Зимою он неподражаем. Но почему-то мы всегда Гораздо чаще провожаем, Чем вновь встречаем поезда. Знать, так положено навеки: Иным — притворствовать, А мне — Тереть платком сухие веки И слезно думать о родне. Смотреть в навес вокзальной крыши И, позабывшись, не расслышать Глухую просьбу: напиши… Здесь все кончается прощаньем: Фраз недосказанных оскал, Составов змейных содроганье И пассажирская тоска. Здесь постороннему — лишь скука, Звонки да глаз чужих ожог. Здесь слово старое — «разлука» Звучит до странности свежо. Здесь каждый взгляд предельно ясен И все ж по-своему глубок. Здесь на последнем самом часе Целуют юношей в висок. А пожилых целуют в проседь (Гласит мораль житейских уз), Поцеловать здесь значит: сбросить Воспоминаний тяжкий груз. 2 А я, нагрузив чемоданы, Как будто сердце опростав, Вдруг узнаю, Что было рано И что не подан мой состав, И вот Ходи вдоль длинных скосов Вокзальных лестниц и сумей Забыть, что нет русоволосой Последней девушки твоей. И пусть она по телефону С тобой простилась утром. Пусть. Ты ходишь долго по перрону, В словах нащупывая грусть На слух, по памяти слагаешь Прощальный стих… И вот опять Ты с болью губы отрываешь От губ, Которых не видать… Но лучше — В сутолоке, в гоне С мотива сбившихся колес Забыть, закутавшись, в вагоне Весенний цвет ее волос. Ловить мелодию на память И, перепутав имена, Смотреть заснувшими глазами В расщеп оконного окна. 3 Когда прощаются, заметьте, Отводят в сторону глаза. Вот так и с нами было. Ветер Врывался в вечер, как гроза. Он нас заметил у калитки И, обомлев на миг, повис, Когда, как будто по ошибке, Мы с ней, столкнувшись, обнялись. 1938
Смерть революционера
В шершавом, вкривь надписанном конверте Ему доставлен приговор, и он Искал слова, вещавшие о смерти, К которой был приговорен. Пришли исполнить тот приказ, А он еще читал, И еле-еле Скупые строчки мимо глаз, Как журавли, цепочками летели. Он не дошел еще до запятой, А почему-то взоры соскользали Со строчки той, до крайности крутой, В которой смерть его определяли. Как можно мыслью вдаль не унестись, Когда глаза, цепляяся за жизнь, Встречают только вскинутое дуло. Но он решил, что это пустяки, И, будто позабыв уже о смерти, Не дочитав томительной строки, Полюбовался краской на конверте И, встав во весь огромный рост, Прошел, где сосны тихо дремлют. В ту ночь он не увидел звезд: Они не проникали в землю. 1938
Ленин
Вот снова он предстанет в жестах Весь — наша воля. Сила. Страсть… Кругом — народ. И нету места, Где можно яблоку упасть. Матрос. И женщина с ним рядом. Глаза взведя на броневик, Щекой небритою к прикладу Седой путиловец приник. Он рот открыл. Он хочет слышать, Горячих глаз не сводит он С того, о ком в газетах пишут, Что он вельгельмовский шпион. Он знает: это ложь. Сквозная. Такой не выдумать вовек. Газеты брешут, понимая, Как нужен этот человек Ему. Той женщине. Матросам, Которым снился он вчера, Где серебром бросают осыпь В сырую ночь прожектора… И всем он был необходим, И бредила — в мечтах носила — Быть может, им и только им В тысячелетиях Россия. И он пришел… Насквозь прокурен В квартирах воздух, кашель зим. И стало сразу ясно: буря Уж где-то слышится вблизи. Еще удар. Один. Последний… Как галька, были дни пестры. Гнусавый поп служил обедни. Справляли пасху. Жгли костры. И ждал. Дни катились быстро. Уж на дворе октябрь гостил, Когда с «Авроры» первый выстрел Начало жизни возвестил. 1937
«Здесь все не так…»
Здесь все не так. Здесь даже день короткий. У моря тоже свой диапазон. И мнится мне — моя уходит лодка, Впиваясь острым краем в горизонт. Я буду плыть. Забуду дом и берег, Чужие письма, встречи, адреса, Забуду землю, где цветут поверья. Где травы меркнут раньше, чем леса. Мне только б плыть, Мне надо очень мало: Простор и море, искорку огня Да имя то, которым называла Ты у шального берега меня. Вот и сейчас мне мнится — На закате Уходит лодка. Верный взмах весла. И тот же голос слышится, и платье То самое, в котором ты была. Придет гроза, И встанет ночь в прибое. Последний довод к жизни истребя, Доколе плыть я буду за тобою, За светлым небом, блузкой голубою? Иль, может, вовсе не было тебя? 1939
