Нечто подобное предлагает уже несколько лет венский профессор Бенедикт, который находит, что государству приходится иметь дело с тремя родами преступников: прирожденными (агенератами), неправильно развившимися лично или под влиянием среды (дегенератами) и случайными (эгенератами), при чем суду над теми из них, которые оказываются неисправимыми, т. е. агенератами, и над большею частью дегенератов, должен быть придан характер особой коллегии из врачей лишь с примесью судейского элемента. Эта коллегия, предусмотрительно составленная из двух инстанций, с периодическим пересмотром всех ее приговоров, должна каждый раз разрешать формулу: X=M + N + N1+E + O, причем М обозначает совокупные условия и свойства организма подсудимого, N – его прирожденные свойства, N1 – его приобретенные наклонности, Е – внешние на него влияния, его среду и обстановку и О – случайные влияния и возбуждения. Этот же суд учреждает и своеобразную «усиленную опеку» над лицами, хотя еще и не совершившими какого-либо преступного деяния, но, по своим наклонностям, способными его совершить.
Поэтому, не увлекаясь приемами экспериментальной психологии, можно попробовать подвести, по отношению к свидетельским показаниям, итог многолетних практических наблюдений.
Среди общих свойств, которые отражаются не только на восприятии свидетелями впечатлений, но, по справедливому замечанию Бентама, и на способе передачи последних, видное место занимает, во-первых, темперамент свидетеля. Сочинение Фулье «О темпераменте и характере» вновь выдвинуло на первый план учение о темпераментах и дало физиологическую основу блестящей характеристике, сделанной Кантом, который различал два темперамента чувства (сангвинический и меланхолический) и два темперамента деятельности (холерический и флегматический). Опытный глаз, житейская наблюдательность обнаруживают эти различные темпераменты и вызываемые ими настроения очень скоро во всем: в жесте, тоне голоса, манере говорить, способе держать себя на суде. А зная типическое настроение, свойственное тому и другому темпераменту, нетрудно представить себе и отношение свидетеля к описываемым им обстоятельствам и понять, почему и какие именно стороны в этих обстоятельствах должны были привлечь его внимание и остаться в его памяти, когда многое другое из нее улетучилось.
Во-вторых, при оценке показания играет большую роль пол свидетеля. Психологические опыты Штерна и Врешнера также замечают разницу между степенью внимания и памяти у мужчин и женщин. Достаточно обратиться к серьезному труду Гевлок Эллисса «О вторичных половых признаках у человека», к интересному и содержательному исследованию И. Е. Астафьева «Психический мир женщины», к исследованиям Ломброзо и Бартельса и к богатой литературе о самоубийствах, чтобы видеть, что чувствительность к боли, обоняние, слух и в значительной степени зрение у мужчин выше, чем у женщин, а любовь к жизни, выносливость, вкус и вазомоторная возбудимость выше у женщин. Вместе с тем, как правильно замечает Астафьев, у женщин значительно сильнее, чем у мужчин, развита потребность видеть конечные результаты своих деяний и гораздо менее – способность к сомнению, при чем доказательства их веры во что-либо оцениваются более чувством, чем анализом. Следствием этого является преобладание впечатлительности над сознательною работою внимания, соответственно ускоренному ритму душевной жизни женщины. Наконец, интересными опытами Мак Дугалля установлено, что время, которое играет такую важную роль в показаниях, мужчинам кажется длиннее действительного на 45%, женщинам же – на 111%. В каждом из этих свойств содержатся и основания к оценке достоверности показания свидетелей и потерпевших от преступления, которые также часто подлежат допросу в качестве свидетелей.
В-третьих, большой осторожности при оценке показания требует поведение свидетеля, влияющее на способ передачи им своих воспоминаний. Замешательство его вовсе еще не доказывает желания скрыть истину или боязни быть изобличенным во лжи, – улыбка и даже смех при передач обстоятельств, отнюдь не вызывающих веселости, еще не служат признаком легкомысленного отношения его к своей обязанности свидетельствовать правду, – наконец, нелепые заключения, выводимые свидетелем из рассказанных им фактов, еще не указывают на недостоверность этих фактов. Свидетель может страдать навязчивыми состояниями без навязчивых идей. Он может не иметь сил удержаться от непроизвольной и неуместной улыбки, от судорожного смеха (risus sardonicus), от боязни покраснеть, под влиянием которой кровь бросается ему в лицо и уши. Эти состояния подробно описаны академиком Бехтеревым. В таких случаях надо слушать, что говорит свидетель, и отнюдь не принимать во внимание при оценке сказанного то, чем оно сопровождалось. Свидетель может быть глуп от природы, а глупость, по справедливому мнению покойного Токарского, отличается от ума лишь количественно, а не качественно – и глупец прежде всего является свободным от сомнений. Но глупость надо уметь отличать от своеобразности, которая тоже может отразиться на показании.
В-четвертых, наконец, некоторые физические недостатки, отражаясь на односторонности показания свидетеля, в то же время, так сказать, обостряют его достоверность в известном отношении. Известно, например, что у слепых чрезвычайно тонко развивается слух и осязание. Поэтому, все, что воспринято ими этим путем, приобретает характер особой достоверности. Известный окулист в Лозанне, Дюфур, настаивает даже на необходимости иметь на быстроходных океанских пароходах в числе служащих одного или двух слепорожденных, которые в виду исключительного развития своего слуха могут, среди тумана или ночью, слышать на громадном расстоянии приближение другого судна. То же можно сказать и о более редких показаниях слепых, основанных на осязании, если только оно не обращается болезненно в полиэстезию (преувеличение числа ощущаемых предметов) или макроэстезию (преувеличение их объема).
Обращаясь от этих общих положений к тем особенностям внимания, в которых выражается разность личных свойств и духовного склада людей, можно отметить в общих чертах несколько характерных видов внимания, знакомых, конечно, всякому вдумчивому наблюдателю.
Внимание, столь отражающееся в рассказе о виденном и слышанном, прежде всего может быть разделено на сосредоточенное и рассеянное. Внимание первого рода, в свою очередь, или сводится почти исключительно к собственной личности созерцателя или рассказчика, или же, наоборот, отрешается от этой личности, которая в их передаче отходит на задний план. Есть люди, которые всегда делают центром своих мыслей и представлений самих себя и проявляют это в своем изложении, о чем бы они ни говорили. Для них – сознательно или невольно – все имеет значение лишь постольку, поскольку оно в чем-либо их касается. Окружающий мир явлений рассматривается ими не иначе, как сквозь призму собственного Я. От этого ничтожные сами по себе факты приобретают в глазах таких людей иногда чрезвычайное значение, а события первостепенной важности представляются им лишь отрывочными строчками – «из хроники происшествий».
При этом житейский размер обстоятельства, на которое устремлено такое внимание, играет совершенно второстепенную роль, и важным является лишь то, какое отношение имело оно к личности повествователя. Обладатель такого внимания нередко, поэтому, с большею подробностью и вкусом будет говорить о действительно только его касающемся и лишь интересном – будь то вопрос сна, удобства костюма, домашних привычек, тесноты обуви, сварения желудка и т. п., – чем о событиях общественной важности или исторического значения, свидетелем которых ему пришлось быть. Из рассказа его всегда ускользнет все общее, родовое, широкое и останется твердо запечатленным лишь то, что задело его непосредственно. В эготической памяти свидетеля, питаемой подобным, если можно так выразиться, центростремительным вниманием, напрасно искать не только подробную, но хотя бы лишь ясную картину происшедшего или синтеза слышанного и виденного. Но зато она способна сохранить иногда ценные характеристические для личности самого свидетеля мелочи. Когда таких свидетелей несколько, приходится из их показаний складывать представление о том или другом обстоятельстве, постепенно приходя к уяснению себе всего случившегося. При этом необходимо мысленно отделить картину того, что в действительности произошло на житейской сцене, от эготической словоохотливости свидетелей. Надо заметить, что рассказчики с эготической памятью не любят выводов и обобщений и, в крайнем случае, наметив их слегка, спешат перейти к себе, к тому, что они сами пережили или ощутили. У Анри Монье есть типическое, хотя, быть может, и несколько карикатурное изображение подобного свидетеля, повествующего о железнодорожном крушении, сопровождавшемся человеческими жертвами. В двух-трех общих выражениях упомянув о самом несчастии, спасшийся пассажир подробно распространяется о том, как при этом он долго и тщетно разыскивал пропавший зонтик, прекрасный, новый зонтик, только что купленный в Париже по удивительно дешевой цене. Еще недавно в отчетах газет об одном жестоком убийстве приводился рассказ очевидца, в котором изложение того, как он уронил перчатку и должен был сойти с извозчика, – поднять ее и надеть, – занимало едва ли не большее место, чем описание того трагического события, которого он был свидетелем. Несчастие, поразившее сразу ряд людей, обыкновенно дает много таких свидетелей. Все сводится у них к описанию борьбы личного чувства самосохранения со внезапно надвинувшеюся опасностью, и этому описанию посвящается все показание, причем забывается многое, чего, несомненно, нельзя было не видеть или не слышать. Таковы были почти все показания, данные на следствиях о крушении Императорского поезда в Борках 17 октября 1883 г. и о крушении парохода «Владимир» в августе 1894 года на пути из Севастополя в Одессу. У нас, в России, под влиянием переживания скорбных представлений о прошлом, эготический характер показания придает очень часто пугливое отношение свидетеля к происходившему пред ним, сводящееся к желанию избежать возможности видеть и слышать то, о чем может понадобиться потом показывать. Передача обстоятельств, по отношению к которым рассказчик старался избежать положения свидетеля, обращается незаметно для него в передачу того, что он делал и думал, а не того, что делали и говорили они, или что случилось пред ним.
