Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Снова как прежде - Джеймс Болдуин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Джеймс Болдуин

Снова как прежде

Я проснулся дрожащий, один в своей комнате, весь в липком холодном поту; простыня и матрац подо мною взмокли. Простыня стала серая, скрутилась в веревку. Дышал я как после бега.

Долгое время я был не в силах шевельнуть пальцем. Я лежал на спине, раскинув руки и ноги, уставившись в потолок, и слушал, как пробуждается дом, трезвонят будильники, льется вода, открывают и закрывают двери и доносятся с лестницы звуки шагов. Я точно знал, когда уходили на работу; дверь парадного отворялась со вздохом и скрежетом и закрывалась со странным тройным звуком: один глухой удар, за ним другой, погромче, а под конец короткий щелчок. Пока дверь была открыта, до меня доносились также звуки улицы: цоканье копыт, громыханье фургонов, голоса людей, тормоза грузовиков и легковых машин.

Мне что-то снилось. По ночам я видел сны, а когда просыпался утром, меня била дрожь, но снов я не помнил, а помнил только, что убегал. Я не мог вспомнить, когда я впервые увидел этот сон (или сны); во всяком случае, давно. Подолгу я не видел никаких снов вообще. Потом они возвращались каждую ночь, и я боялся ложиться, засыпал в страхе и в страхе просыпался, и кошмар ходил за мною по пятам весь день. Сейчас я вернулся из Чикаго, без гроша в кармане, и жил за счет друзей в грязной меблирашке в центре. Спектакль, в котором я был занят в Чикаго, провалился. Роль была не бог весть какая — да, по правде говоря, и не бог весть какая пьеса. Я играл дядю Тома, только интеллигентного — студента колледжа, работающего во имя своей расы; наверно, драматург хотел показать себя либералом. Но, как я уже говорил, спектакль провалился, и вот я снова в ненавистном Нью-Йорке. Я знал, что надо искать работу, ходить и ходить, обивать пороги, но ничего этого не делал — не мог заставить себя. Стояло лето. Я был как выжатый лимон и с каждым днем ненавидел себя все больше. Актерская жизнь не из легких, даже для белого. Я не высокий, не красавец, не умею петь, танцевать, и к тому же я черный; так что большого спроса на меня не бывало даже в самые лучшие времена.

Комната, в которой я жил, была квадратная, с низким потолком, а стены были цвета засохшей крови. Ее нашел для меня молодой еврей Жюль Вайсман. В этой комнате можно спать, сказал он, и умирать можно, но жить — бог свидетель — никак нельзя. Возможно, потому, что она такая страшная, в ней разместили бесчисленное множество светильников: один на потолке, один на левой степе, два на правой и лампа на столе у кровати. Кровать моя стояла перед окном, через которое не проникало ничего, кроме пыли. Обыкновенная меблированная комната, а напихали в нее столько всякой всячины, что хватило бы на меблировку трех таких же. Два кресла, бюро, кровать, стол, стул с прямой спинкой, книжный шкаф, платяной шкаф из прессованного картона; мои книги и мой чемодан, нераспакованные, и мое грязное белье в углу. Комната из тех, что тебя уничтожают. Был в ней и камин с тяжелой мраморной каминной доской, и большое тусклое зеркало над ним. Разглядеть что-нибудь в зеркале было трудно — что, в общем-то, меня не трогало — и не хватило бы жизни на то, чтобы разжечь огонь в этом камине.

— Ну, долго тебе пребывать здесь не придется, — сказал Жюль, когда мы вошли. Он провел меня тайком, когда уже стемнело и все спали.

— Будем надеяться.

— Скоро переезжаю в роскошные апартаменты, — утешил меня Жюль, — сможешь тогда перебраться ко мне.

Он включил все светильники.

— Сойдет пока? — спросил он извиняющимся тоном, как будто это он был ответствен за вид комнаты.

— Ну что ты, конечно! Дадут мне жить, как ты думаешь?

— Дадут. Деньги заплачены, выставить тебя она не может.

Я промолчал.

— Ты затаись, — посоветовал Жюль. — Сам знаешь.

— Вас понял.

И вот я живу в ней третий день. Выхожу, когда все уходят, возвращаюсь, когда все уже спят. Но я знаю — это не поможет. Кто-то из жильцов встретился мне на лестнице, потом я столкнулся с какой-то женщиной, когда выходил из сортира. Каждое утро я жду: вот-вот загрохочет в дверь домохозяйка. Я не знаю, что тогда будет — может, все обойдется, а может, и нет. Но только ожидание это укорачивает мне жизнь.

