Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Заключение

Разумеется, любые обобщения, сделанные на основе анализа текстов только двух авторов, пусть даже таких выдающихся, как Щербатов и Карамзин, были бы слишком поспешными, если бы мы попытались перейти от различия между индивидуальными авторами к характеристике периодов в истории общественной мысли. Трудно с достаточной степенью уверенности отделить отличительные черты, характеризующие позиции обособленных общественных групп, с которыми эти авторы разделяли общую идеологию, от особенностей культурных периодов, следующих друг за другом в хронологической последовательности. В то же время ясно, что черты рационально-прагматического и сентименталистского стилей мышления можно заметить как у Щербатова, так и у Карамзина. Следовало бы, однако, рассматривать произведения каждого из них в более широком контексте сочинений, созданных в каждый из периодов дворянами, разделявшими приблизительно ту же идеологию с нашими авторами. Понятно, что разрешение подобной задачи выходит за рамки возможностей данной статьи.

Тем не менее на основе наблюдений за текстами Щербатова и Карамзина мы можем выдвинуть некоторые общие соображения, статус которых следует понимать скорее как попытку сформулировать проблему, нежели как готовый ответ на заранее поставленный вопрос.

Самое поверхностное сравнение позволяет заметить, что при всей несомненной заинтересованности Щербатова в повышении доходности собственного поместья он воспринимает свои личные затруднения как часть общей проблематики — конструирования совершенного государственного устройства. С точки зрения Щербатова, благоустроенное государство, имея целью предотвратить коррупцию, требует, чтобы те, кто исполняет в нем высокие должности, не воспринимали свою службу как в первую очередь источник получения дохода. Более того, им не следовало бы ожидать от своей должности дохода, превосходящего тот, который они получали бы, не служа на данном месте. Напротив, они должны были, по мнению Щербатова, жертвовать личным благосостоянием ради добросовестного исполнения своего долга. А это подразумевало, что они должны были иметь доход от других, неслужебных источников. Отчасти поэтому Щербатов и настаивает на том, что дворянство должно быть богатым, так как в противном случае рассчитывать на самоотречение высших должностных лиц было бы просто наивно.

Как же обеспечить доходность поместий — основу благосостояния проектируемого Щербатовым сословия честных правителей государства? Здесь можно говорить о попытке переноса методов государственного управления на поместье. В первую очередь это стремление сделать микрокосм поместья регулируемым посредством неких постоянных правил, исключающих произвол управляющих и гарантирующих, при уплате всех следуемых платежей и исполнении заранее определенного объема работ, хотя бы относительную неприкосновенность собственности «подданных» помещика. Тем самым крестьяне, оставаясь юридически его собственностью, получали некое пространство экономической свободы, позволявшее им проявить известную хозяйственную инициативу. Как абсолютистское государство, переходя к систематическому взиманию налогов взамен неупорядоченных поборов, способствовало расцвету экономики и увеличению в результате объема взимаемых податей, так же и просвещенный владелец поместья, гарантируя крестьянам определенную степень экономической свободы, должен был со временем стать владельцем более состоятельных крестьян, что делало в конечном счете и его самого более состоятельным{881}.

Вся эта логика имела смысл, однако, только в том случае, если помещик был достаточно богат для того, чтобы рассчитывать на отдаленную перспективу, вместо того чтобы стараться немедленно извлечь как можно больший доход. Богатство, разумеется, понимается здесь в относительном смысле — как превышение доходов над расходами, поскольку даже владелец значительного поместья мог проживать значительно больше, чем приносила сельскохозяйственная деятельность в его владениях. Щербатов вполне последовательно выступает поэтому против бесполезного мотовства, свойственного как находившимся на службе или просто жившим в городах дворянам, так и сельским помещикам, которые и в деревне часто вели жизнь не по средствам.

Щербатов требует эффективного государства, не растрачивающего собранные подати на удовлетворение стремлений отдельных «случайных людей» к роскоши или на бесполезные для государства затеи временщиков, порожденные их тщеславием. И в этом можно видеть единую систему принципов расчетливой экономии и рациональной предусмотрительности, применявшуюся как к собственному, так и к государственному хозяйству в целом. При этом интересы последнего все же ставятся во главу угла. В частности, как полагает Щербатов, необходимость обеспечения государства хлебом ради предупреждения случающегося периодически голода требует удерживать крестьян на пашне в период сельскохозяйственных работ, несмотря на то что помещикам нечерноземной полосы было более выгодно отправлять своих крепостных на заработки в город даже и в этот период.

Иной подход характерен для Письма сельского жителя Карамзина. Бессмысленно искать в этом тексте каких-либо практических рекомендаций по улучшению хозяйства, за исключением самой общей идеи о том, что помещик, живя в деревне, должен лично вникать во все тонкости производимых работ, стараться поощрять трудолюбивых крестьян и наказывать нерадивых. Вообще, Карамзина больше интересуют отношения между людьми, нежели разрешение каких-то хозяйственных проблем. Идеализированная картина отношений между помещиком и крестьянами служит скорее нравственно-назидательным целям, перенося на хозяйство модель семейных отношений, делая помещика «отцом» большого семейства, в котором крестьяне играют роль своего рода несовершеннолетних детей, неспособных осознать, в чем состоит их собственная польза, отчего они и нуждаются в постоянной опеке.

«Семейная» модель отчасти переносится Карамзиным и на отношения общества и государя. Последний должен выступать в роли заботливого «отца» своих подданных. Но в то же время Карамзин считает дворянское общество достаточно зрелым и просвещенным для того, чтобы оценивать действия правительства. Используя метафору Щербатова, можно было бы сказать, что дворянство — это взрослые дети, с которыми отцу не грех и посоветоваться{882}. В этом отношении можно констатировать, что взгляды Карамзина сближаются с точкой зрения Щербатова, хотя «республиканские» тона в публицистике Карамзина значительно более приглушены и размыты. Можно высказать предположение, что, в отличие от аристократа Щербатова, полагавшего своим родовым правом участие в делах государства на высших ступенях службы, Карамзину как выходцу из провинциальной дворянской среды в значительно меньшей степени были свойственны подобные амбиции. Гораздо важнее для него было соответствие политики правительства нуждам рядового дворянства, сохранение микрокосма поместья от последствий непродуманных «революций сверху». Похоже, что консерватизм Карамзина оказывался ближе к настроениям основной массы провинциального дворянства, нежели стремление Щербатова к решительной перестройке всей государственной машины на более рациональных началах. Поэтому, несмотря на значительно большую близость Щербатова к практике реального управления поместьем, идиллический образ помещика, отдаленного от большой политики и посвящающего свои дни заботам о собственных «подданных», лучше соответствовал идеализированным представлениям основной массы провинциальных дворян о самих себе, нежели предлагавшийся Щербатовым путь переноса практик государственного управления на уровень собственного хозяйства. К тому же методы, подходящие, возможно, для большого хозяйства, были просто неприменимы в небольших поместьях, по-прежнему управлявшихся при помощи патриархальных дедовских методов. Всякого рода «английские мудрости» и «хитрые машины»{883}, равно как и социальные эксперименты по предоставлению большей самостоятельности крестьянам, могли лишь увеличить риск разорения их владельцев.

Клаус Шарф.

Горацианская сельская жизнь и европейский дух в Обуховке: Дворянский интеллигент Василий Капнист в малороссийской провинции

Посвящается исследовательнице литературных посвящений, моей глубокоуважаемой коллеге и товарищу по поколению Наталье Дмитриевне Кочетковой

Взаимообусловленность микро- и макроистории

В заглавии моей статьи цитируется название книги, посвященной Вольфу Хельмхарду фон Хобергу, сельскому аристократу XVII века, — Дворянская сельская жизнь и европейский дух: жизнь и труды Вольфа Хельмхарда фон Хоберга, 1612–1688. Эта работа австрийского историка Отто Бруннера (1898–1982){884} оказала существенное влияние на немецкоязычные исследования дворянства, вышедшие после Второй мировой войны. Хоберг был поэтом и автором трудов по сельскому хозяйству, «одной из самых важных для истории Нижней Австрии фигур, хотя, впрочем, не слишком значительной»{885}. За пределами Австрии Хоберг прежде был известен преимущественно историкам литературы. Он принадлежал к самому старому немецкому обществу по изучению языка — «Плодоносному обществу», выполнил стихотворный перевод Георгик Вергилия на немецкий язык и написал «экономическую» работу в прозе — Georgica curiosa, или Дворянская сельская и полевая жизнь (Нюрнберг, 1682). Своей книгой О. Бруннер пробудил интерес к этой личности, поскольку сумел выстроить биографию Хоберга, скрестив, с одной стороны, историю политическую, экономическую и социальную и, с другой, — историю идей, культуры и литературы, создав целую панораму европейского дворянского мира с присущими ему «старыми» свободами. Попутно автор на практике доказал, что обсуждаемые сегодня расхождения между микроисторическим подходом и традиционной постановкой проблемы в духе макроистории принципиально преодолимы, если оба метода взаимно признают силу друг друга{886}.