«Я был ее. Она еще все помнит…»
Я был ее. Она еще все помнит И скрип двери, и поворот ключа, Как на руках носил ее вдоль комнат, Стихи про что-то злое, бормоча. Как ни хитри, Она еще не смела Забыть тот шепот, Неземную блажь, И как бы зло она ни поглядела, Ты за нее не раз еще отдашь И сон, и музыку, И книги с полок, И даже верность будущей жены. Она твоя, пока еще ты молод И нет в твоем уюте тишины. 1940
«Я лирикой пропах, как табаком…»
Я лирикой пропах, как табаком, и знаю — до последнего дыханья просить ее я буду под окном, как нищий просит подаянья. Мне надо б только: сумрак капал, и у рассвета на краю ночь, словно зверь большой, на лапы бросала голову свою… 1938
«Заснуть. Застыть…»
Заснуть. Застыть. И в этой стыни смотреть сквозь сонные скачки в твои холодные, пустые, кошачьи серые зрачки. В бреду, в наплыве идиотства, Глядя в привычный профиль твой, Искать желаемого сходства с той. Позабытой. Озорной. И знать, что мы с тобою врозь прошли полжизни тьмой и светом сквозь сон ночей, весны — и сквозь неодолимый запах лета. И все ж любить тебя, как любят глухие приступы тоски, — как потерявший чувство красок, любил безумный, страшный Врубель свои нелепые мазки. 1938
В солдатчине
Ему заткнули рот приказом: не петь. Не думать. Не писать. И мутным, словно лужа, глазом за ним стал ротный наблюдать. Здесь по ночам стонали глухо солдаты, бредили. А днем учили их махать ружьем и били их наотмашь в ухо, так, чтобы скулу вбок свело, чтоб харкать кровью суток пять, чтоб срок отбыв, придя в село, солдату было что сказать. Но иногда роились слухи, как вши в рубахе. Каждый мог, напившись огневой сивухи, сказать, что он — солдат и бог. Их шомполами люто били. Они божились и клялись. С глазами, словно дно бутылки, садились пить. И вдруг — дрались. Но вопреки царям и датам, страданьем родины горя, под гимнастеркою солдата скрывалось сердце кобзаря. 1937
Дед
Он делал стулья и столы и, умирать уже готовясь, купил свечу, постлал полы, гроб сколотил себе на совесть. Свечу, поставив на киот, он лег поблизости с корытом и отошел. А черный рот так и остался незакрытым. И два громадных кулака легли на грудь. И тесно было в избенке низенькой, пока его прямое тело стыло. 1939.
Волк
Когда раздался выстрел, он еще глядел в навес сарая, в тот гиблый миг не понимая, что смерть идет со всех сторон. Он падал медленно под креном косого резкого угла. Еще медлительней по венам Кровь отворенная текла. Сбежались люди, тишь, нарушив, плевком холодного ствола. А под его тяжелой тушей уже проталина цвела. И рядом пыж валялся ватный у чьих-то в мех обутых ног, и потеплел — в багровых пятнах — под теплой лапою ледок… Уже светало. Пахло хлебом, овчиной, близким очагом. А рядом волк лежал и в небо смотрел тоскующим зрачком. Он видел всё: рассвет и звезды, людей, бегущих не спеша, и даже этот близкий воздух, которым больше не дышать. Голодной крови теплый запах тревожил утреннюю рань, и нервно сокращалась в лапах рывками мускульная ткань. Бежали судороги в теле, в снег ртутью падала слеза, а в небо синее смотрели большие серые глаза… 1938
В вагоне
Пространство рвали тормоза. И пока ночь была весома, Все пассажиры были за То, чтобы им спалось, как дома. Лишь мне не снилось, не спалось. Шла ночь в бреду кровавых марев Сквозь сон, сквозь вымысел и сквозь Гнетущий привкус дымной гари. Все было даром, без цены, Все было так, как не хотелось, — Не шел рассвет, не снились сны, Не жглось, не думалось, не пелось. А я привык жить в этом чреве: Здесь все не так, здесь сон не в сон. И вся-то жизнь моя — кочевье, Насквозь прокуренный вагон. Здесь теснота до пота сжата Ребром изломанной стены, Здесь люди, словно медвежата, Вповалку спят и видят сны. Их где-то ждут. Для них готовят Чаи, постели и тепло. Смотрю в окно: ночь вздохи ловит Сквозь запотевшее стекло. Лишь мне осталося грустить. И, перепутав адрес твой, В конце пути придумать стих Такой тревожный, бредовой… Чтоб вы, ступая на перрон, Познали делом, не словами, Как пахнет женщиной вагон, Когда та женщина не с вами. 1939
«Все к лучшему. Когда прошла гроза..»