Пот становился все холодней! Где-то внизу радио передавало симфоническую музыку. Играли Бетховена. Я приподнялся, сел, закурил сигарету, «Питер, — сказал я себе, — ты тоже человек, не давай им запугать тебя до смерти». Я слушал музыку и смотрел, как дым поднимается к грязному потолку, и я ждал: вот-вот сквозь барабаны и трубы Людвига услышу на лестнице шаги.

Я много попутешествовал за свою жизнь, толкался по Сент-Луису, Фриско, Сиэтлу, Детройту; Новому Орлеану, и кем только не работал! От старушенции я убежал, когда мне было лёт шестнадцать. Ей со мной сладу не было. «Ничего путного из тебя не выйдет», — твердила она. Жили мы в негритянской части маленького городка в Нью-Джерси, в старой развалюхе — такой, в каких цветные ютятся повсюду в Штатах. Я ненавидел мать за то, что мы там живем. Я ненавидел всех в нашей округе. Они ходили в церковь, пьянствовали; а с белыми были тише воды, ниже травы. Когда появлялся домовладелец, они платили ему и терпели от него все.

Мне было семь лет, когда меня впервые назвали черномазым. Назвала меня так маленькая белая девочка с длинными черными локонами. Я не любил играть около дома и уходил бродить по городу. Девочка играла одна в мяч, я проходил мимо и увидел, как мяч закатился в канаву.

Я достал его и бросил ей.

— Давай поиграем.

Но она прижала мяч к груди и скорчила гримасу.

— Мама не велит мне играть с черномазыми.

Я не знал, что означает это слово, но моя кожа стала горячей. Я показал ей язык.

— Ну и не надо, играй одна со своим дрянным мячом. — И я пошел дальше.

Она завизжала мне вслед:

— Черномазый, черномазый!

Я обернулся и закричал:

— У тебя мать черномазая!

Вернувшись домой, я спросил у своей матери, что означает это слово.

— Кто тебя так назвал?

— Один человек.

— Кто?

— Просто один человек.

— Иди умойся, — сказала она. — Грязный как поросенок. Ужин на столе.

Я пошел в ванную, умылся без мыла и вытер полотенцем лицо и руки.

— И это, по-твоему, умывание? — сердито закричала мать. — Иди-ка сюда!

Она потащила меня назад в ванную и принялась намыливать мне лицо и шею.

— Будешь ходить таким грязнулей, так тебя все будут звать черномазым!

Она ополоснула мне лицо водой, проверила мои руки и вытерла меня досуха.

— А теперь иди ужинай.

Я молча пошел на кухню и сел к столу. Помню, как мне хотелось плакать. Мать села напротив.

— Мама, — сказал я. Она посмотрела на меня. Я заплакал.

Она бросилась ко мне и обняла меня.

— Не плачь, малыш. В другой раз, если кто назовет тебя черномазым, скажи ему: лучше быть черным, чем таким подлым и злым, как некоторые белые.

Когда я подрос, мы, мои друзья и я, стали ходить вместе. Когда мы видели где-нибудь за забором белых мальчиков с их друзьями, мы швыряли камни и жестянки в них, а они в нас.

Я приходил домой в крови. Мать шлепала меня, бранила и плакала.

— Хочешь, чтобы тебя убили? Хочешь кончить, как твой отец?

Мой отец был непутевый, я не видел его ни разу. В его честь меня и назвали Питером.

У меня были бесконечные неприятности — со школой (из-за прогулов), с общественностью и со всеми жителями городка.

— Нет, не выйдет из тебя ничего путного! — повторяла мать.

Один за другим ребята постарше кончали Школу, шли на работу и обзаводились семьями. Обзаведутся семьей, произведут на свет новых чернокожих младенцев, вносят ту же самую плату за те же самые развалюхи — и так без конца…

Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я убежал. Я оставил записку, в которой написал, чтобы мама не волновалась — когда-нибудь я вернусь и все будет хорошо. Но, когда мне исполнилось двадцать два, она умерла. Я вернулся похоронить ее. Все было такое же, как прежде. Наш дом за эти годы не красили, крыльцо осело, а разбитое окно было заткнуто чьим-то дождевиком: въезжала другая семья. Их мебель стояла в беспорядке у стен, их дети с визгом носились по всему дому, на кухне кто-то жарил свиные отбивные. Старший мальчик прибивал зеркало.

В прошлом году Ида взяла меня прокатиться на своей большой машине, и мы проехали через пару глухих городишек. Мы ехали и увидели на левой стороне дороги несколько полуразвалившихся домишек; ветер развевал на веревке белье.

