Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воробьиная река - Татьяна Замировская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он чувствовал, что все тут не так. Что в доме что-то рассыпалось, растеклось – возможно, его любовь, его верность? Его память о тех пяти днях в Сиднее, свадебный морок, пыльная надежда, тропический вереск? Однажды, когда жена, как обычно, сидела на балконе – пресная, призрачная и холодная, как цыплячий желудок, – мужчина понял, что должен выяснить, откуда течь, где прорвало предательством эту плотину тепла и выносливости, зачем он, черт бы его побрал, вообще сел в этот поезд – или поезд, скорей, сел в него, потому что в эту секунду мысли о поезде в животе зашевелилась некая тоска безбилетности, обида на какую-то техническую, полную железа и злобы, махину, пронесшуюся сквозь мягкий, бесхребетный желоб человека бесцеремонно, отчаянно и целеустремленно, словно голова и ноги проживают как минимум в разных частях света – и этот человек своего рода единственный путь, последний способ добраться до полуночи, такой живой тоннель из кожи, слизи и слез. И действительно, подумав о билете, он тут же сообразил пойти на кухню и открыть газ – из газовой горелки тут же вытекло, вылетело прозрачное голубое платьице. Летиция, спросил он, это ты? Нет ответа, но из шкафа – его он открыл следом – вылетела моль. Молли, спросил он, отзовись, пожалуйста, если ты меня слышишь, я знаю, что ты была здесь, мы с тобой вместе открывали шкаф и варили рисовый пудинг. Но моль летела молча и недолго, прямо на свет. Тогда человек зашел в ванную и открыл кран – из него потекла красная икра, и тут человек понял, что, скорей всего, действительно изменял жене, потому что вспомнил, что к икре прилагалась бутыль шампанского и некая Кира с работы, они праздновали повышение градуса и какую-то весеннюю хитрость, и кто-то куда-то уехал, но непонятно уже куда, и вот эта Кира, кажется, потом написала ему письмо, где объясняла, что ее на самом деле зовут не так, как он запомнил; но уже было поздно вспоминать подробности, он включил свет в коридоре и сказал вслух: Дарина, ты была здесь? И только Дарина ответила ему: да, Михаил, я здесь была, причем с подругами, ты что, забыл нас? Вот мы сидим под обоями, посмотри. Мужчина отогнул обои кусачками и увидел, что там сидят черви, действительно. Так он понял, что его зовут Михаил, и что совсем в нехорошую историю он, Михаил, ввязался как минимум с этой женитьбой на этом ни в чем не повинном человеке, сидящем на балконе, – но надо продолжать, надо идти до конца, сказал он себе. Михаил, ты готов идти до конца? Он открыл компьютер, немного повозился с паролем от почтового ящика и в конце концов увидел там письма от некой Маши, они текли по экрану, как слезы, возможно, это и были слезы. Но надо было открыть что-то еще, чтобы окончательно убедиться в своей неверности, и он попробовал открыть шкаф, но шкаф не открывался. Тогда Михаил взял топор и начал рубить шкаф. Его жена наконец-то отложила книгу, сняла наушники и попробовала выйти с балкона, чтобы вызвать милицию, но балкон был закрыт, вообще все в этом доме было закрыто, так было задумано, чтобы Михаил все открывал поэтапно и постепенно вспоминал о том, что он предатель. Жена стучала кулаками в стекло и что-то пищала, Михаил рубил шкаф, смотрелось все достаточно апокалиптично. Когда, наконец, шкаф превратился в щепу и груду тряпья, Михаил понял, что сделал по-настоящему великое дело – дал себе повод свалить, не раздумывая, куда угодно, даже не объясняя ничего. И правда, зачем объясняться человеку, который вдруг начинает рубить мебель в квартире и откручивать газ, – тут не объясняться надо, тут надо уходить, причем всем вообще уходить, какая разница, кто кому изменял, тут надо скорую психиатрическую вызывать, нет? Я спасен, понял Михаил, и открыл дверь на балкон. Жена вбежала в комнату, запустила руки в то, что было шкафом, долго там шарила и достала куртку. На, сказала она, возьми, там уже снег пошел. Михаил надел куртку, сунул руки в карманы и нашарил в одном из них билет на самого себя сверху донизу – выходит, она все же заплатила, но кто она? И чем она заплатила? Наверное, своим спокойствием – спокойствия у Михаила было хоть отбавляй, пусть оно и казалось бесповоротно чужим и при этом совершенно оправданным, честным, заработанным. Жена Михаила ходила по квартире и закрывала все, что он открыл – газ, воду, какие-то шкафчики, а Михаил возился в прихожей, искал правильные ботинки и избегал смотреть на жену, закручивающую его доказательства и, допустим, торопливо выбегающую из ванной комнаты с трехлитровой банкой икры. Даже человеку, которого грубейшем образом предали, порой необходимо что-то есть, почему бы и не икру.

Зачем ты вообще в это полез? Что ты хотел узнать? – спросила жена перед тем, как он вышел из квартиры. Он пожал плечами – я видел, что все идет не так, я хотел понять, я подозревал измену. И что, спросила она, ты нашел измену, да? Да, ответил он, я нашел, но толком не разобрался еще, но я всех нашел. Хорошо, ответила жена, я рада, что ты всех нашел, теперь иди, а то я все же думаю позвонить в «Скорую», чтобы тебя забрали, лучше ты уйди, и у меня исчезнет этот соблазн. Михаил ушел. Он вышел во двор, сел на скамейку, закурил и задумался. С одной стороны, сказал он себе, все пропало. Придется начинать этот фрагмент жизни с чистого листа. С другой стороны, добавил он уже вслух, я тоже летел молча и недолго, потому что на свет. Все течет, все умирает. Михаил почувствовал, что внутри как будто проносится холодный поезд. Его вырвало прямо на снег. Никогда не проверяй, если что-то подозреваешь, никогда ничего не открывай, ничего не руби, ничего не трогай, а если порубил – никогда не уходи. Все это Михаил повторял вылепленному из блевотины и снега земляному человечку, вокруг которого он лежал уже третий час, надеясь на то, что земляной человечек, как и в прошлый, и в позапрошлый раз вместо него, тающего и исчезающего, как туман, Михаила, вернется домой, откроет дверь своим ключом, попросит прощения за излишнюю свою подозрительность, разбросает всюду цветы и глицин и больше никогда, никогда больше. Но, видимо, никаких сил у Михаила больше не оставалось, и всякий раз исторгая себя из себя самого, он иссяк настолько, что получившийся блевотный человечек был совсем уже беспамятный – он просто сидел рядом с Михаилом на снегу, трогал ладонью белое пятно (это я белое пятно, подумал Михаил? Да, точно, в прошлый раз был я) и спрашивал: эй, парень, эй, парень, не лежи так, замерзнешь. Не лежи так, парень, замерзнешь. Михаил хотел ответить, что он не просто парень, и что он не просто лежит, но заметил, что вместо языка у него эта полупрозрачная рука, похлопывающая грязь и туман, немота свела его, будто судорога, и, превращаясь в землю, он успел почувствовать дрожь – это где-то на глубине двадцати-тридцати метров проезжал поезд метро, в котором все ехали домой. Намерение всех рано или поздно оказаться дома было последним чувством, которое испытал наш герой, и в итоге, судя по всему, именно в это чувство и намерение он и превратился – если не был ими всегда.