Все к лучшему. Когда прошла гроза, Когда я в сотый раз тебе покаюсь, Мне не страшны ни плечи, ни глаза, Я даже губ твоих не опасаюсь. Начнешь злословить? Пригрозишь отравой? Про нашу быль расскажешь людям ложь? Иль пронесешь за мной худую славу И подлецом последним назовешь? Мне кажется, что не пройдет и года, Как в сумерки придешь ко мне опять Зачем-то долго медлить у комода И пепельницей в зеркало бросать. Почто дается буйство милым людям? Когда пройдет оно и, наконец, Мы все поймем и больше бить не будем Ни пепельниц, ни стекол, ни сердец? 1940
«Мне нравится твой светлый подбородок…»
Мне нравится твой светлый подбородок И как ты пудру на него кладешь. Мальчишку с девятнадцатого года Ты театральным жестом обоймешь. А что ему твое великолепье И то, что мы зовем — сердечный пыл? Дня не прошло, как вгорячах на кепи Мальчишка шлем прострелянный сменил. Ты извини его — весь он с дороги. В ладони въелась дымная пыльца. Не жди, пока последние ожоги Сойдут с его скуластого лица. 1940
Первый снег
Как снег на голову средь лета, Как грубый окрик: «Подожди!», Как ослепленье ярким светом, Был он внезапен. И дожди Ушли в беспамятство. Останьтесь. Подвиньте стул. Присядьте. Вот Мы говорим о постоянстве, А где-то рядом снег идет. И нет ни осени, ни лета, Лишь снег идет. 1940
«Когда умру, ты отошли…»
Когда умру, ты отошли Письмо моей последней тетке, Зипун залатанный, обмотки И горсть той северной земли. В которой я усну навеки, Метаясь, жертвуя, любя Всё то, что в каждом человеке Напоминало мне тебя. Ну а пока мы не в уроне И оба молоды пока, Ты протяни мне на ладони Горсть самосада-табака. 1940
В грозу
Он с моря шёл, тот резкий ветер, Полз по камням и бил в глаза. За поворотом свай я встретил Тебя. А с моря шла гроза. Кричали грузчики у мола, И было ясно: полчаса Едва пройдет, как сон тяжелый, И вздрогнет неба полоса. И гром ударит по лебедкам. Мне станет страшно самому. Тогда, смотри, не выйди к лодкам: В грозу и лодки ни к чему. А ты пришла. Со мной осталась. И я смотрел, запрятав страх, Как небо, падая, ломалось В твоих заплаканных глазах. Смешалось все: вода и щебень, Разбитый ящик, пыль, цветы. И, как сквозные раны в небе, Разверзлись молнии. И ты Все поняла… 1939
Как воруют небо
Случайно звезды не украл дабы Какой-нибудь праздный гуляка, Старик никому не давал трубы, Ее стерегла собака. Был важен в службе хозяйский пес, Под ним из войлока теплый настил. Какое дело кобелю до звезд И до прочих светил? А небом старик занимался сам — Ночью, когда холодеет воздух, Он подносил его ближе к глазам И рылся в еще не остывших звездах. Мальчишки понять не могли, засыпая: Что ищет в небе старик — ворожей? Должно быть, ворота небесного рая, А может быть, просто пропавших стрижей? Он знал его лучше, чем тот квартал, В котором живет, занимая флигель. Он звезды, как годы, по пальцам считал — О них он напишет умные книги. А парень, на небо взглянув некстати, Клялся, теребя у любимой ручонки, Что завтра сошьет он из неба платье И подарит его глупой девчонке. А девушке что? Ей приятна лесть. Дышит парень табачным дымом. Она готова ни пить, ни есть, Только б на звезды глядеть с любимым. Старик не думал, что месяц спустя В сыром убежище, где-то в подвале, Куда его силой соседи прогнали, Услышит, как глухо бомбы свистят. …Рядом труба лежит без охраны: Собаку убило осколком снаряда. Тот парень погиб, говорят, под Седаном, И девушке платье теперь не надо. А небо — в плену у стальных ястребят, Трамваи ищут укрыться где бы… О горе, старик, когда у тебя Украли целую четверть неба! 1940
Париж весной 1940 года