Тем не менее историки более молодого поколения критикуют этот образ сословного общества — ностальгический идеальный мир, противопоставленный миру модерному, и представление о времени, в котором довелось жить дворянскому писателю Хобергу, как запоздавшей кульминации на закате феодальной эпохи, оставившей столь сильный отпечаток на старой Европе. Однако подход Бруннера — в силу того, что речь идет об утрате дворянством его суверенной власти, — открывает широкое поле для исследований в большом регионе Европы, простирающемся от Балтийского до Черного моря. В Лифляндии и Эстляндии, Польше, Венгрии, в румынских княжествах и на Украине в течение XVI–XVIII веков сословные по своему устройству общества одно за другим были побеждены и в той или иной степени интегрированы соседями — крупными монархиями: Швецией, Бранденбургом-Пруссией, Саксонией, Габсбургской и Османской империями и Московским царством{887}.

С проблемой иного рода мы столкнемся в том случае, если попытаемся приложить к России сделанные в трудах Бруннера выводы о дворянской власти в Европе. Хотя сам Бруннер в работах 1950-х годов решительно отделил идеализированную «старую Европу» от социальной и культурной истории территорий, на которых обитали православные восточные славяне{888}, все же не приходится сомневаться, что начиная с XVIII века и у дворян Российской империи существовала своя сельская жизнь, «открытая» культуре «старой Европы». В этом отношении сравнительный метод позволяет утверждать следующее: именно в тот период, когда, согласно О. Бруннеру, в Западной и Центральной Европе дело шло к «закату дворянского мира»{889}, в Центральной России из аристократических боярских родов, владевших вотчинами, и военных, обеспеченных поместьями, только начинало постепенно формироваться единое с правовой точки зрения дворянство, с собственной сословной идентичностью и культурой, сознательно ориентированной на традиции «старой Европы». Только в незначительной степени эта трансформация была «естественным» или самостоятельным процессом. Скорее, само государство, отстаивавшее, созвучно реформаторским целям Петра Великого, интересы России в конкурентной борьбе с другими державами, требовало таких преобразований от своих служилых людей благородного происхождения, создав во второй половине XVIII века необходимые предпосылки для успешного протекания этого процесса. Даруя сословные привилегии, государство постепенно включило элиту Московского государства, имевшую в своем распоряжении населенные крестьянами поместья, в европейскую по форме социальную организацию: поместья были уравнены с вотчинами, дворянству была гарантирована монополия на владение заселенными землями; общественный престиж гражданской службы сравнительно с военной был формально повышен, хотя фактически они так и не стали равноценными. Табель о рангах открыла дворянам карьерные шансы в военной и управленческой областях, а недворянам — возможности получения дворянства; нерусские элиты, хотя и теряли все более свою традиционную самостоятельность, могли, если оказывались лояльными на военной службе или в администрации, на равных условиях интегрироваться в имперскую элиту, где доминировало русское дворянство{890}. Реформы 1762–1785 годов были нацелены в первую очередь на утверждение государственного присутствия в провинциях, а их реализация шла по пути наполнения новых выборных оплачиваемых должностей в администрации и судах представителями местного дворянства и состоятельных слоев городского населения{891}. В целом интерес государства в области внутренней безопасности совпадал с заинтересованностью помещиков в нерушимости своих прав на экономическое использование имений и почетное участие в местном управлении. Тем семьям, которые могли себе это позволить, реформы открыли возможности жить даже за пределами обеих столиц в соответствии с дворянским статусом.

Дополнением к инструментам, служившим Петру Великому в деле коренного реформирования его государства, стала образовательная, научная и культурная политика. Ориентированная на западно- и центральноевропейские образцы формирования элит, она включала в себя привлечение ученых и образованных людей с Запада. Наследники Петра продолжили его политику, умножая учебные заведения. В течение XVIII века Российская империя развилась в автономную провинцию европейского Просвещения с центрами в обеих столицах и перекинутыми на Запад мостами — через Лифляндию, Эстляндию, а также Украину с ее преимущественно духовными учебными заведениями. Образование становилось все более привлекательным для российского общества, не в последнюю очередь и потому, что было необходимым условием карьеры — как государственной, так и духовной{892}. Тем не менее Просвещение «сверху» имело и незапланированные последствия, шедшие вразрез с политикой сословной консолидации{893}. Западное образование способствовало индивидуализации; в конечном счете культура Просвещения не меньше повлияла на общественную самоорганизацию европейски ориентированного дворянства, чем импульсы, исходившие от созданных Екатериной II городских и сельских корпораций{894}. Уже в середине XVIII века из иностранных и русских учащихся и выпускников существовавших на тот момент учебных заведений, из членов властной элиты и ее клиентелы, происходившей из среднего и мелкого дворянства и разночинцев, находившихся на военной и гражданской службе, сформировалась, минуя правовые и социальные барьеры, особая культурная среда. Принадлежность к ней определялась пока всего лишь фактом усвоения западной культуры и использования ее литературных форм и средств общения для своей внутренней коммуникации. В этой среде церковнославянский и народный русский язык слились под западным влиянием в современный единый русский язык, ставший языком национальным. Во второй половине XVIII века он пережил свою первую эпоху расцвета в русской национальной литературе. Сначала в Петербурге и Москве возникло ядро «гражданского общества образованных людей»{895}, которые понимали себя как «публику» и «общественность», в отличие от необразованного «народа». Отграничение было скорее по культурным, чем по социальным критериям. Как и в других европейских странах, в составе этого общества доминировали образованные чиновники, офицеры, ученые, писатели и художники, в то время как экономически активный городской слой был представлен крайне незначительно{896}.

Далее мы рассмотрим эти политические, социальные и культурные процессы, протекавшие в эпоху правления Екатерины II и вплоть до восстания декабристов, на конкретном материале — на примере дворянского интеллектуала, жившего в одной из провинций Российской империи. В центре настоящей работы находится известный своей многосторонней деятельностью поэт, малороссийский помещик и дворянский политик Василий Васильевич Капнист (1758–1823). В своей работе я следую за научной парадигмой О. Бруннера, даже если непосредственное сравнение нижнеавстрийского поэта Хоберга с Капнистом лишено смысла. При этом последний вовсе не рассматривается как типичный представитель провинциальной дворянской культуры Российской империи, поскольку на своей родине он выдвинулся в качестве решительного противника интеграции Гетманщины в Российскую империю, осуществлявшейся в период между 1764 и 1783 годами{897}. Как и другие авторы этого сборника, я стремлюсь к взвешенному подходу, балансу между утвердившимися макро- или структурно-историческими посылками и утверждениями, с одной стороны, и, с другой стороны, теми импульсами и новым пониманием, которые возникают из микроисторического анализа. Из всех разнообразных вопросов о жизни Капниста-дворянина я остановлюсь сначала на его происхождении, затем подвергну рассмотрению собственность, которой владели он и его семья, службу и само собой разумеющуюся в связи с тематикой сборника проблему — его отношения с государством и обществом; затем я коснусь его внутреннего мира и вопроса о его самосознании как поэта. Для анализа этих вопросов я привлекаю лишь опубликованные источники — прежде всего дошедшие до нас сочинения В. В. Капниста, состоящие из поэтических произведений, переводов и его дилетантских научных трудов, собранных в довольно хорошо прокомментированном издании. В этом же томе опубликовано 271 письмо поэта{898}. Указанное издание дополняют воспоминания дочери Капниста Софьи Васильевны Скалой, написанные в 1850-е годы. Их отличительная особенность — необычайно богатая tradition orale в сочетании с тонкой наблюдательностью автора. Эти мемуары посвящены детству и юности Софьи, проведенным в родительском доме — в поместье Обуховка на Украине{899}. Опираясь на указанные источники, в своем исследовании я пользуюсь возможностью не только интерпретировать произведения Капниста с литературоведческой точки зрения, но и реконструировать его биографию{900}.