Прямую противоположность вниманию центростремительному представляет такое, которое, употребляя те же термины из области физики, можно бы назвать центробежным. Оно старается вникнуть в значение явления и, скользнув по его подробностям и мелочам, уяснить себе сразу смысл, важность и силу какого-либо события. Человек, обладающий таким вниманием, очень часто совершенно не задумывается об отношении тех или других обстоятельств лично к нему и свободно и легко переходит из положения наблюдателя в положение мыслителя по поводу созерцаемого или услышанного. Точно, верно, иногда вполне объективно определив общие черты события, сами собою слагающаяся в известный вывод, такой свидетель затрудняется, однако, точно указать время происшествия, место, где он сам находился, свои собственные движения и даже слова. И этого нельзя объяснить простой рассеянностью или недостаточной внимательностью свидетеля в его обыкновенной ежедневной жизни. Такие свидетели вовсе не принадлежат к числу людей «не от мира сего». Все простое и привычное равномерно привлекает их внимание; но событие, выходящее из ряда обычных явлений жизни, яркое по своей неожиданности или богатое своими возможными последствиями, вызывает живую работу мысли и пробуждает чувства свидетеля. В нем на время упраздняется способность сосредоточиваться на мелочах – и в памяти его общее подавляет частное, – характер события стирает его подробности. Опытный слушатель по тону, по способу изложения безошибочно узнает такого свидетеля, у которого «я» отходит на второй план перед «они» или «оно». Он никогда не усомнится в правдивости показаний потому только, что свидетель, рассказывающий, не задумываясь, подробности скудного впечатлениями дня, затрудняется припомнить многое лично о себе, когда дело касается дня, полного подавляющих своею силою впечатлений. «Этот человек лжет, – скажет поверхностный и поспешный наблюдатель: – он точно определяет, в котором часу дня и где именно он нанял извозчика, чтобы ехать с визитом к знакомым, и не может ясно припомнить, от кого именно вечером в тот же день, в котором часу и в какой комнате он услышал о самоубийстве сына или о трагической смерти жены»… – «Он говорит правду, – скажет опытный наблюдатель, – и эта правда тем вероятнее, чем больше различия между каким-нибудь обыденным фактом и потрясающим событием, между полным спокойствием после первого и ошеломляющим действием второго»…
Вниманием рассеянным можно назвать такое, которое не способно сосредоточиваться на одном предмете, и, направляясь к нему, задевает по дороге ряд побочных обстоятельств. Оно тоже может быть или центробежным или центростремительным в зависимости от свойств наблюдающего и передающего свои впечатления. При этом мысль и наблюдения никогда не идут по прямой дороге, а заходят в переулки и закоулки, цепляясь за второстепенные данные, иногда не имеющие никакого отношения к предмету, на который первоначально было направлено внимание. В частной жизни, а в особенности при деловых сношениях нужно немало терпения и терпимости к рассказчику, чтобы следить за ломаной линией повествования, постоянно отклоняющегося в сторону, и, спокойно выслушивая массу ненужных вещей, сохранять нить Ариадны в лабиринте словесных отступлений и экскурсий по сторонам. К числу подобных свидетелей и рассказчиков принадлежат такие, которые любят начинать «ab ovo», передавать разные биографические подробности и вообще отдаваться в безотчетную и безграничную власть своих воспоминаний, причем accidentalia, essentialia и eventualia смешиваются в ходе их мышления в одну общую, бесформенную массу. Тип таких рассказчиков слишком известен и, к сожалению, распространен, чтобы нужно было пояснять его примерами. Но есть в нашей русской жизни одна характерная особенность, на которую нельзя не указать: это – любовь к генеалогическим справкам и семейственным эпизодам, в равной степени тягостная как со стороны слушателя, предлагающего вопросы, так и со стороны рассказчика, отвлекающегося в область ненужных подробностей. Случается, что кто-либо, взволнованный каким-нибудь выходящим из ряда событием, передавая о нем сжато и целостно по содержанию, вынужден бывает назвать для точности те или другие имена. Горе ему, если в составе слушателей есть человек с рассеянным вниманием. Он способен, среди общего напряженного внимания, прервать самое существенное место повествования, рисующее глубокий внутренний смысл события или его значение, как общественного явления, вопросами: «это какой N. N? тот, что женат на М. М.»? или: «это ведь тот N. N., который, кажется, был сапером»? или: «а знаете, я ведь с этим N. N. встретился однажды у моих знакомых В. Это ведь он женился на племяннице М. М., который управлял Контрольной Палатой? – Где только – не помню… ах, да! в Харькове, или, нет, в Саратове – нет! нет! вспомнил – именно в Харькове, а брат его… и т. д. Будучи сам повествователем, человек с таким рассеянным и направленным на мелкие, незначащие подробности вниманием, очень часто совершенно не отдает себе отчета, в чем сущность его рассказа и где лежит центр тяжести последнего. Обыкновенно умственно ограниченный, узко исполнительный в служебном или светском обиходе, но вместе с тем вполне довольный собою, такой рассказчик отличается не только склонностью к уклонениям в сторону брачных и родственных связей и отношений, но и особой пунктуальностью в названиях и топографических подробностях. Для него, например, не существует просто фамилий, а есть чины, имена, отчества и фамилии, нет Петербурга, Нижнего, Исакия, Синода, конки, а есть Санкт-Петербург, Нижний-Новгород, храм Исаакия Далматскаго, Святейший Пpaвитeльcтвyющий Синод, конно-железная дорога и т. д. Показания свидетелей такого рода могут с первого взгляда поразить своею полнотой и как бы обточенностью, но эта полнота обыкновенно лишь кажущаяся. Слишком добросовестное усвоение себе частностей рассеивает внимание, необходимое, чтобы удержать в памяти главное и единственно нужное.
Затем есть два рода внимания по отношению к способности души отзываться на внешние впечатления. Одни люди объективно и с большим самообладанием как бы регистрируют то, что видят или слышат, и начинают внутреннюю, душевную переработку этого лишь после того, как внешнее воздействие на их слух или зрение прекратилось. Все воспринятое ими представляется их памяти, поэтому ясным, последовательным, без пробелов и пропусков, объясняемых перерывами внимания. Это – те, которые, по образному выражению великого поэта, «научившись властвовать собой», умеют «держать мысль свою на привязи и «усыплять или давить в сердце своем мгновенно прошипевшую змею». Не так поступают и чувствуют себя другие, отдающиеся во власть своим душевным движениям. Эти движения сразу и повелительно завладевают ими и иногда прежде всего поражают внимание. Тут не может быть речи о забывчивости или недостатке последнего: оно просто парализовано, его не существует вовсе. Таковы люди «оглушенные, – по выражению того же Пушкина, – шумом внутренней тревоги». Этот шум поражает всякую способность не только вдумываться в окружающее, но даже замечать его. Евгений в «Медном всаднике», Раскольников в «Преступлении и наказании» являются яркими представителями такого «оглушенного» внимания. Чем неожиданнее впечатление, вызывающее сильное душевное движение, тем больше парализуется внимание и тем быстрее внутренняя буря покрывает мраком внешние обстоятельства. Ни один почти подсудимый, совершивший преступление под влиянием сильной эмоции, не в состоянии рассказать подробности решительного момента своего деяния – и в то же время оказывается способным передать быстро сменявшиеся в его душе мысли, образы и чувства перед тем, как он ударил, оскорбил, спустил курок, вонзил нож. Гениальное изображение такого душевного состояния, в котором целесообразность и известная разумность действий совершенно не соответствуют помраченному сознанию и притупленному вниманию, дает Толстой в своем Позднышеве. Несомненно, каждый старый криминалист-практик, пробегая мысленно ряд выслушанных им сознаний подсудимых, совершивших преступление в страстном порыве и крайнем раздражении, признает, что рассказ Позднышева об убийстве им жены очень типичен и поразителен, как доказательство силы интуиции великого художника и мыслителя.
