, отметим лучше «софистическое опровержение» тезиса отец есть причина сына, известное как минимум со времен Секста Эмпирика. Опровержение гласит: по меньшей мере столь же справедливо утверждение «сын есть причина отца», ибо только с появлением сына некто становится отцом. Рождение сына – вот причина, чтобы назвать человека отцом.

Долгое время от этого тезиса отмахивались, как от софистического, но в действительности он прекрасно иллюстрирует идею неограниченного пополнения ряда причин. Следствие становится известным раньше причины, и причина подыскивается ретроспективно, чтобы обосновать (объяснить) данное следствие. Следствие порождает причину хотя бы в том смысле, что заставляет нас ее искать. Скамья теплая – с чего бы это? Должна быть причина. А вот и она: скамейка освещалась солнцем. Впрочем, подойдет и другая: около скамейки не выросло ни одного раскидистого дерева, способного давать тень. И третья, связанная с тем, какое воздействие производит поток фотонов на вещество. И еще кто-то долго сидел на ней, читая газету, и прочая, прочая и прочая. Традиционный философский дискурс чрезвычайно увлечен сортировкой причин, отсеиванием сопутствующих обстоятельств, взвешиванием четырех видов причин по Аристотелю и добавлением к ним прочих видов каузальности. Все это важно и интересно, но более важный ход мысли состоит в том, чтобы спросить: откуда берется следствие? Откуда и как оно тематизируется в виде дискретной данности? Заметим, что, после того как тематизация осуществлена, выдирка произведена, «оформить прописку» в мире явлений посредством подведения под причину не так уж и сложно, хотя конкуренция причин, безусловно, велика – однако сама тематизация была беспричинной с точки зрения любой из указанных Аристотелем причин. Ближайшим коррелятом, лучшим объяснительным механизмом является тут именно бросание.

Попробуем выйти за пределы детской «почемучки» и прорваться к следующему уровню вопрошания: почему именно теплота скамейки, скорость водопада и довольное урчание кота заставили спросить о причине? Почему не был задан вопрос о причине желания встать со скамейки, о причине того, что я проходил мимо нее достаточно близко? Почему бы не спросить о причине улыбки чеширского кота и о судьбе улыбки без кота? Озвучивание каждого из этих вопросов означало бы поиск прописки новых следствий – и понятно, что причины были бы найдены и даже конкуренция подходящих причин обеспечена. Вообще ученый, в особенности ученый естествоиспытатель, это в какой-то мере распорядитель каузального тендера: он выставляет на аукцион некий «факт» в ожидании лучших предложений; лот, выставленный на аукцион, как раз и именуется следствием, весь вопрос в том, что выставлено, что содержит лот № 1, лот № 2, лот № 3 и так далее. Формирование лота – вопрос куда более тонкий и деликатный, чем сравнительная оценка «каузально-объяснительных» предложений.

Конечно, можно сказать, что образцом для формирования лотов является уже сложившаяся экземплярность природы. Однако не все так просто с этой экземплярностью, она вовсе не оповещает о себе на манер сделанного. Тут мы не слишком продвинулись со времен перипатетического вопроса об онтологических правах таких концептов, как «тьма», «холод» или «сумерки». Уже Декарту было ясно, что одна и та же причина вызывает и тепло и холод, различаясь по способу своего действия, но с конкуренцией предлагаемых причин для объяснения холода по-прежнему нет никаких проблем, более того, нет ничего необычного в поисках причин для отсутствия холода, например, мастер по ремонту холодильников занимается именно тем, что ищет причины отсутствия холода (почему холодильник не морозит). Более того, свои причины могут быть и у того обстоятельства, что отсутствие ранее выявленной причины медленно восполняется – впрочем, подобную странность отмечал еще Аристотель, говоря о чтойности не только здоровья и болезни, но также и «выздоровления»[36] (у здоровья свои причины, а у выздоровления свои, не те, что у здоровья, и опять же некие собственные причины есть и у того, что выздоровление откладывается).