Карьерный взлет: «Темному» происхождению вопреки

Взлет семейства Капнист является, несомненно, примером постепенной сословной консолидации как украинского, так и русского дворянства в XVIII веке{901}. В источниках второй четверти XVIII века появляется первая историческая фигура из рода Капнистов — отец поэта Василий Петрович Капнист. Родившись на острове Занте (современный Закинф), он был венецианским, а не османским подданным, а впоследствии вместе с другими православными греками переселился на Гетманскую Украину. Его карьера на русской военной службе отсчитывается от Прутского похода Петра Великого 1711 года. Однако возраст и жизненный путь В.П. Капниста до этого момента нам не известны, тем более что в

XIX веке его семья связывала данные о службе его настоящих или вымышленных предков в Венеции с довольно противоречивыми генеалогическими данными с целью скрыть свое недворянское происхождение{902}.

Во второй половине XVII века центром греческой эмиграции был город Нежин в Левобережной Украине, находившейся под властью царя, но обладавшей частичной автономией. Город пользовался широкими привилегиями, которые постоянно возобновлялись гетманами. Затем эти особые права были подтверждены Петром I, а за ним Екатериной II, причем даже после отмены должности гетмана в 1764 году{903}. Согласно одному из источников, В.П. Капнист, как и другие греки, занимался торговлей на черноморском побережье. Известно, что он женился на гречанке из семьи обитавшего на Украине состоятельного купца{904}, но не установлено, как он впоследствии стал казацким офицером. Во всяком случае, этот homo novus утвердился, может быть, и не без проблем, но все же поразительно крепко в светской элите казацкого государства. Этому способствовало прежде всего значительное имущество, полученное Капнистом по первому браку, а также карьера, которую он начал, занимая выборные места в казацком войске, и затем продолжил в 1730-е годы на русской военной службе, сражаясь под командованием генерала-фельдмаршала Миниха в войнах с Крымским ханством и Османской империей. Благодаря всему этому он снискал большой авторитет и стал крупным землевладельцем. Избиравшийся на должности в Миргородском полку — от старшины до полковника, — он оказался во главе одного из десяти полков — военно-организационной и территориальной единицы Гетманщины{905}. Разумеется, полковник Капнист нажил себе многочисленных врагов.

В августе 1750 года он был арестован по ложному обвинению — явление, часто встречавшееся в армии. Он якобы хотел, наперекор молодому гетману Кириллу Григорьевичу Разумовскому (1728–1803) — брату фаворита императрицы Елизаветы Петровны, — сам стать гетманом, используя иностранную помощь, то есть планировал, таким образом, преступление против государыни{906}. После того как в январе 1751 года Капнист был, к его счастью, реабилитирован, правительство императрицы Елизаветы не только возместило ему ущерб деньгами и подтвердило его землевладение, но даже произвело в полковые бригадиры Слободской Украины, что соответствовало пятому классу по Табели о рангах (на гражданской службе — чину статского советника), дававшему право на наследственное дворянство.

Окончательно положение В.П. Капниста в аристократической и экономически состоятельной элите Гетманщины укрепил его новый брак, заключенный после смерти в 1750 году его первой жены-гречанки. Второй его женой стала София Андреевна, происходившая из семьи Дуниных-Борковских. Благодаря ей Капнист был принят в старую украинскую шляхту{907}, слившуюся в результате сложного процесса интеграции, протекавшего с последней трети XVII века, с казацкой старшиной и пришлыми великорусскими помещиками в новый единый высший слой. Эта элита сконцентрировала в своих руках землевладение и занимала в Гетманщине все без исключения должности в военной сфере и администрации, а в масштабах всей Российской империи со времени введения Петром Великим Табели о рангах она боролась за равное положение с русским дворянством, причем казацкие старшины добились права получать дворянство за службу{908}. Потомки же В.П. Капниста выиграли и от его высокого ранга, и от его состояния. От первого брака у него осталось двое сыновей — Данило и Ананий, а от второго родилось еще четверо: Николай, Петр, Андрей и Василий. Будущий поэт, получивший имя отца, родился 12 февраля 1758 года, уже после того, как последний погиб 19 (30) августа 1757 года в одном из сражений Семилетней войны — при Гросс-Егерсдорфе в Восточной Пруссии{909}.

Богат или беден?

Василий Васильевич Капнист родился в деревне Обуховка, недалеко от одноименного села на северо-восточной границе Миргородского полка{910}. Родительский дом располагался на поляне в окружении леса на правом — «горном», высотой почти 90 м — берегу реки Псёл, левого притока Днепра. Отсюда открывался вид на плодородный, однако небезопасный из-за весеннего половодья «луговой» берег реки{911}. После смерти Капниста-отца его вдова и мать его четырех несовершеннолетних сыновей полностью распоряжалась наследством{912}. Как писала ее внучка сто лет спустя, обширное землевладение бригадирши Софии Андреевны состояло из 6000 душ по различным «губерниям» Малороссии{913}.

На это следует обратить особое внимание по трем причинам. Во-первых, с момента народного восстания под руководством Богдана Хмельницкого в середине XVII века крестьяне в центральных регионах Украины не были крепостными. Они были лично свободны, имели собственные земельные участки и платили налоги гетману или исполняли службы. В первой половине XVIII века их положение ухудшилось, потому что гетманы раздавали свободные селения дворянам и казацкой старшине за военную службу. Крестьяне должны были отбывать все возраставшую барщину, однако имели еще право отхода, не были обязаны платить подушную подать и не подлежали рекрутским наборам. Лишь в течение второй половины XVIII века, в ходе унификации социальных и имперских структур на территориях Гетманской Украины утвердилось крепостничество{914}. Во-вторых, в исследованиях о дворянстве часто игнорировался тот факт, что среди землевладельцев в Российской империи весьма значительным было число помещиц и несовершеннолетних{915}. Это явление, ввиду взаимосвязи, существовавшей до 1762 года между земельной собственностью и службой, ставит многие проблемы, как и факт возникновения выборных должностей в дворянском обществе после губернской реформы 1775 года. В-третьих, вдова, владеющая таким значительным количеством крестьян, на бумаге несомненно может быть причислена к узкому слою самых богатых дворян в Российской империи XVIII века. Крупными землевладельцами в историографии считаются обладатели более чем 500 душ{916}. Из 5379 чиновников дворянского и недворянского происхождения в 1754–1756 годах только девять высших сановников имели в своем распоряжении каждый по крайней мере 5000 крепостных{917}.

Однако столетие спустя дочь поэта Софья подчеркивала в своих мемуарах относительность высокого уровня благосостояния семьи. Красной нитью через все ее воспоминания проходят размышления о причинах очевидной нехватки средств в хозяйстве ее родителей. Уже к моменту смерти бригадира Капниста распыленное имение семьи было довольно запущено и поэтому не приносило большого дохода. Крестьяне еще не имели постоянных мест жительства — так, оглядываясь назад, внучка поэта косвенно оправдывала введенное в 1783 году крепостничество. Все доходы умная, хотя и не слишком просвещенная бригадирша тратила на то, чтобы дать своим сыновьям хорошее образование — в лучшем по тем временам пансионе Санкт-Петербурга{918}.

