Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Внутренний мир травмы. Архетипические защиты личностного духа - Дональд Калшед на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако, как только [эта] амбивалентность утвердилась, выражение ребенком чувств по отношению к матери ставит его в положение, которое должно представляться ему исключительно рискованным.

(Там же: 112)

Так, выражая агрессию, он подвергает себя риску утраты хорошего объекта [она тем более отвергает его], если же, с другой стороны, он выражает свою либидинозную потребность, то ему угрожает особенно опустошительное переживание унижения и стыда от осуждения его любви и пренебрежения или преуменьшения значения выказанной им потребности, [или]… на более глубоком уровне над ним нависает угроза переживания дезинтеграции и неминуемой психической смерти.

(Там же: 113)

[В этой опасной ситуации] …ребенок ищет пути обхода опасностей, связанных с выражением либидинозного аффекта и аффекта агрессии по отношению к объекту, он использует максимум своей агрессии для того, чтобы контролировать максимум своей либидинозной потребности. Таким способом он снижает интенсивность требующего внешнего выражения аффекта, как агрессивного, так и либидинозного… Избыток либидо отходит к либидинозному Эго, а избыток агрессии достается внутреннему саботажнику. Таким образом, маневр ребенка с использованием агрессии для подчинения либидинозной потребности оборачивается атакой внутреннего диверсанта на либидинозное Эго.

(Там же: 115)

В главе 1 мы привели яркие примеры таких атак в случае миссис Y. и стрелка с ружьем, а также в сновидении художницы о человеке с топором. Согласно Фэйрберну, преследующие внутренние объекты такого рода представляют собой персонификации инвертированной агрессии пациента – агрессии, которая могла бы послужить процессам адаптации, но не была использована в этих целях. Таким образом, эти пациенты остаются, с одной стороны, со своим заискивающим «ложным я», улаживающим отношения с внешним миром, а с другой – с агрессией, обращенной вовнутрь.

Одна из важных идей Фэйрберна заключается в том, что в психоаналитической ситуации следует оказывать поддержку пациенту, чтобы помочь ему справиться с рискованной задачей высвобождения его интернализованных «плохих» объектов, так что их либидинозный катексис мог быть высвобожден из-под жесткого контроля. Сопротивление пациента этому проявляется как постоянное «искушение использовать «хорошие» отношения с аналитиком в качестве защиты, избегая этого риска» (там же: 69).

Я убежден, [что] главные истоки развития всякой психопатологии следует искать скорее в области этих плохих объектов, чем в области Супер-Эго; ибо в отношении всех психоневротических и психотических пациентов можно было бы сказать, что если Святая Месса служится в алтаре, то черная месса служится в склепе. Таким образом, отсюда следует, что психотерапевт является прямым наследником экзорциста и что он имеет дело не только с «отпущением грехов», но также и с «изгнанием бесов».

(Там же: 70)
Гарри Гантрип

Анализ Фэйрберна был продолжен и углублен Гарри Гантрипом, обнаружившим подобные фигуры «внутреннего саботажника» и его невинного «клиента» в сновидениях пациентов, переживших психическую травму (см.: Guntrip, 1969). Фэйрберн и Гантрип – единственные теоретики этого направления, использовавшие материал сновидений для исследования внутреннего мира травмы. Оставленный или травмированный ребенок, утверждает Гантрип,

…должен чувствовать, что в недружелюбном и угрожающем мире очень страшно оставаться слабым… и если ты не можешь изменить мир, то ты можешь попытаться изменить самого себя. Так ребенок начинает бояться и ненавидеть свои собственные слабости и потребности; теперь, отвергая свою незрелость, он стоит перед задачей взросления.

(Там же: 187)

Это «отвержение незрелости» исходит от «антилибидинозного Эго», которое Гантрип рассматривал как внутреннего представителя идентификации ребенка с отвергающим отношения зависимости «плохим родительским объектом». Это антилибидинозное Эго «ненавидит» зависимость, которая доставила ребенку такие неприятности в отношениях с нетерпимыми родителями. Таким образом, оно является «интроекцией» родителей, которая теперь действует вроде «пятой колонны» во внутреннем мире ребенка. Гантрип указывает, что антилибидинозное Эго является одним из главных источников сопротивления в психотерапии.

Враждебность… антилибидинозного Эго по отношению к зависимости от кого бы то ни было, кто оказывает помощь, а также его ненависть к признанию потребностей является одним из источников самого упорного сопротивления психотерапии и сопротивления психотерапевту. Ненависть к нуждающемуся ребенку внутри и психотерапевту, к которому он желает обратиться за помощью.

(Там же: 196)

Иллюстрируя противодействие антилибидинозного Эго внезапно появившейся потребности в зависимости, Гантрип приводит сновидение пациентки, в котором содержатся атакующие фигуры, напоминающие садистические фигуры в сновидении мисс Y. о стрелке из ружья.

Я – маленькая девочка, я стою у двери в большую комнату и дрожу от страха. Я вижу Вас внутри этой комнаты и думаю «Если бы только я смогла добраться до него, то я была бы в безопасности». Я бегу через комнату, но тут откуда-то выходит другая девочка и толкает меня обратно к двери.

(Там же: 196)

Гантрип продолжает:

Спустя два года, когда эта пациентка стала доверять мне гораздо больше, ей опять приснился этот же сон. На этот раз она продвинулась внутрь комнаты настолько, что ей не хватило дюйма, чтобы дотронуться до меня, когда вдруг в самый последний момент появилась эта другая девочка, словно из пустоты, и, со злобой влепив ей пощечину, опять увлекла ее прочь.

(Там же: 196)

Фэйрберн и Гантрип сосредоточили внимание главным образом на негативной преследующей деятельности фигуры внутреннего саботажника или антилибидинозного Эго, рассматривая регрессировавшее или либидинозное Эго как его невинную жертву. Находясь на позиции юнгианского подхода, мы могли бы выразить сомнения по поводу односторонности и склонности – особенно это характерно для Гантрипа – видеть только ненависть и насилие антилибидинозного Эго и только хорошие качества и невинность в «утраченном сердце я», которое является жертвой преследователя. Как мы видели на примере нескольких случаев, очевидно, должен существовать телос или намерение для этого насилия архаической защитной системы, даже в том случае, если оно становится избыточным, оборачиваясь абсолютно бессмысленным насилием против психики.

Джеймс Гротштейн

Американский теоретик объектных отношений Джеймс Гротштейн, используя язык, созвучный языку Кляйн и Биона, также приводит описание разнообразных недоброжелательных внутренних фигур, которые оказывают сопротивление прогрессу в психоанализе нарциссических, депрессивных и зависимых пациентов.

Нарциссические пациенты боятся изменений. [По мере того как происходит прогресс в психоанализе]… нарастает дисбаланс… между прогрессировавшей частью я и другой, все еще остающейся незрелой частью я. Как только схизм между этими двумя частями личности достигает критической отметки, может произойти опасное отреагирование негативной терапевтической реакции. Это похоже на то, будто остановившаяся в развитии часть личности подрывает успех прогрессивной части для того, чтобы обратить на себя внимание.

(Grotstein, 1987: 325)

Гротштейн сообщает о пациенте, который интернализировал маниакальный грандиозный аспект своей матери в образе внутренней фигуры нациста, делавшей все возможное для того, чтобы защитить его от будущих катастрофических переживаний. Эта фигура способствовала невероятным достижениям пациента в профессиональной деятельности, но она же предъявляла к нему жестокие садистические требования. Когда пациент достиг некоторых улучшений в психоанализе, это маниакальное я начало оказывать сопротивление, подвергая атаке интерпретации психоаналитика, подрывая анализ, умаляя значение отношений с аналитиком и, как правило, проводя «настоящий анализ» вне сессий (там же: 329). Это был классический пример того, что Фрейд назвал негативной терапевтической реакцией.