— Неужели здесь живут? — спросила Ида.

— Всего лишь негры, — ответил я.

Ида поехала дальше, сердито молотя кулаком по гудку.

— Питер, ты понимаешь, что становишься параноиком?

— Хорошо, хорошо, знаю: с голоду умирает также много белых.

— Представь себе — да. О бедности я кое-что знаю.

Ида — из семьи ирландских бедняков. Выросла в Бостоне. Очень красивая женщина, вышедшая замуж рано, к тому же ради денег («Так что теперь я сама могу содержать привлекательных молодых людей», — со смехом говорила она). Ее муж был балетный танцовщик — вечно в разъездах; Ида подозревала, что его интересуют мальчики. «Вообще-то мне наплевать, — говорила она, — лишь бы меня не трогал». Когда мы познакомились в прошлом году, ей было тридцать, а мне — двадцать пять. Связь была довольно бурная, но прочная. Когда я приезжал, я всегда ей звонил; если где-нибудь в другом городе оказывался на мели, всегда обращался к ней за помощью. Вылиться нашим отношениям во что-то серьезное мы не позволяли: она шла своей дорогой, я — своей.

В бесконечных скитаниях я кое-чему научился. Как боксер научается принимать удары или танцор падать, так я научился жить. В частности, научился никогда не спорить с полицейскими. Я понял, что всегда окажусь неправым. То, что в ком-нибудь другом будет воспринято как добрая старая американская независимость, во мне посчитают недопустимой наглостью. После нескольких инцидентов такого рода я понял: надо ловчить, надо играть роль, которой от тебя ждут. Голова у меня одна, и потерять ее слишком легко. Когда передо мной вырастала фигура полицейского, я прикидывался дурачком, опускал нижнюю челюсть и широко открывал глаза. Я не умничал с ним: никаких глупостей насчет прав. Соображал, каких он ждет от меня ответов, и их ему и выдавал. Не допускал, чтобы он хоть на секунду перестал чувствовать себя властелином. Если речь шла не об обычной проверке, если задерживали меня по подозрению в грабеже или убийстве, случившихся в округе, я становился таким тихоней, что дальше некуда, помалкивал в тряпочку и молился. Пару раз меня избили, но до тюрьмы дело пока не доходило. Как заметила однажды Ида, помимо прочего мне просто везло,

— Может, лучше было бы, если бы тебе везло немного меньше. Человека могут постигнуть вещи худшие, чем тюрьма. С некоторыми ты знаком.

В ее голосе было нечто такое…

— Ты это о чем? — спросил я.

— Не лезь в бутылку, я сказала — могут.

— Ты хочешь сказать, что я трус?

— Я не говорила этого, Питер.

— Но именно это имела в виду, разве не так?

— Нет, не так, и вообще никак. Не будем ссориться.

В некоторых ситуациях негр может пользоваться цветом своей кожи как щитом. Может спекулировать на подспудном чувстве вины англосакса и таким путем получать то, что хочет, целиком или, на худой конец, частично. Может спекулировать на себе как источнике неудобств или запретном плоде; может действовать цветом кожи как ножом, поворачивая его то так, то эдак, и таким путем мстить. Все эти истины я знал задолго до того, как понял, что я их знаю, и сначала пользовался ими, не понимая, что делаю. Потом, когда начал понимать, у меня возникло чувство, будто меня предали, чувство, что я побит как личность, лишен честной позиции.

Это произошло за год до знакомства с Идой. Я играл в паевых труппах и небольших театриках иногда неплохие роли. Народ ко мне относился хорошо. Говорили, что у меня талант, но говорили печально, словно думая: «Как жаль, ведь он ничего не добьется». Я дошел до того, что мне стали невыносимы похвалы и невыносима жалость, и меня все время мучил вопрос: что думают люди, когда пожимают мне руку? В Нью-Йорке я попал в очень приятную компанию — свойские, не дураки выпить, богема, я пришелся им по нраву: но доверял ли я им, был ли я вообще в состоянии доверять кому бы то ни было? Не на поверхности, доступной взгляду каждого, а под ней, где все мы живем.