Повсеместно шансы дворянских детей на получение образования зависели от доходов всего дворянского «дома». По подсчетам Аркадиуса Кахана, среднегодовой оброк, собиравшийся русскими помещиками со своих крестьян в правление Екатерины II, вырос в отдельных регионах с 1,5 до 5 рублей. Эти сведения позволяют установить общее для помещиков правило частных инвестиций в образование: внутри расходов дворянского домохозяйства на «вестернизацию» ориентированное на европейские образцы обучение одного сына стоило в конце XVIII столетия около 100 рублей в год, с проживанием и питанием — 150 рублей, для чего требовался оброк с 20–30 крестьян{919}. Лишь небольшое число состоятельных дворянских семей во второй половине XVIII века могли платить жалованье в несколько раз выше этой суммы домашним учителям-иностранцам, имевшим, кроме того, бесплатный стол и крышу над головой. Выразительнее, чем любые интерполяции и отдельные примеры, выглядят результаты проведенного Ириной Викторовной Фаизовой анализа корреляции между владением определенным числом ревизских душ и уровнем образования военных дворянского происхождения, которые ушли в отставку в течение первых десяти лет после издания Манифеста о вольности в 1762 году. Из них едва 30 процентов имели специализированное среднее образование, 8 процентов не умели ни читать, ни писать, а 47 процентов имели начальное образование. Однако среди тех из них, кто владел более чем 100 душами, все были грамотны, а почти 70 процентов имели специализированное среднее образование{920}.

Все обстоятельства указывают на то, что наряду с поездками по Украине и в Москву на финансы Капнистов в первую очередь ложилось тяжким бременем пребывание членов семьи в Санкт-Петербурге. В значительной степени эти расходы были обоснованы как инвестиции в надежде на получение более высокого дохода. В мае 1790 года Василий даже купил два дома в Петербурге — один деревянный, другой каменный{921}. Подобно своей матери, овдовевшей супруге Капниста-старшего, вплоть до начала 1770-х годов отправлявшей своих сыновей учиться, поэт Капнист отправил в столицу в начале XIX века своих четверых сыновей. Кроме того, братья Николай, Петр и Василий в 1780-е и 1790-е годы по многу месяцев проводили как в украинских судебных институтах, так и в правительственных учреждениях в Санкт-Петербурге. В различных инстанциях — начиная от уездного земского суда и заканчивая Сенатом, а также за их кулисами — они вели борьбу с соседской помещицей полковницей Феклой Тимофеевной Тарновской и ее сыновьями за право собственности на населенные земли в трех уездах Украины. Однако несмотря на протекцию Г.Р. Державина и А.А. Безбородко — влиятельного украинского земляка, — Капнисты не смогли добиться решения в свою пользу{922}. Уже в конце 1793 года разочарованный поэт продал свои петербургские дома{923}. Историки литературы, не принимая во внимание интересы противоположной стороны в этой ссоре, всегда становились на сторону Капниста, ограничиваясь изображением опыта судебных тяжб в его комедии Ябеда, остро критиковавшей общество того времени{924}. Поскольку до сих пор не установлено, на чьей стороне была правда в этом споре, можно констатировать только результат: через более чем двадцать лет с согласия своих братьев Василий Капнист сдался, отказавшись от 2000 душ, а в 1801 году обратился к новому императору — Александру I — с петицией о придании соглашению с противной стороной законной силы{925}. Исход этого конфликта, в котором оспаривалась весьма значительная по размерам собственность, созвучен, как представляется, выводам, к которым пришел историк Мартин Ауст: землевладельцы в правление Екатерины II — в противоположность тому, что наблюдалось в XVII веке, — все более стремились уладить споры о земле по взаимному соглашению и зачастую лишь уведомляли «государство» в лице землемеров о принятых частным порядком решениях{926}.

О землевладении семейства Капнист в Малороссийском наместничестве, столицей которого был Киев, имеются данные за 1787 год — время, когда упомянутый спор о землях был в самом разгаре, а Гетманщина была уже полностью инкорпорирована в Российскую империю{927}. В 1779 году было положено начало созданию Малороссийского наместничества в составе трех губерний — Киевской, Черниговской и Новгород-Северской — в соответствии с Учреждением о губерниях 1775 года. В ходе реформы было проведено «статистическое описание» Киевского наместничества и закреплено новое деление Киевской губернии на уезды. Установление крепостного права и введение подушной подати 3 мая 1783 года потребовало переписи налогооблагаемого населения — ревизских душ мужского пола{928}. В 1787 году была еще жива бригадирша София Андреевна, а все ее четверо сыновей имели чины по Табели о рангах, полученные на военной службе, хотя никто и не достиг такого же высокого положения, как их отец. Крестьяне же теперь были крепостными. В Обуховке, где поэт В. Капнист со своей женой прожил всю жизнь, он, в чине подпоручика, и два его брата, Петр и Андрей, были единственными дворянскими собственниками, однако источник не сообщает о долях каждой из категорий крестьян в общем числе податного населения: среди зарегистрированных там 814 душ мужского пола были и казенные крестьяне, и казаки{929}. Кроме того, те же трое молодых братьев владели в селе Бригадировка, расположенном в примыкающем с юго-запада уезде Хороль, 226 душами и в селе Трубайцы, где жил Петр, — 325 крепостными, состоявшими в их исключительной собственности{930}. Поскольку неизвестно, как делились ревизские души Обуховки между братьями, общая собственность всех троих братьев составляла максимум 1365 крепостных.

В отличие от них старший сын Николай владел крепостными села Зуевцы Миргородского уезда совместно со своей матерью, внуком своего отца — потомком от первого брака бригадира Василия Петровича с гречанкой — и двумя владельцами из казаков. В этом селе среди 1484 ревизских душ упоминаются также казенные крестьяне и казаки. Николай обладал также крепостными, совместно с другим владельцем в уезде Хороль в селе Поповка, где насчитывалось 438 ревизских душ и где также проживали казаки{931}. В этой ветви семьи еще сложнее подсчитать доли крепостных, принадлежавших разным владельцам, однако общее число крестьян, которыми владели Николай, его мать и внук бригадира Капниста Иван, достигало 1922 душ. Помимо этой собственности, было бы важно установить по источникам такого же рода, какие населенные земли принадлежали членам этой семьи за пределами Киевского наместничества{932}. Вследствие постоянных изменений границ губернии на юге многократно изменялась и принадлежность к уездам населенных пунктов, как, например, деревни Манжелия на нижнем Псёле — нового места жительства Николая. После введения новых органов самоуправления дворянство Кременчугского уезда (переименованного в 1789 году в Градижский уезд) в 1788 году избрало Николая Капниста своим предводителем, а затем, в 1790 и 1795 годах, он избирался даже предводителем дворянства Екатеринославской губернии{933}. В этом качестве в 1794 или 1795 году он обратился от имени 513 дворян к императрице с прошением подтвердить их условное землевладение как собственность, что и произошло в конце концов при императоре Павле в 1798 году{934}.

Постоянные реорганизации имели свои последствия даже для исторически относившихся к Гетманщине Миргородского, Хорольского и Градижского уездов: в 1795 году они были включены в состав Екатеринославской губернии, в конце 1796 года переданы восстановленной Малороссийской губернии, а в 1802 году добавлены к новой — Полтавской — губернии{935}. В XIX веке Капнисты оказались землевладельцами также и в Слободской Украине{936}.

Большое землевладение бригадира Капниста, существовавшее в 1750-е годы, «весь дом» (das ganze Haus — термин О. Бруннера), было поделено не позднее 1787 года между матерью и Николаем, с одной стороны, и троими младшими сыновьями, с другой. Если предположить, что раздел произошел поровну, то из четырехзначного числа душ в расчете на каждого из имевших право на наследство — матери и ее сыновей — возникли числа трехзначные. Вместо категоризации величины собственности целых родов лишь с помощью внутренней дифференциации можно показать, кто из членов рода распоряжался какой собственностью или получил от нее наибольший доход. По воспоминаниям Софьи Скалой, бригадирша, хотя и жила в Обуховке в доме младшего из сыновей — Василия — до самой своей смерти, использовала в течение этого времени свою весьма значительную часть наследства для себя. При этом на протяжении всей жизни она оставалась особенно благосклонна к старшему сыну Николаю, закрепив это также и в завещании, так что он сумел накопить действительно значительное имущество.

