Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воробьиная река - Татьяна Замировская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Татьяна Замировская

Воробьиная река

Бывшая. Жертва

Ходила по кухне, развешивала белье. Лера подняла бровь, спросила, ответил: «Это моя бывшая». Целых людей к нашему-то тридцатнику не бывает, это понятно, у кого-то коты в подвале замурованы, у кого-то бабушка за стеной хохочет, а тут бывшая с влажным, слезливым бельем. Чего-то еще хочет, чего-то еще ходит, развешивает, сонно встряхивает, чье белье, он не знал: свое, наверное, воображаемое белье из той пьяной и цветной, как пунш, жизни, которую он отказался разделить. Говорит, наверное, мучается, вот и ходит, но сама же во всем виновата. Сама виновата, довольно бормотала Лера, когда бывшая копошилась в прихожей, пьяным кулем вваливаясь сквозь дверь напролом (и Лера отмечала с удовольствием: ни разу не спросила, откуда у нее, у бывшей, вообще ключ от квартиры, потому что, наверное, зачем ей ключ, ей достаточно подумать об этой квартире, чтобы оказаться здесь) и оседала по желтым клочьям обоев вниз; Лера просто перешагивала через нее, тихую, высохшую, как море, и шла ровными безразличными шагами в спальню – в спальне было весело, в спальне было хорошо, и колокольными шагами по занавесочной струне шла мышь, и хихикал трамвай за окном, а ты лежи в прихожей и молчи, когда взрослые о любви разговаривают, ты не взрослая, тебе ничего нельзя. Бывшая и правда была инфантил-инфантилом, иногда придет, сидит опять же в прихожей, крутит телефонный диск и цифры-то всё три-три-три, да три-три-три, обычно это же только дети выбирают три-три-три, обычно только у детей телефон выглядит как дисковый, взрослые туда зонты ставят, где у нее телефон, так она иногда сидит и крутит зонты. «Дарил ей зонт когда-то, – объяснял он, – Вот, видимо, намекает!» Что он ей только не дарил, думала Лера, как она его, а. Ловко облапошила! Два кольца подарил (а гвоздик посередине не вбил, мысленно хохочет Лера, так были бы ножницы, хоть какая-то польза, такими ножницами что угодно разрежешь, даже неожиданную смерть сердечную: раз-два и беги по улице целенький новыми ножками!), вообще, фактически, содержал ее, а она как царь-пушка, в самом деле, выставочный сталелитейный экземпляр, нерушимая тяжесть небытия, сколько можно было, нашла бы работу какую-нибудь, не нашла, ну и вали. «Она меня совсем не ценила, понимаешь?» – говорил он Лере, когда она пыталась завести разговор о том, что бывшая уселась перед телевизором, смотрит какой-то сериал и плачет, и что это как-то, ну, печально, что ли. «Не ценила, вот и заслужила, что имеет!» – объяснял он, и хватал Леру за плечо, и мышь снова начинала свой пеший пробег по звенящей струне, натянутой под потолком, и ну что, жалко электричества вам, жалко телевизора, пусть человек поплачет, хоть станет человеком через эти пустые слезы, а был дрянь дрянью.

Где-то через полгода Лера попробовала заговорить с бывшей, это когда бывшая вздумала магнитного варенья наварить: принесла откуда-то ведро магнитов (некоторые совсем старые, советские, оторванные от настольных игр каких-то), высыпала в Лерин таз (это Леру и удивило, обычно бывшая приходила со всем своим, ни к чему Лериному не прикасалась) и начала пересыпать магниты сахаром, да так обильно, что ну кто же так, кто же так варит магнитное варенье! Лера это сказала и даже осеклась: какое магнитное варенье, что я несу вообще, кажется, во всем этом что-то не так, что-то здесь не то, правда? Бывшая посмотрела на нее совсем детскими глазами, было заметно, что она очень удивлена видеть здесь Леру, кто ты, спросила она, что ты делаешь в моем доме. Лера тогда тоже, конечно, спросила, а ты сюда чего ходишь вообще, полгода уже ходишь и ходишь, успокойся, может, уже, взрослая же баба, неужели не стыдно, забудь и отпусти. Что отпусти, не поняла бывшая, ложку если отпустить, она примагнитится сразу же, потому это и самое сложное, тяжелое варенье, что обычно все туда упускают ложки. А деревянную ложку если взять, ехидно спросила Лера, уверенная в своем бытовом превосходстве. А деревянную нельзя, вкус другой будет, округлив глаза, ответила бывшая, а потом сказала Лере, уйди ты отсюда, а, смотреть на тебя тошно, особенно когда ты по вечерам в ванне лежишь вся изрезанная, такое стыдобище, ну не сложилось, так мало у кого вообще складывается, ты себе еще найдешь, но чтобы так вот внимание к себе привлекать, так это вообще прости, финиш. Лера пошла было в спальню за разъяснениями, но спальни не было в этот раз, и она вспомнила, что, действительно, в те разы, когда спальни не было вообще, она ночевала в ванне, но вроде не грустила даже особо. Лера занервничала, заметалась, но бывшая из кухни крикнула ей, что сейчас вот варенье доварит и уйдет, но тогда и Лере лучше уйти, потому что следующее варенье будет из нее, и Лера ей поверила, потому что чувствовала, как внутри у нее щекотно гремят магниты, наросшие за эти полгода. Поэтому они доварили варенье вместе, перелили его в трехлитровые банки и вышли из квартиры, даже до метро вместе дошли, но разговаривать было не о чем, и вообще, у Леры было очень плохое ощущение того, что это полгода они жили в квартире вдвоем: Лера и бывшая, и всё, больше никого. Может, это была и вполне интересная жизнь, но теперь она закончилась, причем закончилась плохо – потому что теперь тишина, молчание.

Около метро Лера обняла бывшую и попрощалась с ней «навсегда». Бывшая тоже обняла Леру – неловким, широким шагом руки, будто боясь порезаться, будто Лера – разбитое зеркало. Лера тут же малодушно подумала, что вернется в эту квартиру за вещами, но столкнулась взглядом с бывшей и поняла: та тоже вернется в квартиру банки с вареньем забрать; вот ведь связь на всю жизнь, блин, подумала Лера, наверное, это моя бывшая, или, например, бывшая я. Но Леру спасли магниты, тошнотворно, будто мышка пробежала, дернувшиеся у нее в животе, когда под землей, в метро, что-то тяжело заворочалось гигантской массой железа: я жертва, вспомнила Лера, и уже никогда не забывала об этом, даже когда тосковала по той желтой кофточке, даже когда успокаивала себя тем, что у нее все равно нет ключа от квартиры, потому что жертва ведь всегда может просто так ввалиться сквозь дверь напролом, это главное правило: зачем ключ, если достаточно просто подумать.

