У выхода он сказал директору императорских театров А.М. Гедеонову:
— Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел.
После этих слов Николай I уехал из театра8.
То, что произошло дальше, привело Козьму Петровича Пруткова в нескрываемое возмущение. «Публика,— писал он,— вела себя легкомысленно, как толпа, хотя состояла наполовину из людей высшего общества! Едва государь с явным неудовольствием, изволил удалиться из ложи ранее конца пьесы, как публика стала шуметь, кричать, шикать, свистать... Этого прежде не дозволялось! За это прежде наказывали! »
Надо бы сразу сказать, что на постановку «Фантазии» откликнулись едва ли не все журналы и газеты того времени. Одним из первых выступил с рецензией видный критик и драматург, редактор журнала «Пантеон» Федор Кони:
«Давно ведется поговорка, что у каждого барона своя фантазия. Но вероятно со времени существования театра, никому еще не приходило в голову фантазии, подобной той, какую гг. Y и Z сочинили для русской сцены».
Свой пересказ комедии он закончил словами :
«Один только немец приносит настоящую Фантазию и получает руку Лизаньки. Однако соперники составляют против него интригу, но чем их замысел должен развязаться, мы сказать не можем, потому что публика, потеряв всякое терпение, не дала актерам окончить эту комедию и ошикала ее, прежде опущения занавеса. Мартынов, оставшийся один на сцене, попросил у кресел афишку, чтобы узнать как он говорил: «Кому в голову могла прийти фантазия, сочинить такую глупую пьесу?» Слова его были осыпаны единодушными рукоплесканиями...»
Но обратившись к первоисточнику, нельзя не заметить, что Федор Кони был неправ. «Фантазия» была сыграна до конца. Женихи никакой интриги не составляли, а, побранившись со старухой Чупурлиной, ушли вместе с ней со сцены.
Остался один Кутило-Завалдайский. Его играл великий русский актер Мартынов. Он подошел к рампе и наклонился над оркестром.
— Господин контрабас! — обратился он к музыканту.— Пст!.. Пст!.. Господин контрабас, одолжите афишку!
Из оркестра ему подали афишку.
— Весьма любопытно видеть: кто автор этой пьесы?
Внимательно рассматривая афишку, Мартынов продолжал:
— Нет!.. Имени не выставлено... Это значит осторожность! Это значит совесть не чиста... А должен быть человек самый безнравственный! Я, право, не понимаю даже: как можно было выбрать такую пьесу? Я по крайней мере тем доволен, что, с своей стороны, не позволил себе никакой неприличности, несмотря на все старания автора! Уж чего мне суфлер ни подсказывал?.. То есть, если б я хоть раз повторил громко, что он мне говорил, все бы из театра вышли вон!.. Но я, назло ему, говорил все противное! Он мне шепчет одно, а я говорю другое. И прочие актеры тоже все другое говорили; от этого и пьеса вышла лучше. А то нельзя было бы играть! Такой, право, нехороший сюжет!.. Уж будто нельзя было придумать что-либо получше? Например, что вот там один молодой человек любит одну девицу... Их родители соглашаются на брак; и в то время как молодые идут по коридору, из чулана выходит тень прабабушки и мимоходом их благословляет! Или вот что намедни случилось, после венгерской войны : что один офицер, будучи обручен с одною девицей, отправился с отрядом одного очень хорошего генерала и был ранен пулею в нос. Потом пуля заросла. И когда кончилась война, он возвратился и обвенчался со своею невестой... Только уж ночью, когда они остались вдвоем, он — по известному обычаю — хотел подойти к ручке жены своей... неожиданно чихнул... пуля вылетела у него из носу и убила жену наповал!.. Вот это называется сюжет!.. Оно и нравственно и назидательно; и есть драматический эффект!..
Уже начал опускаться занавес, а Мартынов не унимался.
— Или там еще : что один золотопромышленник, будучи чрезвычайно строптивого характера, поехал в Новый год с поздравленьем вместо того, чтобы к одному, к другому...
Тут грянул оркестр, а Мартынов, оглянувшись, увидел, что занавес уже опустился. Сконфуженный, он торопливо раскланялся с рукоплескавшей ему публикой и ушел.
Вот как было дело в действительности.
И становится понятным глубокое возмущение Козьмы
Петровича, читавшего в журнале «Пантеон» (1851, кн. I) совершенно искаженное описание действительных событий. Очевидно, тогда же он написал эпиграмму на Кони, которую мы обнаружили в бумагах А. М. Жемчужникова и публикуем впервые:
Хотя вы, Кони,
Сильны в законе,
Но на Парнасе Везут вас кони,
А не Пегасы.
Впрочем, эпиграмма могла иметь отношение к сыну упомянутого Кони и вообще быть написанной по другому поводу. Козьма Прутков все равно эпиграмм на конкретные личности не печатал.
Федор Кони был не одинок в своих заблуждениях. Тому порукой наш краткий обзор петербургской прессы того времени:
Журнал «Современник» (1851, кн. II, Смесь, стр. 271) писал, что «это пример очень замечательный в театральных летописях тем, что одной пьесы не доиграли, вследствие резко выраженного недовольства публики. Это случилось с пьесою «Фантазия».
Рецензент «Отечественных записок» (1851, февраль, отд. VIII, стр. 227) был более наблюдателен, хотя и писал о «совершенном и заслуженном падении Фантазии, оригинального водевиля, соч. Y и Z. Благоразумные “авторы предвидели это падение и вложили в уста г. Мартынова длинный монолог, состоящий из невероятных рассказов, который несколько рассеял зрителей от часовой скуки этой собачьей комедии, потому что тут все дело вертится на собаках».
И наконец Василько Петров, театральный обозреватель «Санкт-Петербургских Ведомостей» (1851, 11 фев.), подошел к комедии почти сочувственно: «О «Фантазии», оригинальной шутке гг. Y и Z, мы вовсе не будем говорить, потому что de mortius out bene, out nihil»9.
Он был прав.
На скрижалях истории императорских театров было выбито:
«ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ СЕГО 9 ЯНВАРЯ 1851 Г. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СЕЙ ПИЕСЫ В ТЕАТРАХ ВОСПРЕЩЕНО. Кол. Асе. Семенов».
Но коллежский асессор Семенов обозначил день формального запрещения; словесно оно было объявлено императором 8 января, в тот самый момент, когда он покидал театр и принял на свои плечи потертую шинель, которой очень гордился и укрывался по ночам, почивая на узкой походной койке, подобно великим полководцам прошлого.
И если уж мы придерживаемся строго документального принципа изложения, то было бы несправедливым скрыть от читателя отношение к происшедшему самого Козьмы Пруткова, почерпнутое нами из «Моего посмертного объяснения к комедии «Фантазия».
«Итак, публике дозволено было видеть эту комедию только один раз! — писал он.— А разве достаточно одного раза для оценки произведения, выходящего из рядовых? Сразу понимаются только явления обыкновенные, посредственность, пошлость. Едва ли кто оценил бы Гомера, Шекспира, Бетховена, Пушкина, если бы произведения их было воспрещено прослушать более одного раза! Но я не ропщу!.. Я только передаю факты.
Притом успех всякого сценического произведения много зависит от игры актеров. А как исполнялась моя «Фантазия»? Она была поставлена на сцену наскоро, среди праздников и разных бенефисных хлопот. Из всех актеров, в ней участвовавших, один Толченов I исполнил свою роль сполна добросовестно и старательно. Знаменитый Мартынов отнесся серьезно только к последнему монологу в роли Кутилы-Завалдайского. Все прочие играли так, будто боялись за себя или за автора : без веселости, робко, вяло, недружно. Желал бы я видеть: что сталось бы с любым произведением Шекспира или Кукольника, если б оно было исполнено так плохо, как моя «Фантазия»!..»
Разоблачая недобросовестных рецензентов, он еще и еще ловил их на том, что они не поняли ни смысла пьесы, ни происходившего в Александрийском театре.
Публика рукоплескала? Да.
Кому она рукоплескала? Великому Мартынову, произносившему монолог, сочиненный гениальным Прутковым.
«Следовательно: публика, думая рукоплескать Мартынову как импровизатору и в осуждение автора, в действительности рукоплескала Мартынову как актеру, а мне — как автору!»
Теперь мы видим, насколько основательно был подготовлен Козьма Прутков к вступлению в большую литературу.