Совместно братья защищали свои интересы только против третьей стороны — помещицы Тарновской{937}. Напротив, поэт Василий, который родился после смерти своего отца и мог иметь только самые скромные притязания на наследство, особенно выиграл от того, что землевладение троих младших братьев оставалось неразделенным. Хотя его любимый брат Петр жил в 70 верстах от него в Трубайцах, он не отделил своей части, осмотрительно вел общее земельное хозяйство и всегда поддерживал Василия и его жену. Третий брат — Андрей — жил с Василием в Обуховке, поскольку, страдая душевным заболеванием, не мог самостоятельно управлять своей частью наследства{938}.

Какое «общество», какое «государство»?

Самое позднее в 1750 или 1751 году, то есть в тот момент, когда В.П. Капнист соперничал с К.Г. Разумовским за гетманскую должность, Капнисты вошли в число ведущих семейств Гетманщины, а значит, обрели собственную клиентелу. С одной стороны, греческий бригадир Капнист добился признания внутри украинского дворянства и казацкой старшины, будучи настроен против усиливавшейся интеграции в Российскую империю, с другой же стороны, он сам выиграл от этой интеграции. После смерти бригадира и окончательного упразднения вскоре после этого должности гетмана именно овдовевшая бригадирша — хранительница украинской культурной и политической традиции внутри семьи, — выполняя волю своего образованного супруга, должна была позаботиться об обучении своих сыновей в столице империи{939}. Не известно, ставился ли вопрос о помещении сыновей в кадетский корпус, но по крайней мере удалось довольно рано записать их в гвардейские полки.

Старшие из четверых сыновей начали свою военную карьеру, будучи десяти лет от роду. В отличие от них Василия французскому и немецкому языкам дольше обучали домашние учителя, пока в конце 1770 года он не приехал в Петербург. В начале 1771 года он начал обучение в школе Измайловского гвардейского полка, а в 1773 году был принят сержантом в Преображенский гвардейский полк. Здесь, в возрасте 15 лет, он познакомился с 30-летним Гаврилой Державиным и 22-летним Николаем Львовым, к тому моменту уже связанным узами дружбы с 28-летним разночинцем немецкого происхождения Иваном Хемницером; однако для Капниста эти встречи наполнились содержанием только несколькими годами позднее. В то время как Державин, будучи бедным дворянином, очень медленно поднимался по служебной лестнице, Львов с самого начала имел возможность пользоваться протекцией влиятельных родственников{940}.

В высшей степени разнообразно сложились жизненные пути братьев Капнист. Николай первым вернулся на родину, на Украину, женился на женщине, избранной для него матерью, и с экономической точки зрения был самым успешным среди четверых братьев. Андрей, самый умный из них, лишился рассудка, пережив несчастную любовь к императрице, в то время как красавец Петр поспешно оставил службу и бежал за границу, лишь только узнав, что Екатерина обратила на него свое внимание. Многие годы он прожил в Англии, Голландии и Франции, женился на англичанке и вернулся на Украину радикальным приверженцем Просвещения и атеистом. Воодушевленный Французской революцией, весной 1791 году он отправился в Париж и поступил в королевскую гвардию, где и служил вплоть до провозглашения республики 10 августа 1792 года{941}.

Василий же в 1775 году, будучи 17 лет от роду, опубликовал отдельным изданием на французском языке похвальный гимн Екатерине II — патриотическую оду, где превозносил императрицу как победительницу и миротворицу после Кючук-Кайнарджийского мира{942}. С точки зрения политической подоплеки оды интересно, что юный Капнист, как и целый ряд других русских и эмигрировавших в Россию греческих поэтов{943}, с самого начала войны именно с Россией ассоциировал европейскую миссию против османов: «[Неустрашимое оружие] смертоносных сих когорт заставляло некогда дрожать весь мир. Кровью и резней, огнем и разбоем ввергли они Грецию в оковы»{944}. Естественно предположить, что греческое происхождение Капниста подвигло его занять эту идеологическую позицию. Тем не менее он и позднее возвращался к идее непосредственной связи между греческой и восточнославянской культурами в различных контекстах, стремясь обнаружить европейские корни России. Последней не только открыт путь к богатствам Арабского Востока, но «прорастают посевы законов, искусств и наук в наших градах и весях»{945}. Счастливая эра Екатерины вернула вместе с миром и «золотой век». С этой публикацией Капнист, подавший в июле 1775 года прошение об отставке с военной службы, связывал надежды на свое профессиональное становление как поэта{946}. Получать необходимый для жизни доход от своего творчества он не мог, поэтому так и остался впоследствии зависимым от тех доходов, что приносил крестьянский труд на принадлежавших его семье землях.

Капнист стал известен в 1780 году, опубликовав свое первое русскоязычное произведение — полемическую сатиру, направленную против некоторых писателей и стихотворцев. Однако еще раньше он стал постоянным, любимым и, несмотря на свою молодость, уважаемым членом неформального кружка, состоявшего из примерно двенадцати дружных между собой и увлеченных общением поэтов, художников, архитекторов и композиторов. С середины 1770-х годов кружок кристаллизировался вокруг разносторонне одаренного Н.А. Львова, а с 1779 года — вокруг Г.Р. Державина: «…ни единства политических взглядов, ни единства литературного пути в этом — как его называют — “кружке Державина” не было»{947}. В. Капнист, И. Хемницер и, возможно, Михаил Николаевич Муравьев — их блестяще образованный ровесник — принадлежали к ядру этого кружка, который несомненно можно обозначить как одно из нескольких «обществ» Капниста, потому что одновременно он оставался укорененным в элите своей украинской родины. Из-за языка, на котором он говорил, и его высказываний о своей родине в столице он считался «малороссиянином»{948}. От этого периода его биографии до нас дошло лишь незначительное число принадлежащих его перу свидетельств о собственном интеллектуальном развитии, сведений о круге дружеского общения и участии в общественной и культурной жизни Петербурга. У членов кружка были точки соприкосновения с масонами, однако и Державин, и Капнист всю жизнь сохраняли дистанцию по отношению к ним{949}. На фоне других литературных объединений, возникавших в Москве и Петербурге начиная с 1730-х годов и находившихся на грани между домашней или частной и публичной сферами, кружок Львова отличался тем, что поэтические произведения здесь не только читались, но и — в соответствии с правилами искусства — беспощадно критиковались. С одной стороны, мерилом оставался классицизм, с другой — на уровне дискуссий и поэтической практики шел поиск новых эстетических и этических ориентиров в профессии поэта, процесс индивидуализации и эмоционализации творчества, развития «чувствительности». Как характерную черту внутренней структуры кружка не в последнюю очередь следует отметить, что друзья Державина, более молодые и лучше образованные, признавали художественное дарование своего старшего товарища, бескорыстно содействовали ему и участвовали в редактировании его од{950}. Свою дружбу Львов, Капнист и Державин закрепили женитьбой в 1780, 1781 и 1795 годах на трех из четырех дочерей Андрея Афанасьевича Дьякова, обер-прокурора Сената в чине бригадира. В благородном петербургском обществе его дочери служили эталоном красоты и образованности. Правда, Львов и Капнист не без труда вошли в домашний круг Дьяковых{951}. Тем не менее члены кружка не испытывали недостатка в содействии со стороны высоких сановников и богатых меценатов. Мы не ошибемся, если добавим, что отношения между поэтами и меценатами не исчерпывались «сервилизмом», но были принципиально ориентированы на взаимную выгоду в полном соответствии с античными образцами{952}. Границы дозволенной похвалы и «сервилизма» — одна из тем, о которых дружеский круг Львова и Державина при участии Капниста также мог вести ожесточенные споры. Львов и Хемницер были протеже Михаила Федоровича Соймонова — президента Берг-коллегии — и Петра Васильевича Бакунина-Меньшого — члена Коллегии иностранных дел, а Капнист — Александра Андреевича Безбородко. Последний был обязан своим местом статс-секретаря киевскому генерал-губернатору Петру Александровичу Румянцеву, чью малороссийскую канцелярию он возглавлял и связь с которым сохранил{953}. Через некоторое время Державин получил покровительство одного из самых высоких сановников империи — генерал-прокурора Александра Алексеевича Вяземского. Затем он и сам достиг высокой должности статс-секретаря и с наступлением следующего столетия стал центром притяжения для расширяющегося круга поэтов и писателей, почитавших старика{954}. Еще прежде, в 1783 году, Вяземский содействовал попаданию поэта и масона Александра Васильевича Храповицкого на должность секретаря «у личных дел Ее Величества», так что три члена этого открытого внешнему миру круга, если считать мецената Безбородко — с 1775 года — и Державина — с 1791 года, — были призваны в императорский кабинет. Это был не только ответственный пост, предполагавший ежедневное общение с Екатериной, но и важнейшая государственная должность в силу участия секретаря в принятии политических решений. Поэтому кандидаты на нее должны были обладать выдающимися интеллектуальными способностями и по возможности не принадлежать к ведущим аристократическим фамилиям{955}.

