Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наедине с одиночеством. Рассказы - Эжен Ионеско на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эжен Ионеско

Избранное


Эжен Ионеско (1912–1994) — один из родоначальников драмы абсурда. Однако данное издание знакомит читателя с его малоизвестной прозой.

В романе «Наедине с одиночеством», переведенном на русский язык впервые, несмотря на простое, нарочито будничное повествование, трудно провести черту между реальностью и фантасмагорией, когда в скучный мир героя — мелкого, ничем не примечательного служащего, неожиданно разбогатевшего — врывается то ли выдуманная, то ли реальная гражданская война в масштабах… одной улицы. И на этом фоне с наивным и трогательным упорством ищет герой свое предназначение, свое место во Вселенной, свою связь с людьми, которых видит заключенными в хрустальные гробы…

В эксцентрически-гротескных рассказах-притчах Ионеско ощущение кошмара, бессмысленности и иррациональности человеческой жизни сочетается с критикой конформистского сознания.


Наедине с одиночеством

(Роман)


* * *

В тридцать пять лег наступает время, когда пора перестать бежать. Если бежишь. Я был по горло сыт своей работой и уже стал ощущать возраст — до сорока оставалось всего ничего. Я умер бы от скуки и грусти, если бы не получил это неожиданное наследство. Такое нечасто случается, все же не перевелись еще в Америке богатые дядюшки, если только мой — не последний. Во всяком случае ни у одного из моих коллег по маленькому предприятию не было в Америке ни отца, ни кузена, ни дяди. Все мне завидовали: представить только — ему больше не нужно будет работать! Прощание было недолгим. Я угостил всю компанию божоле[1] в кафе на углу и даже не пригласил туда Жульетту. Она все еще на меня сердится, потому что мы расстались. Владелец предприятия был еще более разгневан, чем моя подружка: он, видите ли, «этого ожидал»; любопытно — сам я этого не ожидал.

Я должен был сообщить о своем уходе за три месяца, таково правило, уверял он. «Мне будет очень трудно найти на ваше место такого человека, как вы». А между тем сколько раз он упрекал меня в том, что я плохо работаю, периодически угрожая увольнением, что приводило меня в дрожь. Где еще я бы нашел работу, к которой хоть мало-мальски удалось бы привыкнуть? После каждой такой угрозы я из страха усиливал свою активность, что продолжалось, однако, не более двух-трех дней. Затем эта активность затихала. Приблизительно через две недели — новые угрозы. Таким образом, я прилежно трудился лишь шесть или семь дней в месяц. Я был доволен до крайности. Объявив о своем уходе, я не согласился работать более ни дня — это был мой реванш. И с удовольствием уплатил ему неустойку за месяц. Правда, в конце концов от денег он отказался, проявил великодушие. Я не злой человек: пусть он хоть таким образом почувствует себя удовлетворенным.

Однако я пошел повидаться с Жанин, кассиршей. «Вы уходите от нас… теперь, когда вы богаты… Вы не хотите оставаться в этом квартале, это правда? Где вы поселитесь, такой одинокий и неприспособленный?.. Ах да, вы ведь можете нанять домработницу». На глазах у нее были слезы. Какое-то время она занимала в моем сердце место Жульетты. Но то было давно. Часами сидя в своей кассе, Жанин мало двигалась и поэтому толстела. Она считала, что я не такой, как все, и что человек я неблагодарный. А между тем я был таким же, как все, как все в наше время: разочарованный, уставший скептик, не имеющий в жизни цели и старающийся работать как можно меньше, если уж совсем не работать нельзя, немного гурман: алкоголь, изысканное блюдо — из желания хоть иногда убежать от всеобщей скуки и горечи.

Шеф все же пришел в бистро проститься со мной. Пришла и Люсьенн, третья женщина, работавшая на предприятии, персона в некоторой степени значительная: инженер. Она явилась с Пьером Рамбулем. То была моя третья и последняя пассия. Поскольку у всех нас не было лишнего времени на то, чтобы крутить романы — из-за работы и того, что почти все жили в пригороде, — мы подыскивали себе партнеров в своей среде. Брали то, что подвернется под руку. Люсьенн я любил больше всего, если только можно употребить это слово, ни одно другое в голову мне не приходит. Она же предпочла мне пришедшего в фирму Пьера Рамбуля. Люсьенн была самой молодой из трех наших женщин и единственной с хорошей фигурой. Итак, ее соблазнил Пьер, честолюбивый молодой человек с великими планами на будущее; он пришел работать к нам ненадолго, в ожидании денег, которые позволят ему заняться большими делами. Люсьенн поверила, что они соединят свои судьбы и он возьмет ее к себе в дело. Прошло уже пять лет, уже пять лет и один месяц с тех пор, как хозяин нанял Пьера Рамбуля, и вот уже пять лет, как Люсьенн бросила меня ради него. «Вы можете заодно отпраздновать свою пятую годовщину», — сказал я Люсьенн, когда она входила в кафе вместе с Пьером Рамбулем. Люсьенн покраснела, она всегда смущалась при встрече со мной и каждый раз краснела. Она с сожалением думала о том, что ошиблась, когда бросила меня, поверив Пьеру, — тот стоил не больше моего. Однако он все-таки был моложе и не такой некрасивый, как я. По правде говоря, я не так уже некрасив, просто лицо у меня немного бесцветное, блеклое, от рожденья несвежее, а голубоватые глаза кажутся вылинявшими.

Штука, которую выкинула Люсьенн, причинила мне много боли. Где мне найти такую красивую особу, с такими стройными ногами, изящным изгибом спины, с такой нежной улыбкой? Когда она меня бросила, я почувствовал себя потерянным. А ведь, пока это не произошло, я едва ли понимал, какое место она занимала в моей жизни. У меня даже была депрессия, я взял на месяц отпуск и провел его в кварталах, далеких от места моей работы. На самом деле наши отношения были одиночеством вдвоем. Но это я теперь говорю. А в то время мне, разочарованному и подавленному, казалось, что я потерял рай. Со мной, говорил я себе, отныне пребудут лишь оцепенение, тоска и смятение. Лучше ли ей с ним?

Пьер уже не распространялся на тему своих грядущих свершений, и у него появилось брюшко. Он тоже показался мне смущенным, хотя… Что может остаться по прошествии пяти лет от смехотворной драмы? Скорее всего они нисколько не смущались, глядя на меня, ни он, ни она. Я себе это просто вообразил. Дело в том, что все эти пять лет я не знал женщины. Я привык жить один. Да и была ли у меня когда-нибудь другая жизнь? С Люсьенн — вроде начало чего-то… С Жульеттой также, возможно, кусочек голубого неба в облаках.