Гротштейн пишет, что эта «маниакальная» часть пациента, порой становилась настоящим «живым призраком», который, казалось, удерживает более зависимое и беспомощное я «заложником в своей крепкой западне», сражаясь за свою собственную независимую судьбу.

Я наблюдал пациентов, страдающих от хронического депрессивного расстройства, которые, казалось, питали пристрастие к своей депрессии, в конечном счете, оказывалось, что они переживали свою депрессию как отщепленную внутреннюю личность, боровшуюся за свою собственную жизнь и опасавшуюся установления какой-либо связи пациента с надеждой, прогрессом и счастьем. Я назвал эту депрессивную личность «Мадонна Скорби». Она воспринималась как аутистичная материнская внутренняя фигура я, которая соболезнует и утешает нарциссичного пациента, когда тот подвергается плохому обращению со стороны других людей и вообще во всех несчастливых жизненных ситуациях.

(Там же: 330)

В случае девушки, страдающей анорексией, Гротштейн с очевидным огорчением пишет, что в сущности, анорексия пациентки

…была персонифицирована, по сути, в аутистичном «оказывающем материнскую опеку я», которое, по-видимому, понимало и защищало лишенную сил пациентку в своем убежище, будучи в состоянии тешить ее тщеславие самой суровостью аскезы, которую та наложила на себя. На одном уровне терапевт рассматривался как помогающая фигура, а на другом как враг ее «анорексичной матери» и я. Невротическая личность пациентки весьма искусно привлекла меня к аналитической работе, которая продолжалась, пока не стали явными различия между прогрессировавшим я и все еще застрявшем в развитии примитивным анорексичным я. К этому времени симптом рвоты усилился, и она подвергла себя суровой диете, в результате которой она сильно потеряла в весе и обменные процессы ее организма были сильно нарушены, так что это стало угрожать ее жизни. Ее сопротивление анализу уменьшилось только после того, как я признал позитивное значение ее анорексичного я, защищающего ее от разочаровывающих объектов детства.

(Там же: 325)

Одним из важных открытий Гротштейна является то, как «Мадонна Скорби» превращается в успокаивающую, соблазняющую внутреннюю фигуру, которая насылает «чары» аддиктивности на Эго пациента, стремящееся к индивидуации, и поддерживает с ним в некотором роде внутренние отношения «созависимости». Этот анализ напоминает ранние работы Жане, в которых тот показал, что некоторые из даймонов, овладевших его пациентами, гипнотизируют их как бы изнутри, и его попытки применения гипнотических техник были тщетными, пока он не заручался поддержкой даймона.

Отто Кернберг и его коллеги

Кернберг и его единомышленники изображают внутренний мир пограничных пациентов населенным карикатурными, фрагментированными и гротескными репрезентациями как любящих, так и ненавидящих частичных объектов, которые взаимодействуют с искаженными стереотипными частичными репрезентациями я. Примитивные защиты удерживают эти образы частей я и частичных объектов от интеграции в целостные я и объектные репрезентации, так как сосуществование в целостном я или объектном образе чувств любви и ненависти вызвало бы гораздо больший уровень тревоги, чем тот, с которым может справиться пациент.

Частичные я и образы частичных объектов образуют диады, они становятся «ролями», которые пациент (пациентка) разыгрывает в отношениях с другими. Так как эти роли становятся экстернализоваными в переносе, аналитик получает возможность доступа во внутренние имаго. Обычно эти диады включают в себя беззащитное дитя или инфантильную репрезентацию частичного я и частичную объектную репрезентацию заботящегося «родителя». Типичными диадами являются:

любящий родитель – спонтанный раскованный ребенок

наказующий садистический родитель – плохой, отвратительный ребенок

незаботящийся, занятый самим собой родитель – нежеланный ребенок

садистический насильник – жертва насилия, и т. д.

(см.: Kernbergetal., 1989: 103)

Терапия заключается в идентификации отщепленных внутренних персонажей по мере того, как пациент проецирует их или идентифицируется с ними, в описании этих объектов и связанных с ними аффектов и после этого, в оказании пациенту поддержки в том, чтобы перенести тревогу соединения противоречивых хороших и плохих я или объектных образов. Цель этого процесса заключается в увеличении способности переносить амбивалентность. Постепенно пациент становится способен к восприятию сложности человеческого существа, которую он находит и в себе, и в терапевте, таким образом, появляется новое глубинное измерение в восприятии себя и других, которое свидетельствует о трансформации частичных объектных отношений пациента в целостные объектные отношения (там же: 122).

В подходе Кернберга к объектным отношениям представляет интерес использование таких терминов, как «карикатурный, искаженный, немодулированный» и т. д., по отношению к тому, что мы назвали элементами архетипической фантазии во внутреннем мире. Юнг ясно сознавал, что тот, кто сталкивается с противоположными образами такого рода, оказывается в области действия архетипических «нуминозных» энергий. Однако он не сформулировал достаточно четко, как эти противоположные внутренние образы проявляются в психотерапевтической ситуации, не привел описания способов их проработки, то есть гуманизации в ходе процесса, в котором повторяющееся действие проективной идентификации чередуется с интерпретацией. С этой точки зрения практические рекомендации Кернберга относительно терапии являются весьма полезными.

Дэйвис, Фроули и детский сексуальный абьюз

Следуя традициям подхода объектных отношений, разрабатываемого Кернбергом и его коллегами, Джоди Месслер Дэйвис и Мэри Гэйл Фроули недавно опубликовали работу, отражающую их взгляды на лечение взрослых пациентов, которые в детстве перенесли сексуальные домогательства или насилие (см.: Davies, Frawely, 1994). Они рассматривают переходное пространство диады терапевт/пациент как «поле», в котором иначе недоступные (диссоциированные) я- и объектные репрезентации, отщепленные в момент ранней психической травматизации, получают возможность экстернализации (проективной идентификации) вместе с принадлежащими им элементами бессознательных фантазий: так в отношениях переноса/контрпереноса происходит реконструкция «забытой» травматической ситуации. В базовых схемах, разыгрываемых обеими сторонами в пространстве, которое вместе создают пациент и терапевт, присутствуют паттерны диадических отношений между я и объектами, напоминающие детско-родительские образы Кернберга. Например:

Отстраненный, не склонный к насилию родитель – отвергаемый ребенок

садистический насильник – беспомощная, не имеющая возможности выразить свою ярость жертва

идеализированный, всемогущий спаситель – избалованный ребенок, требующий спасения

соблазнитель и соблазняемый

(Там же: 167)

Эти четыре матрицы отношений, каждая из которых представляет то, что мы назвали диадической системой самосохранения, определяют восемь «позиций», которые пациент и терапевт могут занимать во взаимодополняющих комбинациях через идентификацию или проигрывание ролей. Если пациент, к примеру, принимает на себя роль садистического насильника, то в своем контрпереносе терапевт будет испытывать бессильное чувство ярости жертвы. Усилия терапевта направлены на то, чтобы при помощи интерпретации эти матрицы отношений стали осознаваемыми, так что связанный с ними аффект мог бы быть идентифицирован, выражен и проработан. От терапевта этот процесс требует в одинаковой степени как активного вовлечения, так и нейтралитета наблюдателя.

Для терапии наиболее важным следствием идентификации пациента с садистической и склонной к насилию частью садомазохистической диады в психотерапевтических отношениях, является, как подчеркивают авторы, то, что жертвы ранней травмы часто пытаются уничтожить надежду у своих аналитиков.