Таким образом, тезис «Причина вызывает следствие» нуждается в пересмотре. По отношению к природе, в том числе и к человеческой природе, тезис по-своему справедлив, но когда мы говорим о человеческой экзистенции и даже о «схватывании», в отличие от объяснения и понимания, тогда справедливо будет сказать, что следствие вызывает причину. Иногда вызывает ее долго и безрезультатно, а иногда причина является тут же, да еще вместе с другими, которых не звали. Почему бы не спросить и так: зачем следствие вызывает причину? Вроде бы понятно – чтобы получить объяснение, но мы отложим пока попытку объяснить объяснение и лишь заметим, что вызванная причина привязывается, она связывает некую логограмму с континуумом, например, с полем науки, и разговор о причинных связях – это не только метафора, стершаяся от непрерывного словоупотребления. Почему связанное (тема, тематизация, логограмма, факт, выставленный на аукцион) теперь удерживается?

Разум удерживает схваченное от обособления и разбегания, от сорного произрастания осколочных возможных миров, но подобная возможность в свою очередь обеспечивается реликтовым излучением, которое еще и проходит через специальные усилители, доходя до субъекта в форме бросаний-схватываний. Каждая логограмма есть некое зарегистрированное бросание, а самый надежный способ его зарегистрировать как раз в том и состоит, чтобы представить «исход» в качестве обусловленного вывода или следствия, вытекающего из некой причины. Во имя своего собственного имени разум должен связать имеющееся в нем дискретное содержание причинно-следственной связью, включить в хронопоэзис. Существенно подчеркнуть, что бросания-выпадения в принципе независимы от причинных цепочек, если речь идет об отдельных, разовых бросаниях. Но в причинный ряд можно включить любую логограммутематизацию, соответствующая стратегия описана многими проницательными мыслителями, тут и «double bind» Бейтсона[37], и знаменитая «нехватка» Лакана[38], и «минус-прием», излюбленный тартускими структуралистами[39], и «нулевой различитель» де Соссюра, и «недостача» Проппа – все эти непохожие на объект природы тематизации могут быть при желании тоже описаны в терминологии игры в орлянку. Это некие избранные и выхваченные промежуточные значения-исходы: монета еще крутится, не приняв окончательного, успокоенного положения, но благодаря зеркалу или какому-нибудь другому регистратору мы смогли засечь некое мелькнувшее значение, после чего дальнейшее вращение нас не очень-то и интересует. Таким образом, появляются не только «нехватка» и «сверхкомпенсация», но и «выздоровление» в отличие от «здоровья», и замедление выздоровления и все вообще, что не является самостоятельным исходом в природе, но, безусловно, является модальностью хронопоэзиса, с которой мы способны иметь дело, как с сущим среди сущего. В этих (заметим, важнейших) случаях общий центростремительный драйв хронопоэзиса природы приостанавливается и высшим усилием разума, прямой манифестацией реликтового риск-излучения, учреждаются центробежные коридоры – они в свою очередь устилаются арматурой каузальных креплений для прочности.

Существенной модификацией бросания (преобразования риск-излучения) является и другая игра, которую можно описать примерно так. Приведение сущего к состоянию умопостигаемости, безусловно, начинается с разбивки на строго дискретные исходы, простейшим случаем такой разбивки является логика. Пусть мы имеем дело с двоичным кодом типа «орел – решка», кодом, в котором «орлешка» запрещена или рассматривается как непознанное. Однако ничто не мешает нам произвести следующую модификацию. В результате бросаний выпадает либо орел, либо решка – но все орлы пусть получают у нас значение «решка», а все выпавшие решки – «орел». На первый взгляд такая перестановка (перекодирование) ничего не может изменить и только вносит путаницу. Но в действительности минимальный рефлексивный шаг удвоения учреждает дистанцию, благодаря которой вся ситуация получает автономию. Игра в зеркальную перекодировку является базисной для всех языковых игр познания, и стадия зеркала, тематизированная Лаканом, имеет к этому самое прямое отношение. Восприятие уже подготовлено к соответствующей обработке исходов или их прочтению: левое полушарие отвечает за правую руку (и наоборот), а изображение на сетчатке является перевернутым. Зеркальное изображение в свою очередь меняет местами правое и левое, то есть производит простейшее топологическое преобразование, а идея рефлексии и, в частности, теория отражения совершенно не случайно апеллируют именно к отражению, а не к прямой видимости. Выведенность на экран есть минимальная дистанция объективности, а «зеркальность» каким-то странным образом отвечает за репрезентацию внешнего мира. Так, данность тела изнутри через проприоцептивный опыт субъективна именно потому, что не выведена на экран и не подвергнута зеркальному топологическому преобразованию, отстранению и остранению. Тем самым мы приходим к парадоксальному выводу: объективное и, в частности, такая его характеристика, как внеположность (вненаходимость), вовсе не являются неким первичным, естественным считыванием, объективное предстает как результат усилий объективации: данность мира необходимо перевернуть, расположить напротив (предметность), вывести на экран и зеркально отобразить (рефлектировать). Эти операции являются еще дологическими, они принадлежат как бы менталитету самой сенсорики. Соответственно субъективное субъективно не вследствие дополнительных отягощений и искажений, а потому что недостаточно проработано – скорее именно оно есть простейшее сенсорное сырье, руда, которую нужно еще переработать и обогатить, чтобы придать ей, например, характеристику вненаходимости. Как тут не вспомнить, что нечистая сила, не обладающая всей полнотой объективации, не отражается в зеркале… Любопытно и другое – то, что так называемое прямое зеркало, не меняющее местами левое и правое, так и не нашло себе применения в человеческом обиходе. О причинах этого стоило бы поразмышлять.