Три глотка граната

Нет слов, просто нет слов. Как она могла выпустить кота?

Она выпустила кота, случайно замешкавшись в прихожей: одна из огромных, несуразных стеклянных бутылок с гранатовым соком вдруг начала выскальзывать из ладони, стремиться к твердому разрушающему кафелю пола. Она присела и схватилась за бутылку обеими руками – стекло было холодным, каким-то почти жидким, практически кровавым. Она так сидела минуты полторы, оцепенев, будто удивляясь случившемуся чуду – не разбилась, не превратилась в дождь из колюще-режущих гранатов, – а потом обернулась и заметила, что дверь открыта и кот в нее уже ушел.

Тогда муж и мама вышли на улицу, чтобы поймать кота, а она сидела на кухне и плакала: кот совсем один, маленький серый комочек, пара килограмм паники и неживого, напуганного веса, топает тонкими лапками по льдинкам, и сердце холодеет – его от пронизывающего холода, ее – от ужаса. Как ты могла выпустить кота, злым каменным голосом спросил муж, забежав в дом, он запыхался, шапка на его лице стала ярко-красной, как фонарь, под ней лица было уже не разглядеть, вся его голова вообще пылала как факел, посмотри на себя, ты тут сидишь в тепле и куришь (она посмотрела на свои пальцы и с ужасом отметила, что они сжимают в себе дымящую сигарету, как успела вообще, когда?), а он, наш маленький, наверное, уже перешел дорогу, и его там сбил трамвай.

Спасибо, у нас в городе нет трамваев, ответила она, и тогда муж начал страшно кричать – у нас в городе теперь есть что угодно, потому что допуская недопустимые вещи, ты умножаешь количество недопустимых вещей и явлений в мире вообще! Нелепо трижды повернулась на пятке, принимая душ, и защебетала птицей – через три дома у соседей в люльке дитя черничным соком замироточило, три баночки насобирали, полезно для глаз, говорят; маникюрными ножницами с какой-то дури вырезала из вяленой рыбы квадратик и вазочку – на железнодорожной станции телефонный аппарат вдруг сказал внятным мужским голосом: «Внимание! Все мосты заминированы! Поезд превратился в чайный сервиз и весь разбился вдребезги от соприкосновения с жесткостью рельса!»; съев мандаринку, водрузила полученную географическую карту кожуры на голову с целью просто подурить – а в городе цистерна с мясом перевернулась и залило полквартала неизвестно чем, страшно даже смотреть. И так далее, и тому подобное. Неожиданно закурила – порвалась связь времен. Обрезала себе ресницы ножом для масла – на кладбище взорвалась одна из могил, хорошо еще, что не свежая. Выпила козьего яду – проснулась в книжном шкафу небольшой колонией вшей. Что еще?

–  Ты почему молчишь? – заорал муж. – О чем ты думаешь?

Отвлечься от небольшой колонии вшей не так уж и сложно – бедный кот, подумала она снова, никакими кошмарами не прикрыть этот главный кошмар. Они всегда очень осторожно закрывали и открывали дверь, потому что кот постоянно стремился на улицу, это был новый дом, новый район, коту все было интересно, что снаружи, он стоял часами у двери и тонко поводил носиком, будто пытаясь прочитать ландшафт окрестностей по тонким ниточкам, тянущимся из воздуха. Человек с сознанием курицы-гриль не имеет права анализировать мир через метафоры и воздушные нити, сказала она сама себе, приложила горящую сигарету к запястью, тонкому и бледному, как лед, и тихо-тихо завыла.

–  Ненормальная! – радостно сказал муж, схватил с полки банку кошачьих консервов и убежал на улицу, откуда доносилось радостное воркование мамы. Мама ничему не радовалась на самом деле, просто ей показалось, что если она будет радостно кудахтать, котик подумает, что ей досталось где-то что-нибудь вкусненькое и подбежит посмотреть. Но котик не подбегал. Муж и мама включили фонарь и начали бегать с фонарем по району, разбрасывая всюду какую-то мишуру из кошачьих консервов.

Надо выйти на крыльцо и там ждать кота, может быть, он узнает дом и вернется, подумала она, сняла кофту и носки, чтобы было так же холодно, как и ему там, на морозе, бедненькому, и села на крыльцо, распахнув дверь прямо в пустоту, мороз и ветер, прорезаемый лучами охотничьего фонаря – это мама и муж добрались уже достаточно далеко, узнать что-либо о них можно было только по интенсивности и нервозному мельтешению вспышек.

«А я буду тут сидеть и ждать его, – решила она. – Он будет мерзнуть, и я тоже. Ему будет страшно, и мне тоже. Он поймет, что все закончилось, причем закончилось так глупо – и я тоже».

Она прислонилась головой к двери и закрыла глаза. Где-то вдалеке темноту прорезывали прожекторы, будто война – это мама и муж добежали до пожарной станции, вдруг кот там, трам-пам-пам. Она подышала на свои руки и начала тихонечко напевать.

К дому подошел неизвестный человек в дурацкой малиновой шинели. Она напряглась, начала нащупывать в кармане связку ключей, чтобы пропустить каждый из ключей меж пальцев, идеальное оружие, дом-то открыт, заходите кто хотите.

–  Ты что? – спросил человек сквозь черную бороду, вид у него был испуганный, он напоминал огромную черную птицу, напялившую карнавальный костюм какой-то другой огромной черной птицы. – Ты зачем сидишь тут? Зачем мерзнешь? Меня ждешь?

–  Ты кто, кого? – спросила она, елозя рукой и ключами, сросшимися в некую единую биоконструкцию, в кармане. – Что н? Что надо? – у нее зуб на зуб не попадал.

–  Я кто, я твой муж, кто. – прошамкала черная борода. – Вот же глупенькая, застудишь все, мигом домой, ну, а если бы я позже приехал? То что бы? В больничку с пневмонией, да? Вот дурында же, дура совсем.

И схватил ее в охапку и повел, заиндевевшую и испуганную, в дом.

–  Кот. Я выпустила кота. – попыталась объяснить она причину своих волнений.

–  У нас нет кота, – отвечал человек в малиновой шинели, увлекая ее куда-то на кухню, к холодильнику; может, это специальный кухонный грабитель, подумала она, сейчас наберет еды и убежит, хорошо бы.

–  Я выпустила кота, – тихим, ледяным голосом пропищала она. – Мой муж и моя мама пошли его искать. Вот – там за окном луч – видите? Это они с фонарем его ищут. С прожектором. И каждые пять – или семь – минут они подбегают к дому, чтобы проверить, не пришел ли кот сам. Сейчас они тоже придут. Поэтому вам лучше уйти. Я не одна тут.

–  Вот дура же, дура-дурочка! – ласково сказал человек в малиновой шинели, распахивая холодильник и вынимая из него баночку майонеза. – Дурной зайчик замерзший. Белочка под елочкой сидела и белочку подхватила. Белая-белая белочка, да? Да?

Он выдавил на ломоть хлеба тонкую змеистую струю белого-белого, как мел, майонеза, и начал энергично жевать хлеб. На его бороду сыпались крошки.

–  И не приготовила ничего, – улыбался он, плюясь крошками. – Конечно, с чего бы. На крылечке в мороз посидеть, застудиться – самое то! Не то, что борщ готовить. Борщ – он кровавый! Святой и правый! – тут он запел. – Марш, марш впереееееед! Марш, мой нарооооооод!

Слова неправильные, подумала она, борода неправильная, и сам он неправильный.

–  Муж с фонарем! – шипел он сквозь бутерброд. – Муж – это же я! Какой это там муж ищет какого там кота, если кота у нас нет, и муж твой – это я? И мама, ну какая мама, зайчик дурной дурацкий, мама в Набережных Челнах, где же еще маме нашей быть?

Ну, этот муж получше того, подумала она, этот хоть не ругается, что я кота выпустила. Но все равно: чужой человек, абсолютно. И майонез этот, тьфу, неужели ему не противно.

Муж помыл руки в кухонном умывальнике, щедро полив их средством для чистки посуды, закрыл наглухо входные двери, съел еще один бутерброд с майонезом, немного пожурил ее за то, что она уже третий раз за неделю не приготовила никакого ужина, пора уже и учиться чему-то, а то сидит днями дома, он-то конечно понимает, что работа так сразу не ищется, но надо уже как-то шевелиться, три месяца уже дома сидит, ну, даже стыдно. Потом муж долго сербал горячий чай, неприятно втягивая воздух, принял душ и пошел спать, потащив ее за собой. Она послушно шла за ним по ступеням вверх, вот и спальня, подумала она, теперь нам с ним там спать, раз муж. Но муж не хотел спать с ней в общепринятом смысле.

–  Ты такая холодная! – сказал он. – Даже дотрагиваться до тебя неприятно. Зачем так долго сидела на крыльце?

–  Кот. Я выпустила кота. – тихо сказала она.

–  У нас нет кота и никогда не было. – сонно пробормотал муж. – Наверное, ты выпустила его еще когда-нибудь в прошлой жизни, еще до рождения – вот у нас его и нету поэтому…

Она не могла заснуть, это понятно. Муж отрубился очень быстро, захрапел, разметался по простыне. За окном послышалось какое-то шебуршание, она поднялась, тихо-тихо, стараясь не скрипеть половицами, подошла к окну и посмотрела вниз. Там, у забора, в прозрачном морозном воздухе будто бы висели две фигуры – это были изначальный муж и мама. В руках у мамы был котик.

–  Поймали? – спросила она одними губами.

Мама триумфально подняла котика на вытянутых руках и улыбнулась. Котик выглядел крайне недовольно, мордочка у него была сморщенная, как у старой обезьянки.

Мама и изначальный муж показали знаками: впусти нас, открой дверь. Но она показала им в ответ – тоже знаками – я не могу вас пустить, дома муж, он спит здесь со мной, ничего не выйдет, он не поймет, если я открою дверь и буду кого-нибудь впускать в дом, я не смогу ничего ему объяснить.

Но это же ты выпустила кота, ты же сама виновата, знаками показали муж и мама, поэтому ты сама должна расхлебывать все это дерьмо, спускайся уж давай, открывай. И посветили фонарем прямо ей в лицо.

Нет, ответила она знаками, это исключено, мне, конечно, очень стыдно и страшно из-за того, что я выпустила кота, но раз уж сама судьба как-то разрешила эту дурацкую, странную ситуацию, которая у нас с вами здесь возникла – а вы ведь не будете отрицать, что все протекало каким-то странным чередом, нет? – я поддамся внутренним течениям судьбы и будь что будет.

Ну хорошо, как хочешь, тогда пока, знаками сказали ей изначальный муж и мама. Кажется, они были недовольны. Мама запихнула под мышку кота, муж – фонарь.

Она пожала плечами и спустилась вниз, открыла холодильник, достала оттуда стеклянную бутылку с гранатовым соком и налила себе стакан. Вот так удерживаешь что-нибудь, подумала она, делая ледяной глоток, удерживаешь в последнюю секунду, хватая в миллиметре от убийственной земли, чтобы не разбилось, чтобы не разрушилось – а в результате разбиваешь и разрушаешь вообще все, что за этим стоит. А так бы просто убрала осколки, помазала бы порезанный палец йодом и вымыла пол. Но раз уж одна жизнь вдруг стала абсолютно другой – поздно о чем-то жалеть. Вероятно, это был мой сознательный выбор, подумала она, но вдруг у нее так сильно защемило в груди, что она решила больше никогда-никогда не думать о том, сознательный она сделала выбор или нет. Еще три глотка – и спать. Жизнь такая жизнь.

Украденные голоса

Артур и Нина Дура решили пойти в посольство во время новогодней поездки за границу, чтобы тоже поучаствовать в выборах, которые как раз в эти дни проходили на их родине. Гражданский долг надо долго, далеко нести на своих плечах худых, за тысячу и две километров вдаль, чтобы ни зыбучие пески Аризоны, ни пахнущие мидиями и вином пляжи Барселоны не могли смести с плеч эти нерушимые песочные часы, ежесекундно своими колючими, царапающими кожу песчинками напоминающие о том, что билет на самолет – это всего лишь портал в воображаемый мир, по ту сторону которого стоят угрюмые часовые со списками и ожидают твоего взвешенного, серьезного решения. Серьезное решение – часть настоящего мира, жесткого, как кровать в этом достаточно дурацком, как выяснилось, отеле – это решение, точнее, его необходимость и важность, светящимся беловатым камнем каталось в горле все эти дни зыбкого, призрачного веселья, карнавальных чужих улиц, по-насекомому хлипких Дедов Морозов, выпархивающих из подворотен, как облако моли, чуть только пробовали распахнуть взглядом пространство, будто неподатливую антресольную дверцу. Все вокруг – волшебный карнавал теней, но решение – именно что камень, поверх которого пляшут эти тени, Артур даже произнес это вслух, когда Нина Дура задумчиво взвешивала на ладони уличные артишоки со стихийного рынка (прохожие вдруг забегали, слаженно, будто хором, присели, вынули из карманов белые чистые полотенца и начали раскладывать на них хурму, орехи, специи, новогодние бутылочки с ликером, можжевеловые веночки и крошечных лошадок из жженого сахара), и он вначале подумал, черт, какая дура же, а потом вспомнил, ну да, Нина Дура, мы так еще в школе ее называли, пятнадцать человек мальчиков было, а в итоге остался только один, так что пускай уж дура, пускай уж артишоки, но слушать-то надо? Слушать-то меня можно иногда, правда?

Повторил еще раз, потряс за плечо. Нина посмотрела на него абсолютно пустым, белым, северным, как у собаки лайки, взглядом.

–  Говорю, давай сходим в посольство и проголосуем! – Он вынул из ее руки зеленый, тугой, стебельком свившийся в некую руну, артишок, и нарисовал им в воздухе птичку-галочку, будто на невидимом бюллетене, болтающемся прямо перед ним в пространстве, причем, вероятно, уже давно, причем, кажется, на самом деле. Вот ведь забрало как человека.

Нина Дура тоже почувствовала, что человека забрало – решительно кивнула, вдруг, зажмурившись, почти без труда преобразовала глаза в густые и шоколадные, брезгливо швырнула уже, скажем так, использованный артишок каким-то пробегающим мимо полуголым детям и решительно, почти без слов, приобрела килограмм тугой оранжевой хурмы у старушки в синем свитере.

Это была хурма согласия, хурма любви и понимания, хурма звонкого утреннего поезда, в котором, кроме них, ехали разве что дети в зоопарк (там была станция «Зоопарк» по дороге) – полон вагон детей – и китайцы на работу в Парк Китайских Развлечений (такая станция тоже была) – и вот они тоже едут этим морозным рождественским утром в посольство голосовать.

–  А почему мы не проголосовали досрочно? – спросила, зевая, Нина Дура, – Ты же знал, мы же оба знали, что на Рождество уедем, так проголосовали бы и не пришлось бы морозиться в этом вагончике.

–  Если бы мы проголосовали досрочно, наши голоса бы украли! – авторитетно сказал Артур, перед поездкой обчитавшийся новостей и поэтому впавший в особого сорта крипто-паранойю. – К тому же у нас и так все крадут.

Нина инстинктивно прижала к груди сумку с паспортом и кошельком. Действительно, у них постоянно что-нибудь крали. В прошлой поездке украли плейер с наушниками «Филипс», плейер прямо из кармана вынули, а наушники – прямо из уха, причем музыка там продолжала звучать еще минуты две, заметила только потом, когда эти умельцы уже выскочили из вагона. В позапрошлой украли паспорт – только один, но все равно если бы украли два, возни было ровно столько же, поэтому даже никакой разницы, второй можно было просто выкинуть, все равно поездка была испорчена безвозвратно. В позапозапрошлый раз Нина ездила за границу без Артура, они еще не были знакомы, но у нее в той поездке украли рюкзак вообще со всеми вещами, а у Артура, который тогда еще не был с Ниной, тогда же была командировка в Москву, так у него там из бумажника стянули все кредитки, а деньги оставили – такая вот особая филигранная ловкость.

Поэтому неудивительно, что дальше все пошло так, как пошло – Нина и Артур, достаточно ловко управившись с картой, нашли нужный дом и улицу, поднялись на двадцать третий этаж в огромном, золоченом лифте, шли ровно 50 метров правильным, единственно верным сужающимся и торжественно-коньячным, будто свадебный торт изнутри, коридором по направлению к нужной табличке, а там, внутри, они вдруг непозволительным образом расслабились, и вот результат: их голоса украли! Все случилось именно так, как они и боялись!

–  Возьмите конфету! – улыбнулись сотрудники посольства, протягивая им коробку конфет «Белочка моя», и как тут не взять конфетку у добрых, приветливых земляков? Нина, впрочем, несмотря на то, что дура, сразу почуяла подвох – конфета «Белочка моя» была какая-то не совсем своя, не совсем моя эта белочка, подумала Нина почти вслух, и не ваша это белочка, глаза у нее черные, нехорошие, и когти на лапах не очень чистые, будто она рвала еще вчера кого-то этими когтями, и вообще, не бывает конфет в форме того, в форме чего предлагается нам эта конфета, но разве можно сказать сотруднику посольства – улыбающемуся и очень приятному молодому человеку в очках, – что ты ему не доверяешь и что он подсовывает тебе черт знает что вместо белочки? Тут Нина, конечно, полностью продемонстрировала, что она дура. Смолчала и замолчала навсегда, только-только откусив белочкину голову – недовольную, сморщенную головку вечно на всех злого существа, которым Нина могла бы стать, но теперь уж, сраженная черным вирусом звериной немоты, не станет, ибо молчание превращает человека в пустую, лишенную будущего клетку для зверя, который будет входить в нее и выходить из нее, из этой клетки, в зависимости от настроения, и клетка всегда будет думать, что она и есть этот зверь – но, увы, она так будет думать только в те минуты, когда зверь внутри, а это будет происходить крайне редко.

Впрочем, это будущее, будущее мы не трогаем, а что же с настоящим? С настоящим вышло вот что – Артур тоже оказался дурой, потому как его голос был украден еще более наглядным, что ли, образом. Не обратив внимания на то, что после вкушания предвыборной конфеты у Нины Дуры изменилось, мягко говоря, выражение лица, он семимильными шагами прошел в кабинку для голосования, схватил бюллетень – честное слово, будто именно ради этой вот радости дистанционного приобщения к судьбе страны он покупал эти чудовищно дорогие билеты на самолет – и, жирно выводя на нем галочку, необдуманно прогудел: «Воооооот» мягким-мягким, как снег, голосом, и этот мягкий снежный голос в ту же секунду был украден через особого рода шумовые улавливатели внутри урны, их сразу было не разглядеть, они смотрелись как нелепые меховые наросты с насекомовидными лапками, издалека будто зверюшек детишки наклеили, тоже своего рода белочка-мутант.

–  Спасибо, вы очень сознательные граждане – вообще, знаете, не каждый вот так вот потратит несколько часов своего сверхценного отпуска для того, чтобы сюда к нам приехать и проголосовать! – заулыбались сотрудники посольства, – Удачи вам в Новом году! Счастливого Рождества! Живите долго, пожалуйста! Катайтесь на лыжах не реже трех раз в месяц! Протеины – это не вредно! Судьба кайманового крокодила не так трагична, как утверждает телеканал «Национальная география»! Пожалуйста, уходите уже, потому что мы не можем остановиться, так нас прет от того, что помимо наших собственных голосов у нас есть и чужие, украденные, в каком-то невероятном количестве причем, мы аж сами поражаемся собственной безнаказанности, хей-хо!

Это все уже послышалось Артуру, когда он нажимал кнопку вызова лифта, перекатывая внутри головы, как бильярдный шар, прощальный голосовой гул, доносившийся из коридора все то время, пока они, держась за руки, почти на корточках выбирались из него – казалось, что коридор втягивает их назад невидимым ветром.

–  У меня, кажется, украли голос, – беззвучно сказала Нина Дура, когда лифт ехал вниз. – Вот посмотри, пожалуйста – я говорю, мои голосовые связки напрягаются, но ощущения голоса нет совсем, даже губы не двигаются.

–  Черт, – тихо сказал Артур, – По-моему, у меня тоже. По мне вообще заметно, что я говорю?

Нина покачала головой – все это время Артур ничего не говорил, просто смотрел на нее умоляющими глазами, вцепившись белой-белой рукой в поручень.

–  Жопа, – прошептал Артур. – Что теперь? Ехать вверх? Просить, чтобы вернули? Писать жалобу? Ехать домой и писать жалобу уже там? Не ехать домой и просить политического убежища? Или как мы его попросим, если у нас нет голосов и мы не сможем им ничего сказать?

Нина пожала плечами. Вдруг она поняла, что больше не дура, потому что дурость, в принципе, является исключительно выражающейся в речевом контексте категорией, а тут уже все, никакой речи.

–  Мы вот что сейчас сделаем, – сказала она, хотя, конечно, она ничего не сказала, а просто стояла внизу, в холле, напротив лифта и напротив Артура, глядя очень внимательно ему в глаза и думая что-то о том, что вот там много красных прожилок, видимо, он не выспался совершенно, переживал всю ночь, ворочался, будто что-то предчувствовал, – Мы пойдем в полицию и напишем там заявление. Когда пишешь, голос есть – он скользит по бумаге, расплывается, но не исчезает, как эти мои слова прямо сейчас. Напишем, сядем там и будем ждать. На наше заявление никто не обратит внимания, потому что мир вокруг очень жесток, на самом деле. Всем наплевать на беззакония, которые творятся на другой стороне земного шара. Всем наплевать на всех. Но зато – если мы получим какие-либо бумаги о том, что мы потерпели, что у нас что-то украли – мы, видимо, сможем попросить политического убежища здесь. И жить тут, у моря, у океана, работать, строить дом из камня, рожать детей.

–  И говорить с ними азбукой Брайля? – спросил Артур, хотя он хотел спросить что-то другое, при чем тут азбука Брайля, они разве слепые.

Нина покачала головой. Это она произнесла еще одну достаточно длинную бессмысленную фразу. Артур вздохнул. Это был монолог, который мы не будем тут приводить по причине того, что предложения, в нем озвученные, не имели под собой никакой реальной основы.

Они вышли на улицу, молча дошли до станции, сели в поезд – напротив друг друга, чтобы можно было смотреть в глаза.

Ситуация, в общем, была жалкой и глупой – двое несчастных, обворованных человека, в чужой стране, среди чужих людей, едут в поезде неизвестно куда с пакетом хурмы и двумя паспортами, и синхронно думают: лучше бы у нас украли паспорта, чем голоса.

Артур подумал, что ему, возможно, даже не придется менять работу – он работал программистом. Нина, которая больше не была дурой, вдруг поняла, что Артуру придется сменить работу – потому что если они все-таки решат заявить о похищении голосов, а заявить, несомненно, надо – не молчать же вынужденному молчальцу! – ни о какой нормальной работе не будет идти и речи. Ну ничего, есть огромное количество способов не умереть от голода, и лучший из них – умереть от голода сразу же. Чтобы в этом убедиться, Нина незаметно выбросила пакет с хурмой в мусорную корзину, на которой был нарисован значок «пластик»: ей показалось, что фрукты, впитав ее горе и обескураженность, превратились в пластик, иначе они просто не могли поступить – фруктам, в отличие от людей, предательство не свойственно. Что касается людей – вот, например, Артур – свойственно ли предательство ему? Нина всматривалась в желтоватые глаза Артура, и они казались ей немного пластиковыми. Если мы оба являемся жертвами этой бесчеловечной машины, подумала она, это еще не значит, что один из нас не является ее же винтиком, ее же шестеренкой, ее же этикеточкой. Похож ли Артур на эту самую этикеточку?

Артур, пока они шли по заснеженной улице, попытался ее обнять, потому что сообразил, что Нина начала подозревать его в черт знает чем, но в контексте их взаимной трагической немоты этот жест вдруг оказался перенасыщен скрытыми смыслами, невысказанными монологами и страницами тошнотворного, нечитабельного текста, горького и резкого, как полынь, поэтому Нина отшатнулась, почти рефлекторно, как отшатнулась бы, если бы из-за угла ей в голову метнули чугунную печатную машинку, например. Ничего удивительного. Потеря голоса не вызывает потери здравого смысла, скорей, наоборот. Безголосый Артур вдруг вырос, стал тоньше, прозрачнее, как нотный стан. Безголосая Нина стала ниже ростом, но вдруг поумнела, постарела, на ее лице проявились мимические морщинки, вокруг глаз натянулась сеточка, похожая на воробьиные следы – будто у нее под глазами лежала вкусная булочка, а потом прилетели птички и начали там топтаться, пытаясь эту булочку поделить.

Артур вовсе не был трусом и предателем – он понял, что потом, когда вернется домой, в любом случае не пойдет с этой проблемой к врачу, а сразу попытается как-то сообщить о случившемся на международном уровне – и пусть оно все горит синим пламенем: его будущее, его прошлое, его настоящее. Да, возможно, их будут шантажировать, но чем? Детей у них нет, голосов у них тоже нет, фактически, у них вообще теперь ничего нет, поэтому им нечего бояться.

Нина все равно смотрела на Артура с недоверием. Вероятно, так было бы с самого начала, если бы она не была дурой с самого начала. Теперь же она поняла о мире что-то новое, что-то тревожное и холодное, как эта свеженькая, новенькая ледяная глыба под сердцем, которая, кажется, теперь будет таять там вечно, но никогда уже не истает до конца – не хватит сердечной теплоты растопить этот лед, подумала Нина, но тут же словила себя на том, что только притворяется, что думает такими напыщенными кардиометафорами, – в реальности же вместе с голосом у нее пропали и слова, точнее, они стали какими-то бесполезными, пустыми, как яичные скорлупки в отсутствие самого яйца – причем, отсутствие изначальное и бесповоротное.

Уже ночью, в отеле, после самого ужасного в жизни каждого из них любовного соития (оказывается, человек без голоса в постели превращается даже не в животное и не в клетку, а, скорей, в засов, которым эту клетку запирают, когда сажают в него животное перед тем, как его убить, усыпить и расчленить), Артур догадался включить ноутбук, чтобы посмотреть новости и узнать результаты выборов.

И вот тут, собственно говоря, наступает натуральный шок.

В новостях сказали, что выборы выиграл Шидловский – за него проголосовало девяносто четыре процента.

Артур голосовал за Шидловского. Нина тоже голосовала за Шидловского.

Выходит, их голоса не украли. Выходит, мир справедлив и честен – состоялись справедливые открытые выборы, самый достойный человек победил, а самые смелые отдали ему свои голоса и не прогадали.

Он, оказывается, потому и победил, что столько людей отдало ему свои голоса – эти голоса помогли ему совершить какую-то уникальную, молчаливую революцию, абсолютно особого, эфирного свойства, на уровне тектонических пластов и незримых движений общечеловеческого планетарного духа: ни капли крови ни пролилось, ничего не дрогнуло, не шевельнулось, никаких толп, никакого негодования и народных протестов в центре города, всюду тишина и доброта, вообще ни одного более-менее заметного события не произошло (даже в газетах потом не знали, о чем писать), просто в некую кромешную, звенящую, золотую и пронзительную секунду вдруг совершилась абсолютная, неподвластная восприятию перемена всего, предположим, революция, назовем ее так – и вдруг само собой оказалось так, что за Шидловского проголосовало девяносто четыре процента, и он победил, а все эти люди, которые так за него переживали и отдали за него свои голоса, вдруг онемели, такой вот ценой иногда достается нам победа.

Никто ни у кого ничего не крал, такая цена победы, повторил Артур, хорошенькое дело, кто бы мог подумать.

Повторил абсолютно молча: эти слова звенели у него в голове, как набат.

Как ни странно, возвращаться домой ни ему, ни Нине все равно не хотелось – оказывается, когда у тебя нет голоса, тебе и победа-то ни к чему. С другой стороны, все-таки приятно, когда выясняется, что у тебя ничего не украли, на самом деле, ты сам все отдал во имя наступления глобальной справедливости и правды – и, по сути, это и получил в вечное пользование, такой вот рождественский подарочек. Увы, с третьей, несуществующей стороны, было четко ясно и понятно – кажется, сегодня они совершили самую большую ошибку в своей жизни, и тот факт, что эту ошибку совершило еще несколько миллионов человек, вовсе не означает, что им будет легче со всем этим жить – в этой стране, не в этой, уже не важно, уже всё, трындец, приплыли.

По-новому

Один человек решил начать жить по-новому. Для этого он убрал из своей жизни все, что трепетало, билось в ней по-старому: сердечный механизм «Разнобой», визиты к косметологу салона «Судьба», старый «Опель Корса» тысяча девятьсот дальше не важно, уже смешно, что тысяча девятьсот.

Сердечный механизм он обменял в субботу на часы человеку, который по субботам меняет старикам износившиеся домашние механизмы на новые дешевые часы, он вспомнил, что когда-то его бабушка вынесла таким образом из дома антикварную пудреницу, но теперь не тот случай. Часы он перевел на два часа вперед, чтобы жить с этой минуты в будущем, пускай и дешевом. Визиты к косметологу пришлось поменять на визиты к прошлому косметологу, к которому этот человек ходил раньше, в молодости, до тех пор, пока в предыдущий, не в этот, раз не решил начать жить по-новому и не сменил косметолога на другого, нового. Хотя тот новый косметолог – из салона «Судьба» – тоже был у него изначально (абонемент еще в студенчестве подруга подарила), пока он его не сменил на того, прошлого, тоже решив начать жить по-новому, но не в предыдущий, а даже, скорей, в самый первый раз. Короче, подумал он, не моя вина, что в этом затхлом городишке всего два салона – «Судьба» и «Без названия». Вина-то, может, и не его, но все равно разобраться сложно. Что до старого «Опеля Корса» тысяча девятьсот смешно уже какого года, то он продал его за две тысячи долларов, и вот это было по-настоящему смешно – как бы удалось преодолеть рубеж тысячелетий, выбраться из мучительных пубертатных девяностых в финансовый восторг лихих зрелых двухтысячных – хотя бы на уровне метафоры.

Теперь перед человеком стояла самая сложная задача – в этот раз, начав жить по-новому, не облажаться, как в прошлые два, три, кажется, даже четыре раза. Облажаться – это отнестись к новым вещам и явлениям по-старому, будто искупав все блестящие, новенькие проявления будущей жизни в затхлых ручьях собственной лени, бездействия, мягкосердечной задумчивости, податливости (это он ненавидел в себе больше всего – недавно, к примеру, в метро попросили поднести ребенка, и он поднял, и нес, хотя ребенку было лет десять, непонятно вообще, что это была за просьба такая, уже потом оказалось, что озвучила ее старая знакомая, просто хотела подшутить, а он ее не узнал сразу, просто схватил ребенка и пошел, девочка-четвероклассница все эти четыреста метров просто давилась от смеха). Собственно, теперь все было просто и понятно – никаких прошлых ошибок. Новые часы, в десять часов игриво мигающие полночью, человек надел циферблатом вовнутрь, и они сразу же пропотели его магическим ожиданием новизны, выступившим, как кровь, на липком запястье. На две тысячи новеньких долларов человек купил себе мотоцикл – вот, кстати, абсолютно неожиданное изменение, он даже сам себе удивился: мотоцикл? На этом мотоцикле он приехал в салон «Без названия», чтобы косметолог сделал ему размягчающую маску на лицо – в маске гонять по утреннему городу было бы неплохо, – но салон еще не работал; он прислонил мотоцикл к двери, сел, посмотрел на часы, но увидел только красную нашлепку из пластмассы, потом, через два часа (оказывается, внутренние часы нашего героя теперь тикали синхронно с новыми, он как бы и правда жил немного в будущем, на два часа впереди) пришел косметолог, увидел его и сказал как ни в чем не бывало: «Вам как обычно?», и вдруг он понял, что не видел этого косметолога, наверное, года три, а тот до сих пор помнит, как это – когда «как обычно».

Когда все о тебе все помнят, какая тут новая жизнь. Кажется, в один из прошлых раз он облажался точно так же. «Да, да, как обычно» – бормотал он, усаживаясь в кресло, но косметолог почему-то, вместо сеанса привычной игры грязями и сальными, волнительными маслами, молча залепил его лицо каким-то комом белого вязкого пластика. «Маска» – подумал он, погружаясь в кресло, как в колодец.

Это и правда была маска, только посмертная. Особенность этой ситуации в том, что точно такую же посмертную маску наш герой получил бы даже в том случае, если бы приехал к другому, старому косметологу, на стареньком «Опель Корса», со старым сердечным механизмом. Правда, в этом случае – оставшись торчать, будто сломанная челюсть, в старой опостылевшей жизни – он получил бы причитающееся на целых два часа позже. Выходит, даже начав жить по-новому, ничего не выигрываешь, кроме времени. Но кому нужно это время, эти жалкие два часа, когда они проходят, и не остается ничего, кроме десяти капелек пота между запястьем и циферблатом.

Медовый пост

Бродячий продавец меда Иосана уже третий раз была выдворена из женского монастыря Шкшк, пойманная на его территории, и что с ней поделать? Что с ней поделать, пожимает плечами настоятельница монастыря, Бабушка Шк, как с ней быть, вы что, не понимаете? Но бродячая продавец меда Иосана тоже пожимает плечами, и с каждого плеча у нее взлетает по две тяжелые, медоносные пчелы – тугие и мохнатые, как воробьи, они вьются в нехорошем, сдавленном воздухе вокруг головы Бабушки Шк и сообщают ей что-то вроде телеграммы: «Они ведь сами зовут меня, чистая бабушка, чистая правда, мы – чистый желтый лист, залитый солнечным медом, наши помыслы ярки и прозрачны, как стеклянная банка медвяных слез, ежедневное омовение, купание, прощание с каждым цветком, как с бывшей матерью, солнценосная ярость, ультрафиолетовая резня, шуршащий полог клеверных одеял, и никакой страсти, никакой глубины, никакого искушения, и твое лицо сквозь этот янтарный аквариум цветочных выделений сочится пониманием, да?»

Нет, отвечает Бабушка Шк, не сочится, ну сами посудите, сколько можно? Монашки наши юны, неопытны и искушаемы. Часто, откушав меду, начинают размышлять о прочих сладостях, о сладости как категории и вероятности, о метафорической сладости недоступного, и что же дальше? А то, что Апалачия недавно ночью украла из спальни Матери Виолы циановый парик и карамельную тушь для бровей, нарядилась клоунессой и хохотала в камине, как сова, пока ее не обнаружили утренние обходчики, и когда мы целовали Апалачию в уста, чтобы сомкнуть и успокоить их хохот, они были сладки, как этот закатный ваш клевер, вот что.

Продавец меда Иосана пожимает плечами, выпуская еще парочку пчел (эти пчелы более книжные – пахнут размоченными в фиалковом настое страницами), – причастна ли я к искушению, спрашивает она, если Апалачия просто захотела украсть? Мой ли мед вынудил ее решиться на кражу? Нет, отвечает Бабушка Шк, при чем тут кража, кражи мы отмаливаем на раз-два, как и убийства, и чревоугодие (пусть хоть банку меда съест, это за две-три службы все чистится), гораздо страшнее тот факт, что, пока Апалачия не решилась на кражу парика и туши, у Матери Виолы никогда не было ни туши, ни парика, ни этой латексной пижамы. Которая потом, кстати, камин забила, отопления не было три недели. Продавец меда Иосана ничего не понимает и от безысходности предлагает оплатить три недели отопления, для нее это мелочь, двое суток на пасеке провозиться. Тогда Бабушка Шк рассказывает еще более дикую историю – молодая монашка Авсклентия, нажевавшись медвяной альпийской соты, под утро приснилась ключнику Григорию, беженцу из какой-то славянской страны, и в таком яростном, неистовом сне приснилась, что у ключника Григория потом ни один ключ никуда не подошел, и не было доступа ни к погребу с консервами, ни к компьютерной комнате, ни к библиотеке, и ввиду отсутствия доступа к библиотеке при необходимости ежедневных упражнений в чтении пришлось разделить всех монашек на две части – одни что-то писали, а другие что-то читали, и в итоге те, кто что-то написал, писали только об одном – о Григории, в частности, о некоторых деталях его биографии, и вышло так, что сложилась из этих текстов вся биография целиком, закончившись на этом чудовищном сне и последующем эпизоде с ключами, а ведь Григорий даже ее не видел, Авсклентии, его функция – открывать и закрывать двери до и после того, как ими воспользовались. Теперь же такое ощущение, что эти двери воспользовались всеми нами, и как теперь жить? Григория пришлось уволить, все его ключи искривились, а биография его изобиловала такими кошмарными эпизодами, что оставаться в монастыре не было никакого смысла, это мы не отмолили бы – сложили в коробку, не сшивая, все эти листы, отдали ему и выгнали. Он, кстати, потом издал эту биографию, живет теперь в Швейцарии, купил там замок и половину озера.

Замок, к которому не подходит ни один ключ, тихо и нехорошо пошутила продавец меда Иосана, которая все это время крутила завязочки своего чепца вокруг указательного пальца. Иосана, почти расплакалась Бабушка Шк, вы и правда меня не понимаете, вы живете в мире слов – ударение в слове замок мы ставим на первый слог, но вы, кажется, меня даже не слышите, вы воспринимаете все, что я говорю, как написанный текст. Что опять же убеждает меня в том, что вам не нужно сюда приходить и торговать медом, от этого у нас чудовищные проблемы – не считая этого дурацкого бестселлера, который мог бы прокормить нас всех, а вместо этого кормит дурацкого Григория, который в пятьдесят шестом такого натворил, что лечь и умереть; не далее, как вчера, например, юная Амина помыслила о суициде, но не совсем правильно поняла то, что ей наговорили соседки по спальне, и в итоге выпила бутылочку оливкового масла и подвесила ее на тонком шелковом шнурке там, где обычно сидит хор, наверху, и когда хор пришел рассаживаться в субботу утром, в бутылочке нашлась записка, это была, представьте себе, новая глава уже напечатанной биографии Григория, черт бы ее побрал, ведь она заканчивалась этим медовым, мягким сном, сплетением локтей, жужжанием мышц на закате, и уже фактически маячил Нобель, но теперь новая глава, уже про Швейцарию, нефтяную нимфу Виолу Альтшмерц, фальшивый договор с американским издателем и подмену паспорта, – зачем нам про это знать? Что нам делать с этой главой? Высылать ее Григорию? Он знаменитость, он знать нас не знает теперь, нам никто его адреса не вышлет. Для чего нам, особенно хористам, нужна эта информация? Хорист – женщина, как правило, нерешительная, ей хватает буквально мелочи, чтобы поменять в жизни вообще все, но так и не решиться признать это. В результате – сбежали, три штуки. Но так этого и не признали – сидят, поют, в партитуры всматриваются. Лица такие светлые, как сахарная пудра. А сами уже проституцией в Румынии занимаются, а одну там уже зарезали, никакой пудрой не замазать уже. Чудовищно. Чудовищно.

Так она ж не меду напилась, эта ваша Амина, бормочет Иосана, она пила кислоту? А, нет, уксус. Масло. Хорошо, и при чем тут мед? Вы поймите. Мне просто приходит заказ, записка. Каждую неделю заказ, сорок имен в записке. Я складываю сорок баночек, кто какой заказывал: фиалковый, из мать-и-мачехи, гречишный, одуванчиковый. Прихожу, они сами открывают, разбирают потом все. Думаете, я деньги с них беру? Нет, не беру. У них нет денег.

Вот в том-то и дело, кивает Бабушка Шк, вы у них берете то, что у них есть, но если бы не ваш мед, этого бы у них не было.

Так я и беру, по сути, то, что мне принадлежит, разводит руками Иосана. Зачем запрещать мне это делать?

Проблема в том, говорит Бабушка Шк, что это – живые люди, это не пчелы, они не обязаны приносить вам определенное количество контента раз в неделю, несмотря на то, что вы обеспечиваете их всем необходимым, пусть даже и по их собственной просьбе.

Проблема в том, поправляет ее Иосана, что если вы не отдадите мне следующую главу, я буду приходить три раза в неделю. У нас контракт с издателем, сколько раз повторять.

И Бабушка Шк, погрустнев, в который раз послушно идет в музыкальную комнату за новой главой, по дороге остановившись около комнаты связи, чтобы вызвать полицию, но как ее вызовешь, если нет даже ключа от комнаты?

Вернувшись с большой зеленой бутылкой, в которой будто бы плавает очередная глава, Бабушка Шк вдруг начинает бить этой бутылкой Иосану по голове, по лицу, по пчелам, вмиг облепившим, будто мухи, ее окровавленные щеки. Только когда пчелиное покрывало перестает шептать, шевелиться и вздыматься шерстяным ковром, Бабушка Шк прекращает поднимать и опускать бутылку. Внутри бутылки теперь будто бы плавает что-то намного более объемное, чем очередная глава – возможно, там даже целая повесть, или роман, или отдельная глава чего-то совсем нового – это, кстати, большая удача, если так.

Убийство ничего не значит, объясняет сама себе этот эпизод Бабушка Шк, это отмаливается и отпевается буквально за два-три дня, гораздо страшнее тот факт, что, пока я не решилась на убийство, у меня не было ни этой бутылки, ни этой чертовой разбухшей рукописи, ни даже этой проклятой надоедливой торговки липкой глюкозой – ее вообще не существовало до этого мгновения. Но что поделать – что пожнешь, то и посеяли те, кто был тобою до тебя. Бабушка Шк осторожно разбивает ставшую очень хрупкой бутылку о кончик ногтя, достает рукопись и понимает, что от усталости почти ничего не видит – надо немного отдохнуть, понимает она, но в любом случае все это уже закончилось, а времени на чтение – целая вечность.

Измена

Один человек подозревал, что изменяет жене, но не мог найти доказательств. Жена сама ничего не подозревала, но доказательств у нее было достаточно – во всяком случае, вела она себя странно. Приходя домой с работы, она часто замыкалась в себе и подолгу сидела на балконе одна в наушниках, курила и читала, щурясь, книги, как будто квартира совершенно пустая или даже, напротив, полная чего-то вытесняющего, тягучего и плотного, как мясные обои. То, каким бесцеремонным образом квартира вытесняла подслеповатую жену на темный и крошечный, будто слепленный из ласточкиных гнезд, навесной балкончик, было основным доказательством неверности – явно в этой квартире происходило что-то не то, зияла какая-то бесчестность, катилось чугунным поездом по потолку сладкое предательство беспамятства, бесчинства, явной беспомощности мужчины перед весенним садом и земляным озером, криком, фруктом и рыбьим пузырем. Все это как будто было нарисовано на огромных бумажных пакетах, надутых горячим плотным выдохом и висящих под потолком, заполняя все пространство целиком, – на зеленом пакете земляное озеро с русалками и едкой конской травой, на ярко-оранжевом – рыбий пузырь, тошнотворно тугой и крепкий, жесткий и жидкий одновременно – вероятно, поэтому и тошнотворный; на белом пакете – крик, но как можно нарисовать крик, подумал этот человек, разве что если моя жена художник, но это не так, она вообще ничего не чувствует, а я чувствую.



Поделиться книгой:

На главную
Назад