В большинстве случаев, взрослые, пережившие психическую травму в детстве, боятся того, что хорошее быстро закончится, что обещания, в конце концов, будут нарушены. Как правило, ожиданию момента неизбежного разочарования эти пациенты предпочитают контроль над ситуацией. Это вмешательство помогает им овладеть усиливающейся тревогой и разбить вдребезги то, что они считают не более чем иллюзией… Идентифицируя себя с жертвой, терапевт, подобно травмированному когда-то ребенку, испытывает отчаяние и опустошение.

(Там же: 174)

В подходе Кернберга и его коллег к пациентам с пограничным расстройством вообще и в подходе Дэйвис и Фроули к детской травме в частности показано, как в поле переноса организовано то, что мы определили как диадическую, архаическую систему самосохранения, а также способы ее проработки в терапевтических отношениях. Мы бы хотели подчеркнуть, исходя из положений юнгианской психологии, что «поле» воображения, в котором проявляют себя диадические структуры системы самосохранения, не ограничено рамками переноса и контрпереноса. Сновидение и фантазия сами по себе являются таким полем. То же относится и к ящику с песком и всем средствам так называемой арт-терапии разных видов, вовлекающей пациента в процесс «активного воображения». Эти виды терапии не в меньшей степени, чем техники отношений Дэйвис и Фроули, требуют активного включения и совместного участия в игре как пациента, так и терапевта в процессе поиска способа раскрытия скрытого аффекта, который все еще не обрел словесных форм для своего выражения.

Джеймс Мастерсон

Джеймс Мастерсон (Masterson, 1981) разработал теорию развития в рамках подхода объектных отношений, в которой он описывает образование садомазохистических диад, когда нормальный процесс сепарации/индивидуации прерван психической травмой. В случае нормального развития, говорит Мастерсон, смешанный я-объектный модуль мать/ребенок проходит через промежуточную стадию, на которой происходит дифференциация из этого модуля частичных образов (хорошей и плохой я-репрезентации). Затем эти частичные образы объединяются в целостной я-репрезентации, в которой есть и хорошие, и плохие аспекты. Аналогичный процесс имеет место и в отношении объектных репрезентаций.

Проблема появляется тогда, когда мать не позволяет ребенку отделиться от нее, когда она поощряет только «хорошего» покладистого ребенка, отстраняясь от тех мыслей и желаний ребенка, которые выражают его индивидуальность и способствуют развитию я. Самовыражение наталкивается на материнское отвержение, тогда как послушание, зависимость и пассивность поощряются. Это переменчивое поощряющее/отвергающее имаго интернализируется и, вобрав в себя каждый аспект материнского объектного образа, становится репрезентацией я. «Модуль отвергающих объектных отношений (МООО)[58]» атакует «плохого», скверного ребенка и обрушивается на него с критикой, а модуль поощряющих объектных отношений «любит» и вознаграждает «хорошего» послушного ребенка. Таким образом, перед нами описание Защитника/Преследователя и его «клиента», представленного как «плохой» и «хороший» ребенок (см. там же).

В такой ситуации подлинные потребности ребенка в самовыражении подвергаются изнутри критике (МООО), от которой он укрывается в патологическом самоуспокоении поощряющего модуля (возможно, это эквивалентно ложному я Винникотта). В терапии пограничный пациент проецирует поощряющий модуль на терапевта и ищет его одобрения за «хорошее» поведение для того, чтобы избежать отвержения-депрессии, которые влечет за собой каждый акт подлинного самовыражения. Если же терапевт конфронтирует в терапии этот паттерн, то содержанием проекции становится МООО: пациент приходит в отчаяние, чувствует себя «плохим» и т. д., а терапевт сливается с преследующим внутренним объектом. По мере того как в терапевтических отношениях один паттерн приходит на смену другому, все эти отщепленные внутренние образы проецируются и затем интерпретируются в переносе, хотя Мастерсон, как мы можем видеть, не упоминает здесь о своих контрпереносных реакциях в отличие от Дэйвис и Фроули.

Читатель заметит, что ход рассуждений Мастерсона в некоторых отношениях противоположен анализу Гантрипа, Фэйрберна или Винникотта, а именно в том, что касается определения полюса личностного духа в диаде. Гантрип и его коллеги видят презираемое беззащитное истинное я, любящее и нуждающееся, отвергаемое внутренним саботажником; Мастерсон убежден, что это активное я в процессе индивидуации, отвергаемое MOOO. Эти две позиции могли бы быть согласованы в том случае, если признать, что удовлетворение некоторых, но не всех потребностей, связанных с отношениями зависимости, служит сепарации/индивидуации. Без сомнений, личностный дух одновременно и уязвим, и стремится к самовыражению. Внутренние атаки, направленные на я, могут иметь негативные последствия и для первого, и для второго аспекта.

Джеффри Синфелд

Американский теоретик объектных отношений Джефри Синфелд объединил теории Винникотта, Фэйрберна, Кляйн, Мастерсона, Якобсон, Сирлса и других в своем описании внутренних действий того, что он обозначил как «Плохой Объект» в его разрушительных приступах ярости, бушующих во внутреннем мире пограничных и нарциссических пациентов (Sienfeld, 1990). Синфелд с большим интересом, чем Мастерсон или Кернберг, относится к роли бессознательной фантазии в формировании внутренних объектов, он придает большее значение подлинным потребностям беззащитного развивающегося я в поддерживающем окружении (и в периоде симбиотических отношений в переносе), чем потребностями в сепарации, на которых делают акцент Кернберг и Мастерсон. Он творчески использует модель «Возбуждающего Объекта» Фэйрберна, описывая последствия неудачи родителей в предоставлении удовлетворительной поддержки, функции зеркального отражения и утешения для своих детей и последующих попыток найти этому суррогатную замену в еде, изобилии игрушек, сексуальной стимуляции, деньгах и т. д., что порождает в ребенке неутолимые потребности. Последствия альянса между Возбуждающим Объектом и Плохим Объектом – неутолимость аддиктивного пристрастия, одержимость садомазохистическими фантазиями и усиление убеждения в собственной негодности.

В большинстве превосходных описаний случаев, приведенных Синфелдом, показано, как осознание пациентом своей уязвимости и стремление к внешнему «хорошему объекту» активирует «защиту против зависимости» (опять наша система самосохранения). Отчасти здесь проявляется жажда обладания, присущая внутреннему Плохому Объекту, который не хочет пострадать от утраты части я (отвратительное беззащитное детское я), уступив его потенциально хорошему объекту в лице терапевта, поэтому Плохой Объект атакует ранимые чувства (часто проецируемые на терапевта или других). Примеры этих внутренних атак на уязвимую часть я можно найти в описаниях нескольких случаев, отрывки из которых приведены в предыдущих главах.

Необходимо отметить, что никто из упомянутых выше теоретиков объектных отношений, за исключением Фэйрберна и Гантрипа, не исследовал сны и фантазии для подтверждения [списка] внутренних dramatis personæ[59]. В большей степени они отталкивались от изучения повторяющихся паттернов интеракций пациента в рамках отношений переноса. В этой области мы находим образы, благодаря которым наше исследование не превращается в скучный и механистический инвентарный перечень внутреннего мира травмы.