В такую ночь пройдохам снится хлеб, Они встают, уходят в скверы раньше, А жуликам мерещится все, где б Пристроиться к веселой кастелянше. Что им война, когда они забыли Гостиницы, где сгнили этажи, Где, если хочешь, с женщиной лежи, А хочешь — человеку закажи Подать вина, что родиной из Чили. Что им теперь подзвездные миры, Тяжба пространств, кометы-величины, Коль нет у них ни женщины, ни чина, А есть лишь положенье вне игры. В ушах — все ливень, сутолока, гул, И невдомек им, запропавшим пешим, Что дождь давно в ту сторону свернул, Где люди под зонтами прячут плеши. Есть теплый шарф, цветные макинтоши, Но не для тех, кто на бульваре наг, Тем все равно: французы или боши. Что победителю с таких бродяг? У них отнимут отдых, а на кой Им эта дрема и чужой покой? Их выгонят на улицы под плети, Они простудятся и будут спать во рву. Но разве можно у таких, как эти, Отнять родное небо и траву? Не надо им отечества и короля, Они в глаза не видели газеты, Живут подачками, как будто для Одних пройдох вращается земля И где-то гибнут смежные планеты! 1940
«Тогда была весна. И рядом…»
Тогда была весна. И рядом С помойной ямой на дворе, В простом строю равняясь на дом, Мальчишки строились в каре И бились честно. Полагалось Бить в спину, в грудь, еще — в бока. Но на лицо не подымалась Сухая детская рука. А за рекою было поле. Там, сбившись в кучу у траншей, Солдаты били и кололи Таких же, как они, людей. И мы росли, не понимая, Зачем туда сошлись полки: Неужли взрослые играют, Как мы, сходясь на кулаки? Война прошла. Но нам осталась Простая истина в удел, Что у детей имелась жалость, Которой взрослый не имел. А ныне вновь война и порох Вошли в большие города, И стала нужной кровь, которой Мы так боялись в те года. 1940
Отцам
Я жил в углу. Я видел только впалость Отцовских щек. Должно быть, мало знал. Но с детства мне уже казалось, Что этот мир неизмеримо мал. В нем не было ни Монте-Кристо, Ни писем тайных с желтым сургучом. Топили печь, и рядом с нею пристав Перину вспарывал литым штыком. Был стол в далекий угол отодвинут. Жандарм из печки выгребал золу. Солдат худые, сгорбленные спины Свет заслонили разом. На полу — Ничком отец. На выцветшей иконе Какой-то бог нахмурил важно бровь. Отец привстал, держась за подоконник, И выплюнул багровый зуб в ладони, И в тех ладонях застеклилась кровь. Так начиналось детство… Падая, рыдая, Как птица, билась мать. И, наконец, Запомнилось, как тают, пропадают В дверях жандарм, солдаты и отец… А дальше — путь сплошным туманом застлан. Запомнил: только пыли облака, И пахло деревянным маслом От желтого, как лето, косяка. Ужасно жгло. Пробило всё навылет Жарой и ливнем. Щедро падал свет. Потом войну кому-то объявили, А вот кому — запамятовал дед. Мне стал понятен смысл отцовских вех. Отцы мои! Я следовал за вами С раскрытым сердцем, с лучшими словами, Глаза мои не обожгло слезами, Глаза мои обращены на всех. 1938
Изба
Косая. Лапами в забор Стоит. И сруб сосновый воет, Когда ветра в нутро глухое Заглянут, злобствуя в упор. Зимой все в инее и стуже, Ослабив стекла звонких рам, Живот подтягивая туже, Глядит на северный буран. Кругом безлюдье. Хоть кричи! Стоит, как на дороге нищий. И тараканы стаей рыщут В пустой отдушине печи. Метели подползают ближе. И вдруг рванут из-под плетня, Холодным языком оближут В хлеву хозяйского коня. А сам хозяин бледнолицый, Окутан кем-то в белый холст, Лежит в гробу на половицах, В окамененье прям и прост. В окошко свет скупой, бросая, Глядит луна в его судьбу, И ветры жутко потрясают Его сосновую избу. Здесь по соседству с белым гробом, В ногах застывших мертвеца, За полночь я родился, чтобы Прославить мертвого отца. Чуть брезжил свет в разбитых окнах. Вставал, заношенный до дыр, Как сруб, глухой и душный мир, Который был отцами проклят, А нами перевернут был. 1938
