— Ну и отлично. Давайте только не будем шуметь, пока лорд-мэр говорит.
— Я, конечно, не притворяюсь, что понимаю по-нейтральски, а только сдается мне, что этот, как вы его там называете, лорд-мэр несет полную ахинею. И похож он, мне кажется, на гангстера.
— Просто политик, наверно.
— А вот это еще хуже.
— Ощущается настоятельнейшая, просто неотложнейшая потребность где-нибудь присесть.
Хотя они были знакомы всего один день, Скотт-Кинг любил этого человека; они столько вместе выстрадали и продолжали страдать; они выражались по преимуществу на одном языке; они были товарищи по оружию. Он взял Уайтмейда под руку и вывел его из зала на прохладную и укромную площадку, где стоял маленький позолоченный плюшевый пуфик, вовсе не предназначавшийся для того, чтобы на него усаживались. Здесь они и присели, два безвестных, захудалых господина, присели в укромном, глухом углу, куда едва доносились отзвуки речей и аплодисменты.
— Они ее запихивали в карманы, — сказал Уайтмейд.
— Кто? И что?
— Слуги. Еду. В карманы своих длинных ливрей с галунами. Они уносили ее для семьи. Мне досталось всего четыре макаронины. — Совершив вдруг мгновенный, крутой вираж, он сказал: — Она выглядела ужасно.
— Мисс Свенинген?
— Это великолепное создание. Но когда я увидел ее переодетой к ужину, это был жестокий удар. Вот тут что-то умерло, — Уайтмейд прикоснулся к груди, — там, где сердце.
— Не плачьте.
— Не могу сдержать слезы. Вы видели ее коричневое платье? И эту ленту в волосах? И этот платочек?
— Да, да, все видел. И пояс.
— Пояс, — сказал Уайтмейд, — это уж свыше всех сил. Вот тут что-то захлопнулось. — Он прикоснулся ко лбу. — А вы ведь помните, какая она была в шортах? Валькирия. Что-то из тех героических времен. Нечто богоподобное, невообразимо строгое школьное совершенство, староста женской спальни, — произнес он в каком-то экстазе. — Представьте себе, как она вышагивает между койками косички, босые ноги, а в угрожающе поднятой руке — щетка для волос. О Скотт-Кинг, Скотт-Кинг, как вы думаете, она ездит на велосипеде,?
— Уверен в этом.
— В шортах?
— Конечно, в шортах.
— Кажется, всю жизнь так и ехал бы с ней, на заднем седле тандема, через бесконечный сосновый бор, чтоб в полдень присесть среди хвойных игл и съесть пару крутых яиц. Представьте себе, как эти сильные пальцы чистят яйцо, представьте себе, Скотт-Кинг, — и скорлупу, и белок, и этот глянец. Представьте себе, как она будет его кусать.
— Да, это должно представлять собой великолепное зрелище.
— А теперь вспомните, какая она сейчас, здесь, в этом коричневом платье.
— Есть вещи, о которых не следует вспоминать, Уайтмейд. — И Скотт-Кинг тоже обронил несколько сочувственных слез, предаваясь их общей печали, навеянной невыразимой, воистину космической тоской вечернего платья мисс Свенинген.
— В чем дело? — спросил доктор Фе, подходя к ним. — Слезы? Вам здесь не нравится?
— Виной лишь платье мисс Свенинген, — сказал Скотт-Кинг.
— О да, это трагично. Однако у нас в Нейтралии привыкли храбро, с улыбкой встречать подобные горести. Я не хотел вам мешать, я только хотел спросить, профессор, готова ли у вас к вечеру небольшая речь? Мы рассчитываем, что вы скажете несколько слов на банкете.
Для участия в банкете они вернулись в «Риц». В пустом холле сидела только мисс Бомбаум, которая курила сигару в обществе какого-то мужчины омерзительной наружности.
— Я уже пообедала, — сообщила она. — А сейчас я докурю и уйду.
Было уже половина одиннадцатого ночи, когда они наконец сели за стол, столь обильно покрытый арабесками из цветов, лепестков, мха, лишайников, стелющихся трав и древесных побегов, что он был скорее похож на цветник Ленотра, чем на обыкновенный стол. Скотт-Кинг насчитал шесть бокалов разнообразных форм и размеров, стоявших перед ним среди всей этой зелени. Невероятно длинное меню с золотыми буквами лежало на его тарелке рядом с карточкой, где было напечатано на машинке: «Доктор Скотч-Кинк»[2]. Как и многие другие испытатели, ставившие до него подобный эксперимент, Скотт-Кинг обнаружил, что долгое воздержание от пищи вконец отбило ему аппетит. Официанты сами управились с закуской, но, когда дело дошло наконец до супа и Скотт-Кинг поднес ко рту первую ложку, на него вдруг напала икота. Ему вспомнилось, что то же несчастье постигло трагическую экспедицию капитана Скотта в Антарктике.
— Comment dit-on en français[3] «икота»? — спросил Скотт-Кинг у своего соседа.
— Plait-il, mon professeur?[4]
Скотт-Кинг икнул.
— Ça, — сказал он. — Ça est le hoquet. J’en ai affreusement[5].
— Evidemment, mon professeur. Il faut du cognac[6].
Официанты уже выпили не раз и продолжали пить коньяк без удержу, так что под рукой у него оказалась бутылка. Скотт-Кинг осушил целый стакан коньяку и стал икать с удвоенной силой. В течение всего долгого ужина он икал беспрерывно.
Сосед по столу, давший ему столь неудачный совет, судя по его карточке — доктор Богдан Антоник, секретарь Ассоциации Беллориуса по международным вопросам, был обходительным мужчиной средних лет, чье лицо носило следы непрестанных невзгод и усталости. Когда позволяла икота Скотт-Кинга, они продолжали беседу по-французски.
— Вы не гражданин Нейтралии?
— Пока нет. Надеюсь им стать. Каждую неделю я обращаюсь в Министерство иностранных дел, но они каждый раз обещают дать ответ через неделю. Я не столько из-за себя беспокоюсь — хотя смерть, конечно, ужасная вещь, — сколько из-за семьи. У меня семеро детей, все семеро родились в Нейтралии, и все не имеют подданства. Если нас вышлют на мою несчастную родину, там они, без сомнения, всех нас повесят.
— В Югославию?
— Я хорват и родился еще при империи Габсбургов. Это была настоящая Лига Наций. В молодые годы я учился в Загребе и Будапеште, в Праге и Вене — человек был тогда свободен и мог поехать куда захочет; он был гражданином Европы. Потом нас освободили, и мы очутились под властью сербов. Теперь нас снова освободили, и мы оказались под властью русских. И каждый раз появлялось больше полиции, возникало больше тюрем, совершалось больше казней. Моя бедная жена — чешка. Ее нервная система вконец расстроена нашими невзгодами. Ей все время кажется, что за ней следят.
Скотт-Кинг попытался издать тот слабый, невнятный и уклончивый возглас сочувствия, который так легко удается англичанину, не знающему, что сказать; но, конечно, речь идет об англичанине, не страдающем от икоты. Звук же, который в этих особых обстоятельствах издал Скотт-Кинг, и человеку менее чувствительному, чем доктор Антоник, показался бы издевательским.
— Я думаю, вы правы, — сказал он просто. — Здесь на каждом шагу шпионы. Вы заметили в холле человека, с ним рядом сидела женщина с сигарой? Это один из них. Я здесь уже десять лет, так что всех их знаю. Одно время я был вторым секретарем в нашем Представительстве. Это высокий пост, можете мне поверить, потому что хорвату нелегко попасть на нашу дипломатическую службу. Все посты отдавали сербам. А теперь уже нет Представительства. Мне не выплачивали жалованье с 1940 года. У меня осталось несколько друзей в Министерстве иностранных дел, и они по доброте своей иногда подбрасывают мне работу, вот как сейчас. Однако в любой момент может быть заключено торговое соглашение с русскими, и тогда нас всех выдадут.
Скотт-Кинг сделал попытку сказать хоть что-нибудь.
— Вы должны выпить еще коньяку, профессор. Единственный способ. В Рагузе у меня, помнится, часто случалась икота от смеха… Больше, уж наверно, нигде.
Хотя народу на банкете было меньше, чем на приеме в мэрии, шум здесь стоял еще более удручающий. Банкетный зал в «Рице», весьма обширный, имел все же архитектуру более мишурную и интимную, нежели в мэрии. Там высокие потолки словно уводили весь этот пронзительный гомон в намалеванную голубизну неба, где он рассеивался средь плывущих в вышине божественных созданий, а фламандские охотничьи сцены, которыми были расписаны стены, там словно обволакивали и глушили в бесчисленных складках одежды все эти резкие звуки. В «Рице» зеркала и позолота только отражали обратно в зал этот ужасающий грохот; вдобавок на застольный стук и говор, выкрики официантов и прочие шумы накладывалось пение смешанного молодежного хора, чей громогласный фольклорный репертуар способен был испортить самый жизнерадостный деревенский праздник. Нет, не о таком ужине мечтал Скотт-Кинг, сидя у себя на уроке в Гранчестере.
— Бывало на террасе моего домика на мысе в Лапало мы смеялись так громко, что рыбаки окликали нас с палубы проходивших судов и спрашивали, над чем мы смеемся, чтоб посмеяться вместе с нами. Они проплывали совсем близко от берега, и можно было видеть отражение огней, уходившее вдаль, к островам. А стоило нам умолкнуть у себя на террасе, как их хохот доносился к нам над водами, даже когда их самих уже не было видно.
Сосед, сидевший слева от Скотт-Кинга, не вступал в разговор до самого десерта и обращался только к официантам; но уж к ним он обращался громко и часто, то скандаля и требуя чего-то, то прося их и умоляя, в результате чего ему удавалось добыть по две порции почти каждого блюда. Он ел, заткнув салфетку за воротник. Он сосредоточенно жевал, низко склонив голову над тарелкой, так что и кусочки, нередко выпадавшие у него изо рта, не ускользали от него безвозвратно. Он с удовольствием попивал вино, вздыхая после каждого глотка и стуча ножом по стакану, чтобы официант не забыл снова его наполнить. Зачастую, водрузив на нос очки, он принимался снова и снова внимательно изучать меню, и не столько, казалось, из страха пропустить какое-нибудь блюдо, сколько из желания вновь оживить в памяти пережитые им радостные мгновения. Человеку, облаченному в вечерний костюм, не так легко сохранить богемную внешность, однако именно такую внешность имел сосед Скотт-Кинга с его копной седеющих волос, широкой лентой пенсне и трехдневной щетиной на щеках и подбородке.
Когда принесли десерт, он поднял лицо от тарелки, остановил на Скотт-Кинге взгляд больших и уже налившихся кровью глаз, скромно рыгнул и заговорил наконец. Слова, которые он произнес, были явно английскими, однако акцент его был сформирован в самых разнообразных городах мира — от Мемфиса (штат Миннесота) до Смирны. «Шекспир, Диккенс, Байрон, Голсуорси», — кажется, именно эти слова он произнес.
Сей запоздалый плод мысли, рожденный в муках после столь долгого созревания, застал Скотт-Кинга врасплох, и он уклончиво икнул.
— Они есть все великие английские писатели.
— Ну да.
— Ваш любимый есть кто?
— Шекспир, вероятно.
— Он больше драматический, больше поэтический, есть так?
— Да.
— Но Голсуорси есть больше современный.
— Совершенно верно.
— Я есть современный. Вы есть поэт?
— Не сказал бы. Я перевел кое-что.
— Я есть оригинальный поэт. Я перевожу свои стихи сам английской прозой. Они напечатаны в Соединенных Штатах. Вы читаете «Новый удел»?
— К сожалению, нет.
— Это журнал, который печатает мои переводы. В прошлом году они прислали мне десять долларов.
— Никто никогда не платил мне за мои переводы.
— Надо послать их в «Новый удел». На мой взгляд, — продолжал Поэт, — невозможно перевести поэзию с одного языка на другой стихами. Я перевожу английскую прозу на нейтральский язык стихами. Я очень хорошо перевел стихами некоторые избранные места из вашего великого Пристли. Я надеялся, их будут использовать в старших классах, но они это не делают. Везде зависть, везде интриги и зависть — даже в Министерстве образования.
В этот момент в центре стола поднялась какая-то внушительная фигура, чтобы произнести первую речь.
— А теперь за работу, — сказал сосед Скотт-Кинга и, вытащив блокнот с карандашом, начал деловито стенографировать речь. — В Новой Нейтралии мы все трудимся, — сказал он.
Речь была длинной и заслужила немало аплодисментов. Во время речи официант передал Скотт-Кингу записку: «Я объявлю ваше ответное слово после Его превосходительства. Фе».
Скотт-Кинг написал: «Страшно извиняюсь. Только не сегодня. Не в форме. Попросите Уайтмейда», после чего, все еще икая, он украдкой покинул свое место и за столами выбрался к выходу из зала.
Холл гостиницы был почти пуст: венчавший его огромный стеклянный купол, на протяжении всех военных лет сиявший по ночам в высоте, как одинокая свеча во тьме взбудораженного мира, погрузился во мрак. Два ночных портье, спрятавшись за колонной, делили пополам сигару; безбрежная пустыня ковра, по которому там и сям были разбросаны свободные кресла, расстилалась перед Скотт-Кингом в тусклом полумраке холла, пришедшем на смену прежнему сиянию огней в соответствии с нынешней скудостью и экономией. Было едва за полночь, но в Новой Нейтралии еще жила память о комендантском часе времен революции, о полицейских облавах, о расстрелах в городском саду; новонейтральцы предпочитали пораньше добираться домой и запирать двери на засов.
Как только Скотт-Кинг попал в тихое помещение, его икота самым загадочным образом прекратилась. Он вышел наружу через вращающуюся дверь и вдохнул воздух пьяццы, на которой при свете фонарей уборщики из шлангов смывали с мостовой пыль и мусор, накопившиеся за день; последний из трамваев, целый день дребезжавших вокруг фонтанов, давно уже удалился в свой загон. Скотт-Кинг глубоко вздохнул, чтобы проверить, окончательно ли его чудесное избавление от икоты, и убедился, что да, оно было полным. Тогда он вернулся назад в гостиницу, взял ключ у портье и почти машинально, уже почти в забытьи, поднялся к себе наверх.
В те первые, до крайности суматошные день и вечер, проведенные в Беллаците, у Скотт-Кинга почти не было возможности сколько-нибудь близко познакомиться с другими делегатами, приглашенными, как и он, Юбилейной Ассоциацией Беллориуса. По правде сказать, он с трудом отличал их от хозяев-нейтральцев. Они раскланивались, они пожимали друг другу руки и кивали, встречаясь в лабиринте университетских архивов, извинялись, нечаянно толкнув один другого локтями в давке и толчее приема в мэрии; если же после банкета между делегатами и возникали какие-нибудь более близкие знакомства, Скотт-Кинг к этому уже не имел никакого отношения. Ему помнилось, что был среди делегатов один очень любезный американец, один до крайности надменный швейцарец и еще какой-то восточный человек, которого он в принципе принимал за китайца. И вот, на следующее утро, неукоснительно следуя розданной им программе, Скотт-Кинг бодро спустился в холл гостиницы, чтобы присоединиться к остальным делегатам. В 10.30 им предстояло выехать в Симону. Вещи Скотт-Кинга были уже упакованы; солнце, еще вполне милосердное, лучезарно сияло через стеклянный купол холла. Скотт-Кинг пребывал в наилучшем состоянии духа.
Он пробудился в этом редком для него настроении после безмятежного ночного сна. Он ел фрукты, разложенные на подносе, сидя на веранде над площадью и радостно приветствуя в душе пальмы, и фонтаны, и грохочущие трамваи, и патриотические статуи в сквере. После завтрака он подошел в холле к другим делегатам исполненный крайней благожелательности.
Из нейтральцев, принимавших накануне участие в празднествах, присутствовали только Фе и Поэт. Остальные трудились где-то в других местах, строя, каждый на своем посту, Новую Нейтралию.
— Профессор Скотт-Кинг, как вы себя чувствуете сегодня? — В голосе доктора Фе, наряду с простой любознательностью, была различима явная тревога.
— Просто великолепно, благодарю вас. Ах да, конечно, я совсем забыл про вчерашнюю речь. Мне очень жаль, если я подвел вас, но беда была в том…
— Не стоит говорить об этом, профессор. А ваш друг Уайтмейд, он, опасаюсь, чувствует себя не так бодро?
— Не так бодро?
— Боюсь, что нет. Он просил передать, что не сможет поехать с нами. — Доктор Фе в высшей степени выразительно поднял брови.
Поэт поспешил отвести Скотт-Кинга в сторону.