Там, где играет роль сильная душевная восприимчивость, где на сцену властно выступает так называемая вспыльчивость (которую не надо смешивать, однако, с запальчивостью, свойственною состоянию не внезапному, а нарастающему и питающему само себя подобно ревности), пострадавший в начале столкновения часто становится насильником в конце его. Если же он устоял против напора гнева и не поддался мстительному движению, его внимание все-таки действует обыкновенно только до известного момента, воспринимая затем только моментами отдельные, не связанные между собою события. Когда сказано оскорбительное слово, сделано угрожающее движение, принято вызывающее положение, бросающее искру в давно копившееся негодование, в затаенную ненависть, в прочно сложившееся презрение (которое Луи Блан очень метко характеризует, говоря, что «le mépris c'est la haine en repos»), тогда взор и слух оскорбленного обращаются внутрь и утрачивают внимание к внешнему. Этим объясняется то, что часто, например, возмутившее до крайности оскорбление не тотчас же «выводит из себя» обиженного, а лишь после некоторой паузы, во время которой обидчик уже спокойно обратился к другой беседе или занятиям. Но это затишье – перед бурей… Внезапно прорывается протест против слов, действий, личности обидчика в самой резкой форме. Было бы ошибочно думать, что тот, кто промолчал первоначально и лишь чрез известный промежуток времени проявил свое возмущение криком, воплем, исступлением, ударами, мог в этот перерыв наблюдать и сосредоточивать на чем-либо свое внимание. Нет! он ничего не видел и не слышал, а был охвачен вихрем внутренних вопросов: «да как он смеет?! да что же это такое? да неужели я это перенесу?!» и т. д. Но если даже он и успел овладеть собою, решившись пропустить все слышанное «мимо ушей» или сделать вид, что не понимает, из уважения к (той или другой) обстановке или в расчете на будущее отмщение, которое еще надо обдумать, тем не менее потерпевший тратит столько сил на внутреннюю борьбу с закипевшими чувствами, что его внимание на время совершенно подавлено. Этим объясняются ответы невпопад и разные неловкости внезапно оскорбленного, что, конечно, каждому приходилось наблюдать в жизни. Из показаний такого человека надо брать то, что сохранила его память до наступления в душе его «шума внутренней тревоги» и не смущаться при оценке правдивости его слов тем, что затем внимание ему неожиданно изменило. Свидетелем может быть и постороннее столкновению или несчастному стечению обстоятельств лицо. Если оно отличается впечатлительностью, если оно «нервно» и не «вегетирует» только, но умеет чувствовать и страдать, а следовательно, и сострадать, то созерцание нарушения душевного равновесия в других, иногда в близких и дорогих людях, действует на него удручающе. Волнение этих людей, разделяемое свидетелем, ослабляет его внимание или делает его очень односторонним. Кто не испытывал в жизни таких положений, когда хочется «провалиться сквозь землю» за другого и собственная растерянность является результатом неожиданного душевного смущения другого человека? В этих случаях человеку с чутким сердцем, страдая за другого, инстинктивно не хочется быть внимательным…
Сильные приливы чувства, вызванные сложным процессом внутреннего переживания скорби, утраты, разочарования и т. п., относятся также к числу причин, заслоняющих в памяти или устраняющих из области внимания отдельные, связанные между собою части события, о котором приходится свидетельствовать. Вспоминая неуловимые для постороннего взора стороны отношений к дорогому существу, вызывая из невозвратного прошлого милый образ в его малейших проявлениях или переживая оказанную кому-либо или когда-либо несправедливость или черствость, человек иногда в самом, по-видимому, безразличном месте своего рассказа вынужден бывает остановиться. Слезы подступают к горлу, острая и безвыходная тоска, уснувшая лишь на время, впивается в сердце, а какой-нибудь звук или слово, вызывающее за собою ряд воспоминаний, так приковывает к себе внимание, что все последующее погружается в тень, и рассказ обрывается вследствие нравственной и физической (слезы, дрожь голоса, судороги личных мускулов) невозможности его продолжать. Многие, вероятно, видели пред собою и не раз подобных свидетелей. Тургенев писал о крестьянке, потерявшей единственного сына. Передавая о том, как он хворал и мучился, бедная мать говорила спокойно и владела собой, но когда она доходила до рассказа о том, как, взяв от нее корочку хлеба, умирающий ребенок сказал ей: «мамка! ты бы сольцы»… какое-то невысказанное воспоминание всецело овладевало ею каждый раз, она вдруг заливалась слезами, начинала рыдать и уже не могла продолжать рассказа, а только безнадежно махала рукой.
Наконец, внимание может сосредоточиваться или на процессе действий, явлений и собственных мыслей или же на конечном их результате, – так сказать, на итоге их. Обыкновенно это чрезвычайно ярко выражается в способе изложения. Одни не могут передавать виденного и слышанного иначе, как в подробном изложении всего в порядок последовательной постепенности; другие же, наоборот, спешат скорее сказать главное. При допросе первых – их нередко приходится просить сократить свой рассказ; при допросе вторых – их необходимо возвращать от итога рассказа к подробностям места, времени, остановки и т. д. Делать это надо с осторожностью, особенно в первом случае, так как наклонность к процессуальному рассказу обыкновенно обусловливается еще и особыми свойствами или, вернее, привычками внимания, которое цепко держится за последовательность и преемство впечатлений и затуманивается, как только эта последовательность нарушается каким-либо перерывом. Эти способности рассказчика обыкновенно отражаются и на том, как он слушает. Наряду с людьми, умеющими ценить логическую и психологическую нити повествования, отдельные части которого, связанные между собою, создают постепенно настроение, достигающее своего апогея в заключении, в освещающем и осмысливающем все факте, картине или лирическом порыве, – существуют слушатели нетерпеливые, жаждущие скорейшей «развязки» и предупреждающие ее догадками во всеуслышание или досадными вопросами…
Таковы, в главных чертах, свойства внимания вообще. Наряду с ними можно указать на некоторые особенности внимания, так сказать, исключительные или личные, т. е. присущие тому или другому свидетелю уже не in genere, но in specié.
Куда, например, надо отнести склонность некоторых людей обращать исключительное и даже болезненное внимание на какую-нибудь отдельную часть тела человека и, в особенности, на его угодливость; при этом некоторых во всей физиономии человека прежде всего привлекают к себе глаза, других – походка, третьих – цвет волос! Есть люди, у которых особенно развита mémoire auditive и которые не в силах удержать в памяти чье-либо лицо – и в то же время они с чрезвычайной ясностью и во всякое время могут представить себе голос того же самого человека со всеми его оттенками, вибрацией и характерным произношением. Свидетель, который обращает на глаза, опишет их цвет, размер и выражение, но станет в тупик или ответит очень неопределенно, если его спросить о росте или цвете волос обладателя этих самых глаз. Разного рода уродливости, как горб, хромота, косоглазие, кривоглазие, болезненные наросты на лице, шестипалость, провалившийся нос и т. п., на многих производят какое-то гипнотизирующее впечатление. Взор их невольно, вопреки желанию, обращается постоянно к этому прирожденному или приобретенному недостатку, почти не будучи в силах от него оторваться. Врожденное чувство эстетики и стремление к гармонии и симметрии, свойственные человеку, обостряют протестующее внимание, и другие свойства и черты наблюдаемого человека отходят на задний план и стушевываются. Свидетель, отлично представляющий себе наружность горбуна или движения человека с искалеченными, скрюченными или неровными ногами, совершенно добросовестно не будет в силах припомнить что-либо определенное касательно одежды, цвета волос или глаз тех же самых людей…
Подобная же связанность внимания проявляется и тогда, когда ужас или отвращение заставляют избегать взгляда на предмет, возбуждающий такое состояние. Есть люди, которые не могут заставить себя глядеть на труп вообще, а на обезображенный, с зияющими ранами, выпавшими внутренностями и т. п., тем более. Внимание их обращено на все, что находится вокруг и около наводящего ужас предмета, и упорно отвращается от самого предмета. Это, конечно, отражается и в их показаниях. И, наоборот, на некоторых такие именно предметы имеют то гипнотизирующее влияние, о котором говорилось выше. Несмотря на ужас и отвращение, часто даже вопреки им, иной человек не может отвести глаз от картины, от которой, по народному выражению, «тошнит на сердце».
Тягостное и отталкивающее зрелище постоянно притягивает взор, который невольно с пытливостью и необыкновенною изощренностью впитывает в память возмущающие душу подробности, вызывающие чувство мурашек в спине и нервную дрожь в конечностях. В современной жизни местом, где проявляется такого рода гипноз, служат кабинеты восковых фигур. Эти фигуры, с зеленовато-мертвенным оттенком их лиц, неподвижными глазами и безжизненными, деревянными ногами, производят на многих неприятное впечатление. А когда такие фигуры служат для изображения мучительства различных пыток или сцен совершения кровавых преступлений, это впечатление доходит до крайних пределов. Музей Grevin в Париже, подносящий своим посетителям последние новинки из мира отчаяния, крови и проклятий, или так называемые «Folterkammer» немецких восковых кабинетов всегда могут насчитать между зрителями этих вредных и безнравственных зрелищ, приучающих толпу к спокойному созерцанию жестокости, людей, которых «к этим грустным берегам влечет неведомая сила». Есть нервные люди, которые предпочли бы остаться ночью в одной комнате с несколькими трупами, например, в анатомическом театре или «препаровочной», чем провести час наедине с несколькими восковыми фигурами, и тем не менее, они почти никогда не могли противостоять искушению зайти в кабинет восковых фигур. Они вступали туда с «холодком» под сердцем и, насытив, вопреки душевному возмущению, свое внимание удручающими образами во всех подробностях, страдали потом от вынесенного впечатления и долго тщетно старались изгладить из памяти вопиющие картины…
Такое же влияние имеют иногда и те произведения живописи, в которых этическое и эстетическое чутье не подсказало художнику, что в изображении действительности или возможности есть черта, за которую переходить не следует, так как за нею изображение уже становится безжалостным и даже вредным поступком. Несколько лет назад на художественных выставках в Берлине и Мюнхене были две картины. Одна представляла пытку водою, причем безумные от страдания, выпученные глаза и отвратительно вздутый живот женщины, в которую вливают второе ведро воды, были изображены с отталкивающей реальностью. На другой, носившей название «Искушение святого Антония», место традиционных бесов и обнаженных женщин занимали мертвецы, находившиеся на всех степенях разложения, пожиравшие друг друга и пившие из обращенной в чашу спиленной верхней части своего черепа собственный мозг. Обе картины всегда привлекали толпу; некоторые возвращались к ним по несколько раз и в то время, как из уст их раздавались возгласы отвращения и ужаса, глаза их жадно впивались во все подробности и прочно запечатлевали их в памяти.