Благодаря полученному в гвардии образованию Капнист стал вхож в одну из групп просвещенного, близкого к правительству и ко двору дворянского общества столицы, и, конечно, он мог бы, подобно его друзьям, использовать имевшиеся в этой развитой сети шансы для своего выдвижения и обеспечения себе уверенного положения в будущем{956}. Вместо этого в конце 1780 года он вернулся обратно в Обуховку. Женившись в начале 1781 года, он, как и планировал, прочно обосновался в своем поместье[148]. К возвращению на Украину Капниста подвигла, очевидно, смесь рациональных и эмоциональных мотивов. Во-первых, жизнь представителя leisure class в Петербурге была выше его экономических возможностей. Во-вторых, он должен был наконец сам позаботиться о своих хозяйственных делах. В-третьих, его любимый брат Петр вернулся домой после длительного пребывания за границей. В-четвертых, Василий любил свою украинскую родину. В-пятых, к этому времени уже остро стоял вопрос о том, имело ли смысл сопротивление наметившейся окончательной интеграции Гетманщины в Российскую империю, или же преобразование Малороссии в одно из наместничеств империи позволяло надеяться на открытие на родине привлекательных вакантных должностей. В-шестых, Капнист искал подходящих условий для поэтического труда.

Он сразу же стал активным участником собрания малороссийского дворянства в Глухове. Там он был выбран для проходивших под руководством генерал-губернатора Румянцева приготовлений к приему наследника престола великого князя Павла Петровича и его супруги, путешествовавших в Вену через Украину. При этом ему удалось быстро установить доверительные отношения с Румянцевым{957}. В начале 1782 года Капнист, на тот момент 24 лет от роду, был избран, не достигнув предписанного законом минимального возраста в 30 лет, предводителем дворянства Миргородского уезда{958}. Представляется, однако, что уже в сентябре 1782 года он снова меняет свои жизненные планы. Николай Львов оказал ему содействие в поиске «хлебного места» в Петербурге и нашел для него таковое в почтовом ведомстве{959}, управлявшемся Безбородко, который стал в конце 1781 года ведущим членом Коллегии иностранных дел. Тем не менее в мае 1783 года Капнист оставил свою должность и вернулся в Обуховку, вокруг которой и сосредоточилась впредь вся его жизнь. Он хочет писать, сообщал Хемницер Львову о намерениях Капниста 2 июля 1783 года, «потому что, может быть, он свое блаженство в этом находит»{960}.

Летом 1783 года Капнист выступил с открытым письмом против читателя — автора анонимного письма, оскорбившего поэта отказом именовать его патриотом и сыном отечества. Письмо было напечатано в Собеседнике любителей российского слова{961}, однако в этой реплике Капниста не уточнялось, о каком именно отечестве шла речь. В том же 1783 году Капнист написал Оду на рабство: обращаясь к государыне, он тем не менее не посвятил ей эту оду. Многие исследователи по традиции, идущей от известного историка русского крестьянства Василия Семевского, усматривали в этой оде упрек властям за распространение в том же 1783 году крепостничества на Украину. Однако здесь возникают вполне справедливые сомнения. Во-первых, обращаясь к монархине, поэт скорбит о своем порабощенном отечестве: «Отчизны моея любезной / порабощенье воспою». Позором заклеймена государственная власть: «Везде, где кущи, села, грады, / Хранил от бед свободы щит, / Там тверды зиждет власть ограды / И вольность узами теснит». Надежду свою он связывает с изменением образа мыслей императрицы: «мать», забывшая «природу в гневе», могла бы стать «царицей преданных сердец» и вернуть его любимую родину в золотой век свободы{962}. Во-вторых, жалобы на введение крепостничества находятся в явном противоречии с существованием Капниста как владельца крестьянских душ и предводителя дворянства. Именно дворянство требовало от императрицы отмены права крестьян на уход от своего помещика — права, которое, согласно воспоминаниям дочери поэта, написанным незадолго до отмены крепостничества в 1861 году, послужило одной из причин экономических бедствий ее родителей. Вместо этого скорбь, которую Капнист испытывал от утраты его отечеством свободы, сочетается с сословными функциями поэта, представлявшего интересы украинской автономии. Ввиду этого прикрепление к земле украинских крестьян в 1783 году могло стать поводом к написанию оды в гораздо меньшей степени, чем проводившаяся в то же время военная реформа, заменившая казацкий войсковой строй регулярными украинскими полками{963}. В правление Екатерины II ода была известна только в списках, а опубликована впервые лишь в 1806 году в сокращенной редакции. Когда Екатерина Романовна Дашкова в 1786 году намеревалась напечатать ее в Собеседнике, Державин вынужден был даже вмешаться с целью предотвратить публикацию, чтобы защитить автора от возможного недовольства, которое вполне могла бы вызвать эта ода у императрицы{964}. Еще раньше, в марте 1785 года, Капнист, несмотря на немногочисленность его публикаций, был принят в Российскую академию, которую возглавляла княгиня Е.Р. Дашкова. Членами Академии, наряду с меценатами Безбородко и Бакуниным-Меныпим, с момента ее основания в 1783 году были друзья поэта: Храповицкий, Державин, Львов, а с 1784 года — также и Хемницер{965}.

В январе 1785 года Капнист был избран дворянским маршалом Киевской губернии. То есть в свои неполные 30 лет он уже был прочно укоренен в землевладельческой элите, в состав которой входили также Разумовский, Румянцев, Безбородко и многие другие коренные семейства Малороссии. В этой функции Капнист снова оказался сотрудником Румянцева, поскольку в 1786 году началась подготовка к встрече Екатерины II, ее высоких иностранных гостей и свиты в Киеве и других украинских городах. 23 февраля 1787 года Капнист был представлен императрице и приветствовал ее от имени украинского дворянства. В письме на французском языке он сообщал своей жене, что Екатерина ответила по-дружески: «Ваша речь мне приятна, и я с удовольствием вижу благодарность»{966}. В апреле 1787 года ему был присвоен чин надворного советника, который соответствовал 7-му классу по Табели о рангах, и было доверено руководство государственной шелковой мануфактурой на киевском Подоле{967}. Косвенно его все же задело екатерининское недовольство Румянцевым и Киевским наместничеством, которое показалось ей плохо устроенным, а главное — стоившим казне гораздо больше, чем само было в состоянии дать ей. Сверх того, в усиливавшейся конкуренции между Румянцевым и Потемкиным она определенно заняла сторону своего фаворита{968}. Годом позже в Петербурге Капнист узнал от Александра Романовича Воронцова, сенатора и президента Коммерц-коллегии, что произвел тогда впечатление на Екатерину: «Она сказала, что нашла в Малороссии только одного человека: меня», — сообщал он своей жене{969}. На этот раз поводом к длительному пребыванию Капниста в столице стала мысль использовать войну с Османской империей, чтобы попытаться вернуть Украине хотя бы часть прежней автономии. Руководствуясь интересами как П.А. Румянцева, так и дворянства своей губернии, Капнист в 1787–1788 годах попытался с помощью всех известных ему лиц, имевших доступ к императрице, склонить Екатерину к восстановлению свободных казацких формирований во всех украинских губерниях. В Туле он даже начал хлопоты о производстве оружия для этого ополчения. В конце концов этот проект, несмотря на поддержку Воронцова, Безбородко, Вяземского и Дмитриева-Мамонова — фаворита Екатерины на тот момент, — оказался у Потемкина, к которому Екатерина обратилась за советом. Однако осуществление этих планов не входило в интересы светлейшего князя, поскольку он уже давно проводил переформирование казацких частей в регулярные полки на находившейся под его влиянием территории[149].