Если читатель думает, что мы уже покончили с «Фантазией», то он глубоко заблуждается. Такое выдающееся произведение требует самого пристального внимания. Оно заставило напрячься критическую мысль даже в то далекое от нас, прутковское, время.
Тогда еще не было ни совещаний критиков, ни специальных критических журналов, и все отношения выяснялись либо на страницах периодических изданий, либо, в крайних случаях, за городом, при помощи дуэльных пистолетов. Если усердие превозмогало рассудок, можно, было схлопотать пощечину со всеми вытекавшими отсюда последствиями. И тем не менее критика умудрялась выполнять задачи, поставленные перед нею, без особенного кровопролития.
Главным оружием критики тогда был строгий окрик, каковой и последовал со страниц булгаринского полуофициоза «Северная Пчела» (1851, 19 января). Писатель Р. Зотов, который вел в ней отдел театральной хроники, разразился обширной рецензией, написанной верноподданно и энергично. И вот ее резюме :
«Признаемся, Фантазия превзошла все наши ожидания. Нам даже совестно говорить о ней, совестно за литературу, театр, актеров и публику. Это уже не натуральная школа, на которую мы, бывало, нападали в беллетристике. Для школы Фантазии надобно придумать особенное название (весьма прозорливо.— И. П.). Душевно и глубоко мы благодарны публике за ее единодушное решение, авось это остановит сочинителей подобных фантазий. Приучив нашу публику наводнением пошлых водевилей ко всем выходкам дурного вкуса и бездарности, эти господа воображают, что для нее все хорошо. Ошибаетесь, чувство изящного не так скоро притупляется. По выражению всеобщего негодования, проводившему Фантазию, мы видим, что большая часть русских зрителей состоит из людей образованных и благонамеренных».
Одним росчерком пера автор рецензии как бы выключал автора комедии из числа людей благонамеренных, что вполне понятно, имея в виду высочайшее недоумение. С другой стороны, Козьме Петровичу, считавшему благонамеренность важнейшим качеством чиновника и поэта, было обидно.
И потом, разве мог он подумать, что, следуя примеру многих драматургов, имевших успех у публики и критики, он вызовет огонь не только на себя, но и на те произведения, которые наводняли сцену и вдруг показались пошлыми и бездарными? Разве не изучил он внимательно все приемы, которыми достигали успеха у зрителей авторы водевилей?
Он не пошел по легкому пути, как делали некоторые, не стал перелицовывать какую-нибудь французскую штучку, кое-как переводить ее текст, наделять действующих лиц русскими фамилиями и пускать подобную стряпню на сцену под своим именем. В оригинальных водевилях, правда, герои тоже под пение куплетов, преодолевая чинимые драматургами препятствия, неуклонно продвигались к собственной свадьбе.
Но гений не был бы гением, если бы не совершил переворота в какой-либо области человеческой деятельности. Судите сами...
Обычно имена персонажей пеклись по готовым рецептам. Если купец, то в водевиле он Лобазин; если вертопрах, то Папильоткин; если страстная вдова, то Влюбчина; если лекарь, то Микстура...
А в «Фантазии» все наоборот.
«Застенчивый человек» зовется Беспардонным, Миловидов оказывается «человеком прямым», неприятным в своей грубой откровенности, а Кутило-Завалдайский, «человек приличный», даже представляясь, говорит: «У меня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что мое такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и бог знает что; а я совсем не то!.. Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером». И оправдывает целиком собственную характеристику.
И во-вторых, автор «Фантазии» решил навсегда покончить с несложной и ясной логикой водевильных диалогов.
И начал это делать с первых нее реплик :
«Разорваки (смотрит на свои часы). Семь часов.
К у т и л о-З а в а л д а й с к и й (тоже смотрит на свои часы)... У меня половина третьего. Такой странный корпус у них ; никак не могу сладить! »
Фемистокл Мильтиадович Разорваки, «человек отчасти лукавый и вероломный», в котором многие усматривают намек на известного тогда банкира Д. Е. Банардаки, предлагает себя в женихи таким образом :
«Разорваки. Нет-с, я не шучу. Серьезно прошу руки Лизаветы Платоновны! Я происхождения восточного, человек южный ; у меня есть страсти!
Чупурлина. Неужто?.. Но какие же у тебя средства?