Мы выпили первый стаканчик божоле, второй стаканчик, третий… Перед тем как я попросил принести по четвертому, патрон нас покинул. Он пожелал мне удачи, не преминув сообщить, что предприятие будет расти, что он займется очень интересными вещами и число его клиентов увеличится, что он теперь уже не знает, как удовлетворить все просьбы о заказах, и будет нанимать дополнительный персонал. Меня передергивало при одной мысли о том, как я должен был бы работать, если бы остался. Но благодаря моему дяде в Америке… Патрон хотел утроить, учетверить производственный оборот. И мне пришлось бы работать в четыре раза больше. А впрочем, я в это не поверил. Предприятие всего лишь продолжало бы функционировать не хуже, чем прежде. Я избежал другой опасности: он не предложил мне принять в его деле финансовое участие. Я понял, что он этого не хочет. Его дело — это малый бизнес, таким оно и должно было остаться. Он слишком боялся рисковать. И, конечно, был прав: зачем ломать голову? На его месте я действовал бы точно так же. Пьер и Люсьенн ушли после пятого стаканчика, за ними последовали остальные. Все были немного под хмельном. Разумеется, я пообещал, что буду заходить к ним, ибо, согласитесь, пятнадцать лет, проведенных в одной фирме, — это не пустяк. Я видел, как приходили в фирму почти все эти люди, видел, как уходили другие. Я знавал отца патрона. Покидая бистро, Люсьенн, глядя на меня, улыбнулась, как мне показалось, с сожалением, похожим на угрызения совести; смотри-ка, а ведь у нее появился седой волосок, появилась морщинка, это удивило; я никогда не думал, что она может не вечно быть молодой. В уголке глаза блестела слезинка. Люсьенн изобразила поцелуй, вытянув в трубочку теплые губы. Она была довольно наивной и, возможно, думала, что еще не все потеряно, что наша с ней любовь еще не совсем умерла и как раз теперь можно начать сначала, если я этого еще хочу. Всему виной были, нехватка денег и беспросветная работа, — так она могла рассуждать, — но ведь мы прекрасно знаем, что любовь сокрушает горы, расплавляет железо, сметает все преграды, ничто; не может устоять перед ней. Большая любовь не знает, что такое отступление и тем более смирение. Смирение — это удел посредственности, равно как и поражение. Бедная Люсьенн, воображавшая, что в других условиях, при других обстоятельствах все могло бы состояться. Условия тут ни при чем. Чувствовал ли я когда-нибудь, что под пеплом тлеет жгучий огонь? Вот именно… Тщетно взывать к моей душе, тщетно исследовать ее, я не обнаруживаю в ней никаких глубинных колебаний. В ее серых пространствах есть лишь обломки, обломки под обломками обломков. Но если есть обломки, то, быть может, там некогда был храм, сверкали колонны, возвышался алтарь? Но и это всего лишь предположение. На самом же деле там никогда не было ничего, кроме хаоса.

Остался один Жак Дюпон. Пятнадцать лет мы сидели за одним столом, друг против друга, и делали нашу работу: листы, листы, листы. Пока мне не найдут замену, он будет вынужден работать за двоих; но, может быть, шеф уже имеет кого-то на примете? Все равно рано или поздно Дюпону придется привыкать к новому человеку, его будут раздражать какие-то привычки этого другого, он будет нервничать, испытывать к нему неприязнь, а затем смирится, перестанет обращать на эти привычки внимание. Он будет сожалеть обо мне. Надо будет время от времени приходить повидаться с ним. Подождать его у выхода, например. Выпить вместе аперитив, как прежде, как совсем еще недавно, но для него это недавно уже стало добрыми старыми временами. А потом я дам ему мой адрес — так ведь? — и он зайдет ко мне.

— Конечно, — говорю я ему, — конечно…

— Если только с богатством…

— Нет, нет, я вас не забуду, разве это возможно — забыть? Ничто не забывается, ни хорошее, ни плохое, особенно когда такой человек, как вы, который…

Короче говоря, в конце концов он остается в бистро и обедает со мной. Мы предлагаем хозяину выпить с нами по стаканчику. Затем, то же самое делает он.

— Вы будете приходить к нам, мсье, таких друзей не оставляют. Вы пятнадцать лет обедали у меня, и я вас хорошо обслуживал. Конечно, рестораны есть всюду, есть и бистро, но все-таки так, как я, вас никто не обслужит… Что вам подать?

Мы сидим возле окна. На улице сумрачно.! Мы заказали булочки, сардины, говядину по-бургундски, кофе, две бутылочки божоле. Потом заказали еще несколько чашечек кофе и несколько пусс-кофе[2]. Он ушел, и я ушел тоже.

Я поспешил переменить жилище. Многие годы я жил в маленькой комнатушке скромной гостиницы. Зимой там было достаточно тепло. Летом — жарко. В номере стояли кровать с красным покрывалом, шкаф, стол, стул и умывальник; удобства располагались в коридоре. Поскольку на этаже были и другие такие же комнатушки, в которых тоже жили люди, приходилось становиться в очередь. Часто возникали споры. Я был вынужден вставать очень рано, чтобы попасть в туалет первым, а затем мог поспать еще минут сорок пять. На работе надлежало быть в полдевятого. Без четверти девять приносили лист присутствия; за те дни, когда в нем не распишешься, взыскивался штраф. Комната моя находилась на последнем, седьмом, этаже и слегка напоминала мансарду. Светлая, квадратный балкончик с железной балюстрадой. В углу валялось десятка два книг. Я хотел бы, чтобы их было больше, но не имел книжных полок. Прочитанные книги, я выбрасывал, сохранил только «Униженных и оскорбленных» Достоевского, «Отверженных» Виктора Гюго, «Трех мушкетеров», «Графа Монте-Кристо», романы и новеллы Кафки, детективы с Арсеном Дюпеном и Рультабийем. По воскресеньям я ходил в кино, один. У меня больше не было подруги, а природная застенчивость мешала подойти к женщине на улице, как это делал Жак Дюпон, который считал, что улица — самое подходящее место для знакомства; быть может, он просто хвастался. После кино я гулял по улицам. Рассматривал витрины, поглядывал украдкой на женщин, иногда отправлялся смотреть еще один фильм, как правило детектив, или присаживался под тентами пивной и опрокидывал кружку за кружкой.

Было довольно тоскливо. Известно, что нет ничего более грустного, чем вторая половина воскресенья. При виде молодых пар — беременная мамаша толкает коляску с ребенком, а молодой папа идет впереди, ведя за руку второго отпрыска — у меня возникало желание убить их либо покончить с собой. Однако после третьей или четвертой кружки все начинало представать в комическом свете, и даже забавляло. Когда темнело, на смену прогуливающимся семьям появлялись фигуры, навевающие меньшую тоску. Еще после двух кружек я уже некоторым образом чувствовал себя счастливым. Не ощущал своего тела. Глупо улыбался. Потом, спотыкаясь, возвращался в гостиницу, не без труда открывал дверь своего номера. Раздеться тоже было нелегким делом — я, как мог, сваливал одежду на стул и падал на постель. На ночной столик я ставил будильник, но всегда, или почти всегда, просыпался за несколько мгновений до того, как он начинал звонить — так панически я боялся этого звонка. Выключав его, я еще несколько минут оставался в постели. Лучше не вспоминать, как я начинал новую рабочую неделю, напившись в воскресенье. Голова раскалывается, язык едва ворочается, в душе отчаяние. Даже самые простые вещи — умыться и почистить зубы — казались в понедельник утром непосильной задачей. Будто гору преодолеть. Каторга давила во все дни, но в понедельник утром это было нечто особенное. Я жил недалеко от бюро. Спускался вниз по улице в окружении людей, которые, как и я, спешили вернуться к своему обыденному аду. На несколько минут я задерживался в кафе на углу, чтобы выпить чашку крепкого кофе и пропустить стаканчик спиртного. После этого более-менее приходил в себя. По понедельникам я в основном и опаздывал — расписываться уже было негде.

— Как прошло воскресенье? — спрашивал Жак. — Хорошо повеселились?

— Нахохотался до колик в животе, — отвечал я.

Жак был женат. Ему надоело ходить в кино с женой, он желал бы ходить туда один или с какой-нибудь другой женщиной. А мне надоело ходить в кино одному. Но оказавшись перед экраном, я отключался. Едва ли я сумел бы рассказать сюжет фильма, который только что просмотрел. Я был там, рассматривал движущиеся картинка, наблюдая, как люди преследую друг друга, затем дерутся, затем убивают друг друга — шум, стрельба. Жак, тот выбирал, что смотреть. Он не ходил в кино просто так. Это был культурный человек. И долго рассуждал об увиденном, находя во мне внимательного слушателя. Но я знал, что он скучал точно так же, как и я. Не признаваясь себе в этом. Понедельник — самый тяжелый день недели, его труднее всего пережить. Я, как Атлант, ощущал на своих плечах тяжесть всего мира. Уже вечером, однако, я освобождался от шестой части своего груза. И легчал день ото дня. В пятницу я, можно сказать, был счастлив. Оставалась еще суббота, но в субботу мы работали до обеда. Я ел вкусный обед, а потом, вытянувшись, долго лежал на кровати, однако вечером меня начинала охватывать тревога, ибо от понедельника меня отделяло теперь одно только воскресенье. Если понедельник был самым тяжелым днем недели, то воскресенье — самым пустым.

Конечно, это моя вина. Ведь я мог бы учиться. Мой отец умер, когда мне было пять лет. Воспитывала меня мать. Не знаю, почему она не ладила со своей семьей. Думаю, из-за моего отца: в семье не хотели, чтобы она выходила за него замуж. Отец давно уже умер, но она так и не помирилась со своими родственниками. Бедняжка много работала, тоже в бюро, но денег все равно не хватало. Вечерами, вернувшись домой, она надписывала на конвертах адреса. Я немного помогал ей, потом она отправляла меня делать уроки. Я же засыпал над книгами и тетрадями. Мать расстраивалась из-за того, что я такой лентяй. «Работай, — говорила она, — не то потом горько пожалеешь, но ты ведь будешь работать, мой дорогой, да? Ты станешь учителем, инженером или врачом. Ты станешь большим начальником. Люди будут подчиняться тебе».

Я хотел бы доставить ей удовольствие, ведь ее так расстраивали мои весьма посредственные успехи в учебе. Она воспитывала меня как могла и заранее оплакивала мою судьбу: «Ты мог бы стать академиком, носить мундир посла, такой красивый, или генеральский, с орденами. Но для этого нужно потрудиться. А ведь многие добились такого положения. Ты же не глупее их. Давай смелее…» Я приносил из школы только плохие отметки. Она убивалась из-за этого. Когда я отслужил в армии, мать нашла мне это место — благодаря патрону, для которого надписывала конверты: он был приятелем другого патрона, который и стал моим хозяином. «У тебя еще есть время, — говорила мать, — у тебя еще есть время окончить школу. Ты можешь учиться вечером». Я проработал в бюро всего несколько недель, когда моя мать внезапно умерла от инсульта. Она выполнила свой, долг, вырастила меня, подняла на ноги, нашла это место, передала в руки патрону.

Угрызения совести, сознание собственной никчемности мучили меня. Мать дважды потерпела поражение в жизни: первый раз из-за моего отца, второй раз из-за меня: я не оправдал ее ожиданий, не помог ей вновь обрести чувство полноценной жизни, не мог ей в этом помочь. Мне было невыносимо жить в мрачной двухкомнатной квартире с кухней, где она вечно что-то делала. Я поселился в скромной тихой гостинице. На работе мы оказались за одним столом с Жаком Дюпоном, который постоянно мне что-то рассказывал. Вечерами, после работы, когда я таскался из одного бистро в другое, он занимался самообразованием. Читал романы и книги по идеологии. Записался в партию с революционной платформой. Умножал свои знания вечером, усваивая их, вероятно, и во сне, а следующим утром яростно обрушивался на современное общество. И поскольку я был его единственным собеседником, он испепелял меня взглядом, грозил перстами и делал это столь убедительно, что я проникался сознанием личной ответственности за все зло, порожденное «системой». Это я был плохим обществом, плохой системой, козлом отпущения. Правда, продолжалось это каждый раз недолго, не более часа, так как сидевшие неподалеку патрон или его секретарша, услышав обрывки нашего разговора, вмешивались и требовали, чтобы мы не отвлекались. Таким образом, все успокаивалось, и в обед мы выходили по-дружески выпить аперитив в соседнем бистро. После обеда Жак уже чувствовал себя слишком уставшим, чтобы продолжать свои критические эскапады, тем более что мы должны были усиленно работать, чтобы наверстать упущенное в первой половине дня. Выйдя на улицу по окончании рабочего дня, осенью мы отмечали, что день становился все короче, а начиная с января — что он удлиняется.

Я не бунтовал. Но и не чувствовал себя смирившимся, потому что не знал, перед чем нужно смириться. Не знал и того, в каком обществе можно жить беспечально. Я не был ни грустен, ни весел, пребывал там, где пребывал, весь день без остатка, во власти космического порядка, который мог быть лишь таким, каким был, и изменить в нем что-либо не сумело бы никакое общество. Вселенная дана раз и навсегда, со всеми ночами и днями, звездами и солнцем, землей и водой, и попытки представить себе какие-либо изменения в этой данности, превышали возможности моего воображения. Сверху было небо, под ногами — земля, существовали законы земного притяжения и другие законы, им подчинялся весь космический порядок, а мы — мы являлись его частью. Однако два или три раза я восставал. Время от времени с инспекторской проверкой являлись члены административного совета. Все начиналось с делового обеда. Нас предупреждали за сутки. Мы мыли, убирали, тщательно брились, надевали свежие, выглаженные рабочие блузы. Сопровождал этих господ наш патрон. Приветствуя их, мы вставали. Они не говорили нам «Здравствуйте», не отвечали на наше приветствие — они просто нас не замечали. Изучали архивы, досье, слушали объяснения хозяина. Одни из них были в шляпах, другие — нет. Но все они, шесть или семь человек, переваривали только что съеденный вкусный обед — это было видно по их лицам. И у каждого красовалась на груди красная лента или розетка.

Как только двери за ними закрывались, Жак Дюпон взвывал:

— Ведь это же мы их кормим! Они нашим потом жиреют!

Это казалось мне преувеличением, ибо ни он, ни я не трудились до седьмого пота — напротив, нам работалось довольно неплохо, так что гнев мой не был долгим: такие краснолицые, говорил я себе, им недолго осталось — наверняка хватит апоплексический удар. Да и кто мы — Жак Дюпон и я? Ничтожные насекомые среди трех миллиардов себе подобных. Члены административного совета тоже были частичкой этих трех миллиардов. Изменится ли общество или не претерпит никаких изменений — я был ведомым.

И тем не менее не я чувствовал себя комфортно в своей шкуре. И не знал, что делать, чтобы не ощущать этого или чувствовать как можно меньше. Время от времени, особенно в отрочестве, меня волновала великая всеобщая тайна. Бесконечную Вселенную нашим разумом не постичь. То мне твердили, что Вселенная бесконечна, то — что она и имеет пределы и в то же время не имеет их. Что же было «до»? Что будет «после»? Все это недоступно нашему пониманию, а слова «конечный» и «бесконечный» — всего лишь пустой звук. Если нельзя представить себе ни конечное, ни бесконечное, ни «не-конечное», ни «не-бесконечное» — а ведь это элементарные, простые вещи, — то что нам остается делать, как не перестать думать совсем? Наш разум опрокинут в хаос. Что можем мы знать о справедливости, о порядке вещей, об истории, законах природы и мира, если не умеет выстроить фундамент для возможного понимания? Не, думать — вот что главное. Не размышлять ни о чем. Иначе можно сойти с ума. Но что это значит — сойти с ума? Еще один вопрос, который не следует себе задавать. Вот таким образом можно прожить жизнь — в одном мгновении, в мгновении без комментариев, бесконечном мгновении. Однако у этого мгновения была своя история, потому что существовали Люсьенн, Жульетта, Жанин. Потому что было какое-то определенное время, были конец и начало недели. И некая субстанция, которую я ощущал как нечто, имеющее вес, неприятное, нечто такое, что было и не было мною. Неприятные ощущения и скука, вопреки мне, вопреки моей философии, простой и рудиментарной, захватили меня, пронизали все мое естество против моей воли, против моего желания, презрев щит недумания. Являться каждый день на работу не стало привычным — это было вынужденное насилие над собой. Впрочем, я этого себе не объяснял. Ничего не надо объяснять. Просто я подвергался испытанию. И вот теперь обретенная возможность не видеть больше ни Жака Дюпона, ни Пьера Рамбуля, ни патрона была сродни счастью. Бежать, освободиться. Значит, в абсолютной непостижимости присутствовало и нечто такое, что подлежало постижению. Пусть мы не можем постичь Вселенную, основные законы — зато можем маневрировать в собственной маленькой вселенной, внутри огромной бесконечности.

Наступил октябрь. Было еще тепло. Я подыскивал себе квартиру. Сначала думал поселиться на широком проспекте, где много воздуха и деревьев. Напротив большого парка, Бютт Шомон например. А может, лучше в Версале? Но там не было ничего подходящего — сплошные офисы и чрезвычайно дорогие дома. А между тем следовало быть осторожным. Я рассчитывал протянуть на свою ренту долго. Жизнь дорожает, насколько хватит моего капитала? Нужно его куда-то поместить. Мне посоветовали купить акции или облигации, но я в этом ничего не смыслил, да и не испытывал к ним доверия. А если, выбрав этот путь, поддерживать предприятие, принадлежащее конкуренту моего бывшего шефа? Управляющий гостиницей, в которой я проживал, хотел обновить свое заведение: он был по горло сыт своими жильцами — мало зарабатывающими и неплатежеспособными служащими, — такими, каким я, к счастью, уже не был. Я не мог купить ферму, ибо не был знаком с деревенским трудом, больше двух дней мне за городом проводить никогда не доводилось. Предложение управляющего, гостиницей вначале заинтересовало меня. Однако, поразмыслив, я решил, что будет слишком много хлопот с полицией и людьми определенного сорта: ведь в конце концов он решил превратить гостиницу в дом свиданий. Управляющий заверил меня, что у него есть, друзья и там, и там. Однако меня это мало успокоило. Нет, с деловыми людьми лучше не связываться. Днем я искал квартиру, а ночью долго ворочался в кровати, не в силах заснуть, все думал об этих деньгах, которые упали с неба, все хотел найти им верное применение. Однажды на рассвете в памяти моей всплыла не помню в какой беседе услышанная фраза: «Я вложу свои деньги в камень». Вот то, что нужно, — покупать дома и сдавать их. Однако кому сдавать? Людям, которые не будут платить, или будут это делать нерегулярно, или все загадят?..

Несмотря ни на что, утром, уходя из гостиницы, я спускался по лестнице легко, посвистывая, я выходил, когда хотел — в десять, в одиннадцать часов. Мне было весело, я чувствовал себя счастливым, а потом вдруг начинал понимать, что не так уж все и весело и что счастлив я не до конца. Освободился ли я от груза? От тяжести жизни? Воистину, я уже родился мизантропом. Вселенная казалась мне чем-то вроде огромной клетки или даже тюрьмы, небо, горизонт были стенами, за которыми что-то есть, но что? Я обитал в гигантском пространстве — и все же был заперт. Словно находился внутри громадного корабля, с громадной крышкой — небом. Мы же были узниками, бесчисленным множеством узников. Похоже, что в большинстве своем эти узники себя таковыми не осознавали. Что же там, за стенами? И вот мне наконец привалило счастье: ежедневная каторга окончилась, двери маленькой тюрьмы, находящейся внутри огромной, приоткрылись и выпустили меня. Теперь я мог ходить по большим аллеям, большим проспектам огромной тюрьмы. Этот мир можно было сравнить с зоологическим садом, в котором животные пребывают в состоянии полусвободы, садом с имитацией гор, искусственными деревьями, подобием озер, куда ни глянь окруженным решеткой.

Нужно было, однако, искать квартиру. Быть может, присмотреться к строящимся домам? Но я просто заболевал, когда смотрел на возводящиеся стены. Они еще более напоминали тюремные. Старые дома, по крайней мере, дарили иллюзию, что со временем из этих обветшавших стен можно будет выбраться наружу. Даже если это «наружу» находится внутри чего-то большего. Что же касается денег, то я наконец принял решение. Я разделил свой капитал на три части и доверил их трем нотариусам, каждый их которых обязался выплачивать мне семь процентов со своей части. Они давали кредиты разным людям, строившим дома. Когда должники возвращали деньги, нотариусы находили других людей, которые в них нуждались. По-видимому, это был наилучший выход: нотариусы окончательно убедили меня, что вкладывать деньги в различные акции в наше время — время всеобщего экономического и финансового кризиса — громадный риск. И квартиру я тоже в конце концов нашел. Квартиру, которая ничем не напоминала ни мрачное и сырое жилище, где мы обитали с матерью, ни опостылевший гостиничный номер.

Дом находился в одном из ближних пригородов Парижа. Квартира располагалась на четвертом этаже здания ни старого, ни нового, достаточно основательного, постройки 1865 года. Вход был мрачным. Слева от входа помещался туалет. Сразу за ним — кухня. Стены довольно грязные, но для наведения чистоты хватит одного слоя краски. Справа, за стеклянной дверью, находилась большая комната с тремя окнами, которые делали ее еще более светлой и просторной. Я решил, что именно здесь и расположусь, она же будет служить и столовой. Рядом находились ванная и еще две комнаты, окна которых смотрели во двор. В одной из них я решил устроить спальню. А что сделать в другой? Может быть, кладовку для чемоданов, одежды? Два окна большой комнаты, которая была угловой, выходили на проспект, третье — на маленькую улочку, застроенную небольшими домами, окруженными двориками и садами. По проспекту ездили грузовики и автобусы, дом от них чуть дрожал. Мне этот шум не мешал. Как раз напротив моих двух окон, на другой стороне улицы — стоянка автобуса. Все, что нужно, — под рукой. В двух шагах — бар-ресторан, через два дома — автоматическая прачечная. Возле автобусной остановки расположился продавец газет и сигарет, рядом с ним — продавец бытовых электроприборов. Когда смотришь из третьего окна, возникает ощущение, что ты находишься в маленьком провинциальном городке. Я сразу оценил достоинство такого расположения окон. Пройдя каких-нибудь три метра, можно было совершить путешествие из мегаполиса в деревню. Я решил обустроиться как можно скорее. Квартиру мне продала старая женщина, у которой недавно умер муж. Она делилась со мной планами на будущее. Жить она перейдет к одинокой племяннице, трудившейся кассиршей. У той была двухкомнатная квартирка. Двух комнат им вполне хватит. Племянница хочет оставить работу. На ее скромную пенсию и деньги тетки они смогут жить весьма сносно и протянут довольно долго. Лет на десять, а то и на пятнадцать им должно хватить. А больше пятнадцати лет она и не проживет. Племянница же, продав квартирку американцам, сможет на эти деньги найти себе место в приличном приюте для престарелых.

В нескольких сотнях метров от меня располагался мебельный магазин. К счастью, его хозяин продавал не антиквариат, а совершенно новую мебель. Нельзя сказать, что ассортимент у него был очень богатым, однако он доставлял для меня все, чего бы я ни пожелал, из Центральных галерей. Мебель у него была работы искусных и добросовестных мастеров. В первой комнате, у правой стены, я поставил большой светло-коричневый буфет неопределенного стиля. 1925 год, сказал торговец, модификация более ранней модели. По центру расположился круглый стол на шесть персон, раздвижной, так что в случае необходимости за ним усядутся двенадцать человек. Вряд ли в моем доме соберется когда-нибудь столько людей, но, в конце концов, никогда не знаешь, что может случиться. Вдруг мне захочется пригласить двоюродных братьев, племянников и племянниц матери? Возможно, я заведу знакомства в квартале. Может, вообще обзаведусь широким кругом общения. Я заказал десять стульев, тоже светло-коричневых и основательных. Шесть стульев окружили стол, четыре стула я расставил вдоль стен, между окнами, выходящими на проспект. На пол положил ковер приглушенного красного цвета. Еще заказал два кресла. Одному из них, голубому, я выбрал место у выходящих на проспект окон. Перед окном, обращенным к улочке разместил диван, тоже голубой. На этом диване можно будет полежать и почитать газету. На потолок я прикрепил люстру. Возле дивана поставил торшер с оранжевым абажуром. На окна повесил двойные красные шторы в зеленых цветах, тяжелые, солидные; они создавали ощущение уюта и богатства. Над буфетом приладил настенные часы. Нанял человека, который хорошенько натер паркет воском. Люблю, когда паркет сияет. Хотел было установить лампы дневного света, но мне отсоветовали. Установил их только на кухне. Она тоже была красивой, еще бы — обставлена совершенно новой мебелью! В спальне красовалась просторная кровать, на которой могли бы лечь два или даже три человека. Я люблю, чтобы в кровати было много места, потому что очень ворочаюсь во сне. Еще я купил платяной шкаф и коврик. Возле окна поставил небольшое кресло. Его обивка была зелено-розового цвета — такого же, как покрывала и шторы.