Но если уже на уровне восприятия объективность есть результат зеркальной рефлексии (причем само это обстоятельство принципиально скрыто от восприятия), то на собственно рефлексивном уровне, там, где правят рассудок и разум, переворачивание, смещение и принятие одного за другое точно так же представляют собой важнейшее условие объективности познания, условие необходимое, но недостаточное. Причина исходного переворачивания, в силу которого каждый орел принимается за решку и наоборот, может выглядеть столь же мистичной, как необходимость отраженности и перевернутости для получения объективного в восприятии – и тем не менее таковы простейшие преобразования, без которых объективность не представима. Вспомним в высшей степени проницательные наблюдения Грегори Бейтсона. Какое действие могло бы лучше всего подойти для обозначения дружелюбия? Понаблюдаем за играющим щенком, который в шутку покусывает хозяина или своего сверстника. Его шуточный укус может означать только одно: не бойся, я тебя не укушу – и лучшим означающим здесь может быть только укус понарошку[40].

В самом деле, показать зубки, улыбнуться и даже поцеловать, слегка имитируя укус, – все это не что иное, как решка, означающая орла. А плотно сжатые губы, отказ от прикосновения – это, напротив, орел, обозначающий решку. Содержание послания: не трогаю, не прикасаюсь, не улыбаюсь (не показываю оскаленных зубов). Смысл послания: в порошок сотру! Ясно, что в конструкции истинного объективного знания дисциплинарной науки такое исходное переворачивание неопознаваемо и даже неразличимо, но ведь оно неопознаваемо и в восприятии, однако очевидно, что без этой дистанции не было бы и самой объективности. Перевернутость, зеркальность, вненаходимость суть оптические эффекты, которые мы вправе перечислить через запятую, хотя лишь последняя запятая указывает на пропасть между субъективным и объективным. Не только в восприятии и формировании собственного образа есть стадия зеркала, через нее проходит и навык познания, обретая более надежный и универсальный атрибут объективности, чем выводимость из причин.

Впрочем, нам сейчас важно другое. Если человеческое бытие в целом распадается на «природу» и «свободу» и эта полярность поддерживается рецепцией риск-излучения, то и познание как целое осуществляется благодаря взаимодействию двух параллельных рядов: ряда бросаний, где производятся дискретные исходы и, стало быть, чеканится монета из всякого случайного сырья, и ряда связываний, где результаты бросаний соединяются посредством причинно-следственной связи. Благодаря инкорпорации в этот ряд «монета» получает свой номинал – она признается либо надежным платежным средством, либо фальшивкой, фантиком. Такая поляризация не имеет отношения к разделению на индукцию и дедукцию, поскольку оба этих метода относятся к оформлению бросаний с целью зачисления их в архив, в сферу опыта. Чеканка не подчиняется ни индукции, ни дедукции, она происходит спонтанно, в метафорическом смысле ее методом можно считать «прихлопывание» монеты, которая еще крутится, что в свою очередь коррелирует с гипостазированием. Пресловутое принуждение природы к логичности, о котором говорил Кант, как раз и означает применение процедуры Einselection там, где струна еще колеблется, внутри длинного периода, на полпути к аттрактору дискретности. Внесение новых, более частых аттракторов дискретности, расщепление «орлешек» (волн, струн, слабо дифференцированных серий) и выбор новых путей ветвления.