Разорваки. Сударыня, Аграфена Панкратьевна! Я человек южный, положительный. У меня нет несбыточных мечтаний. Мои средства ближе к действительности... Я полагаю: занять капитал... в 300 тысяч рублей серебром... и сделать одно из двух: или пустить в рост, или... основать мозольную лечебницу... на большой ноге!
Чупурлина. Мозольную лечебницу?
Разорваки. На большой ноге!
Чупурлина. Что ж это? На какие ж это деньги?.. Неш-то на Лизанькино приданое?
Разорваки. Я сказал : занять капитал, в 300 тысяч рублей серебром!
Чупурлина. Да у кого же занять, батюшка?
Разорваки. Подумайте : 300 тысяч рублей серебром! Это миллион на ассигнации!
Чупурлина. Да кто тебе их даст? Ведь это, выходит, ты говоришь пустяки!
Разорваки. Миллион 50 тысяч на ассигнации!»
Но, как это часто бывает, новаторство показалось нелепостью, абсурдом...
В XX веке было время, когда абсурд предлагали считать вершиной драматического искусства. От этого за версту несло разложением.
Химический термин «разложение» ввел в литературоведение Аполлон Григорьев. И едва ли не в тот самый год, когда была поставлена «Фантазия».
Аполлон Александрович жил в то время в Москве и, естественно, на спектакле быть не мог. Но он прочел рецензию Федора Кони и отозвался на «Фантазию» статьей в журнале «Москвитянин» (1851, № 6).
«Со своей стороны,— писал он,— мы видим в фантазии гг. Y и Z злую и меткую, хотя грубую пародию на произведения современной драматургии, которые все основаны на такого же рода нелепостях. Ирония тут явная — в эпитетах, придаваемых действующим лицам, в баснословной нелепости положений. Здесь только доведено до нелепости и представлено в общей картине то, что по частям найдется в каждом из имеющих успех водевилей. Пародия гг. Y и Z не могла иметь успеха потому, что не пришел еще час падения пародируемых ими произведений».
На год раньше, чем в «Современнике» появилась первая повесть Льва Толстого, в том же журнале дебютировал Козьма Прутков.
Нет, его не охладило запрещение первой написанной им комедии. Наоборот, следуя привычке многих поэтов, которые хиреют и чахнут, если их не ругают в газетах, он черпал в неистовом злопыхательстве печати силы для новых литературных подвигов.
Один из братьев Жемчужниковых (Александр) неотступно склонял его заняться сочинением басен.
Мемуаристы вспоминают: «Он (Козьма Прутков.— И. П.) тотчас же возревновал славе И. А. Крылова тем более, что И. А. Крылов тоже состоял в государственной службе и тоже был кавалером ордена св. Станислава 1-й степени. В таком настроении он написал три басни: «Незабудки и Запятки»* «Кондуктор и Тарантул» и «Цапля и Беговые дрожки»; они были напечатаны в журн. «Современник» (1851, кн. XI, з «Заметках Нового Поэта») и очень понравились публике».
Но, сочинив эти басни, Козьма Петрович снова скрыл свое имя. Не потому, что не верил в свои литературные дарования — просто он боялся прослыть литератором. Он передоверил свои басни Владимиру Жемчужникову, который был на короткой ноге с Иваном Ивановичем Панаевым, очень общительным и франтоватым человеком, сотрудником Некрасова и совладельцем «Современника».
Панаев пописывал фельетоны, обозрения, репортажи, заметки и помещал их в своем журнале за подписью «Новый Поэт», то есть скрываясь за псевдонимом, хотя в государственной службе не состоял. В ноябрьской книжке упомянутого года «Новый Поэт» писал:
«Вообще нынешний месяц я завален стихотворениями, которые слетаются ко мне со всех концов России на мое снисходительное рассмотрение. При самом заключении этих заметок, я получил три басни, с которыми мне непременно хочется познакомить читателей».
И тут же напечатал все три басни, из которых мы воспроизведем «Незабудки и Запятки» :
Трясясь Пахомыч на запятках,
Пук незабудок вез с собой.
Мозоли натерев на пятках,
Лечил их дома камфорой.
Читатель! в басне сей, откинув незабудки,
Здесь помещенные для шутки,
Ты только это заключи:
Коль будут у тебя мозоли,
То, чтоб избавиться от боли,
Ты, как Пахомыч наш, их камфорой лечи.