На базаре приобрел столовые приборы, тарелки и чашки, все из одного набора, расписанные розами. Купил сервиз для завтрака, на две персоны, — серебряные ложечки и окаймленные золотом чашечки. Все это вместе с китайским подносом я поставил в буфет. Буду пользоваться сервизом для завтрака только по воскресеньям, решил я.

Были куплены простыни, наволочки, новый выходной костюм — красивый, серый в клеточку. Старую одежду я оставил в гостинице, забрал лишь коричневую куртку и черные велюровые брюки. Из книг взял «Отверженные» Виктора Гюго и «Три мушкетера» Александра Дюма, к которым добавил «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон».

Полностью я еще не перебрался: нужно было подыскать домработницу, чтобы содержать новую квартиру в порядке. Последние дни, проведенные в гостинице, были отмечены и радостью, и меланхолической грустью. Память перебирала недавнее прошлое — Жанин, Жульетта и Люсьенн, короткая дорога в бюро, бистро. Любопытная штука жизнь: прозябание среди пыльных бумаг, кровать в гостинице, остающаяся незастеленной до моего возвращения домой из-за нехватки персонала, старая горбатая горничная. Мучительные просыпания по утрам, ошалелый бег в надежде не опоздать на службу, застать лист присутствия, радость, которую испытываешь, если успеваешь расписаться, бешенство, если на полминуты опаздываешь, — все приобрело некоторую ностальгическую окраску, некий оттенок счастья, открывшийся мне лишь теперь: я увидел красоту пыли, запруженной улицы, людей, как и я, спешащих на работу, сотни и сотни серых лиц, лиц-облаков, таящих в себе солнце, которое мы все носим в себе, сами того не зная. Прошлое всегда красиво, а сожаление приходит слишком поздно. Всем нам нужна какая-то перспектива, не имеет значения, министр ты или писарь, миллиардер или бродяга. Да, мы носим в себе солнечный мир, радость может взять верх в любое мгновение. Как красива некрасивость, как весела грусть, а скуку провоцирует лишь наше незнание! Ледяной холод не может устоять перед теплом сердца. Только бы знать, на какую кнопку следует нажать.

Эти эйфорические мысли посетили меня в бистро, возле стойки бара, после нескольких стаканчиков спиртного. Нужно было остановиться. Нельзя пить слишком много, ибо все тогда предстает в искаженном свете. Заволакивается серостью и тоской, и ты жалеешь о том, что бесцельно жил в этом мире нищеты. Благодать, которую дарует алкоголь, ненадежна. Благодать или трезвость? Когда же я на самом деле просыпаюсь? Когда вижу и чувствую вокруг лишь зловонную нищету или когда думаю, что всякое существование и всякая сущность — это цветущий, сверкающий месяц май? Ничего мы не знаем. У нас нет ни права, ни возможности судить, нужно доверять. Но кому?

Я отдавал себе отчет в том, что думал слишком много. Я, тот, кто принял решение не думать вообще.

Я слишком много философствую. Вот в чем моя ошибка. Если бы я этого не делал, то жил бы счастливо. Нельзя философствовать, если ты не великий философ. Но и великие философы, если они действительно великие, — пессимисты. Или же они приходят к умозаключениям, которые нам постичь не дано. Или предлагают нам раскрепоститься, дать волю своим желаниям. Но к чему мы тогда придем? Добрая половина людей привыкла подавлять свои желания. В противном случае, дав выход своей неудовлетворенности, они просто поубивали бы друг друга, а возможно, покончили бы с собой. Но они ничего этого не сделают — помешает полиция. Исключение составляют разве что революционные периоды, когда люди уничтожают друг друга, убеждая себя и других, что делают это во имя грядущего — во имя лучшей жизни, которая якобы наступит после этой бойни. Революция порождает тиранию, причем очень быстро, и тогда уже тотально подавляются все желания, даже самые неистовые. Огромное же количество людей и не собираются раскрепощаться: они не признаются себе в своих желаниях, или эти желания недостаточно сильны, или вовсе отсутствуют. Интересно, а у меня есть желания? Вероятно, все же есть. Но они спят. И я не стремлюсь их разбудить. Чего же я хочу? Чтобы меня оставили в покое. Чтобы желания других не будоражили меня, не увлекали за собой. Но более всего я хочу не иметь никаких желаний. Хорошо хоть влечение к противоположному полу угасло. Навсегда, надеюсь. Да и не таким уж сильным оно было. Что и спасло меня от женщин. Однако у меня осталось желание пить вино. Оно слегка возбуждает, получаешь легкое удовольствие от жизни. Иначе все бы угасло, и я бы уже умер.

Я часто говорю себе, что меня делают несчастным газеты. По всей планете — мятежи, убийства, землетрясения, пожары, анархия и террор — словом, массовая бойня. В результате я постоянно мрачен. Видимо, газет я читаю слишком много. Больше не буду их читать. Мы живем — или существуем — в последнем уголке планеты, еще не охваченном огнем. Воспользуемся же этим шансом. «Вам не совестно жить без цели?» — спросил меня однажды Пьер Рамбуль или Жак, не помню уже кто. Копаясь в себе, я обнаружил, что по этому поводу совесть меня не мучит. Что лучше — агитировать, чтобы люди уничтожали себя, или оставить их в покое, дать им возможность жить и умирать так, как они того хотят? Нет необходимости отвечать на этот вопрос.

У гостиничной горничной есть сестра, тоже горбатая, сказала она мне, но моложе и работы не боится, потому что, если не считать горба, она совершенно здорова. Горничная дала мне ее адрес; женщина жила неподалеку от Шатильонских ворот, где я поселился.

Я взял свой последний чемодан и окончательно распрощался с хозяином гостиницы. Вызвал такси. Посмотрел на улицу, на людей, выходящих из бюро — было уже время обеда. Многие из моих бывших коллег обедали в столовой, организованной патроном совместно с хозяевами других небольших предприятий. Я тоже несколько раз ходил обедать в эту столовую, там готовили очень вкусный салат из картофеля с сельдью. Моросил легкий дождь. Я сел в такси.

Мне потребовалось немало времени, чтобы проехать почти через весь Париж. Какая толчея! Какие пробки — и это в то время, когда большинство людей должно, по идее, работать. От Северного вокзала до проспекта Шатильон — большое расстояние. Одни улицы сменялись другими, все они были похожи друг на друга и люди тоже — десятки тысяч похожих друг на друга людей шли, бежали, как будто у каждого была какая-то определенная цель. Так целеустремленно бегут лишь собаки — словно знают, куда. На мосту Сен-Мишель дождя не было. На улице Эколь облака рассеялись и выглянуло солнце. Но всюду, всюду — одни и те же одинаковые люди. Как будто один или два человека размножены в бесконечном количестве. Когда я подъехал к своему дому, было десять минут второго. Я вошел в дом, неся чемодан, поздоровался с консьержкой и ее мужем. Это была чета пенсионеров: он крупный, толстый, красный, она маленькая, седая, взгляд, естественно, недоверчивый, вид сварливый. Я ее уже видел во время своих предыдущих посещений. Она выполняла свою роль самозабвенно, искренне веря, что родилась консьержкой и никем иным и быть не могла, даже женщиной.

— Пришла ваша домработница, мсье, — сообщила она мне, — я дала ей ключ, она у вас в квартире.

— Да, я ее просил прийти, — подтвердил я.

Подняться по лестнице с моим чемоданом нетрудно. Чемодан был легким.

— Мой муж вам поможет…

— Спасибо, не нужно.

— Вы действительно не хотите, чтоб я помог вам с чемоданом? — переспросил муж консьержки.

Как я уже говорил, квартира моя находилась на четвертом этаже, слева. Поднявшись, я позвонил. Открыла Жанна, домработница. После темноватого подъезда большая комната показалась мне необычайно светлой. Я посмотрел в окно. Облаков уже не было, над крышами домов сияло чистое голубое небо. Я стоял у окна, выходившего на улочку. Возле дома беседовали две пожилые женщины, чуть подальше — два пенсионера. Я подошел к другому окну, выходившему на проспект Шатильон. Толпа, шум, автобусы. Я вновь ощутил эту разницу — между покоем провинциальной улочки и суетой проспекта.

— Знаете, мне был нелегко, — сказала Жанна.

— Да, — ответил я, — паркет натер очень хорошо. Смотрите, не поскользнитесь. Я люблю, когда паркет сияет. Буфет чистый, блестит. Спасибо, Жанна.

Она помогла мне снять пальто и повесила его на вешалку, стоящую в коридоре.

— Нужно переставить вешалку, мсье. Негоже ей быть рядом с кухней. Пальто может пропахнуть жиром. Я купила у мясника мясо, эскалоп. Хотите, приготовлю?

— Нет, — сказал я, — нет. Завтра. Положите его в холодильник. Вы же придете завтра? Убрать кровать и все остальное. Я люблю чистые простыни, не терплю грязной посуды.

— Да, — ответила она, — конечно, вряд ли все это было чистым в гостинице, где вы жили.

— Поэтому я и хочу все переменить. Не надо распаковывать чемодан, — остановил я ее, — это можно сделать завтра.

Мне не терпелось посетить ресторанчик на углу улицы.

Я спустился вниз, рассматривая истертую ковровую дорожку. Трудно определить, какого цвета она когда-то была. В фойе я встретил консьержку. В ответ на мою улыбку она проскрежетала зубами — гримаса труднообъяснимая. Должно быть, я еще не заслужил ее симпатии, требовалось какое-то время, чтобы она ко мне привыкла. Я открыл стеклянную дверь, которая вела в коридор, прошел по нему и, выйдя на улицу, повернул налево, на спокойную улочку, затем снова свернул налево — и вскоре оказался на шумном проспекте. Люди на остановке ждали автобус, большинство возвращались на работу после обеденного перерыва. Подъехал автобус, и люди устремились к открывающимся дверцам: неподалеку от моего дома находились предприятия, разные бюро. Я поздравил себя с тем, что мне больше не нужно втискиваться в автобус, спешить на обед, торопливо глотать, спешить с обеда. Я толкнул дверь ресторанчика. Почти все столики были заняты, за ними сидели рабочие, мелкие служащие. Как раз кто-то встал и ушел, освободив столик на одного человека, максимум на двух, в углу, возе окна. Я прошел к нему и сел спиной к залу — не люблю смотреть, как люди едят. Пусть уж лучше передо мной будет окно. Официантка забрала тарелку и прибор ушедшего господина. Ушла, быстро вернулась, поменяла скатерть, залитую красным вином, поставила чистые тарелки, положила приборы. Я сделал заказ: филе из сельди с картофелем в масле, говядину по-бургундски и камамбер[3], а также полбутылки божоле.

— Нет, пожалуй, принесите мне полную, — передумал я. — Если останется, пусть будет на завтра, я собираюсь обедать здесь ежедневно.

Движение на улице было беспрерывным. Мимо проезжали желтые, черные, красные машины, изредка мелькали такси, проходили мрачные пешеходы; две девушки-служащие были одеты в очень короткие платья, яркие цвета которых сильно контрастировали с их невеселыми, озабоченными лицами — они наверняка возвращались на работу, возможно, мысли их занимали и другие проблемы. Погода скорее была неважная. Хотя дождя не было.

Думаю, тогда я впервые по-настоящему рассматривал улицу. Зрелище было интересным. И даже захватывающим. Столько разных лиц и столько, по сути, одинаковых мыслей на этих лицах. Парень с подружкой, размышляющие, где провести приближающиеся каникулы, нежеланный ребенок, который появится на свет, уже родившиеся дети, которых отдают в ясли, потому что папа и мама работают. Старики, все еще вынужденные работать. Старик на пенсии с женой, тоже пенсионеркой, деньги оба получают небольшие, думают о смерти, до которой осталось совсем немного — она уже протягивала им свою руку. Как это любопытно… И так проходят века. Школьники, учителя. На других улицах, в других кварталах — богатые люди. Но я ведь тоже богатый человек, сказал я себе с ощущением счастья. Богатый человек в этом квартале бедных. Я мог бы жить в другом районе, например в шестнадцатом округе, в доме с красивой лестницей и любезной консьержкой. Мною владели, с одной стороны, меланхолия, грусть, усталость, некоторое отвращение, а с другой — удивление. Да, я с удивлением смотрел на то, как люди едут или идут, спешат суетятся, копошатся. Так, значит, мы куда-то движемся, как это странно! Мне принесли филе сельди с политым маслом картофелем, и это вывело меня из состояния задумчивости. Принесли и божоле, я налил себе стаканчик. Когда я подносил его ко рту, облака разошлись и солнечные блики заиграли на белой скатерти моего столика, на тарелке с салатом и бутылке. Я выпил стаканчик одним глотком, и во мне самом будто солнце взошло. Она должна быть, такая радость, когда ты всего лишь наблюдаешь в стороне. Я еще молод, впереди у меня может быть еще много солнечных дней. Я обернулся и посмотрел на людей в зале. В изменявшемся освещении они тоже изменились. Я уткнулся носом в тарелку. Я пришел пообедать, как обычно, по привычке, аппетита никакого не было. Теперь же я был голоден, я стал голодным в одно мгновенье, из-за солнца. С аппетитом ел мясо, сыр, выпил всю бутылку, заказал совершенно ненужный кофе — кофе я не люблю. Именно поэтому я его и заказал, а еще шотландское пирожное со взбитыми сливками. Какое-то время я сидел за столиком, смотрел на людей, на улицу, как если бы никогда раньше не видел ни улицы, ни спешащих людей. Чувствовал я себя блаженно. Мне не хотелось уходить, но уже было нужно это сделать: я оставался в зале один. Я с сожалением встал, поблагодарил на выходе хозяина и оказался на улице. Мысль о том, что я могу продолжать рассматривать улицу и людей у себя дома, стоя у окна и даже лежа на диване, наполнила меня ликованием. Я повернул за угол, прошел по тихой улочке, мимо домиков с садиками и, снова испытав ощущение, что совершил большое путешествие, вошел в свой дом. Консьержка отодвинула занавеску, посмотрела на меня и снова ее задернула. Я поднялся по лестнице, на третьем этаже встретил даму, выходящую из квартиры с собачкой — та при виде меня залаяла. Дама успокоила собачку, затем обратилась ко мне:

— Извините, мсье, она лает только на незнакомых, потом быстро привыкает.

— Ничего, мадам, ничего.

Я поднялся еще на один этаж и позвонил в свою квартиру. Жанна не открыла. Значит, она уже ушла. Тогда я открыл дверь своим ключом. Вошел. Даже в прихожей было светло, так была залита солнечным светом жилая комната. Домработница хорошо потрудилась: все просто сверкало — паркет, стол, буфет. И тут я вспомнил, что не купил вечернюю газету. Снова вышел из квартиры и спустился вниз. Консьержка посмотрела на меня из-за своей занавески. Я дошел до угла улицы, повернул налево, затем снова налево: продавец газет и сигарет располагался на другой стороне проспекта. Я подождал, пока автобусы и два мотоцикла остановятся на красный свет, перешел улицу, купил газету, снова подождал, пока остановится транспорт. Затем перешел улицу, свернул направо и через несколько метров снова направо. Вошел в дом. Консьержка опять выглянула из-за своей занавески и задернула ее, заметив, что я на нее смотрю. Я поднялся на второй этаж, и мне захотелось выпить у себя на диване чего-нибудь горячительного. Я забыл попросить Жанну купить что-нибудь в это духе. Снова спускаться? Несколько мгновений я колебался. Затем все-таки решил выйти. Спустился в фойе, посмотрел в сторону консьержки, надеясь, что она меня не заметит. Однако занавеска задрожала.

Я прошел по коридору, повернул налево, через несколько метров снова налево, прошел мимо ресторанчика, в котором обедал, — на углу был магазин, где продавали спиртное. К моей радости, он не закрылся. Я купил бутылку коньяку, повернул назад, прошел мимо ресторанчика, повернул направо, дойдя до угла, обогнул его и вошел в дом с самым достойным видом, какой только мог на себя напустить, спрятав, естественно, бутылку. Консьержка только глазами сверкнула из-за своей занавески. Я поднялся на второй этаж, постоял немного на лестничной площадке, чтобы отдышаться, затем поднялся на третий этаж, снова постоял на площадке, восстанавливая дыхание. Потом, держась за перила, поднялся на четвертый этаж. Подошел к двери своей квартиры (она слева), поискал ключ в правом кармане. Его там не было. У меня заколотилось сердце. Я пошарил в левом кармане. Ключ был там. Я вспомнил, что положил его туда. Поставил на коврик бутылку, отпер дверь, вошел, закрыл дверь на ключ. На площадке я никого не встретил, все, наверное, были на работе. Я вошел в жилую комнату. Поставил бутылку коньяку рядом с диваном, положил газету, вернулся в прихожую, снял пальто и шляпу. Прошел в большую комнату, взял в буфете стаканчик, закрыл дверцу, пошел к дивану, обогнув стол. И вытянулся на голубом диване у окна. Приподнялся, чтобы; снять туфли, снова вытянулся на диване. Привстал, чтобы налить коньяку в стаканчик, который вынул из буфета, закрыл бутылку, выпил стаканчик в два глотка, взял газету и снова вытянулся на диване. Посмотрел на свои зеленые носки. На первой странице газеты сообщалось об авиакатастрофе. Где-то над Тихим океаном исчез самолет со ста двадцатью пятью пассажирами на борту и семью членами экипажа. Я стал рассматривать фотографии стюардесс. По фотографиям трудно было определить, были ли они красивы. Рост одной — метр шестьдесят семь, второй — метр семьдесят два. Обе блондинки. Это была одна из крупнейших катастроф в истории авиации. Давно таких не случалось. Я представил себе стюардессу, чей рост был метр шестьдесят семь. Метр семьдесят два — это, пожалуй, многовато для женщины. Возможно, она была похожа на Люсьенн. У нее, наверное, были красивые ноги, и синяя униформа ей очень шла. А какие глаза — голубые или карие? Скорее голубые, она ведь англичанка, а не американка. Я летал на самолете всего лишь два раза. Один раз в Марсель, но оттуда возвращался поездом, потому что в самолете чувствовал себя не совсем уверенно. Во второй раз в Ниццу, навестить умирающую тетю. В этот раз я был более спокоен. Зрелище было красивым: мы летели в голубом небе, над облаками. Но возвращался я опять не самолетом, а на автомобиле, со знакомыми. Пожалуй, мне нужно отправиться в более длительное путешествие, и я могу себе это позволить, ведь теперь я богат. Слетаю в Японию, Южную Америку. Отдохну там несколько месяцев, говорил я себе, возможно, год, а после, быть может, начну новую жизнь, полную приключений и удовольствий, но не сейчас. Я еще не готов к долгим хождениям, телефонным звонкам, заполнению различных бумаг для получения паспорта. Нужно купить дорожную одежду. Красивую одежду. Но позже. Лежа на диване, я видел, голубое небо, вот отчего у меня возникло желание сесть в самолет. Однако и на диване мне было совсем неплохо. Я снова начал читать газету: в очередной раз — похищение ребенка, и то тут, то там потихоньку идет война. Я эгоист, признался я себе. Я был счастлив, что никакая война меня не коснулась. Как хорошо, что у меня нет детей — не за кого бояться, не над кем дрожать; но именно сейчас, сейчас я был счастлив прежде всего потому, что не должен ходить на службу. Никто не может обязать меня это делать. Я выпил второй стаканчик коньяку, взглянул на небо, встал, чтобы посмотреть на людей, идущих по проспекту, затем, направившись к другому окну, снова посмотрел на тихую улочку с ее домиками. Выпил третий стаканчик коньяку, закрыл бутылку, поставил ее в буфет. Походил немного, обогнув несколько раз стол. Свет, коньяк, свобода — все это вызывало ощущение необыкновенной легкости. А что если выйти? Подъехать к бюро, подождать у входа бывших коллег? Хорошо бы! Времени еще достаточно. Я снова вытянулся на диване. Лежал так несколько мгновений. То открывал глаза, то закрывал их, это был сон без сна. И наконец заснул по-настоящему.

Затем я встал. Вышел из комнаты, прошел по длинному коридору, осмотрел спальню. Обои в ней были с цветами: розы на белом фоне. Я очень люблю цветы. И рабочий, который клеил обои, их тоже, наверное, любит. Мне нравилось, что цветы у меня были и на кровати, и на креслах, и на стенах. Весело просыпаться утром и видеть вокруг себя цветы. Это напоминало мне сад из моего детства, в котором друг моих родителей, цветовод-любитель, выращивал множество разнообразных цветов… Я снова прошел по темному коридору, он был очень длинным. Справа от спальни находилась ванная. Я вошел в нее, побыл там какое-то время. Это моя ванная, сказал я себе, не нужно больше стоять в очереди каждое утро, как в гостинице, там в эту очередь выстраивался весь этаж. Мне нравился этот темный коридор, от него веяло тайной, по нему можно было прогуливаться. Дойти до конца, вернуться, вновь проследить этот путь — создавалось впечатление подземелья или потайных галерей, по которым прекрасные куртизанки пробираются в покои богатого сеньора. Снова пройдя в жилую комнату, я посмотрел в окно на проспект, затем на улочку. Я был в нерешительности. Если поторопиться, я еще успею подойти к бюро к концу рабочего дня и встретить у выхода кого-нибудь из бывших товарищей. Подумав, я сказал себе, что еще многое нужно осмотреть в новом квартале, в окрестностях дома. Я ведь прошелся только по проспекту и по тихой улочке. Еще светло, самое начало осени. Нет, к бюро я не поеду, решил я.

Я вернулся в большую комнату. Голубое небо не было уже таким, как прежде, солнце уже не сообщало ему прежнего блеска. Мне начало казаться, что небо — это крыша. А земля — шар внутри другого шара, тоже находящегося внутри шара, который, в свою очередь, заключен в шар, который… От попытки представить себе эту картину мне даже плохо стало. Закружилась голова. Быть неспособным постичь Вселенную — с этим невозможно смириться. Мы знаем только, что форма вещей — всего лишь образ, который возникает в нашем сознании… С двенадцати лет этот вопрос периодически не давал мне покоя, вызывая ощущение жуткой беспомощности, почти немощи, меня даже начинало мутить. А все эти люди как ни в чем не бывало идут по улице, бегут к автобусу… Как они могут? Если бы они начали размышлять над тем, что мучит меня, если бы попытались представлять себе это непредставимое, то застыли бы на месте. Я уже говорил: не будем думать, потому что мы не умеем думать. Люди пренебрегают непостижимым или забывают о нем; однако ведь они думают, они основывают свои умозаключения на этом непостижимом, вот что для меня — непостижимо. И тем не менее они придумали арифметику, геометрию, алгебру… хотя алгебра тоже ведет нас к бездне… но они изобрели машины, организовали общества, они плюют на этот абсолютный вопрос, вопрос без ответа.

Быть может, это просто глупая гордыня — стремиться думать о том, что не создано для того, чтобы о нем думали. Но гордыни во мне нет, да и что такое гордыня? Дело в том, что я не могу тронуться с места. Как будто уперся в глухую стену и не решаюсь отойти от нее. Быть может, это болезнь. Я совершенно один у подножия этой стены. Совершенно один, как глупец. Они-то уже проделали свой путь, они даже организовывают общества — в большей или меньшей степени успешно, это правда, есть даже экстравагантные находки. А я лишь смотрю на стену, отгораживающую от меня мир, и поворачиваюсь к этому миру спиной. Да, я уже заключил с собой договор — не думать, потому что думать нельзя. Это любопытно: они верят, что мир, Вселенная, сотворение есть нечто совершенно естественное, некая данность. И это они — ученые, а я — лентяй, невежда. Мы в тюрьме, конечно же, мы в тюрьме. Но может быть, им удастся дать ответ? Может быть, за жизнь десятков или сотен поколений они смогут постичь непостижимое, вообразить невообразимое? Если они не перестанут работать, садиться в автобусы, создавать книги, считать, отправляться покорять звезды, если микроскопы откроют им, что существует нечто бесконечно малое, может, к чему-то они и придут — сознательно или интуитивно. Но у меня складывается впечатление, что они опираются на ничто, а это тоже всего лишь слово, всего лишь звук. Мы даем имена, которые ни о чем не говорят, вещам, о которых ничего нельзя сказать, имя которым — ничто. Бесконечно малое… Неотступно преследуемый бесконечно большим, я позволяю преследовать себя и бесконечно малому…

Глупые вопросы мешали мне двигаться вперед, обрести вкус к жизни. Хотя есть вещи, которые все же доставляют мне удовольствие. Но эта тревога, это чувство, которое я называю тошнотой микроскопического и тошнотой бесконечного, — были невыносимы. Все проходят через это — в тринадцать, пятнадцать, восемнадцать лет. А потом одни об этом забывают, другим это становится безразличным. Хватает и таких, которые никогда не задавали себе эти вопросы. Политики, например. Я не хочу сказать, что я лучше их. Или что они лучше меня. Я ничего не хочу сказать. Абсолютных ценностей не существует. В этом шаре, заключенном в шар, заключенном в свою очередь в другой шар и так далее… Я подошел к буфету, взял бутылку коньяку и выпил один за другим пять стаканчиков. Бог мой, как мне стало хорошо! Все вопросы куда-то улетучились, я почувствовал, как внутри разливается теплота, почувствовал, что я счастлив — оттого что свободен от всех этих вопросов. Я уже не был пленником одного только шара, меня окутывал теплый плен алкогольного покрывала. Тошнота исчезла. Я больше не думаю о непостижимом. Или просто задвинул эти мысли подальше. Может быть, это проклятие — смотреть в стену. На какое-то мгновение это проклятие отступило. Как бы я хотел остаться в этом состоянии, быть таким, как другие! Мне захотелось растянуться на диване, но я понимал, что усну тогда до утра. Нет, нужно выйти. В ресторанчик.

Выйдя, обошел дом с другой стороны, что дало мне возможность увидеть другие улицы квартала. Сначала была та тихая провинциальная улочка с ее домиками, два-три из них напоминали швейцарские, затем я повернул направо. Эта улица выглядела угрюмой — из-за грязных домов, соседствовавших с домами ухоженными. Там я встретил группу мотоциклистов в шлемах, эти парни были готовы в одно мгновение рвануть с места, точь-в-точь как в том американском фильме, который я смотрел недавно, фильме, будившем в молодых людях желание наводить ужас. Я поспешил отойти от них, спасаясь от самого их вида, от агрессивного шума, который вот-вот взорвет тишину окрестностей. Трое или четверо рабочих в спецовках возвращались домой, по их походке было видно, что некоторое время они провели в бистро. Я почувствовал себя буржуа. И одновременно несчастным, оттого что чувствую себя буржуа, как если бы я совершил преступление. Какое преступление? Напрасно я убеждал себя в том, в чем и так был уверен: никакого преступления нет, но разум не мог одержать верх над иррациональностью. Вот что такое газеты оппозиции! Какую силу имеют клише; вы их отвергаете, а они в конце концов коварно проникают в вас и отравляют. Нет никакого преступления. Никто ни в чем не виноват. Или все виновны во всем: в принципе это то же самое. Однако как уязвимы те, кто чувствуют себя виновными и в то же время понимают, что совершенно не виновны! Какой разрыв между разумом и безрассудством! Тем, кто чувствует себя виновным и одновременно считает себя таковым, остается лишь, так сказать, сложить с себя полномочия. Ничто больше не удерживает их от самоубийства. В то время как я, запутавшийся…

Я повернул направо, за угол, и оказался на более широкой улице, почти такой же широкой, как и проспект, — улица эта была параллельной провинциальной улочке, на которой обитали пенсионеры. Она была не веселее предыдущей. Очень мало жилых домов, зато много огромных мастерских и складов. Позади завода, с левой стороны, тоже размещались какие-то строения. Из них выходили рабочие. И ни одного бистро. Автобусный гараж. Девушка в розовом, являвшая собой резкий контраст с этим фоном. Несколько деревьев с покрытой пылью листвой. Перед началом рабочего дня и сразу после его окончания тут, должно быть, можно увидеть невообразимое количество тяжелых грузовиков и тьму рабочих на велосипедах. Начинало темнеть. Я прошел еще сотню метров, дошел до угла, повернул направо. Передо мной расстилался проспект, который я видел из своего окна и который уже хорошо знал, словно ходил по нему месяцы или даже годы. Конечно, я бывал здесь, когда покупал эту квартиру, но как следует рассмотрел, изучил его лишь сегодня. Я направился к ресторанчику. Прохожих было много. На другой стороне проспекта ожидали автобуса люди все того же типа. Я открыл дверь ресторанчика и с беспокойством посмотрел в сторону столика, за которым обедал: не занят ли он? Он был свободен, отлично. Это будет мой столик. В ресторанчике находилось достаточно много людей, уже зажгли лампы. Я прошел к столику, повесил на стоявшую в углу вешалку шляпу и сел. Зажегся свет и снаружи.

Ко мне подошла официантка, та самая, что обслуживала меня днем.

— Вы обедали у нас? — Она узнала меня.

— Да. Я буду приходить к вам каждый день, обедать и ужинать. Нельзя ли оставить за мной этот столик?

Она ответила, что в таких маленьких ресторанчиках этого обычно не делают. Такое принято лишь в больших ресторанах. Но она попробует. Только я должен приходить пораньше. Я сказа ей, что я человек привычки и что могу приходить обедать в полпервого, а ужинать в семь.

— Видно сразу, что у вас свои правила, — ответила она и дала мне меню.

В обед я заказывал сельдь с картофелем, теперь мне захотелось попробовать что-нибудь другое, и я попросил сардины, бифштекс с пирожками, а на десерт — ромовую бабу. И конечно же, бутылку божоле.

— А вы гурман! — заметила официантка.

— Да, я люблю поесть, а кухня у вас хорошая. И ваше божоле мне тоже нравится.

— Хозяин хорошо знает винодела, тот посылает нам вино прямо с места, и продукты у нас все свежие. Видите — клиентов хватает. Вид у них довольный, едят с аппетитом. У нас лучший ресторан в квартале. Есть также пивная, ее никто не посещает. И еще один ресторан, они с шиком называют его корчмой.

Ее сестра — жена хозяина, сообщила мне официантка, а двоюродный брат работает здесь же барменом. Продукты закупает хозяин.



Поделиться книгой:

На главную
Назад