* * *

Фактически я готов утверждать следующее: прямое облучение риск-частицами в сфере практического разума, в плоскости экзистенциального обустройства, оборачивается такими эффектами, как пари, жребий, альтернативный выбор и, следовательно, свобода, на которой базируется автономия чистого практического разума. В сфере мыслимого, то есть сущего как предмета мысли, это же излучение после простейшего преобразования-преломления образует саму объективность. Или, если угодно, модальность объективного, дистанцированного от сферы внутреннего опыта. Вспомним еще раз, что обладающий вне-находимостью (находящийся вне нас) мир восприятия – это мир отраженный, преломленный, то, что Гегель называл «опосредствованный». Преобразования, которые сами не воспринимаются, делают восприятие объективным. Грезы и прочие наплывы из внутреннего мира не проходят такой обработки и потому остаются субъективными. Если взять не визуальный, а акустический опыт, обнаруживается та же картина: сам говорящий слышит свой голос «необъективно», неперевернуто, поэтому, когда он имеет дело с результатом преобразований, с аудиозаписью, он, как правило, себя не узнает. Ему кажется, что произошло какое-то недоразумение, из чего, между прочим, следует, что внутренняя данность собственного голоса самому говорящему сродни галлюцинации, а отсюда в свою очередь следует, что отличить от реальности слуховые галлюцинации («голоса») труднее, чем галлюцинации оптические («видения»).

Обратимся теперь к летучей мыши[41]. Свой мир она воспринимает посредством отраженного ультразвука, то есть благодаря возвращению ее собственного непрерывного крика. Возможно, что через крик способны передаваться и ее внутренние состояния – боль, страх, усталость, но, будучи не удвоенными, не возвращенными, как эхо, они нераспознаваемы как состояния мира и потому бесполезны. И лишь их отражение опосредованно через изменения привычных образов вещей, есть тоже некая объективная данность, на которую можно целесообразно реагировать. Иными словами, даже у летучей мыши внеположность образуется и регистрируется с помощью опосредования – и уж тем более так дело обстоит у человека.

Задумавшись над этим обстоятельством, можно сделать ряд выводов и, в частности, пересмотреть идею об искажающей роли наших чувств («чувства обманывают нас») и, стало быть, чувственного познания в целом. Дело обычно представляют так (начиная, по крайней мере, с Декарта), что особенности наших чувств являются ограничивающими параметрами, вносящими искажения в картину воспринимаемого мира. Человеческая сенсорика является источником неизбежной «субъективности» воспринимаемых вещей. Но, рассуждая так, упускают из виду, что преобразования сигналов (стимулов), осуществляемые органами восприятия, собственно, и задают модальность объективного, прежде всего сам эффект внеположности (вненаходимости), присоединяемый к опыту восприятия без уведомления о присоединении. Поэтому правильнее было бы сказать так: наши чувства субъективны, но все, что мы знаем про объективность (все, что мы объективно воспринимаем), обеспечивается особым сенсорным усилием, которое смело можно назвать чувственным вмешательством. Это усилие мы можем наблюдать у летучей мыши, но не можем наблюдать у себя самих по той же причине, по какой не можем наблюдать наблюдение[42], – подобная саморефлексия является эксклюзивным достоянием мышления.

Если восприятие производит объективность путем переворачивания, то в мышлении ту же роль выполняет опосредование, в соответствии с принципами которого недостаточно разделить хаосмос на дискретные исходы, нужно еще принять орла за решку и решку за орла, после чего края произведенного сечения зарастают соединительной тканью причинности, а произведенный выбор приобретает характер обусловленного. Этот момент опосредования упущен Гегелем, но зато он настойчиво подчеркивается Бергсоном: «Итак, скажем, что в длительности, рассматриваемой как творческая эволюция, постоянно создается возможность, а не только действительность. Многим претит признание этого, ведь они всегда будут полагать, что событие не произошло бы, если бы не могло произойти, а значит, прежде чем реализоваться, оно должно было бы быть возможным»[43].

Однако свершившийся выбор, тот самый Einselection, не мотивированный ничем, кроме рецепции риск-излучения, мгновенно обретает свою собственную возможность и не только ее: «Всякому истинному утверждению мы приписываем, стало быть, обратную силу или скорее сообщаем ему возвратное движение»[44].