Этот проект малороссийского дворянства с Капнистом во главе имел своей целью восстановление особого статуса Гетманщины внутри Российской империи. Однако поступок Василия Капниста, совершенный им в апреле 1791 года, определенно носил по отношению к Российской империи предательский характер. От имени своих соотечественников он, украинский помещик, дворянин, надворный советник и директор шелковой мануфактуры, нанес визит прусскому министру графу Херцбергу в Берлине. В разгар войны с Турцией и Швецией, во время Очаковской операции, когда России угрожало открытие третьего фронта — на этот раз со стороны объединившихся Пруссии, Англии и Польши, — он хотел выяснить, не окажет ли Пруссия помощь Украине в освобождении ее от «тирании русского правительства и особенно — князя Потемкина», в случае если по всей Украине начнется восстание казаков, требующих возвращения своих утраченных прав{970}. Все указывает на то, что путь через Польшу и необходимую легитимацию Капнисту обеспечил Антоний Заблоцкий, консул Речи Посполитой, проживавший во время войны в Миргороде{971}. Министр граф Херцберг не сомневался в серьезности намерений партнера по переговорам, однако ко времени их начала риск новой войны снизился, поскольку британское правительство Питта не смогло удержаться у власти и пало под давлением общественности{972}. Кризис полностью потерял свою остроту лишь в 1792–1793 годах, когда Россия и Пруссия подготовили второй раздел Польши{973} и миссия Капниста, таким образом, сошла на нет. Более всего удивляет не сам факт миссии, а то, что она смогла остаться тайной для русского правительства. До сих пор не известно, был ли кто-нибудь в нее посвящен.

В дальнейшем Капнист занимал еще некоторые официальные должности — как в «государстве», так и в «обществе». При императоре Павле I, 6 октября 1799 года, он был назначен членом дирекции императорских театров в Санкт-Петербурге в ранге коллежского советника (6-й класс по Табели о рангах), а в ранге государственного советника (5-й класс) он ушел в отставку в августе 1801 года. При создании Полтавской губернии в январе 1802 года Капнист был избран уже товарищем предводителя губернского дворянства и генеральным судьей 1-го департамента. В июле 1802 года генерал-губернатор Малороссии назначил его директором народных училищ Полтавской губернии. Не получая жалованья, он состоял в штате Министерства народного образования с марта 1812 до февраля 1818 года; во время войны 1812 года участвовал в формировании казацкого ополчения против наполеоновских войск. На закате своей карьеры, в период с 1817 по 1822 год, Капнист вновь занял выборную должность — предводителя дворянства Полтавской губернии{974}. Он был хорошо знаком с отцами вождей декабристского восстания — Никиты Михайловича Муравьева, Павла Ивановича Пестеля и Сергея Ивановича Муравьева-Апостола; его собственные сыновья Семен и Андрей были членами Союза благоденствия в его ранний период, а Николай Иванович Лорер воспитывался в доме его брата Петра. Возникает естественный вопрос: как понимал собственную жизнь образованный и политически ангажированный человек, укорененный, с одной стороны, в просвещенном и близком ко двору петербургском обществе, с другой — в оппозиционном украинском дворянстве, уважаемый лично и Екатериной II, и Павлом I и тем не менее желавший всеми средствами, включая конспиративные, восстановить прежний статус своей украинской родины?

Гораций как модель: Самостилизация Василия Капниста

Не претендуя на оригинальность, отмечу, что Василий Капнист как поэт, чье творчество пришлось на переходную эпоху между временем Сумарокова и временем Пушкина, как частный землевладелец Малороссии, как дворянин-политик и как слуга государства в значительной степени ориентировался на Горация (68–8 годы до н.э.). «Во многих поэтических произведениях», писал в 1964 году историк литературы Вольфганг Буш, Капнист упоминает «самого Горация как идеал своей жизни»; «…его встреча с римским поэтом [стала — К.Ш.] для него внутренним переживанием, воздействие которого продолжалось на протяжении всей его жизни»{975}. Чтобы уловить все точки соприкосновения между поэтическим творчеством Капниста и Горация, требуется еще «отдельное обширное исследование», полагал В. Буш. Оно до сих пор не осуществлено, и настоящая работа также не может претендовать на него. Тем не менее нужно сказать несколько слов о биографии Горация. Он родился в одной из южных итальянских провинций в семье вольноотпущенника, который, несмотря на незначительное состояние, все же дал сыну возможность получить первоклассное образование в Риме и даже в Афинах. Во время гражданской войны, начавшейся после смерти Цезаря, Гораций служил офицером на стороне республиканцев против наследника Цезаря — Октавиана; верность Бруту он сохранял вплоть до последнего, проигранного сражения при македонском городе Филиппы. Здесь его карьера прервалась, и в дальнейшем он был вынужден полагаться только на свои силы. Десять лет спустя он получил в подарок небольшой участок земли в земле сабинян, в идиллических окрестностях Рима, — Сабинум, ставший местом его поэтического творчества. Только благодаря патронажу и содействию Мецената была преодолена политическая пропасть между Горацием и победителем — Октавианом Августом, однако поэт уклонился от придворной службы, отказавшись принять должность личного секретаря самовластного правителя, и не без кокетства писал о непритязательных условиях и свободной жизни на расстоянии от Рима{976}.

В моей аргументации, вдохновленной В. Бушем, содержится иронический упрек литературному критику Николаю Ивановичу Надеждину, утверждавшему, будто Капнист сделал из Горация с головы до ног русского помещика{977}. Напротив, именно свою собственную жизнь Капнист стремился выстроить как произведение искусства, следуя Горацию и европейской горацианской традиции{978}. Это удалось ему даже лучше, чем знаменитым русским почитателям и подражателям Горация более раннего периода, а также его ближайшим друзьям-поэтам. Хотя все они, следуя античному образцу, тоже ценили идиллию своих поместий, Н.А. Львов вел беспокойную жизнь дипломата и очень востребованного архитектора{979}, а высокий сановник и государственный деятель Г.Р. Державин, даже уйдя в отставку, продолжал жить в основном в Санкт-Петербурге{980}. Напротив, Капнист уже в молодые годы, после женитьбы, обосновался в отцовском имении Обуховка. Оттуда он мог, как Гораций из своего сабинского имения{981}, и восхвалять сельскую жизнь, и убедительно жаловаться на одиночество. Если служба или личные дела вынуждали Капниста отлучаться из имения, то он вполне правдоподобно тосковал по своей сельской идиллии{982}.

Критика Надеждина — человека умного и образованного — все же не была совсем безосновательной. Она составляет часть богатой традиции неизменно актуальных литературоведческих исследований, которые видят Горация «современником двух тысячелетий», исследуют периоды его восприятия в европейской культуре и даже делят культурную историю на эпохи в соответствии с рецепцией Горация{983}. Именно к этой традиции и хотел примкнуть Капнист: «…перенося Горация в наш век и круг, старался я заставить его изъясняться так, как предполагал, что мог бы он изъясняться, будучи современником и соотечественником нашим»{984}. Разумеется, Надеждин своим полемическим высказыванием прежде всего хотел подвергнуть критике метод, с помощью которого Капнист стремился познакомить российскую читающую публику с трудами Горация на русском языке: как через свободный стихотворный перевод Горация (лежащие в его основе подстрочные переводы до сих пор не опубликованы), так и через употребление русской топики вместо специфически древнеримской. Участие в происходившем на глазах у Капниста процессе полной рецепции этого почитаемого римского поэта было для него действительно первоочередной задачей. Ее решение должно было служить русской литературе «к своему, наравне с прочими просвещенными европейскими народами, усовершенствованию»{985}. И к этой задаче он приблизился ни в коем случае не наивно, как то предположил Надеждин. Напротив, в теоретической рефлексии о своей работе, а также в своей поэтической практике он показал себя хорошо подготовленным, осмотрительным и осознающим всю сложность проблемы{986}. В 1815 году Капнист объявил своим сыновьям Сергею и Ивану о проекте двуязычного издания: он располагал, считая ранние подражания Горацию, шестнадцатью или семнадцатью переводами и собирался составить из них учебник для молодых поэтов. Для людей ученых он хотел напечатать эти переводы параллельно с латинскими текстами, для остальных — представить буквальный перевод с детальными примечаниями{987}. Сверх того, из различных сочинений Капниста следует, что он стремился, постигая с помощью наук духовное и материальное наследие Античности, исторически обосновать место России в европейской культуре{988}. В-третьих, по моему мнению, к поэту Капнисту можно отнести намеченную Юрием Михайловичем Лотманом возможность взаимосвязи между искусством и той реальностью, что находится за пределами искусства: «Жизнь избирает себе искусство в качестве образца и спешит “подражать” ему»{989}.