Полжизни карусель

Скульптор обнаружил Алину еще до того, как они познакомились, – месяц назад, когда она впервые надела пальто «Сирень», да-да, именно «Сирень», ведь первой фразой его было: «Я увидел вас в магазине в магическом пальто, и вначале в глазах просто рвалось взрывами, будто газовым баллоном резанули воздух и душат слезы, но потом сквозь сиреневое пятно будто вдохнул, рассмотрев, и даже лица еще не различив, понял, что это вы, и шел за вами от самого магазина, вы тогда покупали мундштук для трубы, это был магазин „Музыка солнц“, и вы сами были музыка тысячи солнц, пока шли с этим мундштуком в длинной дощатой коробке домой, я проводил вас до дома, ориентируясь на шаткую сиреневую синь в сетчатке, и уже когда вы пропали, растворились будто, я развернулся и увидел двор, и дом, и эти качели, и сел на эти качели, и прокачался полжизни, и теперь вторая половина жизни – потому что вы здесь, ура».

Такая длинная фраза, что Алина пошатнулась, ее едва не стошнило, у незнакомца была слишком специфичная манера речи, сумасбродная, как шелест кровавой гальки на пляже, она разве что спросила: «Вы были, что ли, в магазине тогда? Я помню, одна там была, единственный покупатель, кому еще понадобится такая дрянь, как мундштук», а он ответил: «Да я снаружи стоял, мимо проходил, и хлестнуло по глазам, как соленой апрельской ртутью, как ржавым прутом, и видел уже сквозь стекло и текучие хрусткие раны, как разбухал этот мундштук в ваших руках, твоих, давай на ты, тебя зовут Алина, я знаю, я спрашивал тут дерево, я спрашивал тут эту качель-карусель, и качель дала мне ответ, знак и номер квартиры, пятьдесят три».

–  Пятьдесят один, – уточнила Алина. – Вы кто?

Алина решила, что он из КГБ – кто еще в такую рань может бродить по двору, выжидая и выстреливая вестибулярно невыносимой поэтикой, поэтому и сказала сразу про квартиру, приоткрыла нежную единичку: он знает, они все знают, похихикала она про себя, но я предпочту показаться честной, как сталь, как этот фунт ржавой арматуры или чем я там хлестнула тебя, дружочек, по лицу.

Нет, вовсе нет, замотал он головой, заметив в ее глазах нехорошо заваливающиеся тени.

Нет-нет, сказал он, и сонные, влажные качели из глубины двора согласно пискнули, как собачья флейта.

Он скульптор, он делает Оскара Уайльда и мраморный столик, зимой больше заказывают столик, Оскара Уайльда не заказывал еще никто, его зовут Семен (имя Алина тут же забыла), он любит кроликов и движущиеся меховые объекты типа и подобия «кролик» (но аллергия, поэтому нельзя), машины без верха (кабриолет «Вишенка», была, но лишили прав за буйство скоростей, и перепродал другу Мите), контактную импровизацию (Алина услышала «Контактную исповедальню», и вспомнила, что даже читала такое объявление в газете, контактная исповедальня, что-то можно через пальцы, через танцы передать, перелить из себя, как из звенящего грехами сосуда, святому отцу, а он потом уже отдельно вытанцует твои грехи буквально тремя-четырьмя движениями, стряхнет их гусиной водой и все, а тебе бы пришлось восемь дискотек пережить, чтобы стать снова прозрачным, как-то так все это объяснялось, но Алина не поверила и забыла, а тут вспомнила и испугалась), зеленые сливы, лошадей, японское старинное оружие и Алину, причем ее больше жизни и навсегда, но это не очень важно, потому что Алине это ничем не угрожает, пусть живет как жила, это его, Семена, проблемы, и нет смысла задумываться (тут Алина будто встрепенулась – кто такой Семен, подумала она, чьи проблемы, какого Семена? – но потом вспомнила, что забыла имя скульптора, и что он Семен, и тогда сказала себе: запомни, что он скульптор из мундштучного дня, имя неважное, не было такого имени).

Семен довел ее до метро, рассказывая что-то о том, как дрессировал пьяноватых лошадей в Мутяево, и как Свинцовая Джетти лягнула его напарника прямо в коленную чашечку, а прозвище было не зря, чашечку в мелкий фарфор, в крошку и дробь, хоть кашу вари, даже «Скорую» решили не вызывать, сразу торжественно ехать в приемный покой на Джетти же, и ничего, доехал, джигит! Алина предпочла ни о чем не думать, просто это было слишком много информации.

Алина жила одна, у нее была дочь Мамуся, но она жила с Алиниными родителями, которые девочку страшно любили и даже не совсем доверяли ее Алине; но ее это не тревожило и не волновало, она работала, ходила какие-то сметы составляла, бухгалтерия, налоги, плюс порой по вечерам уроки польского давала, иногда шила подушечки с картинами, типа гобелен, подушечки даже выставлялись кое-где, сюжеты потому что достаточно специфичные опять же, современное искусство, да и друзей у Алины было достаточно, каких-то галеристов, поэтому она, например, сообщила скульптору, что она художник по ткани, чтобы тоже как бы выглядеть творческим цветочком, а потом даже забыла, что сказала.

Через день она снова встретила скульптора во дворе, он задумчиво крутился на круглой детской карусельке. Алина помахала ему рукой. Скульптор подошел, поклонился, сказал, что теперь так будет всегда. Теперь всегда буду махать рукой проезжающим мимо каруселям, поняла Алина, в детстве мечтавшая стать дирижером, но эта карусель, как и многие другие, счастливым образом проехала, проплыла мимо нее.

–  Это судьба, – объяснил скульптор. Его собственные руки были, как вареники, обваляны в муке. Или это не мука, подумала Алина. Или это судьба.