В процессе приписки (прописки в составе континуума знания) для зарегистрированного исхода усматриваются и возможность, и причина, и ближайший род, и видовое отличие. В момент Einselection не только выбирается будущее, но и захватывается (присваивается) прошлое. Бергсон пишет: «Возьмем простой пример: ничто сегодня не мешает нам соотнести романтизм XIX века с элементами романтизма у классиков. Но романтический аспект классицизма можно выявить только в силу обратного действия уже возникшего романтизма. Не будь Руссо, Шатобриана, Виньи, Виктора Гюго, мы бы не только никогда не заметили романтизма у классиков прежних эпох, но его у них действительно и не было бы, ибо романтизм классиков создается лишь путем выкраивания в их творчестве определенного аспекта»[45]. Если нельзя сказать, что так всегда происходит в истории, то уж точно именно так происходит в историческом познании – да и во всяком познании вообще, где вслед за бросанием-схватыванием осуществляется подведение под причину, а затем и выведение из причины, сопровождаемое забвением о предшествующем подведении.

* * *

Итак, познание регистрирует частицы шанс-газа после их первичной обработки. Подобная обработка отвечает прежде всего за внеположность образа и объективность знания, о чем кратко и точно высказался Фрейд: всемогущество мысли состоит в том, что она приходит как бы извне.

Однако за пределами познавательного отношения человеческое существо пронизывается более жестким реликтовым излучением, которое не подвергается преобразованиям, а поэтому приходит как бы изнутри. Или ниоткуда. Или от Бога. Источник излучения не поддается локализации, поскольку находится за пределами связанности временем и является свидетельством мультиверсума, не вступившего в хронопоэзис. Это разбегающиеся в своем ветвлении миры, забирающие с собой и собственные пространства-вместилища, в отличие от фюзиса-универсума, чьи рожденные о порождаемые пространства только расширяются, а не изымаются, остаются здесь и образуют здесь нашего Универсума. Поскольку источник излучения находится за пределами Универсума (как Universe), вполне корректно будет сказать, что он не от мира сего. Но его лучи, пробиваясь сквозь плотную завесу связанности временем сущего, образуют в нашем мире белые дыры – экзистенциальные коридоры, динамические треки свободы. И еще раз повторим: субстанция свободы везде одна и та же.

Итак, свобода воли не от мира сего. Она результат бомбардировки пси-поля (психики) тяжелыми риск-частицами. Весомость этих частиц, тяжесть соударений, подчеркнуты в таких выражениях, как «тяжелый жребий», «неумолимый рок», «против судьбы не попрешь». Таково действие риск-излучения в протоперсональной (доличностной) вселенной, на уровне архаической регуляции. Специальные мифы обозначают развилку ветвления, будь то три дороги, расходящиеся от камня в чистом поле, брошенный жребий или доставшийся удел. Судьба есть адрес ветвления, посыл, учреждающий траекторию расхождения выбранного мной или выпавшего мне мира. Это и принцип индивидуации, не реализуемый внутри природы, где жесткое излучение экранировано.

Но это и место учреждения экзистенции. Если в данном случае вообще подходит слово «место» – возникающий здесь экзистенциальный коридор ведет из протоперсональной вселенной архаического социума в персональную вселенную личностного авторизованного бытия, но материя свободы везде одна и та же. Это также данность бросаний, исход которых непредсказуем и неминуем, если речь идет о существе, наделенном свободой воли. Здесь, в частности, возникает вопрос, можно ли знать свою судьбу, зачастую именно с него начинается серия вопрошаний о свободе воли и об исчерпывающей причинности. В ответе на такой вопрос, однако, многое зависит от трактовки глагола знать. Если речь идет о знании, получаемом путем преобразования встречного сущего, о знании феноменов в кантовском смысле, это одно дело. Тогда знание судьбы не является судьбой, то есть собственно тем, что интересует (скажем, знание разгадки и есть сама разгадка). Судьба есть сущее, но не внутриприродное сущее, которое можно сделать предметом знания.

Если, однако, глагол «знать» указывает на предсказанность и озвученное пророчество, то знать судьбу можно, но в этом случае знание само будет бросанием, вмешательством наблюдателя, при котором непоправимо изменяется состояние квантового ансамбля. Такое знание все равно не есть нечто мыслимое, а есть испытуемое и свершающееся. Впрочем, сфера человеческой свободы, а следовательно, и сама персональность всегда удалены от безопасности «только мыслимого». Поскольку орел принимается за орла, а решка за решку без спасительного перекрещивания, речь идет не о познании, а о деянии, об автономии чистого практического разума, хотя и в более широком смысле, чем это рассматривал Кант. Согласно М. Бахтину человек изнутри всегда открыт миру, он и сам в точности не знает, как поступит, какое примет решение, но поступит свободно; для внешнего наблюдателя мои поступки составляют серию и редко оцениваются в единичности (если речь все-таки идет о наблюдателе, а не о первом встречном), так что нет ничего удивительного в том, что другой лучше меня знает, ведь я для себя – это монета, всегда бросаемая сейчас, а для другого – суммарный эффект сходящихся и расходящихся серий.