— Не беспокойтесь, — сказал он, — и успокойте ваш друг. Ни малейшего намека на то, что вчера произошло, не появляется в прессе. Я переговариваю с кем надо в министерстве.
— Но я, знаете, в полнейшем неведенье.
— Публика тоже. В нем она и оставается. Вы иногда по своему демократическому обычаю посмеиваетесь над нашими небольшими ограничениями, но они, как видите, бывают полезные.
— Но я не знаю, что случилось.
— Для нейтральской прессы — ничего не случилось.
В то утро Поэт побрился, и побрился самым беспощадным образом. Его лицо, которое он приблизил к самому уху Скотт-Кинга, было изукрашено клочками ваты. Потом и он сам, и лицо его исчезли. Скотт-Кинг присоединился к остальным делегатам.
— Так-так, — сказала мисс Бомбаум. — Я, кажется, вчера прозевала всю потеху.
— Я, кажется, тоже.
— Голова с утра не трещит? — спросил американский ученый.
— Да, уж вы-то, кажется, повеселились, — сказала Скотт-Кингу мисс Бомбаум.
— Я вчера рано лег спать, — холодно отозвался Скотт-Кинг. — Я чувствовал себя смертельно усталым.
— В наше время это называлось по-другому. Но так, наверно, тоже можно сказать.
Скотт-Кинг был зрелый мужчина, интеллектуал, ученый, знаток классических языков, почти что поэт; заботливая природа, давшая панцирь медлительной черепахе и острые иглы дикобразу, снабдила нежные души — подобные душе Скотт-Кинга — собственной броней. Завеса, нечто вроде железного занавеса, упала, отгородив его от этих двух насмешников. Он повернулся к остальным членам делегации и только тогда, с непростительным опозданием, обнаружил, что веселое подтрунивание было далеко не худшим из того, чего он мог опасаться. Швейцарец и накануне не проявлял сердечности; сегодня его холодность казалась демонстративной; азиат словно укутался в шелковый кокон отчуждения. Никто из собравшихся в холле ученых не пошел на открытый разрыв отношений со Скотт-Кингом, однако каждый из них, на свой собственный национальный манер, давал понять, что просто не замечает присутствия англичанина. Ни один не отважился на большее. Но у каждого оказалась про запас собственная завеса, свой собственный железный занавес. Скотт-Кинг был обесчещен. Случилось нечто такое, о чем не следовало упоминать вслух и в чем его, вследствие ошибки, обвиняли со всей определенностью; крупное, черное, несмываемое пятно омрачило минувшей ночью репутацию Скотт-Кинга.
Он не стал выяснять подробности. Он был зрелый мужчина, интеллектуал и все прочее, что мы уже рассказали о нем выше. Он не был шовинистом. Все эти шесть лет войны он оставался совершенно беспристрастным. Однако сейчас он встал на дыбы, он распушил перья; он в буквальном смысле слова ощутил зуд у корней своих жидких волос, вставших дыбом на голове. Как тот самый бессмертный гвардеец, стоял он в твердыне Элгина; нет, конечно, он не был столь же темен и груб, столь ужасающе низкороден, однако он был так же беден, а в данный момент еще и бесшабашен и одинок, и пребывал в смятенье, и вечный английский инстинкт вдруг стал для сердца свой[7].
— Мне, возможно, придется задержать ваш отъезд на несколько минут, — сказал Скотт-Кинг. — Я должен зайти повидать моего коллегу мистера Уайтмейда.
Уайтмейд еще лежал в постели и вид имел не то чтобы больной, но странный; несколько, можно сказать, возбужденный. Он все еще оставался изрядно навеселе. Двери его номера были широко распахнуты на балкон, а там, скромно завернувшись в банные полотенца, сидела мисс Свенинген и жевала бифштекс.
— Они говорят там внизу, что вы не едете с нами в Симону. Это правда?
— Правда. Я что-то сегодня с утра не в форме. Кроме того, у меня здесь кое-какие дела. Как бы это вам объяснить… — Он кивнул в направлении гигантского всеядного, сидевшего у него на балконе.
— Вчера вы приятно провели вечер?
— Ничегошеньки я не помню, Скотт-Кинг. Помню, что мы с вами были на каком-то официальном приеме. Помню какой-то скандал с полицией, но это было намного позже. Наверно, через много часов.
— С полицией?