Применяя эти замечания к свидетельским показаниям, приходится признать, что гиперестезия (обостренность) внимания, возбужденного картинами, внушающими ужас и отвращение, вызывает неизбежным образом анестезию (притупленность) внимания к побочным и в особенности к последующим впечатлениям. Это, конечно, влечет за собою и неравномерную ценность и полноту отдельных частей показания. Однако, нет основания видеть в этом неправдивость свидетеля или намеренные с его стороны умолчания. Таким образом, если о выходящем из ряда событии или резкой коллизии, о трагическом положении или мрачном происшествии даются показания разными лицами, одинаково внешним образом стоявшими по отношению к ним и показывающими каждый неполно, то во всей совокупности получится совершенно определенная, соответствующая действительности картина. Один расскажет про все мелочи обстановки, среди которой найден убитый, но не сумеет определить, лежал ли труп ничком или навзничь, был ли одет или раздет и т. д., а другой опишет выражение лица у трупа, положение конечностей, пену на губах, закрытые или открытые глаза, направление ран, количество и расположение кровавых пятен на белье и одежде, – и затруднится сказать, сколько окон было в комнате, были ли часы на стене и портьеры на дверях и т. д. Один и тот же предмет отталкивал от себя внимание первого свидетеля и приковывал внимание второго…
Бывает, что поражающая свидетеля картина слагается из нескольких наводящих ужас моментов, непосредственно следующих друг за другом. В таких случаях зачастую последующий ужас притупляет внимание к предшествующему, и в описаниях первого появляются разноречия. Яркий пример этого мы видим в рассказах очевидцев (или со слов их) об убийстве купеческого сына Верещагина в Москве, в 1812 году, в день вступления французов, – чем осквернил свою память граф Ростопчин. Описание этого события у Л. Н. Толстого в «Войне и мире» является одной из гениальнейших страниц современной литературы. Проверяя это описание по показаниям свидетелей, приходится заметить, что сцена указания толпе «на изменника, погубившего Москву» и затем расправа с ним – всеми рассказывается совершенно одинаково, а предшествовавшее ей приказание рубить Верещагина передается совершенно различно. В рассказе М. А. Дмитриева – Ростопчин дает знак рукой казаку, и тот ударяет несчастного саблей; по словам Обрезкова – адъютант Ростопчина приказывает драгунам рубить, но те не сразу повинуются, и приказание было повторено; по запискам Бестужева-Рюмина – ординарец Бердяев, следуя приказу графа, ударяет Верещагина в лицо; по воспоминаниям Павловой (слышавшей от очевидца) – Ростопчин со словами: «вот изменник», толкнул Верещагина в толпу, и чернь тотчас же бросилась его душить и терзать. Таким образом исступление озверевшего народа произвело такое ошеломляющее впечатление на очевидцев, что из их памяти изгладилось точное воспоминание о том, что, несомненно, должно было ранее привлечь к себе их внимание.
К индивидуальным особенностям отдельных свидетелей, отражающимся на содержании их показаний, помимо физических недостатков – тугого слуха, близорукости, дальтонизма, амбиоплии и т. п., – относятся пробелы памяти, пополнить которые невозможно даже при самом напряженном внимании. Прекрасная в общем память может быть развита односторонне и представлять собою проявление слухового, зрительного или моторного типа. Но даже если она соединяет в себе все эти элементы и является памятью так называемого смешанного типа, она дает иногда на своей прочной и цельной ткани необъяснимые разрывы относительно специального рода предметов. В эти, если можно так выразиться, дыры памяти проваливаются чаще всего собственные имена и числа, но нередко то же самое случается и с целым внешним образом человека, с его физиономией. Обладатель такой сильной, но дырявой памяти будет напрасно напрягать все свое внимание, чтобы запомнить число, запечатлеть у себя в уме чью-либо фамилию или упорно вглядеться в чье-нибудь лицо, разбирая его отдельные черты и стараясь отдать себе ясный отчет в каждой из них в отдельности и во всей их совокупности… Тут память коварным образом отказывается служить двояко: иногда, удерживая имя, утрачивает представление о соединенной с ним личности, или же, ясно рисуя известный образ, теряет бесследно принадлежащее ему прозвание. Кроме этих случаев, так сказать, внутренней афазии памяти, у некоторых людей одновременно изглаживаются из памяти как личность, так и имя, и в то же время с чрезвычайной отчетливостью остаются действия, слова, тон и звук речи, связанные с этим именем и личностью. Показания свидетелей с подобной памятью могут с первого взгляда казаться странными и даже возбуждать к себе недоверие, так как, не зная этих свойств памяти иных людей, трудно бывает отрешиться от недоумения – каким образом человек, передавая, например, в мельчайших подробностях чей-либо рассказ со всеми оттенками, складом и даже интонациями речи, не может назвать имени и фамилии говорившего. А между тем свидетель глубоко правдив и в подробностях своей передачи, и в своих ссылках на запамятование.
Весьма важную роль в свидетельских показаниях играют бытовые и племенные особенности свидетеля, язык той среды, к которой он принадлежит и, наконец, его обычные занятия. Показания, вполне правдивые и точные, данные по одному и тому же обстоятельству двумя свидетелями разного племени, могут значительно различаться по форме, краскам, по сопровождающим их жестам, по живости передачи в зависимости от племенных особенностей. Стоить вообразить себе рассказ хотя бы, например, об убийстве в «запальчивости и раздражении», случайными свидетелями которого сделались житель Финляндии и уроженец Кавказа. С фактической стороны рассказ в обоих случаях будет тождествен, но как велика окажется разница в передаче события, в отношении к нему свидетеля, какие оттенки в рисунке! На медлительное созерцание северянина наибольшее впечатление произведет смысл действия обвиняемого, которое и будет охарактеризовано кратко и точно; живая натура южанина скажется в образном описании действия.
Точно так же влияют на показание и бытовые особенности род жизни и занятий. Каждый, кто имел дело со свидетелями в Великороссии и Малороссии, несомненно, подметил разницу в форме, свободе и живости показаний свидетелей, принадлежащих к этим двум ветвям русского племени. Великоросс расскажет все или почти все самостоятельно; малороссу большею частью приходится предлагать вопросы, так сказать, добывать из него показание. Показания великоросса обыкновенно носят описательный характер, – в медлительно и неохотно данном показании малоросса зато гораздо чаще встречаются тонкие и остроумные определения. Рассказ простой великорусской женщины, «бабы», обыкновенно бесцветнее мужского; в нем чувствуется запуганность и подчиненность; рассказ хохлушки, «жинки», всегда ярче, полнее и решительнее рассказа мужчины. Это особенно бросается в глаза в тех случаях, когда об одних и тех же обстоятельствах дают показания муж и жена. Бытовая разница семейных отношений и характер взаимной подчиненности супругов сказывается здесь наглядно. Нужно ли говорить, что горожанин и пахарь, фабричный работник и кустарь, матрос и чиновник, повар и пастух, будучи свидетелями одного и того же события, в своих воспоминаниях непременно остановятся на том, что имело какое-либо отношение к их занятиям и роду жизни, а для других прошло, совершенно не возбудив внимания.
На языке свидетеля нередко отражается и глубина его способности мышления. Как часто за внешнею словоохотливостью оказывается скудость соображения и отсутствие точных понятий и, обратно, в сдержанном, кратком слове видно честное к нему отношение и сознание его возможных последствий. Слова Фауста: «wo Begriffe fehlen, da stellt ein Wort zur rechten Zeit sich ein» применимы и к свидетельским показаниям. Люди внешнего лоска и полуобразования особенно часто прибегают к пустому многословию; простой человек, хлебнувший городской культуры, старается выражаться витиевато и употребляет слова в странных и неожиданных сочетаниях, но свидетель из простонародья говорит обыкновенно образным и сильным в своей оригинальности и сжатости языком.
Затем опыт показывает, что целый ряд свидетелей вызывает необходимость делать некоторую редукцию их показаний вследствие допущения ими бессознательной лжи при наличности искренней веры в действительность того, что они говорят. Так, например, пострадавшие всегда и нередко вполне добросовестно склонны преувеличивать обстоятельства или действия, направленные на нарушение их прав. Особенно часто это встречается в судебных показаниях потерпевших, которые были при этом очевидцами содеянного над ними преступления. В подобных случаях вполне применима пословица: «у страха глаза велики». Внезапно возникшая опасность невольно приобретает преувеличенные размеры и формы в глазах тех, кому она грозит; опасность прошедшая представляется взволнованному сознанию большею, чем она была, отчасти под влиянием ощущения, что она уже прошла. Известно, что люди впечатлительные, ставшие в безопасное, по их мнению, положение, бывают до крайности подавлены неожиданно прояснившимся пониманием опасности или горестных последствий, которые могли бы произойти, и сердце их сжимается от ретроспективного ужаса не менее сильно, чем если бы он еще предстоял. Слова Байрона: «и вот оно (сердце) уж вынести не может того, что вынесло оно», как нельзя лучше изображают такое состояние. Вот почему употребляются сильные выражения при описании ощущений и впечатлений и являются преувеличения в определении размера, быстроты, силы и т. п.
К той же области бессознательной лжи относится совершенно искреннее представление себе людьми, мыслящими преимущественно образами (а таких большинство), настроения тех лиц, о которых они говорят, на основании кажущегося жеста, тона голоса, выражения лица. Предполагая, что другой думает то-то или так-то, человек оправляется в своей оценке всех поступков этого другого от уверенности в том, что последним руководит именно такая, а не другая мысль, владеет именно такое, а не другое настроение. В обыденной жизни подобное произвольное толкование вызывает собою и известную реакцию на предполагаемый мысли другого – и отсюда является сложная и очень часто совершенно необоснованная формула действий: «я думаю, что он думает, что я думаю… а потому надо поступить так, а не иначе». Отсюда разные эпитеты и прилагательные, далеко не всегда оправдываемые действительностью и исходящее исключительно из представления и самовнушения говорящего. Часто усматривается «презрительная» улыбка или пожатие плечами, «насмешливый» взгляд, «вызывающий» тон, «ироническое» выражение лица и т. п. там, где их в сущности вовсе не было. Если свидетель отличается некоторой живостью темперамента, он нередко наглядно изображает того, о ком он говорит, и кажущееся ему добросовестно выдает за действительность. Особенно частое применение этого бывает при изображении тона выслушанных свидетелем слов.