Ну, может, и правда судьба, бывает же. Скульптор был высокий, худой, чем-то даже похожий на ее парня Степу (аналогичный типаж, сухо отметила Алина), но немного младше. Алине было тридцать пять. Степе двадцать семь. Скульптору вроде было даже меньше, но выглядел он ветхо, сороковник, натурально. Тем не менее, кожа юная, светлая, как зеркальце, другая бы поморщилась, побоялась даже смотреть, но Алина даже не ощутила ничего – разница, нет разницы, тьфу. Сияющие глаза, безграничная влюбленность. Да нет, это не со мной, в метро не едешь? Нет, не едет, стал около стеклянной двери и будто лишился тела, превратившись в зыбкий полупрозрачный куль.

Хотела окликнуть, но в голове вместо имени просто перекатывались тихие камешки.

Скульптор, лишившийся имени, регулярно встречал ее во дворе и провожал то до метро, то до троллейбуса, рассказывал что-то, помогал поднести сумку. Это длилось пару недель. Алина старалась относиться к этому спокойно и не задавать себе ненужных вопросов. Однажды она позвала скульптора в гости, потому что чувствовала себя некоторым образом обязанной, но он отказался заходить.

–  Я зачем тогда мундштук покупала, – засмеялась она натянуто, – Мой дядя живет в Ереване, то есть я не армянка, и дядя не армянин, это папин брат, но он женился на армянке давным-давно, и уехал за ней в Ереван, а там развелся, но стыдно было возвращаться, будто на войне проиграл, и остался там жить. А он джазовый трубач. У него там уже и оркестр свой появился. Ну и вот, ему понадобился мундштук, а там нет, как ему нужно. Я думаю, вот ты подумал, наверное, что это я играю на трубе, а это не я. Я всегда хотела играть на каком-нибудь инструменте, но у меня проблемы с пальцами, я в детстве сломала кисть, и мне сказали, что я в лучшем случае могу стать разве что дирижером. Но вот что странно – шью я очень точно, прицельно, как снайпер. Хотя рука часто, особенно в дождь, шумит, как неживая, как просто механизм, пришитый кем-то намного менее точным и ловким, чем она сама в минуты наивысшего вдохновения.

Скульптор никак не отреагировал, но смотрел на Алину с обожанием. Похоже, ему было наплевать. Вообще, по большому счету, ему было наплевать практически на все, что рассказывала ему Алина, но Алина чувствовала себя опять же обязанной что-то рассказывать скульптору, потому что она не очень хорошо понимала, что он каждое утро делает у нее во дворе.

Возможно, он делает там скульптуры, подумала она? На следующий день, действительно, скульптор ждал ее с готовой скульптурой – это был Оскар Уайльд, сделанный из какого-то красного, гранитного, ленинского камня. Писатель был надгробный, сутулый, но несломленный еще, немножечко франт, чем-то похожий на змею.

–  Это все, что я мог для тебя сделать, – засмеялся скульптор, красный, вспотевший, передающий Алине Уайльда, доходящего ей до середины бедер.

Наверное, он хочет попасть в мою квартиру каким-то образом, поняла Алина. В квартире спал Вячеслав. Почему Вячеслав, чуть не закричала Алина, кто это такой? Так, не нервничай. Не нервничай. Она подняла Оскара, тяжелого, как смерть, и сухим гадким голосом сказала скульптору:

–  Спасибо. Это очень странный подарок. Я не могу его принять. Но если я его и принимаю, я сама его дотащу, ты не против?

Скульптор почему-то облегченно вздохнул.

Алина притащила Оскара домой, выпила два стакана воды, переоделась (пока тащила от лифта, вспотела), посмотрела на Вячеслава пристально и зло – нет, вроде бы не Вячеслав, а Степан (из-за того, что она забыла имя скульптора, рядом с ним она была вынуждена забывать прочие имена, скульптор будто источал вирусную, медовую безымянность, сладко оплетавшую все вокруг), сказала зеркалу в прихожей: «Все нормально», вышла, скульптор ее ждал. Когда она возвращалась домой, он, как ни странно, сидел во дворе, крутился там на карусели, спросил ее, как прошел день, но толком не слушал, что она ему отвечала.

Это все было похоже на отношения, если бы оно не было так не похоже на отношения.

–  Я бы хотела попасть в твою мастерскую, – сказала она. – Посмотреть, как ты работаешь.

–  Да я… Я не в мастерской работаю, – забормотал скульптор. – Я снимаю. Снимаю инструмент, камень у друга могу снять, кусок земли если есть, могу на вечер просто взять и там прямо работать, но помещение это не то, там продувается очень, вообще все насквозь тогда из меня продувается и рука не может сжать.

–  Я очень хорошо понимаю, когда рука не может сжать, – сочувственно сказала она.

Но он не очень хорошо понимал, как это – очень хорошо понимать. Он неловко и мучительно, будто неожиданно ослепнув, поцеловал ее в щеку, потом куда-то пошел в глубь двора, может, он живет там, подумала она, может, это просто сумасшедший сосед, который выгуливает все это время тут свою собаку, просто собаки не видно, и это все как бы объясняет.

Однажды она предложила ему сходить в кафе, они долго бродили по дворам и тропинкам, а потом, когда дошли до кафе, он сказал, что плохо видит дверь и что он не сможет в нее войти прямо так, ему проще было бы вплыть туда лежа на спине, будто бы внутри доски или ладьи, так бы понял, где дверь и где тут что, а так нет, не получается. И сел на асфальт, чтобы было понятно: не получится.

Псих, поняла Алина, вот оно что. Он довел ее до подъезда (как обычно) и сказал: «Алина, ты не поняла, наверное, ты вообще ничего не поняла, ты думаешь, почему я здесь, на протяжении двадцати одного дня тебя провожаю на работу, что я вообще тут делаю на этой тихой весенней (кстати, сейчас февраль – отметила Алина) карусели каждое утро, ведь у меня столько работы, – ты подумай, сколько шагов я прошел туда, и сколько шагов я прошел сюда, – ты думаешь, что я псих? Да, я мог бы быть псих, если бы такая тактика была необъяснима, но, увы, она объяснима, это любовь, я тебя люблю, мне важно, чтобы ты тоже меня любила, потому что, если мы не сможем быть с тобой вместе, я вряд ли смогу продолжать этот достаточно нелепый, нестройный, уродующий меня ритуал».

Действительно, скульптор последние дни выглядел практически уродливо: его лицо как бы вертелось, тошнотворно ерзало на голове, будто о него ежесекундно тушили горящие окурки и оно пыталось сбежать, сохраниться, спрятаться где-нибудь на затылке, в тылу, где любовь не жжет, не мучит, не достает.

Алина вздохнула. Кажется, пришло время объясниться. Она ненавидела такие моменты.

–  Послушай, – забормотала она. – У меня есть дочь. Это во-первых. Во-вторых, у меня есть молодой человек, как его, забыла имя. В-третьих, я тебя очень плохо знаю, ты для меня просто какой-то странник с карусели, который смотрит на меня и ничего не слышит, кажется.

–  Я ничего этого не услышал, – сказал скульптор. – Потому что мне это все не важно ни капельки. Ты должна просто ответить мне – да или нет. В остальных ответах я тону, как в болоте. У меня просто выкипает мозг. Не надо меня мучить, я и так мучаюсь – я тебя выбрал, и теперь мне нужна некая финальная калькуляция, нолик, единица, дом, квартира, регистрация, да-нет, быстро.

–  Ты мне практически никто, ну пойми, – смутилась Алина, так и не вспомнившая имя человека, с которым они вчера ходили в гости к Арсенальевым, смотрели там футбольную корриду, жарили китайского утенка и пили жирноватую соленую водку из зимнего ларька «Озарение», то есть имя из ее повседневности, бытовой необязательной жизни.

–  Необязательной, – уточнил скульптор. – Пустой. Бессмысленной. Я ничего и не хочу о тебе знать, ты что, не понимаешь? Мне плевать, где ты работаешь. Мне плевать, кто твои дети и кем они не станут. Мне плевать, кто твои друзья и с кем ты ходишь к ним по ночам. Мне вообще наплевать на твою жизнь, потому что это все не то, этого всего сейчас нет вообще. Это не то, за чем я пришел. Мне это не нужно. Мне нужна ты.

Алина была не только Алина, но и квартира номер пятьдесят один с квартплатой четыреста семьдесят плюс коммуналка, и мундштук для дядиной трубы, и забытое имя Степана или Владимира, как же его, и все пятьдесят кличек дочери Мамуси, и даже сюжет своей свежей вышивки, где жуки едят коня, беспроигрышно, потом снова кто-нибудь отсканирует и выложит в Интернет под ярлычком «творчество душевнобольных», тоже своего рода слава. Ей было очень тяжело вычленить из этого всего нечто эфирное, безвыигрышное, гремящее одновременно и пустотой, и остротой, как щели между скалами – что-то, что было бы просто Алина как таковая, слишком поздно, она не помнит.

–  Я не совсем хорошо понимаю, кого ты видишь, когда разговариваешь со мной, – разозлилась она. – Ты ничего не хочешь обо мне знать! Ты ничего не хочешь обо мне слышать! Тебе нужно что-то такое, что ко мне не имеет никакого отношения.

–  Именно. И это – ты, – сказал скульптор. У него был совершенно ужасный вид, лицо его почти натянулось на подбородок, который будто бы заменил собой нос.

Алина положила руки ему на плечи, легонько потрясла его. Нет, сказала она, слышишь? Нет у меня никакой связи с тем, кто тебе здесь нужен, у меня с ней все совсем плохо, и я не думаю, что тебе с ней будет хорошо. Прости, ее нет, а у меня – жизнь.

Скульптор вроде бы все понял, извинился, ушел куда-то в ночь. «Искать собаку», – успокоила она себя. На ночной карусели визгливо висели пружинистые, как кипяток, дети. Один из припаркованных у подъезда автомобилей дымил, как лошадь, теплым животным туманчиком. «Он не вернется», – снова успокоила она себя. Но, увы, она и так была спокойной.

Вернувшись домой, она вспомнила – Степа! – позвонила Степе и полчаса рассказывала ему о том, что с ней произошло за день: снова болела рука из-за липкого снежного дождя, Флягина покупает у нее для галереи «Десятый олень» – ту работу с жидкими котиками, Мамусю записали в цирковую студию, но вначале было бы хорошо пойти с ней в цирк просто так и посмотреть вообще, что там сейчас происходит, может, там один разврат вообще. Степа слушал-слушал, а потом сказал, что никогда не был в цирке совсем, и что можно пойти всем вместе, вдруг на сцене тигр откусит дрессировщику голову, а что.

Скульптор больше не появлялся, и Алина, как ни грустно, очень быстро о нем забыла – а ведь, казалось ей, такие странные происшествия должны запоминаться на всю жизнь, разве нет? Видимо, она и правда была совсем не тот человек, к которому был обращен весь этот мучительный карусельный сценарий.

Однажды, через год, забирая гонорар в одном художественном салоне, она наткнулась на такого же Оскара Уайльда, который стоял у нее в прихожей, и вдруг вспомнила, как он у нее оказался. Немного пообщавшись с хозяйкой галереи, Алина выяснила, что скульптуру принесла одна старушечка, у нее в доме таких много, это ее сын делал, а сын умер, такая история, и вот держать дома их уже страшно, невозможно, а идея хорошая же, вот у Оскара, например, мобильный телефон и хипстерские очки, и это как бы постмодернизм, и можно продать, особенно если учесть эту историю о юноше скорбном, который всю жизнь одного и того же человека, так сказать, делал, а потом ушел таким молодым, так рано. Алина похолодела, ее рука превратилась в змею и почти сомкнулась у нее на холодном, сухом горле. Она поняла, что она и была тем самым человеком, которого он, одного и того же, так сказать, делал, а потом ушел таким молодым, так рано. Рана, рана, подумала Алина, в сердце кровавая рана, ах. Но что-то она ничего такого не почувствовала.

Вначале тоже ничего не чувствовала, потом убила, и все равно ничего не чувствую, ужаснулась она. Все, что она ощущала – это был невозможный, дикий, ледяной ужас. Она под каким-то нелепым предлогом (делаем выставку, театральное шоу, ставим пьесу, нужен Уайльд как объект) выцыганила у хозяйки телефон старушечки, выбежала из галереи, даже не пересчитав деньги (серебряный конверт), достала телефон, начала бить пальцами по клавишам (рука действовала только одна, вторую, которая была змеей, от ужаса парализовало, змея была мертва и безвредна, но и пользы не приносила, тыкалась в клавиши, как слепой щеночек), но потом как-то успокоилась, решила не тревожить никого.