Надо было вставать. Я заслушался музыкой Людвига. Он сотрясал маленькую комнату поступью великана, шагающего за мили отсюда. Летними вечерами (может, побываем там и этим летом) Жюль, Ида и я отправлялись в летний театр в Бронкс и садились под колоннами на холодные каменные ступени напротив эстрады. Оттуда небо казалось мне далеким-далеким, и я был не я — я парил где-то высоко над землей. Мы молча сидели и смотрели на кольца синего дыма, на оранжевые кончики сигарет. Время от времени по крутым ступеням взбегали, громко переговариваясь, мальчишки, торгующие лимонадом, воздушной кукурузой и мороженым. Ида чуть меняла позу и поправляла свои иссиня-черные волосы; Жюль хмурился. Я сидел, уткнувшись подбородком в колени, и смотрел на полумесяц света внизу, на извивающегося дирижера в черном фраке, на безлицых людей под ним, колышущихся в ритме моря. Временами музыка оркестра стихала, словно уступая дорогу набегающему, зовущему, запинающемуся роялю. Умолкало все, кроме карабкающегося ввысь соло; наконец, оно достигало вершины, и все присоединялись к нему, сначала скрипки, а за ними медные; а потом глубокий, печальный контрабас, и флейта, и яростно топчущие все на своем пути барабаны, бьющие, бьющие, взбирающиеся все выше и останавливающиеся вдруг с грохотом, подобным рассвету. Я был один, когда в первый раз услышал «Мессию»; моя кровь вскипела вином и пламенем; я плакал как ребенок, просящий материнского молока, или как грешник, бегущий навстречу Иисусу.

Сквозь музыку я услышал шаги на лестнице. Я вынул изо рта сигарету. Сердце билось так, что, казалось, еще немного, и оно вырвется из груди. В дверь постучали.

«Не отвечай — может, она уйдет», — сказал я себе.

Но постучали снова, уже сильнее.

— Одну минутку!

Я спустил ноги с постели и надел халат. Я дрожал как последний дурак. Бог с тобой, Питер, разве все это тебе незнакомо? Чего бояться? Самое худшее — останешься без комнаты; так ведь в мире полно комнат!

Я открыл дверь. За ней стояла домовладелица, ее лицо покрывали красные и белые пятна; она была почти в истерике.

— Кто вы такой? Эту комнату я сдавала не вам.

Во рту у меня пересохло. Я попробовал было что-то сказать.

— Здесь цветным не место, — перебила она. — Всё квартиросъемщики жалуются. Женщины боятся возвращаться по вечерам.

— Нечего им меня бояться.

Мне никак не удавалось овладеть своим голосом, он срывался и дребезжал в моей гортани, и во мне начала подниматься злоба. Хотелось совершить убийство.

— Эту комнату снял для меня друг.

— Извините, он не имел никакого права, я лично против вас ничего не имею, но вы должны освободить помещение.

Ее очки поблескивали; в свете, падающем на площадку, они казались мутными. Она была напугана до смерти, она боялась меня, но еще больше боялась потерять своих квартиросъемщиков. Лицо ее покрывала, как сыпь, злоба и страх, дышала она прерывисто, а в углах рта пузырилась слюна; дыхание ее отдавало зловонием шницеля, гниющего в июльский день.

— Вы не можете меня выгнать, — сказал я. — Комнату сняли на мое имя.

Я начал закрывать дверь, как будто вопрос был исчерпан.

— Я здесь живу, понятно вам, это моя комната, выгнать меня вы не можете.

— Вон из моего дома! — завопила она. — Я имею право знать, кто у меня живет! Это белый район, я цветным не сдаю. Почему вы не отправитесь в Гарлем, к своим.

— Я не выношу черномазых, — ответил я и снова попытался закрыть дверь, но она просунула ногу. Мне хотелось убить ее, я смотрел на ее тупое, испуганное, морщинистое белое лицо, и мне хотелось взять в руки дубину или топор и ударить с размаху по ее голове, расколоть ее череп по пробору, делившему надвое седые, отливающие сталью волосы.

— Отпустите дверь, — сказал я, — мне надо одеться.

Но я знал уже, что победа за ней, что придется уйти.

Мы стояли не шевелясь и глядели друг на друга немигающими глазами. Она источала ярость и страх, и еще что-то. «Падаль вонючая», — подумал я и с нехорошим смешком сказал:

— Что, хочется войти на меня посмотреть?

Выражение ее лица не изменилось, ногу она не убрала.

Мою кожу покалывало, тело пронзали тоненькие раскаленные иглы. Я чувствовал свое тело под халатом; и почему-то казалось, будто годы назад я совершил какой-то немыслимо чудовищный проступок, и все о нем помнят, и меня за него убьют.

— Не уберетесь сами, — пригрозила она, — приведу полицейского, он вас выгонит.

Я судорожно вцепился руками в дверь — только бы удержаться, не ударить ее — и сказал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад