Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наедине с одиночеством. Рассказы - Эжен Ионеско на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Так лучше — работать семьей, легче договориться. Ну, я пойду, меня ждут. Заказ я скоро принесу.

Я повернул голову к окну. Забавное это занятие — наблюдать за прохожими. Вообще-то, я люблю день. Сумерки вселяют в меня тревогу. Но когда смотришь на проходящих мимо людей, таких разных, то начинаешь чувствовать себя комфортнее, приободряешься. Когда я был совсем маленьким, то боялся темноты. Мать выводила меня на улицу и гуляла со мной, держа за руку. Улица была многолюдная, похожая на эту, только поуже. Мать знала многих в квартале. Останавливалась, заговаривала с соседкой. Обменивалась парой слов с торговцами. Я помню эту кишащую людьми улицу, я успокаивался на ней, несмотря на полумрак — освещение было неважное. Большинства этих людей уже нет. Я вспоминаю улицу призраков. И вот теперь прохожие у меня перед глазами вдруг тоже, начинают казаться призраками. Всего лишь призраки. Сердце сжимается, и меня охватывает тревога. Мне становится страшно. Из-за ничего. Из-за всего. Но, к счастью, официантка приносит сардины и вино. И даже сама наливает мне божоле. Ушла. Я выпил стаканчик и налил второй. Так уже лучше. Я начинаю чувствовать что-то вроде веселья. У меня часто бывают такие движения души, такие порывы — навстречу радости, даже счастью, но недостаточно сильные, они быстро затухают. Я знаю способ, с помощью которого можно избавиться от грусти или страха, правда, этот способ не всегда приводит к успеху. Он состоит в том, чтобы смотреть на людей и предметы вокруг как можно более внимательно. Так внимательно, будто видишь весь этот мир впервые. И тогда то, что тебя окружает, кажется загадочным и необычным.

Я сделал над собой усилие, сосредоточился, постаравшись забыть все дороги, которыми ходил прежде, все города, улицы, предметы, всех людей. Я бросился в мир и сделал это в первый раз. Я хотел вновь увидеть загадочность мира, добиться того, что мне иногда удавалось. Я будто присутствовал на спектакле, наблюдая со стороны, на расстоянии, не принимая участия в происходящем действе, не будучи ни актером, ни статистом, то есть не исполняя ни одной из тех ролей, в которых мы обычно выступаем. Окружен людьми — и вместе с тем не среди них. Иногда это усиливало мою тревогу, но чаще она исчезала. Никаких невольных или привычных оценок либо обобщений: мол, эти люди, улицы некрасивы или красивы, хороши или плохи, подходящи или неподходящи, опасны или безопасны. Мне удалось достичь определенной нравственной нейтральности. Или эстетической нейтральности. «Они» не были мне подобны, сделав еще одно усилие, я перестал понимать значения слов, которые произносили люди в ресторане. Как будто они разговаривали на незнакомом мне языке. Все это было не реальностью, а лишь призрачным видением, иллюзией того, что есть ничто. Тарелки и ножи, вилки и автобусы все превратилось в нечто такое, с чем не знаешь, что делать, чем не умеешь пользоваться. Таинственные, почти неразличимые существа двигались вдоль чего-то, напоминающего улицу, перемещались в некоем подобии пространства, проходили и исчезали в первый и последний раз. Реально существовал лишь я один. Я снова оказывался перед глухой стеной непостижимого. Где находится эта стена? Где нахожусь я? Я чувствовал себя чем-то уникальным в призрачном круговороте. Реальным было лишь пространство, которое заполнял собою я. Причем я разрастался, что было своего рода эйфорией. Чем более нереальным казалось мне «все это», тем больше крепла моя уверенность в том, что я — существую. Однако эту эйфорию следовало тормозить — не разрушать, но сдерживать. Иначе я принял бы такие размеры, что, заняв все экзистенциальное пространство, вновь очутился бы у невидимых стен непостижимого. Не знаю, насколько точно мне удается выразить то, что я хочу сказать. Трудно подобрать слова, чтобы передать это состояние. Голос разума нашептывал мне, что я не один, что подобных мне много, но я пытался его заглушить. Только когда я чувствую себя одиноким, космически одиноким — собственным создателем и собственным богом, творцом всех этих видений, — только в такие моменты я чувствую себя вне опасности. В таком одиночестве, как правило, не чувствуешь себя одиноким. Оно не абсолютное, а космическое, и многое уносишь с собой; есть еще другое, малое одиночество — социальное. В абсолютном одиночестве нет ничего постороннего — чьего-то присутствия, воспоминаний, образов, которые мучают вас, надоедают вам. Бывает одиночество невыносимое, наполненное тоской и скукой, и тогда ты нуждаешься в других людях, зовешь их, обращаешься к ним, некоторых боишься, но устремляешься к ним, как будто собираешься разоружить, или же, напротив, бежишь от них — в общем, веришь в их существование… Я не был богом, не создавал все эти скоротечные видения — мне их являли, показывали. Кто-то, а не я, был творцом. Я же терпел, и все же пытался сопротивляться, пытался держаться осторонь, быть лишь наблюдателем, не входя в игру, и вместе с тем не мог со всем этим не считаться.

Еще несколько мгновений я находился — вне. Голоса все еще звучали неразличимым шепотом, а люди выглядели призраками. Затем было падение — я возвращался в реальность. Вещи вновь обретали свою идентичность. Я предпринял еще одно усилие, чтобы вернуться в «другое место», туда, где все это не имело имени. Я стал пристально разглядывать пятно от красного вина, расплывшееся на скатерти. Я уже с успехом проделывал такой эксперимент. Он заключался в том, чтобы смотреть на что-то до тех пор, пока не перестанешь понимать, что это такое. Пятно, например, должно стать «я не знаю, чем», не знаю, на чем — на скатерти, которая не была больше ни скатертью, ни белым пространством, ни местом, на котором расплылось пятно. Однако сейчас я не мог сосредоточиться. Может быть, из-за официантки, которая, проходя мимо меня, бросила:

— Вы не будете больше есть бифштекс?

А ведь мне удалось комфортно расположиться в «другом» месте, все втянув в это другое место — даже бесцветные фразы, шаги, жесты людей, которые походили на жесты, но уже не были жестами. Нередко мне достаточно было многократно и быстро повторить слово «лошадь» или «стол», чтобы понятие освободилось от своего содержания, чтобы исчезло всякое содержание. Но в этот вечер дело не шло.

— Нет, не буду, — ответил я официантке, — вы можете принести десерт, а потом кофе, нет, принесите все вместе.

Голоса стали твердыми и горькими, а потом слились в неразборчивый шепот.

Все остальное было на своих местах: подвешенные к потолку лампы не шевелились, даже земля не дрожала. Когда я только начинал свои эксперименты, в пятнадцать или семнадцать лет, другое место появлялось быстрее. Чаще всего возникало нечто вроде светящегося ореола. А когда это состояние уходило, со мной оставалось воспоминание о светящемся мире. Я старался сохранять это радостное воспоминание как можно дольше — несколько дней, а может, и недель. Теперь, когда я вхожу в это состояние с гораздо большим трудом и гораздо реже, оно оставляет ощущение неуверенности, удрученности на грани с тоской. Я не был уверен — на самом ли деле я чувствовал то, что чувствовал.

Итак, все вернулось на круги своя, вещи стали называться своими именами. Я съел десерт, выпил кофе. Что делать теперь? Простая мудрость учит нас радоваться любым мелочам, которые дарит жизнь. Я долго исповедовал этот принцип. Потом я научился также не слишком расстраиваться ни из-за малых, ни даже из-за больших вещей. Но повседневность переносить нелегко; наконец, труду легче предпочесть праздность. Между усилием и настоящей скукой лежит состояние маленькой скуки — его я и выбирал, ему отдавал предпочтение. Мне страшно не хотелось покидать ресторан. Я заказал стаканчик виноградной водки. Кроме меня в зале оставались лишь двое молодых людей, влюбленных друг в друга, как миллионы других.

Ничего не поделаешь, нужно уходить. Я ведь уже заплатил. Я снял с вешалки шляпу. Сказал «до свидания» официантке, которая, думаю, вздохнула с облегчением, хотя и выказывала мне свое расположение. Быть может, она собиралась пойти в кино или провести вечер у телевизора со своим другом, кстати, нужно купить телевизор, чтобы коротать вечера, чтобы легче было засыпать.

— О, мсье, я так устала, я возвращаюсь домой, чтобы только поспать… — сказала мне официантка; вид у нее, однако, был довольно бодрый. Не может быть, чтобы она ложилась только для того, чтобы отойти ко сну. Ее зовут Ивонна, сообщила она мне, вот только времени поболтать у нее нет, ну ничего, будет еще время — завтра, послезавтра. Я вышел из ресторана, повернул направо, на хорошо освещенном проспекте было еще довольно много людей. Но уже меньше. Я повернул за угол направо. И оказался на маленькой улочке с редкими прохожими. Спали еще далеко не во всех домах, по многих горели окна. Наконец я подошел к своему дому, вошел, прошел по коридору, мимо комнаты консьержки. Начал подниматься по лестнице на второй этаж. Дверь комнаты открылась, и выглянула консьержка. Сняв шляпу, я сказал ей: «Добрый вечер!». Не ответив, она шмыгнула назад.

Я дам ей на чай или сделаю какой-нибудь подарок, чтобы она почаще улыбалась, сказал я себе, снова надевая шляпу на голову. Недоверчивое выражение лица мне не нравится. Я взошел на третий этаж, за дверью квартиры справа залаяла собака. Я поднялся на четвертый этаж, подошел к своей квартире, открыл дверь, закрыл ее. Включил свет, повесил шляпу на вешалку. Зажег свет в большой комнате. Затянул шторы. Вытянулся на диване. Затем встал. Уселся в кресло. «Ты у себя дома, тебе хорошо». Так ли это? Да, все-таки хорошо. Есть страны, где нужно быть готовым ко всему: полиция, например, может войти к вам в дом в любой час дня или ночи. Воров я не боялся. Я не жил ни в богатом квартале, ни в богатой квартире. Но мне следовало бы чем-то заняться. Получше узнать квартал, например. А может, завязать какие-нибудь знакомства? Здесь я сомневался. Новые знакомства могут нарушить привычный уклад жизни. И о чем говорить? Сам я ничего интересного не расскажу. То, что смогут рассказать другие, меня не интересует. Чье-либо присутствие меня стесняет: возникает что-то вроде невидимой перегородки. Правда, не всегда. В конце концов, пять-шесть физиономий будет достаточно. Моя новая жизнь может наладиться в самое ближайшее время. У меня возникла мысль выпить еще немного коньяку. Но я подумал о завтрашнем дне, о возможной тошноте, о чугунной голове. Посмотрим, как все образуется, сказал я себе. Жизнь увлекательна, может произойти столько неожиданных событий! Маленьких, не больших. Я не люблю большие приключения, от них только устаешь и ничего больше.

Когда я лучше узнаю квартал и все уголки своей квартиры, я смогу заметить какие-то изменения — маленькие метаморфозы света. Я не изучил еще как следует свою мебель, цвета и оттенки ее обивки. Я встал и подошел к месту, где поставил свои книги. Все они были прочитаны, и не раз. Некоторые из них я уже довольно давно не перечитывал. Но только откроешь первую страницу, как почти всегда вспоминаешь содержание. И тем не менее я любил перечитывать книги. Замечаешь, что в них есть куча вещей, которые не задержались в памяти. Такое-то событие или такая-то сцена. Но сейчас ни одна книга меня не привлекла. Я погасил свет в большой комнате и прошел в коридор, где свет уже был включен, потом в спальню, открыл дверь, зажег лампу, погасил лампу в коридоре и начал раздеваться.

«Впервые в жизни я сплю в этой спальне и в этой большой кровати». Я подумал, что никогда не забуду это первое прикосновение. Разве не так начинается новая эра? Будильник больше не нужен, сказал я себе. Все-таки они должны мне завидовать, мои бывшие коллеги по бюро. Я потушил свет. Я очень люблю забываться во сне. Эта фраза часто звучала в моей голове, но я не понимал ее смысла: забываться — от чего? Я всегда вижу сны. В моих снах отражается лишь то, что происходит со мной в жизни. Мои сны серы и безлики, в них нет ни желаний, ни страха. А ведь на самом деле желания у меня есть, и очень сильные. Два или три раза я видел страшные сны. Видел и такие, которые очень хотелось бы запомнить, и я жалел, что не запомнил, — от них остаются лишь тени, исчезающие на рассвете, убегающие тени, тающие в первых лучах зарождающегося дня. И вся наша жизнь состоит из каких-то обрывков. Нужно смириться, чтобы не страдать. Смириться. Я все время убеждаю себя, что нужно смириться. Довольно часто мне это в какой-то мере удается. Хотя это не глубокое, не настоящее смирение: через некоторое время во мне просыпается недовольство. Оно растет, усиливается, душит, переполняет меня, иногда превращается в ярость. Нет, я никогда не утешусь, никогда не смогу забыть об этой, стене, никогда ничего не увижу из-за этой стены, достигающей до неба. Как можно смириться с незнанием, в котором мы утопаем, несмотря на развитие всяческих наук, несмотря на все теологии, на все премудрости?! Со дня своего рождения я ничего не узнал и, знаю, что ничего не узнаю. Я хотел бы сместить границы воображения. Взорвать стены воображения. Но нет, они никогда не рухнут, и я умру таким же невеждой, каким родился. Это непостижимо — невозможность постичь непостижимое. Как они могут так беззаботно жить внутри этих стен, все эти техники, политики, ученые, крестьяне, рабочие, бедные и богатые? Речь не о гордыне. Я не хочу знать больше других, я желаю, чтобы все знали. «Это не является невообразимым; значит, будем воображать себе лишь то, что не является невообразимым», — написал один философ; я прочитал как-то несколько страниц из его книги, стоя в книжном магазине и приподнимая неразрезанные листы. Я никогда не возвращался к этому состоянию первозданного удивления перед миром, старался не возвращаться и к вопросам, на которые нет ответа. Нам говорят: избавьтесь от этого удивления, вырывайтесь за пределы этого круга. Но на чем же основывать, например, нравственность? Во всяком случае такой основой не может быть незнание, а мы пребываем именно в незнании, у нас есть лишь одна отправная точка — ничто. Что можно построить на этом «ничто»? Можно провести несколько практических экспериментов. Я знаю, что могу перемещаться в пространстве. Знаю, что могу пойти в ресторан. Знаю, что есть рестораны. Знаю, что есть различные механизмы, техника. Меня бесконечно удивляет, что есть техника, которая основывается на абсолютном «ничто». Вот еще один уровень моего удивления: как это может быть? Я в который уже раз говорю себе: ограниченное знание не есть знание. Вселенная, все сущее, все мы подчиняемся инстинктам, руководствуемся неглубокими размышлениями, вложенными в нас. Нами манипулируют, сами же мы недееспособны. Я ем не потому, что мне этого хочется: мною управляет инстинкт самосохранения. Я люблю и занимаюсь любовью не ради себя — я делаю это всего лишь для продолжения рода, повинуясь законам, которые управляют мною. «Законы» — я употребляю это слово, потому что у меня не хватает воображения, чтобы иначе назвать эти принципы, манипулирующие мною. Мы предопределены социально, но это еще не все — мы предопределены биологически, космически. И эти слова тоже прозвучали во мне до того, как я их произнес, — они посеяны во мне. Но этот способ говорить и думать — я называю это так — не охватывает действительности, потому что я, по сути, не знаю, что такое действительность, не знаю совершенно, не знаю, является ли она выражением чего-то, не знаю, что под этим подразумевается.

Я пытаюсь реализовать свое решение перестать мыслить, если только это можно назвать мышлением и если мысль действительно является мыслью.

Мы терпим. Я терплю. И должен быть удовлетворен тем, что терплю. Вот уже и смирение. Всякий раз, когда во мне появляется хотя бы толика смирения, я чувствую облегчение. Я успокаиваюсь, отдыхаю. Я засыпаю.

И вдруг, совершенно неожиданно, как и всегда, в голове у меня возникла мысль: сейчас я умру. Я не должен бояться смерти, потому что не знаю, что это такое и, потом, разве я не сказал, что все должно идти своим чередом? Бесполезно. Я вскакиваю с кровати, меня охваты наст жуткий страх, я зажигаю свет, мечусь из угла в угол, выхожу из спальни, вхожу в большую комнату, включаю в ней свет. Я не могу больше ни лежать, ни сидеть, ни стоять неподвижно. И я двигаюсь, двигаюсь, перемещаюсь по всей квартире, всюду зажигаю свет и хожу, хожу, хожу. Миллиарды живых существ охвачены той же тревогой. Почему же нами так манипулируют? Не помогают никакие рассуждения, никакие увещевания. Я мокрый от страха. Как другие, как многие другие. В каждом из миллиардов живых существ гнездится этот страх, можно сказать, что в каждом человеке умирают миллиарды живых существ. Почему так происходит? Несомненно, тот факт, что я поменял место проживания, что больше не хожу в бюро, способствовал пробуждению этой тревоги, я ведь уже довольно давно ее не испытывал — и расслабился. Я изменяю образ жизни, вступаю в новую жизнь, и мною овладевают тревоги и страхи, которые давно уже стерлись привычным однообразием прежних будней. Тревога вспыхивает во мне с новой силой, меня словно отбрасывает назад, в тот день, когда она впервые посетила меня вместе с первым удивлением. Каждый есть никем, и в то же время каждый — это вселенная. «Надо лечь в постель и не думать больше, не думать больше». И тут меня настигает усталость, она приходит с первыми лучами солнца, на заре, сладкая усталость, я наконец-то могу лечь в кровать, укрыться и уснуть.

Каждый рассвет — начало или возобновление. Воскресение. Смерть отдаляется, прячется ото дневного света. Да, утро — воскресение, и это не просто символ. Его ощущаешь, видишь и слышишь. Я хорошо помню то время, когда был маленьким и меня уже мучили первые тревоги. Вечерами, после работы, к матери приходили соседки по лестничной площадке; они тихонько разговаривали в соседней комнате, дверь моей комнаты мать оставляла открытой. Я, верно, тогда уже боялся темноты и тишины, потому что был счастлив от того, что в полусне слышу этот шепот взрослых, успокаивающий шепот. Я сладко засыпал под его аккомпанемент. Теперь перед тем, как встать, я люблю подремать, прислушиваясь к утренним звукам и запахам: шаги соседа сверху, скрип открывающегося окна или двери, радиоприемника, аромат кофе. Но что мне нравится больше всего, так это грохот первой электрички, доносящийся из метро, или шум первого автобуса. Но в этом пригороде я не услышу грохота электрички; этот грохот, от которого слегка дрожат стены, этот приглушенный грохот успокаивал меня, и я засыпал. Затем, увы, звенел будильник. Но здесь его у меня не будет. За исключением звона будильника, никакие звуки на меня не действуют. Шум отбойного молотка, машин, пил не задевает меня, не раздражает, я даже не пытаюсь не слышать его: он сам по себе — я сам по себе. Так складывается нечто вроде звукового пейзажа.

Разбудил меня звонок в дверь. Было уже одиннадцать часов. Пришла Жанна, домработница. Она извинилась за то, что опоздала: обычно она приходит в десять часов, но у нее было много работы, да и муж приболел. Видно, однако, было, что она не слишком переживает: благодаря тому, что она опоздала, я смог поспать на час больше. Я сказал ей, чтобы она начинала с большой комнаты, а сам пошел в ванную. Не очень-то она светлая, моя ванная, потому что окно ее выходит во внутренний двор, но и не слишком мрачная. И все-таки свет нужно зажигать. Что за ярмо — этот ежедневный туалет! Я всегда стараюсь отодвинуть эту повинность, насколько это возможно. По воскресеньям, когда я не ходил в бюро, случалось, что я был готов к тому, чтобы выйти в ресторан, не раньше чем в два часа дня — более того, к этому времени я еще не успевал побриться! Но в обычные дни я должен был приводить себя в порядок как можно быстрее. Теперь каждый мой день будет воскресеньем. Я боялся, что слишком расслаблюсь. Здесь таилась опасность: эта лень, это утреннее безволие погружали меня в состояние тревоги. Теперь мне это грозило ежедневно. Я сказал себе, что нужно попросить Жанну приходить пораньше — в восемь часов, нет, все-таки в девять, — так я буду вынужден заниматься собой не слишком поздно. Закончил я свой туалет довольно быстро и даже ощутил некую радость. Я говорил себе: я выхожу — выхожу посмотреть на улицу, на людей, погрузиться в свою новую жизнь. Я представлял себе шум улицы в свете дня. Нужно будет погулять и по улочке пенсионеров. Выйти, смотреть на людей со смешанным чувством интереса и безразличия. У меня были основания чувствовать себя счастливым. Почему не насладиться всем тем, что вы можете видеть своими глазами, слышать своими ушами? Быть окруженным всем этим — и в то же время вне. Зритель на сцене среди актеров. Все что угодно может быть увлекательным, захватывающим, драматическим, необычным, таинственным; можно, например, наблюдать за собакой, которая бежит неизвестно куда и зачем. Люди тоже спешат неизвестно куда и неизвестно зачем. Наблюдать за людьми. Кем придумано это зрелище? Господом Богом? Признаюсь — я в это верю. Хоть и не знаю всех обстоятельств. Возможно, Бог предоставил людям свободу: делайте все совершенно самостоятельно. Возможно, я ошибаюсь. Возможно, это не так: Он ограничивает нас во всем, что мы делаем. О да, достаточно поднять легкий занавес, скрывающий этот мир от обыденности и банальности, источник которых — только в нас самих; в нашей жизни нет ничего банального — если присмотреться внимательнее, наша жизнь — это одновременно и драма, и комедия. Я что-то не то говорю, какие-то глупости… Спектакль, который разыгрывают люди, всего лишь жалкий суррогат великого театра мироздания.

Завтракать уже слишком поздно. Но ничего. Пойду в кафе, выпью аперитив. Обед уже скоро, я могу побыть на улице, если не слишком холодно, или остаться в кафе, почитать газету. Я отдал ключ Жанне и попросил положить его под коврик у двери. Мне показалось, что она немного разочарована тем, что я так быстро ухожу. Ей хотелось поговорить. Я еще вчера заметил, что ей не терпится рассказать о своей жизни. Должно быть, она хотела, чтобы и я поведал ей историю своей жизни. Но я предпочитаю на эту тему не распространяться. Это мой секрет. А почему, собственно, секрет, спросил я себя. Вовсе это не секрет, и даже не полусекрет. Наконец мне надоело болтать. Я вышел. Легко, посвистывая, стал спускаться по лестнице. На втором этаже остановился. Нужно было приготовиться ко встрече с консьержкой: принять как можно более достойный вид. На первый этаж я спустился медленно, чинно. Консьержка отодвинула занавеску, приоткрыла дверь, окинула меня суровым взором. Решив, что отныне буду стараться ходить мимо нее как можно тише, я несмело поздоровался. Вообще, все это раздражало: она ведь, можно сказать, у меня на службе, и ничего плохого я не делал. Смотри-ка, соизволила ответить чем-то вроде легкой улыбки. А может, и нет. Во всяком случае, не нахмурила брови. А то я уже читал на ее лице чуть ли не презрение. И чего только ни думал! Я вышел, повернул налево, прошел по провинциальной улочке, встретил какого-то старика, снова повернул налево. Сделал несколько шагов по проспекту. Перешел на другую сторону. Миновал автобусную остановку, рядом с которой располагалась, фасадом к проспекту, мэрия, прошел еще несколько метров, повернул направо, проследовал мимо служебного входа в мэрию, повернулся к этой двери спиной и перешел на другую сторону улицы — там было маленькое кафе, возле которого продавали газеты. Я купил газету и устроился за маленьким столиком на закрытой террасе, рядом со стеклянной витриной. Заказал стаканчик кампари, выпил его, затем второй, третий, седьмой. Не без труда удержался от того, чтобы не заказать очередной. Наверное, из-за официанта, которого беспокоил слишком часто, на лице у него была насмешливая и слегка раздраженная гримаса. А может, мне показалось. В конце концов, семь кампари для меня достаточно. Легкое ощущение счастья, посетившее меня утром, которое на какое-то время померкло из-за болтовни Жанны и небольшого замешательства при встрече с консьержкой, — это ощущение усилилось, усыпило тревогу, в душе моей поселился покой. Захотелось засмеяться беспричинным глупым смехом. Немного глупым. А что за этим могло последовать? Я пробежал статьи, посвященные внутренней и внешней политике, и лишний раз убедился в том, что люди в этой стране не могут найти общий язык, что растет недовольство крестьян и рабочих, служащих и коммерсантов. Чувствовалось, что и у полиции хватает причин для недовольства и она даже может захватить министерства. Интеллектуалы были в ярости. Студенты тоже, потому что не хотели работать, или потому что для них не было работы и вообще не будет рабочих мест, когда они закончат свою долгую учебу, нудную и бесполезную, или же потому что прогресс человечества без них невозможен и, значит, платить им нужно гораздо больше. Так или иначе они не видели для себя достойного места в обществе, а само это общество, кстати, доброго слова не стоит. У меня по этому поводу возникали аналогичные мысли, хотя аргументы были иными: общество не может быть основано ни на какой морали, ни на какой религии, экзистенциональное существование человека в этом обществе социально и экстрасоциально неприемлемо. Я никогда не дочитывал идейные статьи до конца. Отложив газету в сторону, я несколько минут смотрел на проходящих мимо людей, но как бы сквозь них, потому что подумал вдруг: не может быть, что в нашей жизни все предопределено и что нами манипулируют. Кто эти мы, кем манипулируют? Существуем ли мы? Только при том условии, если мы верим в душу, брошенную в мир и этот мир терпящую. Возможно, мы всего лишь эфемерные сгустки энергии, переплетения различных сил, противоположных тенденций — узлы, которые развязывает только смерть. Нас сотворили, произвели, нами управляют, но вместе с тем мы и сами себя творим, собой управляем. Если бы я был наделен талантом философа! Я бы о многом узнал, многое бы постиг, многие вещи объяснил бы себе и другим, мог бы обменяться идеями. Неплохо также быть математиком. Один студент-математик, двоюродный брат Люсьенн, как-то сказал мне, что математики могут оправдать свое существование перед Богом. Другой заявил, что математика и физика базируются на постулатах и аксиомах, которые в основе своей имеют «ничто». И однако все то, что я вижу, конструируется. На любых постулатах можно что-то выстроить. Нет ничего реального. Нет ни фальшивого, ни настоящего, и тем не менее все идет своим чередом, все проверяется, все строится. Бог дает нам эту свободу — волеизъявления, удовольствия, интерпретации, выдвижения гипотез, и все эти гипотезы, находясь в противоречии друг с другом, чего-то стоят и с ними что-то можно делать. Еще один студент говорил другому студенту, не согласному с ним (я стал свидетелем этого разговора несколько лет назад, когда обедал в ресторанчике возле бюро), что если бы нацисты выиграли войну, то их расистские теории, биологические, экономические теории получили бы подтверждение и могли бы стать основой культуры столь же прочной, как и та, что исповедует биологическую и экономическую теорию марксизма. Самые разнообразные и противоречивые математические теории, всякая геометрия не мешают, а напротив, помогают архитектуре. А отправной точкой служит наша гипотеза, наше стремление, являющиеся нашим самовыражением либо самовыражением различных групп или расы. Все подтверждается. «Они» делают то, что хотят. Они, не я. Я не принадлежу к посвященным.

После седьмого аперитива я думал, что нет ни реального, ни ирреального, ни правды, ни, лжи. От этого мне захотелось смеяться. Я снова стал наблюдать за проходящими мимо людьми. Они такие разные! И в то же время так похожи друг на друга. Существует лишь практика. Практика и ничего больше. Что я этим хочу сказать? Коварная это штука — пытаться философствовать, не умея этого делать, да еще после семи аперитивов. Я снова взял в руки газету. Раньше я никогда не читал спортивную страницу. Однако эти борющиеся команды наглядно иллюстрируют тот факт, что вовсе не мяч — главное, а когда друг на друга набрасываются команды куда более крупные — нации, или когда воюют социальные классы, то причины экономического либо патриотического характера здесь не при чем, равно как и лозунги справедливости или свободы, — просто так проявляется конфликт с самим собой либо потребность воевать. Но я не военный историк. И потом, воюют они или нет, это меня не интересует. Во мне нет агрессивности, или почти нет, этим я и отличаюсь от других. Зато я охотно просматриваю криминальную хронику. Я не люблю преступников. Но не испытываю и особой жалости к их жертвам… Тогда почему я люблю об этом читать? Потому что это захватывает, вносит разнообразие в монотонность будней. Я ни разу не дочитал до конца политическую статью. Я хочу сказать, что комментарии меня не интересуют. Я сам комментирую события. Я знаю, что воевать одновременно и хотят, и не хотят; знаю, что люди являются инструментом в руках других людей; я думаю, что иногда они хотели бы любить друг друга и что большую часть времени они друг друга ненавидят, как бы вопреки своей воле. Они тоскуют, не отдавая себе в этом отчета. Я и сам часто тоскую. Меня мучают головокружения, и я боюсь тоски; не так давно у меня была депрессия, вызванная тоской, а может, это и была собственно тоска. Когда пишут о тоске, значит, она не присутствует: тоска парализует, заставляет совершать исключительно деструктивные действия, приводит к состоянию, близкому к смерти. Это было невыносимо. Никто не мог мне помочь. Мне не за что было ухватиться. Я произношу «невыносимо» — и понимаю, что это очень далеко от действительности. Это смертельно, да, смертельно. Как будто тонешь в воздухе. Удушье. И нет окна, которое можно открыть. Как еще, сказать… Проходили недели, месяцы, когда даже пошевелиться и то было невероятно трудно, так же трудно, как и не шевелиться. Нестерпимо, да, вот точное слово — нестерпимо. Мертвый, но еще не умерший, живущий, но уже не живой. Одинокий в необъятной пустыне. Или, наоборот, в камере, окруженной очень высокими стенами, с серым светом, при котором невозможно читать. Что мне было до того, что говорили люди? Их безразличные, дружеские или неприязненные слова либо просто не доходили до меня, либо я их отталкивал, убегал от них. Меня тошнило от одного их вида — их, проходящих по улице один за другим. Когда я видел, как они беседуют вдвоем, втроем, мне становилось страшно, а если я видел людей, идущих плотными рядами, в униформе или нет, или же спокойную, бурную либо вооруженную толпу, то терял сознание. Чувство локтя — убереги меня от него судьба!

И вместе с тем я не мог больше выносить одиночество. Целыми днями я ходил от двери к окну, от окна к двери и не мог остановиться. Это была не тревога — это была тоска, тоска материальная, тоска физическая, невозможно было находиться в неподвижности — ни сидеть, ни стоять. Сплошное страдание, гангрена души. Только бы это не началось снова! Мгновения были такими долгими, что казались бесконечными. Убежищем был лишь сон. Но, увы, днем я не мог заснуть ни на минуту. А ночью и во сне тосковал. Патрон злился. Мне даже выписали больничный лист, но врач ничего не мог сделать; меня отвели в клинику, дали сильнодействующие лекарства, только после этого я смог вернуться к работе; больше к врачу я не обращался. Тоска хуже тревоги, можно сказать — это ее противоположность, потому что когда ты встревожен, ты не тоскуешь; вот так я и метался от тоски к тревоге, от тревоги к тоске. Нет, я больше не тоскую, но чувствую, что тоска меня поджидает, угрожает мне, что она может опять охватить меня, начать душить. Я внушаю себе, что мир очень интересен, что он увлекателен. Надо только смотреть во все глаза. Некоторым людям достаточно смотреть на деревья, прогуливаться. Мне посоветовали гулять. Но прогулки нагоняли еще большую тоску, погружали в еще большую печаль. Только бы снова не упасть в эту пропасть тоски! Смотреть внимательно на все вокруг, на мир, очень внимательно. Отрешиться от банальности, снова обретать способность удивляться, замечать необычное. Просыпаться — и видеть, и чувствовать, что весь этот мир на самом деле существует. Я же чувствую, что мир, люди и само существование — все это призрачно. Там, за стеной, нет ничего фундаментального. Быть выброшенным в мир — это бедствие. Непрестанно возвращать себя к началу… Стоя спиной к стене, смотреть на мир оттуда или повернуться к стене лицом, приклеиться к ней. Может быть, она уступит? Как объяснить себе самому, стоящему спиной к стене, зачем ты смотришь на то, что происходит у тебя перед глазами? Нельзя же так до бесконечности… Но это единственный способ убежать от тоски, от черной тоски. Не будем больше об этом думать. Теперь я в порядке. До чего же хорошая штука — алкоголь! Я заплатил по счету, встал, не совсем уверенно держась на ногах. Было уже половина первого, только бы не опоздать в ресторанчик, чтобы не заняли мой столик, я не хочу сидеть за другим, я уже привык. Я вышел из кафе, перешел через дорогу, один из водителей обругал меня, я прошел по тротуару до автобусной остановки перед парадным входом в мэрию. Перешел проспект в положенном месте, девушка толкнула меня локтем и извинилась, затем я сам толкнул локтем мужчину и тоже извинился. Чуть не столкнулся с другим мужчиной, обошел его, подошел к ресторанчику, все еще держа в руке газету, открыл дверь и прежде всего бросил взгляд на свой столик — он был свободен, на нем даже стояла табличка «Занято». Я слишком много выпил. Что если не заказывать вино? Пришла Ивонна, с улыбкой приветствовала меня, спросила, принести ли мне бутылку божоле. То ли постеснявшись отказаться, то ли не в силах устоять перед искушением, я сказал «да». Она посоветовала мне заказать рагу из баранины с картофелем. Налила мне стаканчик, глядя на меня с дружеским сочувствием. Я отпил глоток. Легкое опьянение сменилось тяжелым. Но оно не было неприятным. Я не чувствовал вкуса рагу, не помню, заказывал ли сыр, или десерт, или и то, и другое, помню только, что Ивонна принесла мне кофе: «Выпейте. Очень крепкий. Он вас взбодрит».

Кофе меня не взбодрил. С трудом припоминаю, как Ивонна довела меня до двери, как я шел вдоль стен по правой стороне, потом завернул за угол и добрался до двери своего дома. На какое-то время протрезвел. Старался идти ровно по коридору и держаться прямо, проходя мимо консьержки. Она открыла дверь своей комнаты и смотрела мне вслед, пока я поднимался по лестнице. Остального не помню. Правда, маячит смутное воспоминание о том, с каким трудом я раздевался. Наутро меня разбудил звонок Жанны. Она, пришла раньше, как я ее и просил. Войдя в спальню, она посмотрела на меня чуть насмешливо и сказала, что выгляжу я не лучшим образом. Эта головная боль и эта тошнота! Было лишь одно лекарство: стаканчик, нет, два стаканчика коньяку.

Я быстренько привел себя в порядок. Приняв уже третий стаканчик и пребывая после этого в некоторой эйфории, я выпил чашку очень крепкого кофе, который приготовила Жанна. Она настоятельно рекомендовала мне его выпить. Затем я растянулся на диване с газетой, которую она мне принесла. Отец семейства зарубил топором спящих жену и сына. Женщина застрелила спящих мужа и дочь. Двое влюбленных покончили с собой в гостиничном номере. Шестидесятилетний крестьянин убил из ружья пятидесятилетнего соседа-браконьера. Найден наконец в Сене труп исчезнувшей девушки. Француз, женатый на японке и покинутый ею ради немца, сделал себе харакири. Самоубийца, открывший газовый кран, чтобы покончить с собой, подорвал весь дом, но остался жив, а соседи его — супруги-пенсионеры и их внук — были раздавлены обломками. Где-то шла война. В битве погибло десять тысяч человек, пятнадцать тысяч ранено. В Америке самолет взорвался в воздухе, а в Азии — загорелся во время приземления. Где-то захватили заложников. В другом месте заложниками стали члены какой-то крайне левой партии. Восстания в Африке: добившись свободы, племена продолжали убивать друг друга, как делали это до колонизации. Обретение национальной независимости позволило им возвратиться к древним обычаям. Одуреть можно. Мир погибнет потому, что заканчивается кислород. Астронавты возвращаются с Луны. Новая философия удовольствия требует умножения карнавалов. Ватикан призывает людей к любви и милосердию. Международная ассоциация с центром в Иокогаме убеждает, что убивать друг друга нужно весело. Любопытно. И, похоже, вовсе не шутят. Весело друг друга не убивают. Чтобы убивать друг друга, необходима энергия ярости. В какой-то далекой стране с начала гражданской войны погиб миллион человек. Противоборствующим сторонам в их схватке помогают, поставляя оружие, три большие, соперничающие империи.

Общество защиты животных просит не истреблять маленьких тюленей. Молодой человек убил своего отца, потому что тот буржуа. Целая деревня в какой-то стране, также охваченной гражданской войной — мужчины, женщины, дети, старики, — уничтожена из огнеметов своими же односельчанами из-за того, что религиозная секта, к которой они принадлежали, запрещала им принимать чью-либо сторону в этой войне.

Тоска берет от всего этого. Все та же тоска. В самом деле, смерть все равно неизбежна, так какая разница, когда она наступит? Что из того, если люди поубивают друг друга чуть раньше времени?.. В большую комнату входит Жанна, я засыпаю…

Протирая мебель, Жанна ворчит, что я веду нездоровый образ жизни. Она заметила, что я слишком много пью, это вредно для здоровья. Нехорошо для мужчины в расцвете лет. Может, мне стоит устроиться на работу? Конечно, я получил наследство. Но это не повод для того, чтобы ничего не делать. Нужно хотя бы жениться. Или я собираюсь жить один, словно какой-то импотент? Надо непременно обзавестись семьей. Должны быть дети. Человек создан для этого, маленькие дети просто очаровательны. А когда они подрастут, а вы состаритесь, они не оставят вас в нищете, помогут вам. Умереть одиноким, покинутым всеми, это еще печальнее, чем жить одному. Она даже не представляет, говорит она, что меня ждет. У нее есть муж, с которым она не очень-то ладит, но теперь он болен. У них был сын, которого они хорошо воспитали, правда, он их покинул, но у него доброе сердце, это все из-за женщины. От него давно уже нет вестей. Кажется, у них есть ребенок. У нее с мужем есть еще дочь, которую они тоже хорошо воспитали, очень воспитанная девушка. Вернее, была такой. Она тоже родила ребенка, он умер, когда она оставила своего мужа. Дочь вернулась домой, потом снова ушла, у нее своя жизнь. Время от времени они узнают что-то через двоюродных братьев; кажется, она наркоманка, а как они о ней заботились! Дети неблагодарны. Истекаешь ради них кровью, это нелегко — воспитывать детей, а они, когда повзрослеют, бросают вас, забывают, лучше уж их не иметь, а если иметь, то хороших детей, благодарных. На признательность неблагодарных нечего рассчитывать.

Я соглашаюсь с ней, но она не умолкает. Она говорит и говорит, с тряпкой в правой руке, жестикулируя левой. Обещает, что женит меня и что у меня будут дети. Я, со своей стороны, обещаю, что именно так и будет. Но она сомневается. Я даю слово, клянусь. Наконец она уходит. Идти в ресторан еще рано. А что если прогуляться перед обедом? Совершить большую прогулку но всему кварталу? Возможно, это будет увлекательно. Да, возможно. Я мог бы найти, к примеру, новое кафе. Кафе хватает. Пить каждый день аперитив в разных кафе — это настоящее исследование, и ежедневно пробовать разные аперитивы — тоже. Вчера — кампари, сегодня — вермут. Меня вдруг охватило сильнейшее желание выпить вермута в каком-нибудь другом кафе, и этому желанию трудно было сопротивляться. Повеселев, я посмотрел в окно: нет ли на тихой улочке Жанны, не болтает ли она там с кем-нибудь? Если она меня заметит, то может остановить, сказать неизвестно что, представить, например, кому-то, и я окажусь вовлеченным в ненужный разговор.

Жанны на улочке не было. Я быстро вышел из квартиры. Она была внизу, разговаривала с консьержкой. Увидев меня, они сразу же замолчали. Уж не обо мне ли была беседа? Но какое им до меня дело? Пусть оставят меня в покое. Я делаю то, что хочу. Я ничего не делаю, если не хочу ничего делать. Это мое личное дело. Я сейчас разозлюсь! Я быстро вышел из подъезда. У самой двери обернулся — они на меня смотрели. Ждали, пока я выйду, чтобы продолжить перемывать мне косточки. Что они себе воображают? С консьержкой что-то нечисто: если бы не она, Жанна не читала бы мне нотаций. Но все равно, Жанна — славная женщина.

Все-таки нужно считаться с людьми. Они существуют, потому что надоедают мне, когда вмешиваются в мои дела. Этого достаточно, чтобы я сорвался, оказался зависим от них. Они извлекают вас из вашей реальности и погружают в свою. Навязывают свой способ видеть. Приходится принимать их оптику. Я не могу не считаться с другими, это очевидно, но моя цель — это другое место. Другое место — вот что настоящее. Было пасмурно. Я повернул за угол, налево, затем достаточно долго шел, пересек еще три улицы, прежде чем попал в бистро на углу одной из улиц и проспекта, который казался бесконечным, быть может, он достигал края света. Я вошел в бистро, заказал вермут, выпил первый, затем второй стаканчик. Возле стойки толпилось много клиентов. Рабочие, белые и черные, каменщики — эти были вымазаны известкой; один совсем маленький человечек в бежевом пальто болтал с другим таким же тщедушным человечком, хотя тот по сравнению с ним казался рослым, — эти разговаривали оживленно, но негромко. Судя по виду, они были страховыми агентами. Рабочие, говорили громче, похлопывая друг друга по плечу. Те, что стояли в начале очереди, обменивались репликами с теми, кто замыкал.

Постепенно ко мне снова пришло странное, необычное видение мира. С остротой, которая характерна для этого состояния, этого интуитивного предчувствия, я понял, что все люди — чужие для меня. Как трудно проникнуть в чью-то душу! Однако в этот раз мне хотелось сблизиться с ними. Что произошло бы, если бы я был ближе к ним, с ними? Пожалуй, это было бы интересно! Я жил бы. Но они были словно отделены от меня толстым небьющимся стеклом.

Как к ним приблизиться? К этим марсианам, подобным мне! И они ли находились за тем стеклом, будто в зоопарке, или я сам? Я стал присматриваться к ним, прислушиваться и пришел к выводу, что их движения кажутся мне беспорядочными, а жесты — бессмысленными. Какие-то крики. Слова, свободные от какого бы то ни было содержания, словно кожура от плодов. Шум. Они открывали и закрывали рты, вливали в них содержимое стаканчиков — в эти дыры, куда помещают вещи, которые не влазят в другие дыры. Я смотрел на улицу, и фасады домов уже не были больше фасадами. Прохожие не были прохожими. Затем я стал смотреть на свой столик, стакан, на свою руку. Двигал пальцами. Захотелось смеяться. Потом возникла тревога. А за нею — удивление. Я огляделся: что же это все такое? Вопрос показался мне бессмысленным. Спрашивать у себя, что это такое? А это что? А это?..

И все-таки я существовал. Я был там, в сердце вещей. Лопнет ли эта оболочка, увижу ли я, что за ней? Или там ничего нет? Моих глаз недостаточно. Я снова взял в руку стаканчик, со страхом и надеждой. Я его почувствовал, все-таки я его почувствовал. Это меня пробудило. Или усыпило.

Ко мне пришли устанавливать телефон. Я никак не мог решить, где определить ему место. В большой комнате, возле дивана? Или в спальне, на столике у изголовья? Должно быть, это приятно — поболтать с кем-то (я же собирался заводить новые знакомства или возобновлять старые), лежа на диване, днем, глядя в окно на проходящих по улице людей. Мне было что рассказать тем, с кем я не виделся все это время. Интересно, что произошло в бюро за эти четыре зимних месяца? Женитьбы, похороны, новые служащие? Мне захотелось побывать и в моем старом бистро. Во всем есть своя красота. Жизнь прекрасна, когда смотришь на нее в целом, в совокупности, прекрасна в своем прошлом, в этом подобии пространства, которым становится, время, когда от чего-то отдаляешься. Все вместе это составляет блок, нечто вроде дома или дворца, который можно обойти, комната за комнатой, этаж за этажом. А я не отдавал себе отчета в этой красоте. Как это глупо! Скоро — быть может, завтра — я войду в красоту наступающей весны. На деревьях уже появились листочки. Еще совсем недавно жизнь казалась мне грузом, который нужно нести, теперь она стала для меня украшением, памятником, зрелищем. Смотреть на мир с точки зрения смерти, если это возможно. Это феерия. Это изумительно. Все вокруг приобретает такое огромное, такое очевидное значение! Я испытывал ностальгию по прошедшему времени. Это ничего. Я ведь в любой момент могу отправиться туда, куда захочу. Что с Люсьенн? Есть ли у нее ребенок? А Жульетта? А Жанин? А патрон? Славный и несчастный, по сути, человек. А я еще чувствовал себя под властью тирана! На самом деле все это было не трагичным, а скорее смешным. Почему мы не умеем смеяться вовремя? Нет ничего по-настоящему трагичного, потому что все проходит. Или отдаляется. И как все, что имеет точные контуры, это «все» можно окинуть взором памяти, проанализировать, воссоздать. Какое, должно быть, сожаление испытывает уходящий человек, когда понимает, что все было чудом, мельчайшие детали: запах утреннего кофе, нелепая ссора — как они забавны, эти ссоры: муха в супе, драгунская форма, драгун в форме. Когда приходит время, то все болезни, эпидемии, мучения, войны — все это уже не причиняет боли, на все это нужно смотреть, все это нужно созерцать в необычной реальности. Я буду взывать, да, я буду взывать ко всему миру.

Пожалуй, не стоит устанавливать телефон в большой комнате. Я не захотел, чтобы номер моего телефона значился в справочнике. Ко мне, разумеется, будут приходить люди, вдруг кто-нибудь бесцеремонный, увидев аппарат, захочет узнать мой номер. И я решил, что телефон будет в спальне. Но кому-то этот номер я все-таки дам. Однако мне не хотелось бы, чтобы мне звонили слишком рано или слишком поздно. Человек, который устанавливал телефон, сказал, что совсем несложно сделать розетку в каждой комнате. Тогда можно переносить телефон из комнаты в комнату, как захочется. В самом деле, все так просто и стоило, как выяснилось, недорого.

Я снял трубку (откуда это лихорадочное нетерпение?) и набрал номер телефона студента-философа. Хотя он уже, должно быть, не студент: верно, получил диплом в ноябре прошлого года. Небо покрывалось тучами. Сейчас начнется дождь. Это очень неприятно — хмурое небо, оно вызывает во мне тревогу. А когда непогода затягивается, есть лишь одно средство — самому стать хмурым. Наконец я дозвонился, сгорая от нетерпения услышать его голос. Гудки. Я ждал, никто не отвечал, меня охватило разочарование, но я все еще не клал трубку, держал ее возле уха. И хорошо, что мне хватило терпения и упрямства. Ответила женщина.

— Андре нет? — спросил я с беспокойством.

— Есть, есть, только что пришел.

Я представился, спросил, не помешал ли, он ответил, что нет, честно? ну да, честно, ему приятно меня слышать, как у меня дела? да, экзамен он сдал и теперь преподает в колледже, пишет диссертацию. Он хотел обратиться в бюро, к моему бывшему коллеге, чтобы узнать мой адрес. Я сказал, что в бюро моего адреса не знают и что я вот уже два или три месяца нее собираюсь зайти туда, повидать бывших сослуживцев, оставить им своей адрес, пригласить кого-нибудь к себе, но все время откладываю эту поездку на завтра, это целое путешествие, настоящее приключение. Но теперь это уже дело решенное. Этот выход должен стать для меня праздником. Я долго болтал с ним, он заверил меня, что не спешит, попросил рассказать о своей жизни.

Я, со своей стороны, учтиво предложил, чтобы сначала он рассказал о себе. Что он и сделал. Он женился, это как раз его жена взяла трубку. Она на два года моложе его, красивая, умная студентка.

Я сказал, что у меня все хорошо. Мне нравится отдыхать. Правда, иногда я скучаю. Не хожу в кино. Это моя ошибка. Ничего не читаю. Но скоро опять начну, потому что меня начинают интересовать другие люди, то, что они говорят, разные вещи, всякие проблемы. Все интересно, в различной, конечно, степени. Но не следует предпочитать кого-то одного или что-то одно — это будет очень субъективно, нельзя выстроить иерархию.

Он отвечал (смеялся он надо мной или нет?), что я слишком погрузился в одиночество и что я, должно быть, слишком много размышляю. После этого я поведал ему о разных мелочах своей текущей жизни, о консьержке, которая вначале смотрела на меня так, как будто я был смешон. И выказывала по отношению ко мне определенную антипатию. Нет, я не страдаю манией преследования. Я делал ей маленькие подарки, давал на чай, она брала, но это, казалось, унижало ее. Каждый раз, когда я проходил мимо, она что-нибудь придумывала. Получилось так, что я выходил или входил как раз тогда, когда она подметала, и уносил на подошвах своих башмаков пыль. Она неодобрительно на меня смотрела. Задавала бестактные вопросы: «Опять вы, куда вы идете? Вы все время выходите. И не собираетесь работать. Везет вам. Не то что всем нам». А затем эта враждебность, эта подозрительность постепенно исчезли, во всяком случае не были заметны. Она привыкла ко мне, к моему постоянному хождению, к моему странному одиночеству. У меня такой вид, сказала она однажды, словно я прячусь от полиции, хотя на самом деле, у меня для этого недостаточно смелый вид. Я ответил, что просто никогда не вписывался в среду. Но, право, теперь с этим покончено. Я ее больше не раздражаю, я стал ей неинтересен. Я это чувствую. Теперь, когда я, проходя мимо нее, снимаю шляпу — я всегда ношу шляпу, — она отвечает мне механическим кивком головы. Только вот видит ли она меня? Во всяком случае, она не смотрит на меня и уж тем более не рассматривает. Я стал для нее частью этих этажей и лестничных клеток. Это совсем не так, как прежде, когда она отодвигала занавеску на застекленной двери своей комнаты, чтобы окинуть меня пронизывающим взглядом. У меня есть домработница Жанна, которая всегда рассказывает мне разные истории из своей жизни. Я уже устал от нее. Рот у нее никогда не закрывается, а у меня болят уши от ее россказней, она мешает мне дремать, думать, и так все в точности как в первый день, ничего не изменилось, даже хуже. Из квартиры трудно уйти, она все время останавливает, даже за рукав пиджака тянет. Я уже и на цыпочках пробовал ускользать — напрасно, все равно услышит. Хотя вам вряд ли это интересно, сказал я своему собеседнику, я сам сейчас, как Жанна. Нет, нет, заверил он, мне это интересно, ваш случай мне интересен. Он был философом, но также и психологом, психоаналитиком. Это замечательно — быть психологом, так интересоваться людьми. Замечательное призвание — выслушивать других!

Действительно ли все хорошо, спросил он. Да, да, ответил я, хотя мне по-прежнему кажется, что я нахожусь в чем-то вроде стеклянной клетки, отделяющей меня от остального мира. И тоска не отпускает. Именно с тоской я должен постоянно бороться; когда я не чувствую себя в стеклянной клетке и морально протягиваю руку другим, стеклянные стены отодвигаются, и тогда весь мир, Вселенная кажутся мне окруженными невидимыми стенами… Небо — это арка, а за домами, за городом, за сельской местностью — горизонт, закрытая дверь горизонта. Нормально ли все это? Время мне казалось и очень коротким, и очень долгим; секунды тянулись нескончаемо, каждая из них — царапина, а годы пролетали как мгновение. Я знаю, это не ново, все в той или иной степени сожалеют об уходящем времени. Но для меня это противоречие было невыносимым. Я нес на себе всю тяжесть момента, и это так меня удручало, что я не мог воспользоваться этим моментом, насладиться им. У других людей тоже грустные лица, на них тоска, тревога. Вы думаете, что это я генерирую депрессию? Думаете, другие люди веселы и беззаботны, думаете, их не подтачивают заботы, малые или большие? Думаете, они живут? Это же ненормально, не так ли? Мне бы снова начать работать, но чем заняться? Вернуться в бюро и ежедневно высиживать по восемь часов я, конечно же, не могу. Лучше уж тосковать потихоньку. Кстати, я не всегда тоскую, я не весь день тоскую. Приходится вставать, что, конечно, тягостно. Встаешь — а перед тобой день как огромный пустой пляж, которому не видно конца. Но я встаю, Жанна варит мне кофе, я пью его. Жанна помоет чашку, блюдечко, кастрюльку. Когда я пью кофе, мне хорошо. Видите, у меня тоже бывают хорошие моменты. Но они быстро проходят. Бывают приливы радости или облегчения. Они тоже быстро иссякают. Но зато в такие моменты как бы возникает благодатный источник, фонтан, возможно, озеро, окруженное белоснежными горами со склонами, позолоченными солнцем и светом внутреннего мира. Где-то такое должно быть. Я убеждаю себя в этом, я в это немного верю, я в это все меньше верю. Я в это вообще не верю. Чем больше я погружаюсь в это озеро, тем больше оно становится похожим на грязную лужу. Я противоречу себе, да, я себе противоречу. Я хочу сказать, что все еще пытаюсь бороться. Что я еще не раздавлен, не поглощен. Я знаю, что мир неустанно девственен, и нахожу в этом некоторое оправдание жизни. Мой случай, заметил мой собеседник, хорошо знаком психотерапевтам. Он приводил мне примеры, не такие уж и редкие, когда у больных было ощущение, что весь мир, вся Вселенная — это экскременты. Я ответил, что такого, к счастью, еще не испытывал. Только грязь, но ведь есть и чистое озеро, и белый снег. Нормальные люди находятся между двумя крайностями, между светом и мраком. Между светом и мраком протекают их будни, в этом состоянии они занимаются своими делами, решают свои проблемы, живут. Вот именно — живут. И это естественно. Я же могу жить лишь в состоянии благодати. Иное для меня. Или благодать — или дерьмо. Третьего не дано. Другие как-то приспосабливаются, им даже удается быть безмятежными, в той или иной степени. Я же хочу слишком многого, меня одолевает гордыня, я думаю лишь о себе, почему я не уподобляюсь другим? Вот в чем проблема, вот где настоящая немощь. Другие принимают навязанные им условия. Они страдают лишь в случае больших катастроф: смерть близких, война, голод, болезни. У меня это вызывает любопытство. Стыдно признаться, но это выводит меня из моего оцепенения. Я с нетерпением, предвкушая удовольствие, жду, когда придет домработница и принесет газету. Хватаю газету и угрюмо смакую подробности, изложенные в материалах с броскими заголовками, в которых нам рассказывают о войне, насилии, пожарах, наводнениях, непрекращающемся загрязнении окружающей среды, которое, возможно, задушит нас. Читаю, испытывая одновременно страх и восторг. Так я провожу каждое утро добрые полчаса. Ознакомившись с новостями, я принимаюсь за кроссворды. Так проходит еще час. Затем наступает время аперитива, затем обед, после — сиеста. Проходят еще два-три трудных часа, наступает время ужина, после которого я возвращаюсь домой и проваливаюсь в глубокий сон. На следующее утро та же тревога, затем кофе, я возвращаюсь к себе, и так далее. Видите, мой день все-таки организован. Но вот что меня не покидает — удивление от того, что я существую, что существуют разные предметы, вещи. А еще эта неспособность постичь бесконечное. Это не помогает жить, но я не могу не думать об этом. Вы, очевидно, скажете, что все это банально. В самом деле. Рожденный в ужасе, в страдании, я и живу в этом состоянии ожидания ужаса конца. Я оказался в непостижимой, неразумной, инфернальной западне, между двумя ужасными событиями.