Колин А. Росс

Колин А. Росс, не причисляющий себя к когорте теоретиков объектных отношений, имеет большой опыт работы с пациентами с расстройством множественной личности (РМЛ). Он наблюдал замысловатую, сложную, многоуровневую структуру внутренней личностной системы этих пациентов с ее часто непредсказуемыми переключениями и амнестическими барьерами. Он сам и обученные им специалисты были потрясены бессознательным разумом психе, ее причудливым ландшафтом и ее охранительными функциями. Росс также отмечает, что пациенты с РМЛ достоверно чаще демонстрируют паранормальные феномены, чем пациенты других диагностические групп. Благодаря знакомству с докторской диссертацией Юнга Росс понял, что симптомы диссоциативных расстройств обладают той же природой, что и явления спиритуализма, телепатии, телекинеза, ясновидения, контакты с полтергейстом и т. п.

Росс описал типы альтер-личностей, которые встречаются у пациентов с РМЛ. Одному из таких типов он присвоил название Защитник/Наблюдатель. Альтер-личности этого типа, согласно его описанию, бывают спокойными, зрелыми, рациональными и отстраненными, часто в их ведении находятся воспоминания о травматическом событии, однако эти воспоминания принадлежат исключительно информационному регистру, поэтому им ничего не известно о чувствах, физиологическом возбуждении или обрушившемся на органы чувств потоке сенсорных сигналов, сопровождавших травму (Ross, 1989: 114). Физиологическое возбуждение, сопровождающее психическую травму, указывает Росс, часто представлено в детских альтер-личностях, которые отреагируют эти воспоминания во время терапии. Защитник/Наблюдатель иногда контролирует последовательность переключения внутри личностной системы, он отвечает за то, какая именно личность появится в конкретный момент времени. По Россу, Защитник время от времени может преследовать личность-хозяина[60] для того, чтобы, так сказать, «не выпускать ее наружу». Он может попытаться воспрепятствовать изменениям в пациенте, провоцируя кризисные ситуации: нанося ожоги сигаретами, вскрывая вены, понуждая пациента принять опасную дозу лекарства как раз в то время, когда решающие перемены уже на пороге. Наконец, личность-Защитник (теперь Преследователь) может предпринять попытку убийства личности-хозяина для того, чтобы уберечь ее от грозящих страданий в будущем (там же: 115). Здесь мы видим еще одно независимое подтверждение существования фигуры Защитника/Преследователя, принадлежащей системе самосохранения с ее сверхъестественными способностями самозащиты.

Сьюзен Кавалер-Адлер и даймон-любовник

Исследуя компульсивные аспекты креативности, Сьюзен Кавалер-Адлер (Kavaler-Adler, 1993) применила подход объектных отношений к анализу того, что она назвала «комплексом даймона-любовника» в бессознательном женщин-художниц. Этот злокачественный внутренний образ отца сохраняет архаичную форму и остается неинтегрированным в силу того, что в психике этих женщин господствует враждебная агрессия, так что работа скорби в связи с травматическими переживаниями не была завершена. Эта агрессия, в свою очередь, удерживает частичные образы я и объектов от интеграции – процесса, который она назвала «интеграцией скорби», основанной на «депрессивной позиции» Кляйн. В процессе интеграции плача способность справляться с аффектами любви при переживании горя открывает возможность интеграции и трансформации имаго архаичных внутренних объектов, которые иначе остаются отщепленными, таким образом, посредством изменения качества внутренней связи с этими имаго появляется потенциал для новых отношений привязанности во внешнем мире.

То, что мы называем амбивалентной фигурой Защитника/Преследователя, обладающей чертами Трикстера, так же как образ его клиента – беззащитного личностного духа, для Кавалер-Адлер является интернализованным частичным объектом отца. Этот объект принимает формы даймона или музы, он одновременно идеальный и злобный:

Возможно, именно поэтому, обращаясь к работам, посвященным творчеству, мы находим мифы, в которых присутствует тема одновременно идеализированного и злобного отца, воплощенного в образе демонического любовника. Иногда демонический любовник является на пике самовыражения как гений вдохновения, но уже в следующий момент он оборачивается дьяволом. Как гений он приносит с собой и вдохновение, и эротические переживания. Он может ниспослать «творческий экстаз». И все же творческой женщиной, страдающей от задержки развития на доэдиповой фазе, овладевает отвратительный демон, превращая творческий экстаз в самоубийственное исступление или в холодное безразличие изоляции и смерти. Тогда в обилии появляются образы смерти. В другом варианте динамики посредством маниакальных и нарциссических защит происходит восстановление имаго отца как гения вдохновения. Порочный круг должен продолжаться до тех пор, пока не преодолена задержка на доэдиповой фазе; этот цикл может быть разорван только отчаянием, болезнью, смертью или самоубийством.

(Там же: 75)

Догадка Кавалер-Адлер относительно того, что следствием ранней травмы является фактор угрозы, действующий во внутреннем мире и воплощенный в архаичных образах, попеременно злобных и доброжелательных, совпадает с центральной темой нашего исследования. Кавалер-Адлер дополняет свой анализ, отмечая, что у женщин, страдающих от ранней травмы, связанной с отношениями с матерью, замена отцом отсутствующего опыта отношений с матерью не принесет желаемого результата. Отец в этом случае скорее будет соответствовать «возбуждающему объекту» (Фэйрберн), а женщина будет пытаться восполнить отсутствующий опыт на «духовном» уровне через свое творчество – не владея иными способами коммуникации. Таким образом, внутренние обстоятельства понуждают ее к творчеству, и все же ее фрустрация сохраняется, даже если она получает то, в чем она нуждается в качестве награды за свое творчество. Это реактивирует раннюю доэдипову травму, связанную с отношениями с матерью, в итоге порочный круг замыкается.

С учетом моего собственного клинического опыта я согласен с формулировками Кавалер-Адлер в отношении травмы женщин-пациенток, которая не была переработана в процессе скорби, и их злокачественной зависимости от возбуждающих внутренних родительских объектов, что часто приводит к формам аддиктивного переноса, которые особенно трудно поддаются проработке в терапии. Однако необходимо добавить, что паттерн, который описала Кавалер-Адлер, не ограничивается рамками женской психики, а элементы фигуры Трикстера в ее демонических внутренних объектах обнаруживаются не только в сочетании с имаго отца. Проблемы, представленные архетипической системой самосохранения, не ограничены гендерными ролями.

Часть вторая

Введение к части второй. Сказки и двухступенчатое воплощение Самости

Недавно один мой пациент, молодой мужчина, во время нашей терапевтической сессии громко протестовал против своей, казалось, роковой и неодолимой любви к молодой женщине, с которой он встречался. Он пытался отделаться от своих чувств к ней и от связанной с ними ответственности, заводя интрижки с другими женщинами. И все же каждый раз после очередного приключения он чувствовал еще большее опустошение и страстное стремление к своей единственной постоянной женщине. Он хотел понять, что же это такое творится с ним, чем она удерживает его. Почему чувство к ней было столь «глубоко», а чувства к другим женщинам – настолько «поверхностными»? Вдруг его глаза наполнились слезами, и он сказал очень взволнованно: «Вы знаете, это нечто гораздо большее! Когда я с Мэри, я ощущаю потенциал своей жизни! Невозможное кажется возможным – вот в чем разница. Когда я с ней, я чувствую потенциал моей жизни!» Я сказал ему, что не могу представить лучшего описания влюбленности, чем это.

Чувствовать потенциал своей жизни, разделяя это чувство с любимым человеком, как раз этого не могут себе позволить пациенты определенной группы (обычно их называют «шизоидами») именно потому, что в детстве их нарождающееся горячее стремление к этому постигло травматическое разочарование. Связи с миром через значимых других были разорваны, и надежда была утрачена. Слово «потенциал» относится к словам, имеющим коннотации «связь». В этом слове присутствуют два латинских корня potis, или латентная энергия, и posse – быть способным, от которого происходит английское слово «possible» (возможное). Так, «American Heritage Dictionary» определяет потенциал как «неотъемлемую способность или возможность роста, развития или воплощения в сущем». Нечто «врожденное», «внутренняя сила» пересекает границы и становится реальным – актуализируется в мире.

Д. В. Винникотт помог нам понять, что этот процесс разворачивается в индивидуальной жизни ребенка всякий раз, когда есть достаточно хорошее «соответствие» или эмпатическая связь между спонтанными жестами ребенка и опосредующими ответными реакциями матери. Ребенок приобретает опыт реальности внутреннего мира и поток любви устремляется в жизнь по мере того, как в его оптимально поддерживающем окружении устанавливается связь между жестами, исходящими от его истинного я, и внешним миром. Если же первичная ситуация была травматичной, индивид остается с навязчивым объектным голодом, так как он как бы пытается вернуться к незавершенным этапам развития. Иногда в психоаналитической терапии происходит удовлетворение объектного голода, если может быть устранен приведший к ранней травме разрыв переходных процессов, которые играют существенную роль в появлении личностного духа.

Переходные процессы между человеческим и божественным

Однако исключительно персоналистическая психология не в состоянии передать подлинное таинство воплощения в сущем личностного духа вопреки травме, таинство, к которому имеют отношение в других случаях точные образы Винникотта. Так происходит потому, что трансперсональному элементу либо не придается значения, либо он истолкован как инфантильное всемогущество, при этом первичность нуминозного в человеческом опыте игнорирована.

С позиций юнгианской психологии процессы в пограничной зоне между возможным и действительным в человеческом развитии должны рассматриваться в контексте архетипических процессов, то есть в контексте мифологии. Мифология и все великие мировые религии заняты поиском ответа на один главный вопрос – об отношениях между человеческим и божественным и о том, как сохранить эти отношения перед лицом человеческого страдания. Как и посредством каких факторов поддерживается связь между трансцендентным миром с его дающими жизнь божественными энергиями и земным преходящим миром, ограниченным временем, пространством, историей и рутиной жизни. Откуда мы приходим? Имеет ли наше существование смысл, который выходит за рамки повседневной жизни? Проявляет ли себя в истории Бог? Все эти вопросы взаимосвязаны, что напоминает нам, что слово «религия» состоит из двух частей: «re» и «ligeo» – связь или соединение, то есть слово «религия» можно прочесть как «воссоединение». Конечно, утверждение, что сюжеты мифов заняты поиском этой связи, парадоксально, потому что мифы, когда их рассказывают, сами являются такой связью. Символ сам по себе является мостом или связью между нами и тайной существования, но, помимо этого, он отображает эту связь через образы, в которых он представлен.

Множество примеров приходит на ум, которые могли бы послужить иллюстрацией этой точки зрения, я приведу два из них. В мифе о Деметре и Персефоне, Деметра и ее дочь, вначале сюжета носящая имя «Кора», собирали нарциссы, когда Гадес примчался на своей колеснице и похитил юную деву, увлекши ее в свое подземное царство, которое мы интерпретировали бы как бессознательное или нуминозный мир в его хтонической форме. Эти образы передают идею катастрофического расщепления, подобного тому, которому подвержена личность индивида, пережившего травму. Архетипические защиты овладевают невинным остатком травмированного я и увлекают его во мрак бессознательных процессов под наблюдение демонической фигуры Гадеса, по инициативе которого все это и началось. Тем временем Деметра, представляющая человеческую жизнь во всем ее потенциальном плодородии, обходит весь мир в поисках дочери, но безрезультатно. Наконец, все еще безутешная в своей утрате Коры, она удаляется в свой храм в Элевсине и там вынашивает зловещий план обрушить на человеческий род ужасные бедствия в течение целого года: она не позволит земле плодоносить, ни один урожай не созреет до тех пор, пока она вновь не увидит свою дочь. Для разрешения назревшего кризиса Зевс посылает Гермеса к Гадесу в подземное царство и добивается от того обещания вернуть царицу, чье имя теперь Персефона, к матери. Но прежде чем отправить супругу обратно на землю, Владыка Мрака искушает ее съесть немного гранатовых зерен. Гранат был плодом, символизирующим брак, и эффект его съедания состоял в объединении – установлении неразрывной связи между мужем и женой. Смысл заключенного между ними брака состоит в том, что два мира, внутренний (божественный) и внешний (человеческий), теперь соединены навечно. Персефона, таким образом, принадлежит двум мирам, и, проводя шесть месяцев в нижнем мире и шесть месяцев в верхнем мире, она является «связью» между человеческим и божественным. Баланс восстановлен. Травматический разрыв между двумя мирами устранен.

Второй пример взят из Ветхого Завета: когда Яхве в гневе на развращенность человеческого рода был вынужден уничтожить мир, он сохранил одну часть творения – праведного Ноя, попечительству которого были вверены все виды животных, «каждой твари по паре». Если Яхве в этом повествовании мы поставим в соответствие идее «антилибидинозного Эго» Фэйрберна, то получим довольно точную картину динамики внутреннего мира травмы – разорение и уничтожение всего, за исключением герметически замкнутого ядра, содержащего в себе жизнь, которое должно быть сохранено любой ценой. Тогда возникает вопрос: «Появится ли желание образовать связь между потерянным сердцем я и всей той архетипической трансперсональной агрессивной энергией, которая отрезала его от мира, но вместе с тем и сохранила для будущего?» В Книге Бытия эта «связь» передана как завет и представлена в одном из самых очаровательных образов всех времен – мосте радуги – знаке того, что Бог и человек никогда больше не будут разделены:

И сказал [Господь] Бог: вот знамение завета, который Я поставляю между Мною и между вами и между всякою душою живою, которая с вами, в роды навсегда: Я полагаю радугу Мою в облаке, чтоб она была знамением [вечного] завета между Мною и между землею. …Я увижу ее и вспомню завет вечный между Богом [и между землею] и между всякою душою живою во всякой плоти, которая на земле.

(Бытие, 9: 12–16)[61]

Христианским символом этой мистической связи между человеком и Богом является парадоксальный догмат «Богочеловека», вочеловечивание Слова, ставшего Плотью. Образы всех мифологических систем повторяют эту тему. Что-то принадлежащее вечности входит во время и навсегда изменяет его. Дитя света рождается в самое темное время года, или воды текут в пустыне, или неопалимая купина горит и не сгорает. Все эти символы либидо, должно быть, передают идею чудесного присутствия в этом мире другого большего мира, изображая связь между нереализованным духовным потенциалом, спрятанным в ядре каждой индивидуальной жизни, и мирским историческим существованием в этом теле, этом месте, этом времени.

Как в мифологии, так и в здоровой личности мы наблюдаем стремление к достижению баланса во взаимоотношениях между энергиями Эго и Самости, когда энергии Самости наполняют Эго, но не затопляют его или не служат суррогатом удовлетворения человеческих потребностей. Либидо может пересекать границу между Эго и Самостью и быть инвестированным в отношения любви, в интересы, обязательства и т. д. Однако при травме, как мы уже видели, дело обстоит иначе. Система самосохранения оказывает сопротивление всем попыткам инвестировать либидо в «эту жизнь» для того, чтобы предотвратить дальнейшее разрушение. В этом случае энергии нуминозного мира становятся подменой самооценки, которая обычно поддерживается за счет опыта удовлетворения в реальных отношениях в человеческом мире. Трансперсональное используется как защита.

Вопросы психологии развития

Если травма обрывает все переходные процессы и, следовательно, разрушает все религиозные переживания, то возникает вопрос, каким образом можно дать этим процессам новое начало. Основной вопрос может быть сформулирован таким образом: «Какой именно процесс нормального развития способствует установлению диалектических взаимоотношений между трансперсональным нуминозным опытом и реальностью земного мира, благодаря которым жизнь приобретает смысл, полноту и энергию?» или «Как магический мир детства переходит в мир взрослого человека, какое место он занимает в его жизни?». Формулируя наш вопрос несколько по-другому, мы могли бы спросить: «Как мы проживаем символическую жизнь?»

Существует множество вариаций этого вопроса в зависимости от теоретического подхода, но только Юнг глубоко проникает в его духовное измерение. Вариант этого вопроса, принадлежащий Юнгу, мог бы прозвучать так: «Как мы поддерживаем диалектические взаимоотношения между Эго и Самостью (образом Бога в человеческой душе), так что мы не страдаем ни от сильного отчуждения от Самости, ни от чрезмерной идентификации с ней?» Один из частичных ответов Юнга на этот вопрос состоит в том, что присущая психе «трансцендентная функция», в которой напряжение между психическими оппозициями преобразовано в символ, в «третью сущность», промежуточное звено между тайной жизни и усилиями Эго. Но Юнг не разрабатывал тему «трансцендентной функции» в межличностном пространстве, также он не уделил должного внимания травме и той центральной роли, которую она играет в разрушении трансцендентной функции.

Представители психологии самости (см.: Кохут, 1971, 1977) сформулировали бы этот вопрос несколько иначе: «Как детское первичное грандиозное и всемогущее архаичное я с его хрупкой самооценкой, полностью зависящее от отзеркаливания «другим», и с его склонностью к фрагментации постепенно трансформируется в автономное связное я с прочной системой самооценки, реалистичными ожиданиями и подлинными идеалами?». Для ответа на этот вопрос Кохут вводит понятие промежуточного периода, известного как стадия «объекта самости». Кохут также описывает переносы объекта самости, когда индивид проходит через «соответствующее фазе» разочарование и происходит преобразование архаичных грандиозных структур во внутренние психические структуры, при этом поддерживается контакт с объектом самости, несущим на себе проекции грандиозных имаго.

Теоретики объектных отношений сформулировали бы этот же вопрос по-другому, возможно, так: «Как первичный недифференцированный симбиоз диады (единства) матери и ребенка трансформируется в опыт сепарации я и объекта (парность), что позволяет осуществить реализацию парадокса подлинной способности символообразования (троичность)?» (см.: Ogden, 1986: 214). Ответ Винникотта был таков: «достаточно хорошая» мать поддерживает «потенциальное пространство», или пространство перехода, достаточно долгое время для того, чтобы произошло взаимопроникновение субъективного мира ребенка и объективного мира внешней реальности. Опыт переживания реальности ребенка, окруженного оптимальной заботой, вращается вокруг всемогущества. Впоследствии ребенок обретает возможность постепенного отказа от всемогущества.

Возможно, от внимания читателя не ускользнуло, что каждая из этих теорий предлагает «ответ» на наш вопрос о взаимопроникновении божественного и человеческого миров, в котором важная смысловая нагрузка лежит на терминах, начинающихся с приставки «транс-». Так, Юнг говорит о трансцендентной функции. Если напряжение между противоположностями сохраняется, то психе создает символы, которые, помимо синтеза противоположностей, несут в себе и нечто трансцендентальное, выходящее за пределы противостояния оппозиций. Согласно Винникотту, если переходное (transitional) пространство сохраняется достаточно долго, то это создает условия для творческого появления «истинного я», спонтанного я, склонного к парадоксам и юмору, проявляющего себя через радость культурной (символической) жизни. Для Кохута парадоксальная стадия «объекта самости», на которой формируется союз с идеализированным другим, которого я наделило грандиозностью, постепенно продвигается к преобразующей (transmuting) интернализации психической структуры и, следовательно, к реалистическим идеалам (в том числе и религиозным). У нас есть еще одно слово с приставкой «транс-», а именно «трансфер (перенос)», важность которого продиктована именно тем, что с его помощью описывают «пространство», в котором происходит неизбежное взаимное смешение двух миров, о которых мы здесь говорим, вокруг образа аналитика (его человеческая сущность в итоге должна быть раскрыта, а отношения между реальными и воображаемыми элементами должны быть проработаны).

Изображение переходных процессов в сюжетах сказок

Итак, нас не должно удивлять, что переходные процессы, которые находятся в центре внимания в мифологии в целом и в «мифах» глубинной психологии в частности, являются главной темой и сказок.

По-видимому, достаточно будет привести еще пару примеров для иллюстрации. Итак, в сказке о Золушке, с одной стороны, представлен мир волшебства, магический, удивительный и загадочный, переданный в изображении очаровательного мира бала, в котором есть Принц, музыка, карета и т. д., а с другой стороны – мир рутины, банальности, обычной земной жизни Золушки среди золы и угольного мусора. Эти два мира абсолютно отделены друг от друга, так что «земная, слишком человеческая» Золушка не имеет доступа в «магический» мир, а царственный Принц не имеет доступа в мир человеческих страданий с его преобразующим потенциалом. То, что объединяет эти два мира в «переходной реальности» и дает Принцу путеводную нить к прекрасной служанке, в которую он влюбился, это не что иное, как хрустальная туфелька! Эта хрустальная туфелька одновременно является земной и человеческой (предмет обуви) и в то же время «царственной»: она сделана из необычного кристаллического материала. С помощью этого переходного объекта установлена связь между царственным Принцем, представляющим трансперсональную реальность, и простой Принцессой, представляющей земной человеческий мир. Итак, сказка заканчивается традиционным «с тех пор они жили долго и счастливо…», в данном случае это означает, что найдена переходная связь, гарантирующая единство и неразрывное взаимопроникновение этих двух миров. Последствия травмы преодолены.

Похожие примеры могут быть найдены в сказках, о которых будет говориться ниже. В каждой из них человеческий мир невзгод или невинности существует как некий контрапункт другому миру, представляющему трансперсональные силы, которые обычно вводятся посредством фигур-посредников, таких, например, как ведьма, насылающая чары, или волшебник, и в любом случае Трикстер. Эти посредничающие духи обычно являются «злыми», так их воспринимает Эго по ходу развития сюжета, однако, как правило, и мы это увидим ниже, все не так просто, как кажется. Обычно травмированная или невинная героиня (или герой) сказки «околдована» «злой» стороной трансперсональной сущности, а затем повествование разворачивается вокруг центральной темы борьбы за избавление героя или героини от злых чар и преобразование этого трагического состояния в то, что мы могли бы назвать «очарованием». Именно к последнему и относятся финальные слова сказок «с тех пор они жили долго и счастливо».

Итак, возвращаясь к нашему вопросу, в качестве ответа на раскол между человеческим и божественным, сказки предлагают драматический сюжет, который развивается от невинности или стерильной нищеты через колдовские чары и борьбу со злыми силами к трансформации Эго и констелляции позитивной стороны нуминозного и в итоге к «очарованию» – долгой и счастливой жизни. В этом процессе «даймон» (ангел или демон) играет роль критического фактора в том, что, по-видимому, представляет собой универсальный двухступенчатый процесс.