Алина вспомнила вдруг про кабриолет «Вишенка». В автосалоне, где обслуживались кабриолеты «Вишенка», она какими-то правдами и неправдами (друзья, знакомые, влюбилась и исчезла, роковая встреча на светофоре, судьба-змея и сердечные трещины) выяснила телефон и адрес Дмитрия, как она поняла, того самого «друга Мити» – имена друзей скульптора она помнила, но его самого – нет.

Друг Митя смотрел на нее с недоверием. Он был похож на несгораемый шкаф. Его так и хотелось поджечь, чтобы проверить, все ли хорошо и выживут ли документы и фальшивые бриллианты, которыми он набит под завязку.

–  Что-то я не могу ничего понять, – развел он руками, так и не приглашая ее ни пройти во двор, ни хотя бы глянуть на дом; видимо, это была теперь ее очередь стоять у входа, бродить у ворот, не входить в открытые двери – она вдруг вспомнила о такой особенности скульптора.

–  Ну, то есть, чего вы вообще взвились, – уточнил Митя. – Прошло четыре года. Мы уже все давно поняли, кто виноват, кто не виноват. Хоронили же все. Хороши все, все хороши. Все виноваты. Наследственность, опять же. У него и отец от такого же умер вроде. Собирали деньги, что-то собрали, что-то не собрали. И что? И зачем, к кому, к матери его идти, вы что? Вы что, уезжали куда-то, что не знали, что ли? Вы по школе с ним переписывались? Вы одноклассники?

–  Как что, – испугалась Алина, умоляюще глядя на Митю. – Я… как что. Я… то есть как – четыре? Почему четыре, я год назад, он год назад, и что?…

Митя что-то сказал очень нехорошим голосом. Выходило так, что «Семеныч» (его так звали, получается) умер четыре года назад от чего-то вроде долгой и мучительной болезни (Алина не поняла точно), и машину он Мите продал именно потому, что болел сильно, и нужны были деньги, и Митя за машину ему сорок тысяч дал, хотя она стоила в пять раз меньше, но нужно было на лечение, и какой-то бред вообще полагать, что он покончил с собой от несчастной любви, тут Алина все перепутала, и вообще, все слишком поздно – он, видимо, решил, что Алина какая-то его одноклассница-эмигрант, вернулась и видит кругом свежие могилки вместо дружной школьной фотографии с улыбками-флажками.

«Ну что ж, – подумала она. – Я тут точно ни при чем, ведь мы с ним общались уже после того, как он умер, значит, он умер не из-за меня, можно не волноваться».

Но что-то это не помогло ей не волноваться.

К тому же мрачный несгораемый Митя мог и обмануть, подшутить. Алина позвонила маме скульптора в тот же день, мама говорила очень тихо, но твердо, сильной скорби в ее голосе не было, она даже заинтересовалась: общались? Скульптуру принес? Оскара? Да, конечно, Оскара в номинации «Лучший драматический актер», подумала Алина и ужаснулась своей холодности. «Еще он делает мраморный столик», – с надеждой пробормотала она, но мама скульптора испугалась, сказала: «Столик? Да, мы сделали столик, и что?», но согласилась встретиться, только где-нибудь не дома, снаружи, давайте в книжном магазине на «Пролетарской», вот там.

Алина не удивилась, она поняла, что теперь она должна пройти весь этот путь, в котором не будет ни квартир, ни домов, ни хотя бы чужих подъездов; она встретилась с мамой скульптора около входа в книжный магазин «Парусник», и мама радостно сказала ей: «Ой. Вы Алина. Да, Сема мне столько про вас рассказывал». Сема жил с мамой, оказывается.

Митя, выходит, обманул.

Нет, сказала мама скульптора, все верно, он умер четыре года назад, в феврале.

–  Где-то за полгода до этого он с вами дружил, да? – улыбалась мама. – Рассказывал, да, и я помню почти все, что рассказывал, он был тогда совсем поэт, вот, например, как во дворе вас ждал и карусель как-то скрипнула так протяжно, и он услышал: Алина. И понял, что вас так зовут. Он вас встретил в магазине, где вы покупали – что? – губную гармошку?

Алина попыталась сказать, что гармошку она покупала ровно год назад, к тому же это был мундштук, и у нее даже есть чек, она специально сохранила его, чтобы, если мундштук будет бракованным, дядя смог бы его обменять, выслав ей обратно, но мундштук оказался в порядке, а гарантия истекла вот ровно сейчас, год прошел ведь. Но она почувствовала, что не может ничего сказать. Ей показалось, что мир жестоко мстит ей за какую-то преступную невнимательность к тому, как в нем все устроено, и поэтому теперь все в нем будет персонально для нее устроено так, что даже предельная внимательность уже ничего не изменит.

Алина сказала, что уезжала на четыре года и приехала только сейчас, поэтому очень хочет съездить на могилку «Семочки»; через пару дней, на выходных, они с мамой скульптора встретились у входа на Северное кладбище, мама сразу, безошибочно, лабиринтами и однообразными, серыми гранитными блоками вывела к нужному месту, и там столик, мраморный змеистый столик, красота.

–  Это Семен сделал столик. Специально, чтобы друзья могли на могилке выпить, пообщаться. Он же знал, что умрет, но работать еще мог, и вот, сделал столик, – радостно сказала мама, сметая со столика какие-то засохшие свечи, лиственную труху и сигаретные окурки.

Алина посмотрела на памятник, там был тот год, когда Мамуся пошла в первый класс, сейчас она в четвертом, четыре года назад. Алина поняла, что здесь должен быть пассаж «паника», но она была спокойна, ее руки казались ей одинаковыми, все вокруг казалось ей одинаковым, пустым и безбрежным, как поглотившее ее спокойствие.

–  Знаете, если бы я не уехала, может, все бы иначе было, – сказала она маме скульптора, когда они пробирались через какой-то черный сугроб. – Но, понимаете, меня позвали в Беркли, на стипендию, учиться, я дирижер, это такой один шанс в пятьсот лет, то есть даже на семь-восемь жизней выпадает только один, и я была вынуждена поехать, хотя, конечно, собиралась вернуться.

Мама перепрыгнула через сугроб, а Алина провалилась в него по колено – оказалось, что ноги ее не слушаются.

–  И я вернулась, видите, – сказала она, выковыривая из сапога хрустящую, стремительно текучую наледь. – Я ведь правда не знала, что он заболел. Но я не могла. Я даже дочку оставила родителям, а сама уехала. Они мне ее потом, кстати, так и не отдали – сказали, что я не мать, а дерьмо. Если бы я только знала – вы же понимаете!

У нее был совершенно умоляющий голос.

–  Все хорошо, – сказала мама скульптора. – Он все время к тому же говорил, с самого начала, еще до болезни, что вы слишком далеко, совсем далеко – вообще, просто непередаваемо далеко – и что это нельзя изменить.

Ну, как-то же он все-таки это все изменил, подумала Алина.

Но не до конца, не до конца. И ей стало невыносимо жаль, что некоторые вещи все-таки изменить невозможно – даже, фактически, сделав для этого что-то еще более невозможное.

–  Мне невыносимо жаль, – сказала она уже потом, когда подошел ее автобус.

–  Да ладно, – похлопала ее по плечу мама скульптора. – Уже даже я привыкла, а вам все жаль.

Алина полчаса сидела в автобусе, трогая пальцем стекло. Автобус мерно гудел и тошнотворно перекатывался, как шар внутри другого шара, которым сейчас казался Алине весь мир, черт бы его побрал.

Она перешла дорогу два раза, оказалась во дворе, долго-долго кралась по нему в сторону подъезда. Где-то вдалеке скрипнула карусель. Алина начала шарить в сумочке ватной, будто чужой рукой в поисках ключа – денег, кошелька, жизни, паспорта. Ей уже не было ни грустно, ни обидно, ее будто бы вообще не было, и хотелось схватить одной рукой другую, будто поймав веселого автобусного мальчишку-карманника, предотвратить похищение, остановить кражу, сказать преступлению «нет».

Алина вошла в прихожую, повесила сумку на шею Оскару Уайльду и подумала о том, что она так, в сущности, и не поняла, что такое произошло. И что во всем произошедшем, что бы это ни было, ее спасло только то, что с ней этого не происходило на самом деле. «Что бы это ни было, я в нем не участвовала», – сказала она вслух, глянув в зеркало. Но, конечно же, ей было немножечко грустно – выходит теперь, можно было и поучаствовать, это было бы как полет во сне и полжизни на карусели, что-то абсолютно безнаказанное и ни на что не влияющее.

Держи меня за руку, не отпускай никуда

Одна пара, муж и жена, прожили вместе десять лет в любви и мире, а вот детей у них не было. Однажды муж спросил жену: жена, как так получается, что десять лет мы засеваем поле, а хлеб не всходит, десять лет я собираю с этих деревьев яблоки белый всполох, а их сок не бродит, не томится и не загустевает деготным сыром под тяжестью камня, десять лет мы стираем наши одежды в стиральной машине «Вятка», а ее протоки и трубы даже не покрылись закономерной и ожидаемой в данной ситуации проседью водяного камня и накипью известковой пыли, десять лет я учусь в автошколе, но почему-то так и не сдал на права, а ведь ты каждое лето сажаешь меня на пассажирское сиденье и мы едем в отпуск в Черногорию, и нет ничего слаще этих отпусков – но где результаты, где будущее, где хоть что-то, хотя бы эта справка об окончании автошколы, простая бумажка, обычное свидетельство о том, что годы прошли не зря, неужели ты не хочешь ничего изменить?

Жена ответила: я так и знала, что рано или поздно ты спросишь об этом, но ты ждал целых десять лет и только теперь спросил, почему ничего не меняется, хорошо же, я покажу тебе.

Муж спросил, нужно ли куда-то теперь идти. Жена ответила, что нужно одеться и пойти, но это недалеко, минут десять быстрым шагом. Муж расстроился, потому что не хотел никуда идти, а хотел лежать на диване и смотреть сериал, хотя по-хорошему лучше бы поучил знаки, запрещающие, предупреждающие, разрешающие (и даже не знал, что не существует разрешающих знаков, поразительно!). Но жена сказала, что лучше пойти прямо сейчас, потому что ей потом уже не хватит решимости.

Муж и жена пришли в небольшой городской парк в соседнем районе, где мрачные инженеры ловят рыбу в темном пруду по вечерам, дети бьют белку, а утка семенит быстрыми-быстрыми шагами навстречу волне, хлебу и злу. В самом дальнем уголке парка жена подошла к дереву, крона которого была похожа на вывернутый наизнанку якорь, обняла его, как раньше обычно обнимала мужа, и прошептала прямо в кору какую-то чушь, тогда в дереве открылась дверь и жена сказал мужу: пойдем, не бойся, там сад.

Муж пошел за женой; действительно, за дверью был дивный сад, цветущий, сочный и пламенный; в маленьких травяных домиках, подсвеченных фонариками, жили мышки и восьминогие мягкие чайнички из молочного фарфора, в больших моховых землянках кучно селились олени, медведи и другие животные, похожие на обычных животных, но немного другие, потому что у них, помимо звериных лап и ног, были человеческие руки и пластиковые паспорта-карточки, по которым им, например, выдавали книги в библиотеке, еду в специальных буфетах, пирожные в кафе, еще выдавали транспорт: светящиеся целлофановые рулоны, которые как-то немыслимо раскладывались в прозрачные пузыри, огромные конвертики или кривые крупные корабли, еще тут, кажется, были люди, но немного, человек пять или семь (прочитали в местной газете, которую сами же и издали, так получилось, так называемое быстрое производство), также в хижинах жили хижины поменьше, у них был даже свой парламент и социальная сеть, и договариваться на это быстрое производство можно и нужно было именно с ними, и рестораны именно у них были самые лучшие, и магазины самые милые, потому что на свежем воздухе если магазин, то всегда неловко, потому что денег нет и как будто нашел чужое, а когда магазин в хижине, то это уже как бы украл чужое, и не неловко, а смешно и весело. Жена это все объясняла мужу, а он шел совсем зачарованный, потому что красивее сада в жизни еще не видел – все цвело и плыло, ладья шумела водяными капельками в чашечке из росы, небо надвигалось рыжей пеленой и дышало в ухо собакой и облаком, из моря росли щетинки и ракушки, дорожка убегала, деревья не заканчивались вообще, потому что у них не было верха, вообще верха не было ни у чего, а низ всего был мягкий мятный мох, и тогда жена посоветовала мужу лизнуть мох, он лизнул его и поразился – это был мятный шоколад, но уже когда во второй раз лизнул, оказалось, что это мятное мороженое, а в третий просто земля, но землю с таким вкусом ел бы хоть всю жизнь, сказал он, и жена тихо кивнула – да, сказала она, ты понимаешь, я всегда знала, что ты поймешь, потому что ты единственный человек во всем мире, который понимал и понимает меня, поэтому и это все ты понял сразу.

Я понял, сказал муж, это дом, это мой дом, я просто вернулся домой, как же так, почему ты раньше не говорила мне, что дом есть, что дом существует?

Жена ответила, что боялась, ведь муж мог принять ее за сумасшедшую или не поверить ей, но она обнаружила эту дверь лет пять назад, когда они, ну, ты помнишь, так страшно поругались, что она тогда сказала эту вещь про шар и визг отца и человека по имени Э, и тогда он еще сделал то, что никогда не должен был делать, и она потом убежала в лес, хотя это был парк, но она в том состоянии видела его как лес с обрывом, проводами и рекой в никуда, и вот она тогда обнимала каждое дерево и шептала в кору какую-то чушь, иногда в рифму, иногда без, это был, видимо, психоз, но то самое дерево, наверное, любило стихи или просто это был ключ, но все сработало, и она попала в этот сад, а там время плыло иначе, все было другим, честным и прозрачным, в этом мире не было ни слов, ни понятий, просто чистота и мгновенная ясность, видишь же сам, здесь есть только мгновение и прозрачность, нет ни прошлого, ни будущего, и личность исчезает совсем, потому что ей даже не за что зацепиться – как облаку в безветренный день в городке, где нет ни шпилей, ни церквушек, ни башенок – остается просто раствориться в зыбком летнем мареве, ты пока не понимаешь, но скоро поймешь – здесь все иначе, это мир с совершенно другими законами, но я в нем дома и в нем у меня не то чтобы все получалось – в нем во мне нет никого, кому хотелось бы, чтобы у него получалось хоть что-нибудь, ведь здесь все уже получилось само по себе.

Я уже все понимаю, пораженный, сказал муж, это дом, это самый настоящий дом.

Муж и жена немного погуляли по травяным улочкам сада, зашли в кафе с невидимыми посетителями послушать невидимую скрипку (которая, кстати, была еще и неслышимая, но это было совершенно особое удовольствие – как есть мятную землю), посетили цирк «Нас тут нет», где показывали разные отсутствующие города мира глазами людей, которые могли бы там побывать, а потом настоящие города показывали как бы без глаз, такими, как если бы людей не было вообще, а города остались – такое могло бы быть, если бы все человечество выжгло мягкой солнечной лавиной, оставив неприкосновенной всю тихую каменную красоту этих мест, лишенных чужого зрения, шага, выдоха, вообще любого соприкосновения с неловкой человеческой физиологией. Потом они купили блокноты, сотканные из паучьего мягкого сердца, в магазине «Серебряная нить», а еще корзинку шерстяных яблок для гостиной, но тут жена сказала мужу, что все это при переходе обратно исчезает, точно так же, как бывает обычно во сне. И еще, сказала она, вот тут около ратуши обычно переходит дорогу олень на колесах, это ежедневный олень с указанием локального времени в месте той двери, которой воспользовались видящие его, и дорогу он поэтому переходит всегда и как бы сразу, хотя он перешел ее по факту единожды, но ведь здесь все сразу и всегда, и вот когда у него часы бьют твою полночь, а ты все еще здесь как человек и гость, то дверь исчезает и людей, таким образом, становится шесть или восемь, но я не уверена, и вообще я людей тут еще не встречала, но мне кто-то как-то сообщал, что они тут есть и даже у них тут какой-то свой бизнес, какие-то дела, возможно, тоже маленький парламент, здесь это просто, на все дают разрешение, идешь и берешь, вот в той же ратуше, например. Ратуши не было, но было озеро, которое иногда выдыхало само себя и надувалась над котлованом водяная ратуша с воздушными фонтанами внутри, и если кто-нибудь туда входил, то для него вода обращалась в стены, камень и книжные полки, и можно было взять вообще любую книгу и читать сколько влезет, библиотека, то есть, уточнил муж, но жена покачала головой: нет, ратуша, потому что из озера, библиотека из пожара, там около розовых беседок маленький свинцовый пожар, и в нем библиотека, она дает книги для радости, а ратуша – чтобы подумать и чтобы получить документ, три книги прочитал, которые нужно, и тогда потом уже получаешь нужные бумаги, открываешь что-нибудь, к тебе приходят, ты их то видишь, то не видишь, вообще тут видеть не обязательно, это просто пока кажется, что ты видишь, тебе так удобнее, как будто глаза, восприятие, это вот все.

Муж посмотрел на ратушу, это было озеро с переходом через дорогу, но дороги не было, просто катил через две черноты олень, но при этом как бы стоял на месте, а дорога текла сквозь него невиданными семафорами, электричками и неким тошнотворным подвалом. Через всего оленя были проведены электронные часы, частично проходя по оленю, частично мерцая в воздухе, и это были городские часы на ратуше, оставалось полчаса до полуночи, и жена сказала: надо идти, а то дверь закроется.

Она объяснила, что если остаться до полуночи, то дверь закроется навсегда, и уйти из сада будет невозможно, и придется оставаться здесь навечно. Наружная дверь – та, где дерево – тоже закроется навсегда, никто больше не сможет попасть в сад. Поэтому необходимо всегда успевать до полуночи. Это несложно, быстро привыкаешь, олень никогда еще не забарахлил.

Они вышли из сада и пошли домой, муж оглянулся на дерево, пытаясь его запомнить, а потом спросил у жены, почему она не осталась там, в этом прекраснейшем из мест – настолько прекрасном, что словами невозможно объяснить вообще ничего, потому что законы слова, текст и вообще любые примитивные ужимки мозга там не работают, не действуют, ведь в мире всеприсутствия действия чушь и тлен. Жена объяснила, что, во-первых, если бы она осталась там, она бы больше не увидела мужа, а это исключено – ведь он любовь всей ее жизни. Во-вторых, уточнила она, ей гораздо приятнее периодически появляться там, а потом возвращаться в обычную жизнь – жалко, конечно, что ничего с собой не унесешь, но время и пространство ценишь гораздо больше и интенсивнее, когда понимаешь, что есть огромное количество миров, где они не играют роли вовсе.

И поэтому ты ничего не хочешь менять, я так понимаю, спросил муж. Да, ответила жена, у меня уже есть все, и менять ничего нет смысла, я практически полностью счастлива, а теперь даже не практически, а полностью, потому что я смогла наконец-то показать это тебе, и ты не испугался, не посчитал меня сумасшедшей, а все понял, принял и почувствовал так же, как и я. Выходит, это и правда ты. Выходит, мы и правда не просто так.

Но почему ты не осталась, неужели ты не хотела даже попробовать, спросил муж. Жена обняла его так, как будто он дерево, сказала ему на ухо то самое, что обычно шептала дереву, а потом повторила: без тебя там все было бы не так, потому что память там тоже работает не так, как здесь, я бы просто забыла тебя и все, но здесь бы, наверное, ты тоже исчез, и память твоя обо мне здесь бы превратилась во что-то непостижимое, каким-то образом исчезновение туда насовсем все здесь меняет, это я точно знаю, но я не встречала там людей, я не выясняла, зачем выяснять.

Надо было выяснить, сказал муж, надо было поискать, давай сходим туда завтра и поищем их.

Они сходили в сад завтра, послезавтра, потом еще и еще, они проводили там все больше времени и искали других людей, но так и не нашли, потому что сад был бесконечен и всеобъемлющ, в нем иногда встречались следы жизнедеятельности этих людей – прирученные невидимые животные в шляпах и с кожаными браслетами на лапах, магазины просроченных платьев, теннисные корты и огромные советские санатории на морском берегу, обрывающемся в теплую конфетную лаву – но сами люди никогда, видимо, не время еще, но там всегда было и время и не время, одновременно было время всего, и муж все грустнее смотрел на оленя с часами на ратуше, и однажды, через полгода или чуть больше, он спросил у жены: почему мы не можем остаться там и жить там всегда, зачем мы всегда возвращаемся? Ты раньше возвращалась ради меня, я это понимаю, но теперь, когда я тоже здесь и ты здесь – почему мы не можем остаться.

Ну ты вообще, ответила жена, а как же моя мама, ей же шестьдесят семь, у нее недавно диагностировали раннего Паркинсона, и что, кто же будет ухаживать за ней, как так? А твой отец, кто будет помогать ему с дачей, и вообще, у него диабет, дальше тоже может быть хуже и хуже, а если что, как он тебя найдет, как он вообще поймет, где ты? А работа, а друзья, а наша собака Тюбик, туда нельзя Тюбика, потому что, я помню, как-то со мной туда птица пролетела, и было очень странное потом на месте птицы, какое-то слюнявое желе блестело в траве, а потом трава его съела маленькими муравьями и превратилась в журнал с неприличным названием, птица стала как бы шуткой, но это было не страшно, а смешно, потому что в том, нашем мире птица продолжала лететь. И вот как туда Тюбика, я не могу, мы не можем, потому что Тюбик. Ну ты вообще как сумасшедшая, сказал муж, при чем тут Тюбик, это же просто собака, мы его отдадим кому-нибудь, каким-нибудь знакомым, он же всем нравится, наш Тюбик, он клевый чувак, все будут рады, при чем тут вообще собака. Да это просто предательство будет, объяснила жена, а я не уверена, что, когда остаешься там через предательство, все именно так же, как раньше, как обычно. Да, ты исчезаешь там в любом случае, но исчезая с предательством, исчезаешь кем-то другим. Это не то, это совсем не то, что нужно делать, почему мы не можем просто ходить туда гулять, с берега на берег?

Ты никогда не хотела перемен, сказал муж, ты тупая и скучная курица, ты не умеешь ничего менять, ты не умеешь ничего вообще, ты просто боишься безвозвратности, боишься что-то менять навсегда, а ведь это навсегда, я понимаю.

Жена виновато согласилась: действительно, ей не хотелось менять что-то навсегда, да еще так радикально – шутка ли, просто исчезнуть. Пойми, сказала она, для меня важнее возможность всегда оказаться там – в любой момент – и знать, что путь назад тоже есть. Возможность счастья в любой момент важнее вечного счастья в пространстве отсутствия такой категории, как момент и такой категории, как возможность, понимаешь? Возможность вернуться оттуда, откуда не хочется возвращаться, важнее вечного пребывания там, где ты забываешь о том, что тебе есть куда возвращаться. Возможность – это ерунда, сказал муж, ты просто разрушаешь свою жизнь тут и не строишь свою жизнь там – почему ты не сказала мне сразу? Ты боялась, что я себя именно так поведу, да?

Жена расплакалась. В ту ночь она крепко-крепко держала мужа за руку, словно боялась, что он куда-нибудь убежит.

После этого каждый вечер они ругались и спорили, а в сад уже не ходили. И только по ночам, во сне, жена брала мужа за руку и представляла, как они вдвоем идут гулять в сад, а потом возвращаются через дверь с полными корзинами сиреневого ситца и вишневого сидра в стеклянных баночках – а все это не исчезает и переходит сюда, и столько радости, столько счастья! Однажды муж сказал во сне: «Держи меня за руку, не отпускай никуда», и она расплакалась, но он проснулся от ее слез, выхватил руку и сказал: «Иди давай умойся, а потом спи, невозможно вообще».

Муж становился все мрачнее и мрачнее, за пару недель он как будто постарел лет на десять, его лоб покрылся морщинами, он постоянно о чем-то думал. Потом он сказал жене: ну что, ты пойдешь туда со мной? Нет, ответила жена, ну пожалуйста, не мучай меня, у меня больная мама, я не могу, почему мы не можем просто там бывать и радоваться? Потому что это не жизнь, а мучение, объяснил муж, ты идешь со мной? Ты пойдешь со мной? Нет, ответила жена, я не пойду с тобой, но и ты никуда не иди, пожалуйста, потому что если ты туда пойдешь и останешься после полуночи, дверь закроется и я больше никогда тебя не увижу, а я этого не смогу пережить.

Ближайшие три дня муж не разговаривал с женой вообще, просто смотрел на нее темным, нехорошим, густым лицом. А потом утром жена проснулась и увидела, что муж ушел – побрился, надел весенние кроссовки и шапочку-кепку, взял с собой пару каких-то книжек (хотя книжки туда нельзя, как и животных) и ушел насовсем в сад – жена сразу это поняла, подождала, конечно, до полуночи, сидела на кухне около окна, пила мятный чай, даже пошла немного погуляла с Тюбиком, хотя он не просился гулять. В полночь, в час ночи и в два часа муж не пришел. Тогда жена легла спать. Утром проснулась, лежала где-то час в кровати и думала, но не думалось. Потом оделась, побежала в парк, нашла дерево, прошептала, обняла, как обнимала мужа, и поняла, что теперь ей уже некого обнимать – дерево и муж исчезли, кора была чужой, дверь пропала, пропала даже ее возможность, и жена вдруг увидела себя со стороны – уставшая некрасивая женщина тридцати семи лет с черными впалыми глазами, обнимающая грязное парковое дерево, неврастеничка, идиотка, городская сумасшедшая. Все, иди домой, закончилась твоя жизнь, сказала она себе. И пошла домой, хотя это был совсем не дом, дом был там.



Поделиться книгой:

На главную
Назад