Баллада о Чкалове
Всего неделю лишь назад Он делал в клинике доклад. Он сел за стол напротив нас, Потом спросил: «Который час?» Заговорив, шел напролом, И стало тесно за столом. И каждый понял, почему Так тесно в воздухе ему. И то ли сон, горячка то ль, Но мы забыли вдруг про боль. Понять нельзя и одолеть, Как можно в этот день болеть. Врачи забыли про больных, И сестры зря искали их. Йод засох и на столе Лежал как память о земле, Где людям, вышедшим на смерть, Хоть раз в году дано болеть. Докладчик кончил. И потом Он раны нам схватил бинтом, Он проводил нас до палат. Ушел. И вот — пришел назад. И врач склонился над столом, Над ним — с поломанным крылом. И было ясно, что ему Теперь лекарства ни к чему. И было тихо. Он лежал И никому не возражал. Был день, как он, и тих, и прост, И жаль, что нету в небе звезд. И в первый раз спокойный врач Не мог сказать сестре: «Не плачь!». 1938
Песня
Ее сложил маляр, а впрочем, Она, быть может, потому Портовым нравилась рабочим, Что за нее вели в тюрьму. Ломали пальцы, было мало — Крошили зуб, грозили сжечь. Но и в огне не умирала Живая песенная речь. Матросы взяли песню эту И из своей родной земли, Бродя волной морской по свету, В чужую землю завезли. А тот маляр потом был сослан. Бежал. На озере одном Он пойман был, привязан к веслам И вместе с лодкой шел на дно. И, умирая, вспомнил, видно, Свой край, и песню, и жену. Такую песню петь не стыдно, Коль за нее идут ко дну. 1939
Памятник
Им не воздвигли мраморной плиты. На бугорке, где гроб землёй накрыли, Как ощущенье вечной высоты, Пропеллер неисправный положили. И надписи отгранивать им рано — Ведь каждый, небо видевший, читал, Когда слова высокого чекана Пропеллер их на небе высекал. И хоть рекорд достигнут ими не был, Хотя мотор и сдал на полпути — Остановись, взгляни прямее в небо И надпись ту, как мужество, прочти. О, если б все с такою жаждой жили! Чтоб на могилу им взамен плиты Как память ими взятой высоты Их инструмент разбитый положили И лишь потом поставили цветы. 1938
Быль военная
Ночь склонилася над рожью, Колос слепо ловит тьму. Ветер тронул мелкой дрожью Трав зеленую кошму. Тишина котенком бродит От реки до дальних троп. У соседки в огороде Дремлет ласковый укроп. Мой товарищ курит трубку, Говорит не торопясь. О боях, о жаркой рубке Начинается рассказ. Только вот глаза прикрою, Память снова говорит. Под днепровскою волною Не один товарищ спит. И пройди по всем курганам — Бой кровавый не забыт, И курганы носят раны от снарядов и копыт. Мы не раз за трубкой вспомним Быль военную годов, Как в упор в каменоломню К нам тянулось семь штыков. Как прорвались мы гранатой — Все снесли в огонь и дым. Даже мост спиной горбатой Встал в испуге на дыбы. … Мой товарищ, мой ровесник, Мой любимый побратим, Этой славы, этой песни Никому не отдадим. 1936
Часы
Я не знаю, час который. Летний день уходит в дым. Может, нам расстаться скоро, Может, часик посидим? Против озера большого У смеющейся воды Запоем с тобою снова, Что мы оба молоды. Не гляди в часы. Не надо. Я часам твоим не рад, Ниагарским водопадом Брызги времени летят. И подумай — кто осудит? Погуляем до росы. Может, бросим и забудем Расставанья и часы? С ветром ночь уже шепталась, Падал с трав кристалл росы, Но любовь не умещалась Ни в слова и ни в часы. 1937
В Михайловском