Он отвечает, что все это действительно хорошо известно и достаточно банально. Мне нужно читать, и побольше, плохо, что я совсем не читаю. Например, многому можно научиться у гностиков. И вы знаете, все ставят перед собой эти проблемы. То, что вы говорите, вовсе не ново. Конечно, согласился я, вы знаете эти проблемы, вы много читаете, вы должны это знать, но для меня эти вопросы жизненно важны, и они потрясают меня. Для вас эти проблемы — почти абстракция, всего лишь элемент культуры. Вы не просыпаетесь каждый день в тревоге, пытаясь найти ответы и понимая, что ответов нет. Вы, просто знаете, что все задают себе эти вопросы. Вы знаете, что никто еще на них не ответил, что на них невозможно ответить. И все это у вас систематизировано. Потому что вы знаете, что эти проблемы поставлены, знаете, кто их поставил, знаете, что есть множество, книг, в которых эти темы затронуты, поэтому вы не ставите их больше перед собой, эти вопросы, вы отложили их, задвинули куда-то в глубину своей памяти. Да, для вас это всего лишь элемент культуры: культивировали отчаяние, построили на нем литературу, создали произведения искусства. Хорошо, если это может предотвратить какую-то драму, чью-то трагедию. Но мне это не помогает.

Он сказал, что мы еще обо всем этом поговорим, хорошо бы, чтобы я навестил его. А сейчас он должен уходить, потому что у него есть свои профессиональные обязанности. Я страдаю маниакальным неврозом, это ненормально — все время пережевывать одно и то же. Он знает человека, который может мне помочь. Метафизическая тревога, когда она заходит так далеко, как у меня, нуждается в лечении. Есть разные пилюли, которые избавят от такой тревоги. В наше время химиотерапия побеждает любую тревогу.

Он положил трубку. Я подумал, что это вовсе не странно: жить, постоянно задавая вопросы: что такое Вселенная? что представляют собой условия, в которых я нахожусь? что я буду делать здесь, существует ли хоть что-то, чем можно заняться? Наоборот, ненормально, что люди не думают об этом, что они живут себе спокойно. Может быть, у них есть неосознанная иррациональная вера в то, что завеса скоро упадет. Быть может, для человечества наступит утро благодати. Быть может, наступит оно и для меня.

Перед тем как погрузиться в пропасть сна, мне, наполовину бодрствующему, случалось улыбаться при мысли о том, что, возможно, через несколько часов рассвет принесет мне знание и освобождение и что он будет вечным. Иногда я думал об этом и вечером. Только иногда, потому что чаще всего я возвращался домой пьяный, почти без сознания, не испытывая никаких чувств, ничем не преследуемый, свободный от неразрешимого и неизлечимого. Просыпаться я не хотел. Мысль о долгом дне, ожидавшем меня, о том, что на всем его протяжении мне придется бороться с тоской, как всегда безуспешно, мучила меня. Все было в тягость — любое движение, вид этих стен и покрывала с цветами. Но нужно было встать до того, как придет Жанна. Она вставала рано, она работала, мне было стыдно за свою праздность, за свой моральный паралич. Я спускал с кровати одну ногу, затем вторую, поднимался, нес свое тело, словно груз, и был охвачен тревожной, тоской. Мысль о том, что нужно приводить себя в порядок, вселяла в меня ужас — эта процедура была в моих глазах равнозначна труду чернорабочего. Я входил в ванную словно осужденный. Длилось это где-то с полчаса. Когда-то я заставлял себя умываться холодной водой. И это усилие стало рефлексом. Я заходил в ванную с неизменным чувством, которое, несомненно, отражало мой давний страх перед водой. Ванна, наполненная водой, наводила на мысль о могиле. Войти в воду значило для меня — быть поглощенным ею живым. А потом нужно было еще и побриться. Прежде чем приступить к этой работе, я некоторое время смотрел на себя в зеркало. Проводил рукой по лицу, ощущая, как пробиваются жесткие волосы, уже начинавшие седеть, всматривался в себя и не нравился себе: слишком большой нос, размытая голубизна невыразительных глаз, немного отекшее лицо, торчащие в разные стороны волосы на голове, слишком длинные — я редко ходил к парикмахеру; все, должно быть, замечали, что я не такой, как другие. Я стеснялся своей непохожести. Однако в лице моем не было ничего ненормального. Я был как другие, будучи непохожим на других. Необычность моей личности должна была проступать сквозь кожу. Тем не менее на улице люди не разглядывали меня, не оборачивались, чтобы посмотреть мне вслед. Впрочем, нет: здесь можно было вспомнить консьержку, соседку с собачкой, домработницу, которая, глядя на меня, часто покачивала головой, официантку, которая держалась со мной как-то по-особенному — дружески и в то же время с некоторым презрением. Другие же, как правило, не обращали на меня особого внимания. Если они смотрели на меня, то в глазах у них появлялось что-то вроде враждебности. Да, это было именно так: они испытывали ко мне либо враждебность, либо безразличие. Но и я ведь испытывал к ним те же чувства — враждебность и безразличие. Что они могли поставить мне в вину? То, что я не жил, как они, не смирялся со своей судьбой? А в чем я мог их упрекнуть? Ни в чем. Особенно тогда, когда думал, что в глубине души они были такими же, как и я. Они были мной. Вот почему я на них злился. Быть иным, совершенно не будучи иным. Если бы они действительно отличались от меня, то могли бы стать для меня образцом для подражания. Это помогло, бы мне. У меня было такое чувство, что я носил в себе весь страх, всю тревогу, все болезни миллиардов человеческих существ. Помещенный в другие условия, каждый из них жил бы в такой же тревоге, в таком же страхе перед жизнью, неся в себе ту же болезнь. Однако, они не углубляются в себя. Они становятся подростками, затем взрослыми, затем стариками, постоянно пребывая в состоянии бессознательного смирения. Они защищаются от самих себя, как могут, сколько могут. Но если бы кто-то заглянул в себя, то преисполнился бы тревоги и страха. Она в каждом из нас, эта тревога. Я усматриваю в этом определенную жестокость: Бог сотворил каждого из нас единственным в своем роде и в то же время универсальным. Более справедливо и более легко было бы, если бы тревога, отчаяние, панический ужас распределялись равномерно на все человеческие существа. Наша тревога была бы тогда всего лишь одной трехмиллиардной частицей всеобщего страдания. Но нет, каждый видел в своей смерти смерть Вселенной.

Я готовил бритвенные принадлежности (электробритвой я не пользовался), намыливал лицо, пробуя курить во время бритья, это было нелегко, а когда заканчивал, то вздыхал с облегчением. Как будто я справился с необычайно трудной работой. Если Жанны еще не было, я устремлялся в большую комнату, открывал сервант и выпивал стаканчика два коньяку, что придавало мне бодрости. При Жанне я стеснялся это делать: она бы непременно пристыдила меня: Хорошо просыпаться рано.

Я уже больше не знал, где нахожусь. Прекрасно зная это, конечно. Я был здесь, и в то же время меня здесь не было. Странное состояние, его почувствуешь, но не можешь объяснить словами. Это был мой дом, все тот же дом, то же кресло, тот же диван, тот же ковер, и, однако, это не был ни тот же ковер, ни тот же диван, ни те же книги, ни те же стены. Необъяснимая странность, в результате которой я плохо понимал сущность вещей. Нет, мир уже не тот. Все было по-другому: местонахождение предметов, небо, индивидуумы. Кто я? Где я нахожусь? Я был не в состоянии ответить на эти вопросы, и невыразимая тревога владела мною. Я мог перемещаться, выходить на кухню, спускаться по лестнице, возвращаться, но все это происходило в мире, который уже не был прежним.

Раньше, когда такое происходило, я испытывал что-то вроде радости. Теперь это был страх. Внезапно я оказался вырван с корнями и пересажен в обычный мир. Как будто мир может быть обычным! Как будто мир может быть нормальным! Как будто чувствовать то, как бьется сердце, дышать — это естественно! Я смотрел на предмет, стоявший передо мной, — метр семьдесят в высоту, метра двадцать в ширину, с двухстворчатой дверью, которую можно открыть. Внутри поперечина, на которой висит моя одежда, полки, на которых разложено белье. Если бы у меня спросили, что это такое, то я, очевидно, ответил бы, что это шкаф. Однако слова обманывали. Не только предметы, но и слова уже не были теми же. Они казались лживыми. Предметы как бы утратили свою функцию. Я что-то делал с этими предметами, но мне казалось, что они не предназначены для того, что я с ними делал, и вообще не предназначены для какого бы то ни было употребления. Я словно не имел права к ним прикасаться. Я погружался в новый мир и не знал, что с эти миром делать. Мир, который ничему не служил. Находился ли я в параллельном мире, в мире, отрицающем наш мир, — все это было не для меня, все это не могло быть для меня. Куда меня переместили? Мир колебался. Его сущность заменялась другой сущностью. Как в другом сотворении. Нужно было заново постигать смысл вещей, их функции. Но функции не раскрывали сущности. И все, что было вокруг меня, было другим. Я сам был другим. Не обвалится ли сейчас потолок? Я отбрасываю все. Но не окажусь ли отброшенным сам? И откуда? Во что? И что может быть этим «откуда» и этим «во что»? Если я раскрывал книгу и пробовал читать, то вещи, которые прежде казались мне банальными, будничными, теперь поражали своей непостижимостью. Я дотрагивался до круглого столика, спрашивая себя, почему «это» так называется и о чем «это» может мне сказать? Откуда я? Кто есть кто? Не страх, а болезнь погружала меня в такое состояние. Не быть «у себя». Быть «не у себя». Двигать руками и смотреть на них. Я был подобен грудному ребенку, который не знает, что делать со своими руками, не знает даже, что это такое. Если бы я мог делать открытия, то был бы счастлив. Но я давно уже не испытывал радости открытий. Радость — это когда замечаешь вдруг, способом, который можно назвать сверхъестественным, что мир на месте и в нем есть жизнь, то есть что мир существует и ты тоже существуешь. Мне же теперь казалось, что все подтверждает несуществование вещей и мое собственное несуществование. Я боялся исчезнуть. Я вслушивался в звуки, внимательно разглядывал комнату, всматривался в окно — и мне казалось, что небольшие, но многочисленные подземные толчки сотрясают этот мир, делают его очень хрупким. Все рассыпалось, все находилось под угрозой погружения в некое ничто. Вселенная, где реальность сопротивлялась все меньше и меньше. Мир колебался, и я тоже находился в плену этих колебаний. Все одновременно и присутствовало, и отсутствовало, было таким твердым и в то же время таким густым и таким хрупким. Существует ли это все на самом деле? Существовало ли вообще когда-нибудь? Еще один толчок — и все разлетится на мельчайшие кусочки. Я чувствовал себя одной из множества светящихся точек, сливающихся в сноп запального средства. Тошнота пустоты. А затем тошнота переполненности. Как это все еще держится, как долго просуществует? Есть ли еще время? Возможно, осталось всего лишь мгновение.

Я сел в кресло. Машинально взял газету. Преступления, войны, правонарушения, анонсы, реклама кино: ничто. Как это ничто может иметь такой пес? И как эта тяжесть может быть одновременно такой легкой? Материальной и нематериальной одновременно. Этот картонный мир, эти театральные декорации могли в любой момент сменяться другими. Я представлял себе этот мир, в котором был одним из актеров. Может быть, автором, может быть, всего лишь исполнителем одной роли. Я осторожно встал, надел шляпу, облачился в пальто; весь дрожа спустился по лестнице; слегка покачиваясь, шел по улице, время от времени дотрагивался до стен, боясь и что они меня раздавят, и что исчезнут. Пришел в кафе. Официантка, взглянув на меня, сказала, что я, должно быть, болен, что у меня блуждающий взгляд. Мне же казалось, что это у нее растерянное лицо и безумные глаза. Я опустился на свой стул, у своего столика, уставился в окно и какое-то время разглядывал скользящие силуэты, которые словно возникали из тумана, чтобы вновь погрузиться в него и растаять.

— Вид у вас такой, мсье, что дела не очень хороши. Сегодня особенно, мсье.

— Сегодня особенно. Сегодня еще хуже, чем в другие дни. Если другие дни существуют.

— Что с вами, мсье? Вам нужно сходить к врачу.

— Вы уверены, что существуете? Официантка посмотрела на меня расширенными от удивления глазами:

— Я в этом совершенно уверена. И вы тоже существуете. Уверяю вас.

— Быть может, там ничего нет, — сказал я, показывая рукой на окна, стены, улицу.

— А что вы хотите, чтобы там было?

Она была слегка озадачена. И считала меня чуточку сумасшедшим, хоть и хорошо ко мне относилась.

— Вам всегда плохо в вашей, простите, шкуре, мсье, Сейчас вы скажете, что я не знаю, есть ли у меня самой эта шкура, кожа то есть, и что это такое — кожа.

Она быстро вернулась, принесла мне коньяку.

— Держите, это поставит вас на ноги.

Я выпил одним глотком и почувствовал, что немного согрелся.

— Вы верите, что это может продлиться долго? — спросил я.

— Что — это?

— Вот это все!

— Этого хватит на долгое время, уж это точно. Нас уже здесь не будет, а все это будет стоять.

— А когда и оно исчезнет, что будет на его месте? И будет ли еще что-то? Нет, вы ничего не знаете и ничего не видите.

— Я знаю, что хорошо устроилась. Я много работаю. Чем больше работаешь, тем больше имеешь вещей. Если бы их было меньше, то, возможно, было бы легче.

— А куда денутся все эти вещи?

— Вы задаете мне такие вопросы, на них нельзя ответить. Я никогда не думала об этом. И не буду думать. Вы говорите, что люди нагоняют на вас страх. Это вы нагоняете на меня страх… Страх за вас. Ваши нервы на пределе. Но этому можно помочь. Все уладится. Вот, выпейте еще стаканчик коньяку. И сходите к врачу.

— А вам не приходило в голову, что врачи сами больны? Мы знаем, что скоро умрем, а они говорят, что вы сумасшедший, если думаете о смерти и испытываете чувство тревоги. Это они ненормальные, это их следует кое-куда упрятать. А я рассуждаю здраво.

— Я приготовлю вам сейчас хороший бифштекс, с жареным картофелем, это вас подкрепит.

— Хорошо прожаренный, пожалуйста.

Я смотрел, как приходили другие посетители, как они садились, считая, что выглядят естественно, непринужденно.

— Вы не видите, — сказал я, — они все заперты в прозрачных гробах.

На меня стали оглядываться. Официантка подошла и сказала вполголоса:

— Замолчите. А не то сейчас запрут вас.

По залу и в самом деле прокатился какой-то гул, взгляды все посетителей обратились ко мне.

— А я и так уже заперт. Как все. Я заперт и одновременно слишком открыт. Невидимый кристалл.

Я пошел к выходу, по-прежнему чувствуя на себе взгляды, теперь уже спиной. Выйдя из ресторанчика, я повернул по направлению к большой площади, находящейся довольно далеко от моего дома, я ее еще не изучил. До нее было, пожалуй, километра два. Давно ли она здесь или же ее соорудили недавно? На площади было полно людей. Ну, конечно, опять стычка! Две противоборствующие толпы раздавили жандармов. Оскорбления чередовались с ударами. Дубинками по голове. Вокруг трещало, взрывалось, из голов и невидимых стеклянных ящиков вытекали мозги. Люди вцеплялись друг в друга. И не знаю, как им это удавалось, но всегда против одного оказывалось трое. Площадь была устлана лежащими людьми. С четырех улиц, выходивших на площадь, прибывали грузовики с полицейскими. Они тоже были окружены гробами из невидимого стекла. Я бросился в гущу толпы с криком:

— Вы уже в своих гробах! Не спешите наносить удары. Почему вы так торопитесь? Скоро никого уже не останется.

Никто меня не слышал или не хотел слышать. На площади, на тротуарах начинала образовываться странная каша. Головы взрывались, как автомобили и грузовики. Я кричал:

— Можно пойти ко дну спокойно, без шума и насилия, поверьте, распад может быть менее жестоким. Все зависит от выбора.

Я смешался с толпой, очутился в самой середине наносящих удары. Но меня не трогали. Казалось, эти люди просто не видели меня. Я был для них лишь призраком. Они тоже были призраками, но жестокими, возбужденными. Я пробовал перехватить руку одного, остановить удар ногой другого, в схватку вмешались полицейские, вооруженные дубинками и щитами. Трудно было понять, на чьей они стороне. Скорее всего они обрушили свои удары на всех без разбору.

Мне удалось взобраться по ступенькам на постамент статуи, стоящей в центре площади.

— Вы слышите меня, слышите меня?! — прокричал я оттуда. — Я буду вашим арбитром! Можно договориться, вы можете договориться. По-другому. Давайте разберемся. Все можно закончить миром.

Никто меня не поддержал, никто ко мне не присоединился. Люди вокруг меня продолжали падать. Я снова стал кричать:



Поделиться книгой:

На главную
Назад