Но есть, несомненно, ложные по самому своему существу показания, которые надо отличать от показаний, данных неточно или отклоняющихся от действительности под влиянием настроения или увлечения. Здесь не существует, однако, общего мерила, и по происхождению своему такие показания весьма различаются между собою. Из них, прежде всего, необходимо выделить те, которые даются под влиянием гипнотических внушений. Последние, остроумно названные доктором Льежуа «интеллектуальной вивисекцией», изменяют внутренний мир человека и, вызывая в нем целый ряд физиологических и душевных явлений, оказывают самое решительное воздействие на память, то обостряя ее до крайности, то затемняя почти до совершенной потери. Таким образом загипнотизированного можно заставить забыть обстоятельства, сопровождавшие внушение, и изгладить совершенно из его памяти то, что он узнал о том или другом событии, или, наоборот, путем «ретроактивных галлюцинаций» (Бернгейм) внушить ему твердую уверенность в том, что он был свидетелем обстоятельств, вовсе на самом деле не существовавших. Надо, впрочем, заметить, что эти ретроактивные галлюцинации, по наблюдениям Шарко, когда внимание направляется на собственные поступки подвергающегося внушению – идут лишь до известного предела. Так, почти невозможно внушить человеку с известным нравственным строем души, что он совершил какое-нибудь гнусное преступление. Бессознательному подчинению здесь противодействует внутренняя реакция, допускающая его лишь до картин и состояний, от которых наяву человек отвернулся бы с негодованием и отвращением.
Наряду с внушенными показаниями бывают и показания, даваемые под влиянием самовнушения. Таковы очень часто показания детей. Большая впечатлительность и живость воображения при отсутствии надлежащей критики по отношению к себе и к окружающей обстановке делают многих из них жертвами самовнушения под влиянием наплыва новых ощущений и идей. Приняв свой вымысел за действительность, незаметно переходя от «так может быть» к «так должно было быть» и затем к «так было!», они упорно настаивают на том, что кажется им совершившимся в их присутствии фактом. Возможность самовнушения детей, представляющая немало исторических примеров, является чрезвычайно опасною, и здесь вполне уместна психологическая экспертиза, подкрепляющая самый тщательный и необходимый анализ показания.
Затем бывает ложь в показаниях, как результат патологических состояний, выражающихся в болезненных иллюзиях, различных галлюцинациях и навязчивых идеях.
Наконец, есть область вполне сознательной и, если можно так выразиться, здоровой лжи, существенно отличающейся от заблуждения, вызванного притуплением внимания и ослаблением памяти. Статьи Я. А. Канторовича «О праве на истину» дают один из последних и подробных этико-психологических очерков лжи, как движущей силы в извращении правды; особой разновидности неправды, остроумно именуемой «мечтательной ложью», посвятил свой интересный очерк И. Н. Холчев; общие черты «психологии лжи» намечены Камиллом Мелитаном и, наконец, бытовые типы «русских лгунов» даровито и образно очерчены ныне, к сожалению, почти забытым писателем А. Ф. Писемским. Размеры настоящей заметки не позволяют касаться этой категории показаний, в которых, по меткому выражению Ивана Аксакова, «ложь лжет истиной». Нельзя, однако, не указать, что этого рода ложь бывает самостоятельная или навязанная, причем в первой можно различать ложь беспочвенную и ложь обстоятельственную. Ложь беспочвенная заставляет сочинять никогда не существовавшие обстоятельства (сюда относится и мечтательная ложь), и весь ум свидетель направляет лишь на то, чтобы придать своему рассказу внешнюю правдоподобность, внутреннюю последовательность и согласованность частей. Психологической экспертизе здесь не найдется никакого дела. В обстоятельственной лжи внимание направлено не на внутреннюю работу хитросплетения, а на внешние, действительно существующие обстоятельства. Оно играет важную роль, твердо напечатлевая в памяти те именно подробности, которые нужно исказить или скрыть в тщательно обдуманном рассказе о якобы виденном и слышанном. И здесь при исследовании силы и продолжительности нарочно подделанной памяти опыты экспериментальной психологии едва ли многого могут достичь. Наконец, ложь навязанная, т. е. придуманная и выношенная не самим свидетелем, а сообщенная ему для посторонних ему целей, так сказать, ad referendum, почти всегда представляет уязвимые стороны. Искусный допрос может застать врасплох свидетеля, являющегося носителем, но не изобретателем лжи. Иногда очень старательно исполняя данное ему недобросовестное поручение, такой свидетель теряется при непредусмотренных заранее вопросах, путается и раскрывает игру своих внушителей.
В заключение остается указать еще на один вид сознательной лжи в свидетельских показаниях, лжи беззастенчивой, наглой, нисколько не скрывающейся и не заботящейся о том, чтобы быть принятою за правду. Некоторым свидетелям ложь доставляет, по тем или другим причинам, своеобразное удовольствие, давая возможность произвести эффект «pour épater le bourgeois», как говорят французы, или же получить аванс за свое достоверное показание, не приняв на себя никакого обязательства за качество его правдоподобности.
Г. Гейманс
Методы специальной психологии
«Специальной психологией» я имею обыкновение называть тот отдел психологической науки, который, вместо разысканий общих законов, раскрывающихся в психической жизни всех людей, занимается изучением различий между индивидами и группами индивидов, чтобы в самом этом многообразии усмотреть более или менее точную и полную закономерность. Можно сказать, что до настоящего времени эти изыскания составляли науку, почти исключительно французскую. Даже не считая Монтеней, Лабрюйеров, Ларошфуко и стольких других имен, принадлежащих прошлому, нужно признаться, что нашими настоящими познаниями в этой области мы обязаны главным образом трудам Бине, Маланера, Полана, Пере, Артанбера и многих других, которые впервые дали нам идею множественности типов и правильности, с которой внутри этих типов комбинируются различные элементы характера. В настоящей статье я хотел бы отдать себе отчет в методах, с помощью которых были достигнуты эти результаты, задать вопрос о пределах, до которых эти методы могут вести нас, и, наконец, указать кое-какие новые методы, которые заслуживали бы применения в комбинации с первыми.
Просматривая большую часть упомянутых книг, с первого же взгляда поражаешься тем, что я назвал бы полу-литературным или полу-художественным их характером. Этими словами я не только хочу воздать должное достоинствам композиции и стиля, которыми он изобилуют, но хочу также сказать, что в них нельзя найти методических, строгих, часто более или менее педантических доказательств, характеризующих чисто научные работы, Метод, быть может, не отсутствует совершенно, но он не бросается в глаза; он прячется, вместо того, чтобы выдвигаться, что, впрочем, сообщает этим книгам особое очарование. Читаешь и чувствуешь себя убежденным; но если, окончив чтение, спросить себя, на чем покоится, в конечном счете, эта убежденность, то не сразу найдешь, что ответить. Разумеется, автор не преминул иллюстрировать свои положения примерами, взятыми из истории, из романов, иногда из окружающей его жизни; но, в конце концов, пример – не доказательство, и мы чувствуем некоторую неловкость, не видя отчетливо почвы, которую, тем не менее, чувствуем под ногами. Мы говорим себе, что ни в какой другой науке, отличающейся подобной сложностью, два или три примера не считались бы достаточными для того, чтобы обосновать общую теорию, и спрашиваем себя еще раз, по какому праву автор утверждает, а читатель принимает вещи, не имеющие, по-видимому, никакого более солидного основания.
И вот мне кажется, что эти вопросы допускают ответ, который, с одной стороны, объясняет и в значительной степени оправдывает приемы, употребляемые упомянутыми психологами, а с другой стороны, показывает необходимость дополнить их другими методами, бывшими до сих пор в пренебрежении. Показать это и будет моей задачей.
Итак, каким образом оказывается возможным в области специальной психологии достигать прочных результатов, убеждать себя самого и других, приводя в пользу своих утверждений всего-навсего каких-нибудь пять-шесть фактов? Я думаю, это возможно, прежде всего, потому, что, помимо приводимых фактов, и автор и читатель имеют в своем распоряжении множество других, почерпнутых или из общения с людьми или из самонаблюдения, фактов, которые, по большей части, остаются погребенными в глубине бессознательного, но которые, однако же, своим множеством и своим единодушием могут дать твердую опору нашим теориям и предположениям. А во-вторых, я думаю, это возможно потому, что в предметах духа, в гораздо большей степени, чем в вещах природы, мы можем отдавать себе отчет в логической связности различных качеств, встречающихся в отдельном объекте, и выводить их a priori одни из других. Итак, вопрос идет, главным образом, об этих двух или трех методах – о повседневном наблюдении, о самонаблюдении и дедукции, и о них мы должны задать себе вопрос, в каких пределах они могут удовлетворить требованиям строгой науки.