Смотреть в камин. Следить, как уголь Стал незаметно потухать. И слышать, как свирепо вьюга Стучится в ставни. И опять Перебирать слова, как память, И ставить слово на ребро И негритянскими губами Трепать гусиное перо. Закрыть глаза, чтоб злей и резче Вставали в памяти твоей Стихи, пирушки, мир и вещи, Портреты женщин и друзей, Цветных обоев резкий скос, Опустошенные бутылки, И прядь ласкаемых волос Забытой женщины, и ссылки, И всем, чем жизнь ее пестра, Как жизнь восточного гарема. … И досидеться до утра Над недописанной поэмой. 1937
Апрель
Ту улицу Московской называли, Она была, пожалуй, не пряма, Но как-то по-особому стояли Ее простые, крепкие дома, И был там дом с узорчатым карнизом. Купалась в стеклах окон бирюза. Он был, насквозь распахнут и пронизан Лучами солнца, бьющими в глаза. По вечерам — тягуче, неумело Из-под шершавой выгнутой руки Шарманка что-то жалостное пела — И женщины бросали пятаки. Так детство шло. А рядом, на базаре, Народ кричал. И фокусник слепой Проглатывал ножи за раз по паре. Вокруг — зеваки грудились толпой. Весна плыла по вздыбившимся лужам. Последний снег — темнее всяких саж — Вдруг показался лишним и ненужным И портившим весь уличный пейзаж. Его сгребли. И дворники, в холстовых Передниках, его свезли туда, Где третий день неистово, со стоном Ломала льдины полая вода. 1937
Что я видел в детстве
Косых полатей смрад и вонь. Икона в грязной серой раме. И средь игрушек детский конь С распоротыми боками. Гвоздей ворованных полсвязки. Перила скользкие. В углу Оглохший дед. За полночь — сказки. И кот, уснувший на полу. Крыльцо, запачканное охрой. И морды чалых лошадей. Зашитый бредень. Берег мокрый. С травой сцепившийся репей. На частоколе черный ворон И грядка в сорной лебеде. Река за хатою у бора, Лопух, распластанный в воде. Купанье — и попытка спеться. На берегу сухая дрожь. Девчонка, от которой ждешь Улыбки, сказанной от сердца. … Все это шло, теснилось в память, Врывалось в жизнь мою, пока Я не поймал в оконной раме В тенетах крепких паука. О, мне давно дошло до слуха: В углу, прокисшем и глухом, В единоборстве билась муха С большим мохнатым пауком. И понял я, что век от века, Не вняв глухому зову мук, Сосал, впиваясь в человека, Огромный, холеный паук. И я тогда, давясь от злобы, Забыв, что ветер гнал весну, Клялся, упершись в стенку гроба, В котором отчим мой уснул. Клялся полатями косыми, Страданьем лет его глухих, Отмщеньем, предками босыми, Судьбой обиженного сына, Уродством родичей своих, — Что за судьбу, за ветошь бедствий Спрошу я много у врага! Так шло, врывалось в память детство, Оборванное донага. 1939
Дождь прошел
Врешь, сестра, — Мне жить с тобой не вместе! Не стыди ты парня, Что с утра Потянуло к розовой невесте, Как к вратам апостола Петра. Снится мне она в подушках белых, В желтых лентах, В бусах из стекла, И идет от царственного тела Запах еле слышного тепла. Вот она! Ее не жалят змеи, К ней в ладони падают орлы, Я б взглянул, Да — глаз поднять не смею, Что-то веки дюже тяжелы. Крылья рук ее порозовели. Чтоб скучать царевне не пришлось, Там садовник Гармонист Савелий Ходит с лейкой Промеж двух берез. Грядок нет, А есть трава густая, Так густа, Что только, охнув, лечь… Слушай — ты! Садовника оставим, Не о нем завел я эту речь. На меня повеяло ветрами. Золотой, Нездешней стороны. … Дождь пошел, И бьются стекла в раме. На Неве мосты разведены. 1938
Солнце
Ходят, стонут половицы. И опять от косяка Тянет мне испить водицы Чья-то белая рука. Я стучал в окно, не чая, Что оттуда, полоня, В белом теле отвечая, Хлынет солнце на меня. 1936
«Ты мне о том не говори…»
Ты мне о том не говори — Я это слышал, слышал, слышал… Ты лучше встань да отвори Окно, Ты слышишь, как по крышам Ползут лавинами дожди… 1937
Ярославль