Две стадии исцеления расщепления в сказках

Две стадии процесса, описанные в сказках, о которых мы будем говорить ниже, изображают процесс исцеления, в результате которого преодолевается расщепление между человеческим и божественным, Эго и Самостью, неизбежно сопровождающее нарушения переходных процессов в результате травмы. Иногда в начале сказки дано описание исходной травматической ситуации. Однако обычно в экспозиции сюжета мы находим стерильность жизни, которая подразумевает травму в прошлом, эта стерильность требует изменений, врачевания. В первом акте на сцене, изображающей стерильную жизнь, появляется волшебник, или ведьма заманивает мужчину в сад, или из бутылки выходит джин и т. д. Затем героиня (или герой) сказки попадает под власть чар этой трансперсональной фигуры и оказывается в заточении в башне, соблазном увлекается в лесной домик, или попадает в заколдованную комнату. В этих «камерах трансформации» травмированное Эго «околдовано» негативной стороной примитивной амбивалентной Самости. Эта стадия соответствует тому, что в психоанализе называют «инцестуозной идентификацией», а алхимия определяет как «малая конъюнкция[62]» – стадия соединения двух веществ, которая, в силу того, что вещества еще не завершили процесс превращения, является крайне нестабильной (см.: Edinger, 1985: 211).

«Малая coniunctio» чревата серьезной опасностью формирования привыкания к этому состоянию и зависимости от него. Если оно продолжается слишком долго, то в этом случае мы можем говорить о «злокачественной регрессии», по Балинту (Balint, 1979), в отличие от «доброкачественной» регрессии или регрессии на службе творчества. Эта первая стадия, по-видимому, необходима для последующих за ней преобразований, по крайней мере, это верно в отношении травмированного Эго, однако существует вероятность задержки на этой стадии, что и случается, тогда нуминозное оборачивается своей негативной и деструктивной стороной. Именно поэтому Фрейд с таким подозрением относился к религии. Он считал религию защитной фантазией, служащей убежищем от невзгод реальной жизни. Довольно часто это действительно так, а в случае травмированной психе пристрастие и зависимость от малой конъюнкции, как мы видели, является обычным делом и постоянно присутствующей угрозой. Мы могли бы сказать, что это «колдовство» в начале повествования изображает стадию обретения не тройственности, но двойственности в симбиозе. Эта стадия все еще не «потенциирована» символическим или диалектическим процессом.

Для того чтобы достичь стадии тройственности, блаженство и забвение «малой coniunctio» должны быть решительно принесены в жертву. Так происходит в мифе об Эроте и Психее (глава 8), когда Психея не повинуется своему любовнику-даймону и, упорствуя в своем желании «увидеть» его, обжигает Эрота горячим маслом. В главе 9 речь идет о том, как третья дочь в сказке «Диковинная птица» разрушает колдовские чары своего мужа-убийцы, защитив и изолировав свою уязвимую часть, прежде чем войти в его запретную камеру смерти. В главе 7 мы анализируем историю Рапунцель, которая нарушает договор с опекающей ее колдуньей, и та в отместку за это отрезает ее волосы и выбрасывает вон из башни. В главе 10 приводится история Принца Линдворма, он продолжает пожирать своих жен до тех пор, пока не встречает существо еще более склонное к насилию, чем он сам, которое любит его, несмотря на его уродство. Эти бурные процессы разрушения колдовских чар в итоге приводит к принесению в жертву идентификации Эго с божеством и к возвращению личностного духа в тело. Результатом этого сопряженного с риском процесса может быть как катастрофа, так и спасение. В случае успеха он ведет от малой к большой конъюнкции – от мистического соучастия к подлинной жизни (очарование) и подлинным отношениям. Тогда демон подвергается трансформации и становится ангелом или, в терминологии предыдущих глав, примитивная амбивалентная Самость освобождается от своей защитной роли, отвечающей за выживание, и обращается к исполнению своей функции руководящего внутреннего принципа процесса индивидуации. В случае неудачи формируется злокачественная зависимость Эго от его самоидентификации с демоническими энергиями Самости (колдовство) и Эго неизбежно поглощается ее негативными аспектами.

Глава 7. Рапунцель и система самосохранения

В этой главе мы воспользуемся сюжетом о Рапунцель заточенной в ее башне старой колдуньей или волшебницей для иллюстрации мифологического изображения системы самосохранения и ее действия во внутреннем мире пациентов, как это было описано в первой части книги, с принадлежащей этой системе фигурой Защитника-Преследователя и его беззащитным клиентом – носителем личностного духа.

Мы рассмотрим образ запертой в башне Рапунцель как метафору внутреннего состояния таких пациентов – состояния, которое характеризуется одновременно расщеплением и отгораживанием от внешнего мира. В нашей истории внутри башни оказывается не только невинная Рапунцель, двенадцатилетняя девочка, но также и ее попечительница-ведьма – безобразная колдунья, известная как «Фрау Готель». Эта башня, или внутреннее уединенное убежище, «святая святых», образует кокон, внутри которого невинная Рапунцель растет, подобно гидропонному растению, питаемому иллюзиями колдуньи, приходящей к ней каждый день, чтобы «кормить» ее. У Рапунцель вырастают очень длинные волосы, она поет каждый день, подобно канарейке в клетке, которая не осознает своего заточения в неволе. В «пузыре» ее фантазии царит невинное счастье до тех пор, пока не появляется прекрасный принц, привлеченный ее пением. Принц, представляющий внешний мир в его «инаковости», страстно стремится к прекрасной Рапунцель и к ее идиллическому миру внутри замка. Он проникает внутрь кокона Рапунцель, и, когда его присутствие во внутреннем мире становится раскрытым, следует яростная реакция волшебницы, которая уничтожает почти все в этой истории. Прекрасные волосы Рапунцель отрезаны, сама она изгнана в пустыню и разлучена со своим возлюбленным, Принц же ослеплен и погружается в отчаяние. Наша сказка могла бы стать трагедией, если бы не два важных момента: во-первых, Рапунцель беременна и рожает близнецов, во-вторых, голос Рапунцель снова приводит слепого Принца к ней и на этот раз ее слезы исцеляют его слепоту и саму Рапунцель. Наша история изображает исцеление разрыва между воображением и реальностью благодаря работе горя, и это дает нам важный ключ к пониманию роли горя в проработке травмы и травматической защиты.

Пациенты типа Рапунцель

Эта сказка является символическим описанием процесса терапии тех пациентов, детство которых было украдено травмой, и они были вынуждены взрослеть слишком быстро, они слишком рано стали самостоятельными. Детство невозможно без поддерживающего окружения, в котором ребенок может положиться на опекающих его родителей (см.: Modell, 1976). Если ребенок развивается в таком окружении, то у него нет необходимости прибегать к внутренним маневрам самосохранения, которые мы наблюдаем в случае травмы. По идее ребенок не должен «держать себя в руках», есть кто-то еще, кто выполняет эту задачу. Д. В. Винникотт показал, что в том случае, когда для ребенка создано «достаточно хорошее» поддерживающее окружение, рост личности происходит в «переходных отношениях» игры и творческого самовыражения с «другими», которым соответствует имаго, созданное работой воображения. Многие из наших пациентов слишком рано лишаются возможности проработки в воображении внешней реальности. Игры заканчиваются, ребенку остается только защитное фантазирование, на пост заступает неусыпная система самосохранения.

Однако с разрывом реальности и воображения не исчезает потребность в переходных (транзиторных) отношениях. Просто она становится переориентированной вовнутрь и питается иллюзиями. Реальный «другой», отвергший ребенка во внешних отношениях, теперь замещен магическим, любящим всех без исключения, галлюцинаторным и опекающим я, которое вступает во внутренний диалог с омертвевшим Эго. Внешняя связь между я и объектом превращается во внутреннее «мы», и ребенок становится поглощенным внутренней реальностью – мечтательным и изолированным, полным тайной меланхолии, страстных желаний и отчаяния. Подобно тому, как питание гидропонного растения достаточно для того, чтобы оно не увяло, однако не обеспечивает его роста, так и диета иллюзий пациентки типа Рапунцель поддерживает в ней жизнь, однако в этой пище нет необходимого количества питательных веществ для творческой жизни во внешнем мире. Пациентка типа Рапунцель может выглядеть благополучно, но она постепенно утрачивает способность укоренения во внешней реальности. Взамен реалистичной самооценки, которую дают достижения во внешнем мире, Эго должно питаться суррогатом фантазий всемогущества, вместе с этим формируется позиция внутреннего превосходства, которое служит основой оправданий пассивности во внешнем мире. Этих внешне упрямых и несговорчивых пациентов все в большей и большей степени тревожит чувство деперсонализации, своей искусственности, «чувства сделанности из стекла»[63], панические состояния спутанности, связанные с нарушениями восприятия реальности, а также различные формы соматизации. Используя диагностическую терминологию, этих пациентов можно назвать «шизоидами», однако, как заметил Фэйрберн и не только он, каждый живой человек является в той или иной степенью «шизоидом».

Перед терапевтом работа с этими пациентами ставит ряд специфических серьезных проблем, в то же время открывая особые возможности. На собственном опыте я убедился, что терапевт в целом бывает весьма впечатлен их храбростью и несгибаемостью в отстаивании суверенитета своего субъективного мира, даже если становится понятно, что эта сила (волшебница в сказке о Рапунцель), стоящая на страже ядра их личности, на самом деле является основным источником их проблем. Особый интерес терапевта также вызывают развитые отношения этих пациентов со своим внутренним миром. Внутренний мир является для них не эпифеноменом, просто вместилищем вытесненного материала, а сокровищницей с хрупким содержимым, нуминозность которого наделяет его высшей ценностью. Эти индивиды принимают свои сны серьезно, они ведут дневники своих размышлений и переживаний, очень много и жадно читают. Они, кроме всего прочего, ценят скрытое, тайное и прекрасное измерение жизни, которое с такой легкостью утрачивается «хорошо адаптированными» людьми, так, Принц, привлеченный пением Рапунцель, отваживается на восхождение на неприступную башню, где она обитает.

Я полагаю, что Юнга можно уверенно отнести как раз к таким людям. В предисловии к своей автобиографии Юнг пишет:

В конечном счете единственными событиями в моей жизни, о которых стоит упомянуть, являются те, в которых мир непреходящей вечности врывался в этот бренный мир. Именно поэтому я говорю в основном о внутренних переживаниях, в том числе о моих снах и видениях… Все другие воспоминания о путешествиях, людях и моем окружении блекнут перед этими внутренними событиями… Внешние обстоятельства не могут сколько-нибудь сравниться с внутренним переживанием. Поэтому моя жизнь была исключительно бедна на внешние события. Мне почти нечего сообщить о них, так как они оставили впечатление пустоты и ничтожности. Я могу понять сам себя только в свете внутренних событий.

(Jung, 1963: 5)

В этом контексте не лишено смысла, что в конце жизни Юнг уделил много времени работам по алхимии, запершись в своей башне в Боллингене, на побережье Цюрихского озера. Именно жизнь в башне ожидала Рапунцель в начале нашей сказки. Мы рассмотрим эту историю поэтапно, сопровождая каждый этап клиническими и теоретическими комментариями.

Рапунцель1: часть 1

Жили-были мужчина и женщина, которые долгое время тщетно хотели завести ребенка. Наконец, у женщины появилась надежда, что Бог исполнит ее желание. На задней стороне дома этих людей было маленькое окошко, из него был виден великолепный сад, в котором росли прекрасные цветы и растения. Однако сад был окружен высокой стеной, никому не было позволено входить туда, так как он принадлежал чародейке, волшебство которой обладало огромной силой и наводило на всех ужас. Однажды женщина стояла у окошка и смотрела вниз на сад, вдруг она увидела грядку, на которой росли самые прекрасные в мире колокольчики (рапунцели). Они выглядели такими свежими и сочными, что ей овладело страстное желание отведать этих растений. Это желание росло с каждым днем, а так как она знала, что никогда не сможет заполучить их себе, она тихо чахла, бледнела и становилась все несчастней и несчастней. Тогда муж испугался и спрашивает ее: «О чем кручинишься, женушка?» «Ах, – отвечала она, – если я не отведаю немного колокольчиков, что растут в саду за нашим домом, то я непременно умру». Муж любил ее и подумал: «Неужели же ты позволишь жене умереть из-за этого? Пойди и принеси ей несколько колокольчиков, чего бы это тебе не стоило». В сумерки он перелез через стену и спустился в сад волшебницы. Нарвав второпях цветов, сколько вошло в пригоршню, он принес их своей жене домой. Она тут же сделала из них салат и с жадностью съела его. Салат показался ей очень вкусным – настолько вкусным, что на следующий день у нее появилось желание в три раза сильнее, чем прежде. Чтобы сохранить мир в семье, ее муж должен был опять спуститься в сад. Вечером под покровом темноты он вновь пробрался туда.

Необходимо отметить в первой части сказки наличие двух миров, отделенных друг от друга стеной, которую преодолевает муж. В нашей сказке мир, которому принадлежит сад, – «восхитительный», наполненный величайшей красотой. Он прекрасен, в нем зеленеют живые, цветущие растения и травы, но он также и опасен, ведь он принадлежит волшебнице. С другой стороны стены располагается «важный» земной повседневный мир мужчины и его жены, которые, как мы упомянули, были бесплодны и изнывали от желания иметь детей. Однако ситуация в начале сказки уже близка к перемене.

Мы могли бы назвать эти два мира «бессознательное» и «Эго», однако это было бы не вполне точно. Было бы лучше, если бы мы использовали крайние формы, думая об этих двух мирах. Таким образом, область колдовства была бы ближе к тому, что Юнг называл «психоидной», или «магической», областью психе. Это самый глубокий уровень бессознательного, fons et origio[64] всех видов психической энергии, очень близко соотносящийся с жизнью влечений и телесной сферой. Юнг назвал эту область «коллективным бессознательным», или «мифическим» уровнем. На этом уровне архетипическое воображение и первобытные аффекты структурируют события в скрытом порядке[65], достигая сознания в форме нуминозных образов.

С другой стороны мы имеем ограниченный временем и пространством мир реальности – это мир Эго, такой, как он есть. Этот мир «реален», но не искуплен и материален, он ограничен смертью, рутиной, профанностью и обыденностью. В нем есть расставание и утраты, окончание и начало, разделение на части, но не целостность. В буддизме это – покров майи – мир, сам по себе лишенный смысла, но абсолютно необходимый для создания смысла.

В нашей истории эти два мира разделены высокой стеной. Так происходит, когда травма наносит удар по переменчивому переходному миру детства. Тогда на сцену выступают архетипические защиты с тем, чтобы отрезать Эго от ресурсов бессознательного и закрыть возможность вести полную насыщенную жизнь во внешнем мире, примеры этого мы могли видеть в некоторых наших клинических случаях, приведенных выше. Часть, представленная как Защитник в нашей внутренней диаде, старается возместить ущерб в этой ситуации, выступая в роли своего рода проводника для грандиозных внутренних фантазий, продуцируемых коллективной психе. Однако этот процесс сопровождается ослаблением способности взаимодействовать с реальностью (из-за утраты, необходимой для адаптации агрессии) и по мере того, как это происходит, внутренний мир становится все более преследующим. Жизнь оскудевает и теряет свою остроту. Окружающее начинают казаться мертвым, «нереальными», внутренним миром овладевает усиливающаяся тревога.



Поделиться книгой:

На главную
Назад