Прежде всего, повседневное наблюдение. Огромное преимущество психолога – в том, что он живет среди объектов своего изучения и в постоянном соприкосновении с ними; каждый день и каждый час он присутствует при сценах, более или менее значительных, в которых эти изучаемые им объекты раскрывают частицу своей внутренней жизни, и все эти данные опыта оставляют в его уме мельчайшие следы, которые, комбинируясь между собой за порогом сознания, в конце концов, образуют там более или менее верные предпосылки для новых частных случаев, или даже гипотезы и теории об общих соотношениях между различными психическими качествами. Таким именно путем сложилась большая часть ходячих мнений о психических различиях между полами, возрастами, национальностями и расами, так же, как и различные предложенные классификации темпераментов и характеров: психолог, внимание которого обращено к одной из этих тем, находит в своем уме совершенно готовые образцы – разумеется, немного спутанные в деталях, но достаточно отчетливые в основных линиях, – образы групп, которые он желает описать, и ему остается только анализировать их. Мне представляется несомненным, что анализ, полученный таким путем, заслуживает высшей степени нашего внимания, потому что, в конечном счете, он покоится на солидной и широкой почве данных опыта. В неизмеримой массе наблюдений над человеческой природой, которые мы делаем в течение всей нашей жизни, совпадающие случаи взаимно поддерживают, а противоречащие – взаимно изглаживают друг друга; нужно предполагать, следовательно, что комбинации, представляющиеся нашему уму естественными и правдоподобными, на самом деле коренятся в природе вещей. Но эта предпосылка получает свое полное оправдание лишь при том условии, что случаи, на основании которых составилось наше окончательное впечатление, представляют в своей совокупности с достаточной полнотой все человечество, или, по крайней мере, ту часть его, к которой относятся наши заключения. Однако, это условие далеко не всегда выполняется. Возможно, что некоторые группы представлены в среде, где мы вращаемся, только немногими индивидами; если эти индивиды случайно имеют несколько общих черт, то эти черты ассоциируются в нашем уме с общим характером группы, и мы предположим соответствия там, где имеются лишь простые совпадения. Далее, даже в том случае, если число лиц, служивших образцами для данной группы, будет достаточно велико, почти обязательно окажется, что мы встречались с одними чаще, чем с другими; из этого следует, что первые будут участвовать в большей мере, чем последние, в построении образа, который мы составим себе об общем habitus группы. Так, оказывается, что, по замечанию Д. С. Милля, из взглядов, высказанных кем-нибудь о природе женщины вообще, можно заключить с почти комической степенью вероятности о специальных качествах, характеризующих его супругу. Конечно, можно принимать меры предосторожности; но до тех пор, пока не составлен точный список случаев наблюдений, почти невозможно избегнуть опасностей, на которые я только что указывал. К этому присоединяется то обстоятельство, что вероятность для отдельных наблюдений запечатлеться в уме и оказать влияние на образующиеся в нем общие образы зависит в значительной мере от присутствия у исследователя предвзятых идей. Лишь только мы начали подозревать связь между какими-нибудь двумя качествами, случаи, подтверждающие это подозрение, будут лучше наблюдаться и запоминаться нами, чем другие; будет совершаться невольный и бессознательный подбор, вследствие которого два лица, имея перед глазами одни и те же факты, но ожидая разных результатов, могут извлечь из этих фактов диаметрально противоположные выводы. Повторяем еще раз: можно принимать меры предосторожности; можно поступать, например, как Дарвин, который имел привычку тщательно отмечать все наблюдаемые им факты, которые, казалось, противоречили готовым теориям. Но нужно сказать, что, даже принимая всевозможные меры предосторожности, чрезвычайно трудно поручиться за полную объективность. И это особенно в области психологии, так как здесь мы имеем дело, по большей части, с непредвиденными, мимолетными фактами, появляющимися среди огромной массы других фактов, привлекающих к себе внимание только благодаря их связи с привносимыми идеями, которые определяют выводы исследователя. Метод повседневного наблюдения имеет таким образом большой недостаток: он исключает возможность контроля как одного исследователя над другим, так и каждого исследователя над самим собой. Когда, например, Бэн утверждает, что интенсивность аффективного состояния находится в прямом отношении ко времени, в течение которого это состояние достигает своего maximum'a, а Маланер держится противоположного взгляда, как возможно решить их спор, пока они передают свои различные мнения только как результат их личного опыта? И каким образом сам исследователь может доверять своим выводам, если он должен сказать себе, что эти выводы основаны на фундаменте, прочности которого он оценить не может? Возможность построения точной науки всегда зависит от того условия, чтобы факты, наблюдаемые каждым, были доступны для всех: мы видим, в какой степени метод, о котором шла речь, далек от того, чтобы удовлетворять этому условию.
На втором месте мы назвали метод самонаблюдения. С самого начала могло бы показаться странным, что самонаблюдение одной личности может сообщать ей знание о других; однако, это каждый день происходит в искусстве, в исторических изысканиях, а также в повседневной жизни. Когда романист описывает нам вымышленное лицо, когда историк дает реконструкцию исторического характера, когда в обыденной жизни каждый, более или менее точно, предвидит, как будут вести себя его знакомые при данных обстоятельствах, конечно, первый собирает «человеческие документы», второй тщательно рассматривает все факты, которые сообщает ему его наука, а третий прибегает к своему предшествующему опыту, касающемуся данных личностей; но никто из них не выполнил бы своей задачи, если бы, на основании этих данных, он не построил бы в себе самом более или менее полного образа той личности, которая его занимает, если бы он не отожествил себя с нею и не почувствовал бы почти непосредственно то, что должно – теперь или в прошлом – происходить в ней. Эти приемы не теряют своего значения и в психологии: даже с помощью многочисленных наблюдений никто не может составить себе правильного понятия о том, что такое нервный человек, сангвиник, истерик, если он сам, хотя бы на мгновение, не чувствует себя истеричным, сангвиником или нервным. Мне представляется несомненным, что французские психологи, основатели специальной психологии, почти все одаренные художественным темпераментом, широко пользовались этим методом, и их произведения показывают нам его счастливые результаты. Впрочем, этот прием не настолько уж далек, как это могло бы казаться, от методов, строго научных и признанных за таковые; можно утверждать даже, что он точно соответствует тому, что в других науках называется экспериментальным методом. В самом деле, как геолог в своей лаборатории, в уменьшенном масштабе, воспроизводит влияния, которым, в отдаленные времена, подвергались минералы, происхождение которых он хочет узнать, так психолог в себе самом реконструирует характеры, проявления которых он хочет понять; и тот и другой извлекают из своих наблюдений над копиями выводы, относящиеся к оригиналу. Однако, если в принципе таким образом нельзя ничего возразить против метода, только что изображенного мною, и если даже наши познания в психологии без него никогда не могут достигнуть последней степени ясности и точности, нужно все-таки сознаться, что так же, как и предыдущей метод, он не может удовлетворить требованиям доказательности. Во-первых, он предполагает, для своего успешного применения, качества, довольно редкие: живую, сильную и в то же время дисциплинированную фантазию, абсолютную способность временно изглаживать свою собственную индивидуальность и проникать в чужую. Конечно, эти качества встречаются у большинства вышеупомянутых исследователей; но они могут встречаться только в виде исключения у тех, кто изучает их труды: читатели опять должны принять на веру предлагаемые выводы. Да и всякий человек погрешим; возможно, значит, что результаты экспериментирования над собой у различных исследователей не всегда совпадают, а когда они расходятся, то, как и в методе повседневного наблюдения, нет способов установить, на чьей стороне истина. Итак, мне кажется, что настоящий метод столь же мало, как и предыдущий, может считаться решающим в области специальной психологии.
Остается дедуктивный метод. Известно, что Д. С. Милль, более полувека тому назад, признал этот метод единственным, с помощью которого специальная психология («этология») может получить прочное обоснование. С тех пор часто высказывали замечание, что этот взгляд знаменитого логика был тесно связан с другим, который, однако же, никем не разделяется: что все люди рождаются равными. Действительно, если бы это было так, самый короткий и самый верный путь к пониманию различия характеров заключался бы в том, чтобы отдать себе отчет в том, как они складывались в течение человеческой жизни; необходимо было бы только знать условия, при которых жил индивидуум или группа индивидов, чтобы логически вывести отсюда, по законам общей психологии, все интеллектуальные и моральные качества, характеризующие их. Однако, можно признать безнадежность этой позиции, не отказываясь из-за этого от употребления в психологии дедуктивного метода. Между бесчисленными качествами, которыми люди отличаются друг от друга, существуют несомненные отношения подчинения и логической зависимости; когда, например, о данном лице известно, что оно не обладает вторичной функцией50, или же, что оно весьма активно, или отличается чрезвычайно развитой эмоциональностью, то можно объяснить себе и, в случае надобности, предсказать – в первом случае, что это лицо не будет способно к абстрактным рассуждениям; во втором – что оно будет до известной степени реалистично и практично; в последнем, – что его взгляд на вещи редко будет беспристрастным. А так как эти случаи зависимостей очень часты в психологии, то они могут быть очень полезны при построении типов; и мы, действительно, видим, что в сочинениях упомянутых нами психологов результаты опыта и самонаблюдения повсюду выясняются и подкрепляются рассуждениями дедуктивного порядка. И, разумеется, это можно было бы только приветствовать, если бы эти результаты опыта и самонаблюдения были бы прочно обоснованы на их собственной почве. Это условие очень важно, потому что история всех наук учит нас, с одной стороны, насколько ценна дедукция для объяснения хорошо установленных фактов; с другой стороны, насколько опасно, по крайней мере, имея дело с уже прочно обоснованной наукой, пытаться употреблять эту дедукцию для того, чтобы установить самые факты. В юные годы всякой эмпирической науки мы видим изобилие попыток, стремящихся дедуктивно доказать необходимость известных явлений, между тем как позднее точное исследование открывает, что эти явления происходят совершенно иначе или же что они сами имеют другой характер, чем полагали ранее. Это зависит главным образом от чрезвычайной сложности фактов: хотя бы мы и вычислили точно все прямые последствия какой-либо причины, она может иметь, сверх того, известное число косвенных последствий, которые уравновешивают и разрушают первые; другие причины, существование которых даже не подозревалось, могут вмешаться в дело и заменить своими следствиями следствия известной причины. Специальная психология – очень молодая наука, и ее предмет отличается чрезвычайной сложностью. Между тем как в других областях ограниченность круга причин, участвующих в игре, или широкое знание, накопленное в предыдущих изысканиях, уменьшают в известной мере указанные опасности, здесь эти опасности достигают своего maximum'a и надолго еще отнимают у нас всякую законную надежду расширить область наших знаний с помощью дедуктивного метода. Когда мы со временем приобретем прочно установленное знание фактов и их общих связей, дедукция может и должна будет вмешаться, чтобы дать им объяснение; пока же это знание остается недостоверным, дедукция может пополнить его лишь в очень скромных пределах. Говоря вообще, дедукция дает понимание без достоверности, тогда как индукция дает достоверность без понимания; для создания серьезной науки, и та и другая одинаково необходимы, но в их сотрудничестве индукция всегда должна предшествовать.