Поскольку свобода в собственном смысле есть результат именно жесткого излучения, она существенно удлиняет лезвие, отделяющее миры друг от друга, и свободный человеческий поступок является главной инновацией в Универсуме, он и создает белую дыру, через которую мир может выйти к новому будущему – если только сам поступок, дискретный выбор из пары «пан или пропал», не будет отозван, не будет зачислен в ранг серийно обусловленных теми или иными социальными факторами. В сфере мыслимого каждая значащая единица, будь то понятие или просто «исход», неразрывно связана с континуумом понятного или подлежащего понимания, иначе она вообще не относится к мыслимому – то есть всякое «бросание» тут же и захвачено. Но в сфере целостного человеческого праксиса экзистенциальное и психологическое сохраняют свою несоизмеримость – с той же непреложной и непостижимый простотой, как альтернативность волны и частицы в мире элементарных частиц. Психологическое прилагается к экзистенциальному извне, путем смены точки обзора, так что одно и то же явление оказывается мотивированным строго альтернативно: через природу (через психологическое объяснение), то есть собственно как явление и через свободу как мгновенный акт в развилке двоящихся и расходящихся миров. Человеческая самопрезентация через свободу обладает высшим метафизическим и этическим статусом, несмотря на то что психология может быть сколь угодно доскональна и человечество, конечно, никогда не потеряет интереса к «психологическому практикуму» (как и к художественному психологизму). Практика свободы, в сущности, проста как медный грош – собственно, этот грош, будучи подброшенной монетой, ее и моделирует. Свободу вообще моделируют и воплощают нехитрые генераторы, рассекающие дискурс рациональности, пресекающие каузальную связь в самых, казалось бы, прочных узлах. Если всмотреться в картину «свободного общества» или «открытого общества» в терминологии Карла Поппера, можно заметить, что его фетишем, его священным предметом является урна для бросания. На первый взгляд опять же может показаться, что опускание бумажек (бюллетеней) в урну и последующее извлечение их оттуда есть нечто бесконечно далекое от простого подбрасывания монетки. Тут тебе и политическая воля, и осознанный выбор общества, и отстаивание законных интересов – как будто нет более надежных способов выяснить все это без бросания бумажек…

Тем не менее избирательная урна не так уж отличается от игрального кубика – и именно поэтому она и пригодна в качестве инструмента свободы, в данном случае политической свободы. Общество, руководитель которого выбирался бы бросанием монеты, все равно могло бы называться свободным, а вот общество, где правитель определялся бы в соответствии с аргументированными мнениями мудрейших, было бы каким угодно – стабильным, рациональным, предусмотрительным – но только не свободным.

Беспомощность либерального дискурса объясняется как раз его совершенно неверной мотивировкой: так выборы изо всех сил пытаются обосновать необходимостью всеобщего волеизъявления, как надежный механизм, для того чтобы привести к власти тех, кому доверяют, или, скажем, как способ наиболее надежного определения мнения народа. Мотивировки никуда не годятся: для изъявления воли сама воля должна наличествовать у каждого в требуемый момент, мнение народа, вернее, электората, меняется не раз в четыре года, а четыре раза в месяц, словом, жалкие отговорки. Избирательная урна нужна совсем для другого. Будучи простым, нередуцируемым инструментом свободы, она выполняет функции Дельфийского оракула или Вавилонской лотереи, и ее истинное назначение – устранять инерцию, социальный застой, производить обновление социума – в значительной мере ради самого обновления. Чем бы ни обосновывал себя культ электоральных игр, но по-настоящему он важен лишь более универсальным обновлением по сравнению с прочими чемпионатами. Кстати, любопытно, что подогнанность электоральных игр под континуум политической теории (да и практики) прочнее, чем подогнанность экзистенциального и психологического измерения внутри отдельного человеческого существа, где зияние между природой и свободой является настолько вопиющим и очевидным, что его не удается замаскировать всем совокупным усилиям философии – несмотря на то что сам raison d’etre моральной философии состоит в том, чтобы примирять спонтанные, неспровоцированные развилки свободы (прорывы реликтового риск-излучения) и психологическую связанность во всех ее формах. Выборы вмонтированы в политическую рациональность без явных зияний, и даже возмущение проигравшей стороны направлено на обличение нарушений fair play, не позволивших определить подлинную народную волю, но оно не касается самого факта разового бросания бумажек в качестве аутентичного способа обналичивания народной воли, то есть сакральности самого акта. Греки, ссылавшиеся в таких случаях на волю богов, были точнее в своем самоотчете, поскольку все же усматривали трансцендентный характер жеребьевки – а для учета и формирования воли граждан предназначалось народное собрание, включавшее всех свободных граждан, и с задачей оно справлялось так, что и сегодня остается только завидовать.