Итак, мне думается, что методы, применявшиеся до настоящего времени в специальной психологии, имеют, разумеется, большую ценность, но не могут быть признаны достаточными. Они имеют большую ценность, прежде всего, с точки зрения эвристической, направляя внимание исследователя к известным правдоподобным предположениям, которые заслуживают испытания; затем, сообщая результатам исследования большую субъективную ясность и понятность; наконец, объясняя логическую связанность фактов, в которых исследование обнаружило эмпирическую связь. Но они не могут быть признаны достаточными потому, что, говоря кратко, они не допускают проверки гипотез. Если правда, что для решения всякого научного вопроса необходимы три интеллектуальных операции: наблюдать, предполагать, оправдывать, – то эти методы делают возможными первую и вторую из этих операций, но не могут дать запаса фактов, хорошо установленных и пользующихся всеобщим признанием, который сделал бы возможным оправдание гипотез. Пока у нас не будет этого запаса, специальная психология не может предъявлять притязаний на звание настоящей науки; следовательно, абсолютно необходимо его пополнить. Это значит, что мы нуждаемся в возможно большем количестве психографий, понимая, вместе с В. Штерном, под психографией подробное, полное и точное перечисление всех признаков, характеризующих с психической стороны данного индивида. Когда в нашем распоряжении окажется несколько тысяч этих психографий, можно будет широко черпать из этого фонда, чтоб проверять предложенные гипотезы – или же чтобы предлагать их – относительно соотношений между различными психологическими качествами, классификации характеров, отличительных характеристик возрастов, полов, профессий и национальностей, и относительно множества других вопросов. Спрашивается, как можно получить их?
Чтобы ответить на этот вопрос, полезно будет установить различие между идеальным методом, который может лишь постепенно осуществляться в будущем, и методами предварительными, весьма несовершенными, но тем не менее достаточными для начала работы. Идеальный метод состоял бы в том, чтобы психологи всего мира пришли к соглашению относительно построения общей схемы, по которой каждый из них мог бы дать психографии нескольких лиц, близко ему знакомых, основываясь на личном наблюдении, на расспросах и экспериментировании. Работая таким образом, мы в недалеком будущем могли бы иметь в своем распоряжении достаточное количества психографий, строго сравнимых между собою и составленных компетентными наблюдателями. Труд, который начал Тулуз в своем знаменитом этюде о Золя, может считаться опытом такого метода; ему недостает только тщательного и хорошо разработанного выбора экспериментальных приемов, далее, личного и близкого знакомства с изучаемой личностью, наконец, сотрудничества многих исследователей при пользовании общей схемой – условие, необходимое для того, чтобы собрать достаточно материалов. Нужно надеяться, что новый «Institut für angewandte Psychologie und psychologische Sammelforschung» в Берлине не замедлит взять на себя инициативу в организации работы в указанном мною направлении.
Однако, так как цель эта будет достигнута только после подготовительных работ, которые не могут быть делом одного дня, необходимо спросить себя, нельзя ли, в ожидании их, по крайней мере, собрать для себя некоторые предварительные данные, способные расчистить путь для более широкой и совершенной науки будущего – я полагаю, что эта возможность, действительно, существует; и я хотел бы вкратце указать здесь на два метода, которые, согласно с результатами, полученными Вирсма и мною, оказываются вполне достаточными, чтобы доказать некоторые соотношения и дать возможность предугадать несколько других, причем их значение будет возрастать бесконечно, по мере того, как они будут прилагаться в более широком масштабе. Эти два метода суть метод биографический и метод анкет.
Биографический метод состоит в том, чтобы прочесть возможно больше биографий исторических личностей, тщательно отметить все более или менее важные качества, которые им приписываются или могут быть приписаны на основании фактов, упоминаемых биографом, и составить таким образом возможно полные психографии этих личностей. Наконец, эти психографии, сжатые в надлежащей форме, сравниваются между собою и изучаются по обыкновенным методам статистики для отыскания соответствий и определения вероятностей. Этот метод имеет, без сомнения, некоторые неудобства, которые, однако же, не так велики, как можно было бы ожидать. Во-первых, мы имеем здесь дело исключительно с выдающимися личностями, потому что они одни могут претендовать на честь иметь свою биографию; позволительно спросить себя, можно ли прилагать к людям вообще то, что встречается у этих избранных личностей. Мне думается, что на этот вопрос следует отвечать утвердительно. Конечно, у избранных людей некоторые качества будут встречаться чаще, а другие – реже, чем у обыкновенных людей. Но психологию интересует не абсолютная или относительная распространенность отдельных качеств, а, скорее, распространенность комбинации тех или иных качеств, так как лишь эта последняя дает право заключать о существовании положительных или отрицательных соотношений. И нет никаких оснований предполагать, что эти соотношения различны для людей выдающихся и для большинства. Вот пример: большинство художников обладают большей эмоциональностью, чем средний человек; но мы констатируем у легко возбудимых артистов те же свойства, сопутствующие возбудимости, как и у эмоциональных людей, не принадлежащих к художникам, как-то: импульсивность, раздражительность, изменчивость настроения, недостаток практического смысла, и т. д. Если же дело, вообще, обстоит так (а результаты, получаемые с помощью других методов, доказывают это более чем достаточно), то возражение, о котором мы только что говорили, по-видимому, теряет свои основания. То же самое относится и к другому возражению. Говорят, что биографы не всегда беспристрастны; нельзя полагаться на них; чтобы составить действительно научную психографию исторического лица, необходимо обратиться к первоисточникам, собирать и взвешивать доступные нам свидетельства и аргументировать свои выводы со веем аппаратом исторического метода. И в самом деле, было бы прекрасно иметь в своем распоряжении несколько сот психографий, основанных на столь широких данных и составленных с такой мелочной заботливостью. Но здесь, как часто и везде, лучшее – враг хорошего; чтобы достигнуть этой высокой цели, психолог должен был бы сделаться историком, а сделавшись историком, он мог бы, в течение всей своей жизни окончить, самое большее, две или три таких идеальных психографии. При этих условиях психолог должен выбирать; сделаться ли ему историком и составить эти две или три психографии или же предоставить историческую работу историкам и довериться наудачу существующим биографиям, которых он может прочесть немало за несколько лет и сделать из них извлечения, ценные с психологической точки зрения. Правда, последний прием может показаться неудовлетворяющим требованиям строгого метода, но следует делать различие между требованиями исторического метода и требованиями метода психологического. Для того, чтобы получить единственную психографию, абсолютно достойную веры, нужно, разумеется, следовать историческому методу; для того, чтобы собрать сведения о соответствии между различными элементами характера, нужно большое число психографий, и если бы даже каждая из них имела серьезные недостатки, в своем целом он могут лечь в основание выводов, обладающих совершенно достаточной вероятностью. Это потому, что здесь, как и во всех науках, которые основаны на статистическом методе, закон больших чисел сообщает общим результатам вероятность бесконечно бóльшую сравнительно с той, которая принадлежит единичным фактам. Когда какое-нибудь свойство часто встречается в характере известной группы, некоторые биографии, может быть, забудут отметить это свойство в тех случаях, где оно существует; другие будут воображать, что заметили его там, где оно и не существует, но чем больше число наблюдаемых случаев, темь больше вероятности, что эти противоположные ошибки нейтрализуют друг друга, и что из сближения всех этих сомнительных данных родится, если не истина, то, по крайней мере, нечто, очень близкое к ней. К тому же методы вычисления вероятностей позволяют нам точно рассчитать степень доверия, которое мы можем питать к полученным результатам, так же, как и их вероятные погрешности; а сравнение этих результатов с теми, которые доставляются нам другими методами и другими исследователями, дает не менее ценное средство для контроля.
На втором месте я назвал метод анкет. По правде сказать, анкеты теперь не очень уважаются, и нужно сознаться, что бóльшая часть организованных до сих пор анкет, особенно в Америке, весьма мало содействовали успехам науки. Но это зависит исключительно от того, что инициаторы их почти совершенно не умели использовать данные, прошедшие через их руки. Стэнли Холл, например, устроил известную анкету о гневе, и констатирует, на основании полученных ответов, что в гневе некоторые из его корреспондентов краснеют, другие бледнеют, что одни из них бьют попавшиеся им под руки предметы, другие же этого не делают, что после кризиса одни испытывают чувство стыда, другие – экзальтации и т. д. Теперь было бы чрезвычайно интересно узнать, краснеющие или бледнеющие особы охотнее бьют предметы, что чаще следует за сильными физическими проявлениями гнева: стыд или экзальтация, и т. д.; но такие вопросы, для разрешения которых автору стоило бы только привести в порядок свои документы, по-видимому, даже и не были поставлены. Ограничились для каждого отдельного явления подсчетом случаев, где оно имеется налицо, и самое большее, вычислением процентных отношений! Не удивительно, что ничего не нашли, раз ничего не искали, и опыт анкетного метода предстоит еще сделать. Быть может, будет полезнее, производя этот опыт, не требовать у своих корреспондентов более или менее произвольных признаний на данную тему, как поступали по большей части американские психологи, но предлагать им точные вопросы, на которые они могли бы ответить простым «да» или «нет»; только таким образом можно быть уверенным в том, что все будут смотреть на вопрос с одних точек зрения, и следовательно, их ответы будут строго сравнимы друг с другом. Работая таким образом, мы сообщим анкетному методу большое преимущество перед биографическим, не говоря уже о том, что с помощью первого можно без труда собрать гораздо большее число психографий, чем с помощью второго. Впрочем, не стоит и пояснять, что эти психографии, взятые в отдельности, заслуживают столь же мало или даже еще менее доверия, чем биографические данные; здесь, как и там, только их количество дает им право претендовать на степень научных документов.
Итак, вот эти два метода, от которых зависит, если я не ошибаюсь, возможность сообщить теперь же специальной психологии характер хоть сколько-нибудь точной науки. Поэтому я считал полезным испробовать как тот, так и другой (последний в сотрудничестве с Вирсма, профессором психиатрии при университете в Гронингене), и я хотел бы прежде, чем кончить мою статью, сообщить еще некоторые подробности о наших приемах и наших результатах.
Что касается биографического исследования, я занимаюсь им несколько лет и опубликовал некоторые результаты в первом томе «Zeitschrift für angewandte Psychologie». Я прочел до сих пор 110 биографий художников, ученых и исторических людей всех времен и стран; я классифицировал мои извлечения по некоторым основным свойствам, как-то: национальность, активность и вторичная функция, и определил степень распространенности других качеств в образованных таким образом группах. Эта распространенность оказалась гораздо более различной в отдельных группах, чем я мог предполагать, и, что еще важнее, в этих различиях мы находим замечательную правильность. Вот один очень выразительный пример: правдивость определенно приписывается герою моих биографий в 23 случаях из 100, а отсутствие этого качества – в 26 из 100; в группе эмоциональных, неактивных, с первичной функцией, встречается только 5 % правдивых и 70% лгунов; между тем как в диаметрально противоположной группе неэмоциональных, активных, со вторичной функцией процент первых достигает 38, а процент вторых равняется нулю. Вероятность случайности этих расхождений для четырех наших чисел в отдельности равняется 6,004, 0,000, 0,136, и 0,000; для всех четырех вместе она совершенно ничтожна и ставит вне сомнения наличность указанного соответствия. Большинство других соответствий не достигают подобней степени очевидности, и это не удивительно, если иметь в виду ограниченное число изученных лиц; тем не менее удалось найти для каждой группы известное число качеств, вероятная связь которых с отличительными качествами группы доказывается полученными цифрами, и которые, вместе взятые, дают цельный образ, в котором мы узнаем хорошо знакомый тип. Таким образом, «эмоционально-раздражительные» и «эмоционально-сентиментальные», «чувствительно-живые, «апатически-активные», «страстно-непостоянные» и «страстно-сосредоточенные» Маланера – все находят готовое место в вышеупомянутой классификации.
Затем идут анкеты, организованные Вирсма и мною. Первая из этих анкет (см. Zeitschrift für Psychologie, т. 42– 51) должна была первоначально сообщить нам данные о психологической наследственности. Для этой цели мы обратились к содействию всех нидерландских врачей (в числе около 3000); мы послали каждому из них 6 экземпляров вопросного листа, содержащего 90 вопросов о всех пунктах, важных для характеристики каждого лица, и просили их выбрать семью, знакомую им лично, и дать нам требуемые сведения относительно отца, матери и детей этой семьи. Из этих 3000 врачей не менее 450 исполнили нашу просьбу; и таким образом в нашем распоряжении оказались психологические описания 2523 лиц, принадлежащих к 558 семействам. Обладая этими материалами, мы были в состоянии констатировать весьма определенные тенденции в отношении психологической наследственности; но они же сделали возможным и точный контроль результатов биографического исследования. С этой целью мы распределили психографии анкеты по тем же принципам, которым я следовал в предыдущей работе; мы составили те же самые группы и определили снова их соответствия. И мы нашли, что во всех существенных пунктах типы, построенные на основании анкеты, согласуются с типами биографического изучения. Чтобы иллюстрировать это совпадение, мне хочется еще раз сопоставить две уже упомянутые группы. Эмоциональные, неактивные, с первичной функцией, согласно анкете, так же, как и согласно биографиям, импульсивны, необузданы, раздражительны, с изменчивым настроением, поверхностны или даже глупы, склонны копировать чужие мнения; остроумны, распущены, тщеславны, честолюбивы, расточительны, радикалы в политике, застенчивы или аффектированы, экспансивны, интриганы, лгуны, неразборчивы в средствах, рассеяны и неаккуратны; между тем как – тоже согласно с данными обоих исследований – неэмоциональные, активные, со вторичной функцией отличаются уравновешенностью, спокойствием, ровным настроением, интеллигентностью, независимостью взглядов, недостатком остроумия, стыдливостью, равнодушием к внешнему блеску, тенденцией стушевываться, экономностью, консервативными мнениями в политике, простотой, молчаливостью, честностью, правдивостью, совестливостью, вниманием и пунктуальностью. Мы видим, как эти два типа напоминают «эмотивно-раздражительных» и «апатически-активных» Маланера; но в то же время мы видим, что индуктивное исследование прибавляет к его описаниям значительные черты, которые мы едва ли могли бы подозревать заранее. И мы видим, наконец, что если бы другие изыскания в том же духе подтвердили полученные результаты, то они сообщили бы этим результатам гораздо высшую достоверность сравнительно с той, которую они могли бы почерпнуть или в субъективном чувстве очевидности или в абстрактных рассуждениях.
Мы сравнили наши результаты не только с имеющимися классификациями характеров, но и с заключениями специального исследования, также французского происхождения. Рог де-Фюрзак напечатал несколько лет тому назад в Revue philosophique этюд о скупости, результат личных наблюдений над небольшим кругом лиц. В этих лицах он отмечает много качеств, соответствующих скупости: в интеллектуальной области – нормальная, но преимущественно недоброжелательная наблюдательность, узость идей, скучный разговор, недостаток практического смысла и знания людей; в области эмоциональной – отсутствие альтруистических чувств, тяготение к одиночеству, индифферентизм или охранительные взгляды в политике, недостаток патриотизма, ничтожная чувствительность, тщеславие, честолюбие, нетерпимость и вечное беспокойство; наконец, в волевой области – молчаливость и недоверчивость, властный характер и отсутствие интереса к наукам и искусствам. И здесь опять-таки, изучение 79 случаев скупости, встречающихся в нашей анкете, дает точно такие же результаты; и только в одном-единственном качестве оба исследования противоречат друг другу: импульсивность, по анкете, не отсутствует у скупцов, хотя де-Фюрзак не нашел ее у своих знакомых. Наконец, и здесь анкета прибавляет к картине, нарисованной французским психологом, несколько интересных черт, каковы: пониженная активность, мрачное или переменчивое настроение, отсутствие отвлеченных добродетелей, индифферентизм к религии и некоторые другие.
Во второй анкете, организованной Вирсма и мною, которая была предназначена для собирания данных о психологии переходного возраста, мне достаточно сказать несколько слов. Для этой анкеты мы обратились к сотрудничеству преподавателей в средних школах нашей страны; пятидесяти из них, которые выразили согласие содействовать нам, мы послали экземпляры вопросного листа относительно поведения учеников в школе, и они дали нам сведения приблизительно о 4000 учениках в возрасте от двенадцати до двадцати лет. Мы только что приступили к разбору этих материалов; только по одному пункту, по психологии полов, работа уже окончена, и опять-таки наши результаты только подтверждают то, что позволяли ожидать предыдущие исследования. То есть, что, как я показал в своей недавней книге о психологии женщины, мальчики и девочки этой анкеты обнаруживают в главных чертах те же отличия, что мужчины и женщины в предыдущей анкете; впрочем, эти отличия далеко не всегда совпадают с ходячими мнениями о психологии полов. Что касается общих соответствий, обнаруженных первой анкетой, то хотя они еще не вычислены точно на основании материалов второй, но они проглядывают всюду.
Итак, я повторяю в заключение, что, как мне думается, исследования, о которых я говорил, по крайней мере, поставили вне сомнения возможность собрания эмпирических данных, которые могут служить основанием для индуктивной и точной специальной психологии. Но эти исследования – лишь первый черновой труд, к которому потомство отнесется, конечно, с улыбкой сострадания. Эти общие качества, которые я извлек из биографий и о которых собирали сведения наши анкеты, как эмоциональность, интеллигентность, правдивость и другие, являются лишь бледными абстракциями; каждое из них обнимает бесконечность специальных форм, весьма различных, – быть может, даже противоположных друг другу; многие из них имеют производный или сложный характер; наряду с ними многие другие заслуживают не меньшего внимания. Чтобы проникнуть в глубины человеческого характера, необходимы психографии, отличающиеся гораздо большей подробностью и полнотой, чем те, которые легли в основу наших исследований. Может быть, понадобится большее число сотрудников и объектов наблюдения; однако, чем полнее и достовернее будут наши психографии, тем менее будет необходимо нагромождать материалы, чтобы извлечь из них несомненные выводы. Было бы вполне достойно французского гения, создателя психологического романа и первого исследователя специальной психологии принять активное участие в этих изысканиях, которые должны будут когда-нибудь создать прочный и окончательный фундамент не только для наших теорий о структуре человеческой души, но и для всех наших усилий поднять эту человеческую душу на все более высокий уровень счастья и нравственности.