* * *

Ну и наконец собственно монета, ее непрерывно возобновляемая серия бросаний, которая именуется денежным обращением или собственно экономикой в широком смысле слова. Можно ли сказать, что и здесь бросание связывается в континуум подобно тому, как это происходит в мышлении, вернее, в познании, связывающем исходы в закономерную динамику ряда явлений?

Да, так, вне всякого сомнения, и происходит. Мировая финансовая система есть аналог природы, психики и континуума всего мыслимого. Из чего опять-таки следует, что и в нее должен быть обеспечен доступ реликтового излучения, пусть даже основательно связанный внутренними регулярностями и все же определяющий динамику самой динамики. У инвестиций есть свои законы, существуют регулярности денежного обращения, но должен быть и свой «аналог экзистенции», так сказать, участок риск-облучения. Впрочем, тут за примерами далеко ходить не надо, риски различной степени сопровождают каждый шаг предпринимательства. Что действительно важно, так это правильно расставленные акценты: неустранимость рисков можно рассматривать как родовое пятно капитализма, как свидетельство его дикости, варварства и как неопровержимое обвинение. Вспомним до сих пор цитируемый вердикт Маркса: когда речь заходит о настоящей сверхприбыли, нет такого преступления, на которое не готов пойти капитал. И риск, и авантюризм, и жажда наживы охотно приписываются капиталу, но вот деньги в качестве меры учета, всеобщего эквивалента стоимости, напротив, представляются самой противоположностью риску.

Сейчас, когда мировая экономика так или иначе сделала шаг в сторону социализма, мы нередко слышим, что следует всячески защищать сферу денежного обращения от проявлений азарта, от неоправданных огромных выигрышей и столь же неоправданных трагических потерь. Суммируя кратко суть претензий, мы получаем следующее: необходимо кастрировать капитал с его диким нравом, чтобы оставить в живых только одомашненное, смирное существо, имя которому – соцобеспечение. Из прежних опасных привычек в свою очередь следует оставить лишь функцию материального стимулирования (радикальные коммунисты требуют изъять и эту функцию). Абстрактный спор мог бы продолжаться долго, но, к счастью или к несчастью, история поставила классический эксперимент (советский социализм), доказавший простую вещь: кастрированный капитализм бесполезен или попросту непригоден в хозяйстве.

Перекрыв риск-излучение, авантюрное измерение денег, экспроприировав тех, кто все же подбрасывает монету (причем инвестиции оказываются частным случаем), социализм лишил круговорот вещей важнейшей движущей силы, из экономики была удалена ее анима-душа – и экономика зачахла, задохнулась… Выходит, что между подбрасыванием монетки для определения судьбы (жребия) и вбрасыванием монеты в виде инвестиций существует безусловная преемственность, заставляющая вспомнить уже не раз озвученное утверждение: материя свободы везде одна и та же. А производные зависят от условной локализации событий, от конкретной сферы munda humana (человеческого мира), в которую проникают лучи. Тут тезис Монтескье о том, что у англичан его больше всего впечатляют две вещи – свобода и торговля, получает свое объяснение: ведь и то и другое связано с высокой квотой допуска риск-излучения. Если усовершенствовать политическую систему, аннулировав случайные флуктуации бросаний (ну или опусканий бюллетеней в урну), мы получим авторитаризм. Если усовершенствовать экономику, избавившись от азартных биржевых и околобиржевых игр, получим неодушевленное производство – в сущности, вполне терпимое, но обреченное вечно проигрывать состязание свободному рынку.

Предварительные контуры облученной вселенной начинают вырисовываться – можно набросать контурную карту облученных зон (см. рис. 2).



Поделиться книгой:

На главную
Назад