Тезис о решающей силе воздействия античной традиции на Капниста ни в коем случае не подрывает, но еще более подкрепляет тот факт, что он, несмотря на хорошее домашнее образование, включавшее изучение французского и немецкого, никогда не учил древних языков. Однако он никогда и не скрывал этого недостатка. «Не зная латинского языка», критиковал он иностранные образцы, использовавшиеся им для собственных переложений Горация, и благодарил за помощь своих товарищей, сведущих в языках{990}.[150] Располагая очень для него ценным латинским изданием Горация, иллюстрированным гравюрами, он упоминает о нем лишь в 1822 году: Капнист просил жену прислать ему эту книгу, когда переводил Горация, с неким «Иваном Яковлевичем»{991}.[151] Сам он, потомок семьи греческого происхождения, не владевший греческим языком и тем не менее пытавшийся перекладывать строфы Одиссеи на русский язык, подшучивал над этим, передавая свои «опыты» другу Александру Михайловичу Бакунину в расчете на критику{992}.

Отдельные труды Горация, в особенности Ars poetica, оставили свой след в России еще до эпохи Петра Великого — в рукописных поэтиках, созданных в стенах духовных учебных заведений. Оды в переводах на русский язык, переложениях и переработках существовали со времен Кантемира и Тредиаковского и в печатных изданиях. В освоении античной эстетики на протяжении многих поколений решающая роль принадлежала французским посредникам, в первую очередь — Никола Буало (1636–1711) и Жану-Батисту Руссо (1670–1741){993}. При этом спор о новых основаниях литературного языка в России наложился на позиции сторон в «споре древних и новых», а «авторы классической древности и Франции Нового времени равным образом казались образцами единой западноевропейской культуры»{994}. Авторитетом для дружеского круга, сложившегося вокруг Львова, Хемницера и молодого Капниста, служил во второй половине 1770-х годов их старший современник — теоретик-рационалист и переводчик Горация Шарль Баттё (1713–1780), состоявший в переписке с Иоганном Кристофом Готтшедом и Иоганном Якобом Брайтингером. Хотя Баттё часто воспринимался как защитник «строгого» подражания (mimesis, imitatio) природе через искусство, его длительное влияние в Германии, продолжившееся в следующее столетие в России, объясняется не в последнюю очередь тем, что он стремился ограничить подражание в искусстве эстетическим суждением и здравым смыслом. Тем самым его идеи оказались близки поэтам-сентименталистам и совместимы с культом гения{995}. Хотя мы не имеем никаких свидетельств о том, какого мнения о Баттё придерживался молодой Капнист, он, однако, упомянул с похвалой переводы Баттё в предисловии к своему переложению горацианских од, над которым работал с первых лет XIX столетия и вплоть до конца своей жизни{996}. В связи с этим едва ли верно полагать, что специфические переложения горацианских од Капнистом и его путь освоения творчества римского поэта можно оценить через простое сравнение латинского оригинала и русского перевода или подражания, не обратившись к вопросам о влиянии французских образцов и немецкой литературы, об использовании ранних русских переводов Горация и некоторых подстрочных переводов, переданных им Державину{997}. Действительно, Г. Р. Державин, присоединившийся к кружку Львова позже других, утверждал в автобиографии (1809–1810 и 1811–1813 годы), что начиная с 1779 года он в своей одической поэзии отвернулся от Тредиаковского и Ломоносова: «Поэтому с 1779 года избрал я совершенно особый путь, руководствуясь наставлениями Баттё и советами друзей моих, Н.А. Львова, В.В. Капниста и Хемницера, причем наиболее подражал Горацию»{998}. Другие высказывания 1770-х годов, принадлежащие, в частности, их общему другу Михаилу Никитичу Муравьеву, высокообразованному, владевшему древними языками человеку, подтверждают, что Муравьев, тоже переводивший Горация, признавал Баттё в качестве авторитета наряду с Буало и другими теоретиками, а также поэтами Ж.-Б. Руссо, Клопштоком, Гесснером и другими{999}.[152] В этом контексте отмечу, что вышедшие в последнее время исследования об этом дружеском круге убедительно показывают: несмотря на свою восприимчивость к новым эстетическим теориям, его члены в своем художественном творчестве неизменно с уважением относились к образцам европейской и русской классической традиции, и Баттё оставался важен для них и впоследствии — когда каждый из них продолжал совершенствоваться в собственных трудах{1000}.

Только приняв во внимание такой синхронизм в восприятии традиций из различных эпох, можно понять, почему Капнист еще в 1813 году советовал своему сыну Сергею учиться и у Василия Андреевича Жуковского (1783–1852), и на одах Ж.-Б. Руссо{1001}. Бросив ироничный взгляд на начало своего собственного поэтического пути, он мог сказать: «Написав одну сатиру и оду, бредил, что двери храма муз для меня настежь растворились и что Аполлон посадил меня между Боало и Горация»{1002}. Действительно, к неординарным чертам биографии Капниста относится тот факт, что он, будучи самым младшим в дружеском кругу, лидерство в котором принадлежало блестящему знатоку актуальных течений в европейском искусстве Николаю Львову, считался в нем экспертом по античной поэзии и в особенности по Горацию — как критик и «гений вкуса»{1003}. Члены кружка критиковали друг друга, поздравляли с успехами и соперничали между собой за лучшие художественные решения. Как показывают некоторые опыты параллельного перевода на русский язык одних и тех же образцов античной поэзии, в интересах искусства поэты конкурировали между собой порой даже публично. В целом Капнист оставался все же важен для Державина и как бескорыстный посредник в подстрочном переводе, и как критик без тщеславия, тем более что тот с давних пор стал известен как подражатель Горацию, даже как «русский Гораций»{1004}. Хотя Капнист вплоть до конца своих дней занимался Горацием, прежнее «распределение ролей» он сохранил даже после смерти Державина: свои собственные возможности он характеризовал, в том числе и в некоторых стихах, как «скудный дар»{1005} и, в отличие от своего друга, считал нужным искать расположения читателей (captatio benevolentiae): «Но я слабый подражатель бессмертного Горация…»{1006} В остальном собственная лирика Капниста начиная с 1780-х годов находилась в таких тесных взаимоотношениях с державинской, что относить поэта к более позднему периоду истории литературы только из-за того, что он сосредоточился над переводами и переложениями Горация лишь начиная с 1803 года, было бы неправильно{1007}.

Значение Горация для культуры Европы XVIII — начала XIX века, рецепция его трудов в ту эпоху изучены в целом хорошо и представляют собой отправную точку для дальнейших наблюдений{1008}. Но именно историки литературы, много сделавшие для понимания исторической обусловленности его восприятия, сводят причины непреходящей популярности Горация к диалектике основных начал «целостного лирического мира Горация», а именно к «напряжению между политикой и частной жизнью, между публичными и индивидуальными добродетелями, между принципиальными вызовами стоицизма и эпикурейства», а следовательно — к «диалектике между вовлеченностью и дистанцированностью», «между панегирикой и критикой», к «мудрости отречения и ограничения» эллинской по происхождению философии жизни, к сдержанности и страсти, самоотречению и осуществлению себя в любовной лирике, к смирению и гордости в саморепрезентации поэта{1009}.

Далее я постараюсь кратко описать горацианские элементы, определявшие не только образ мыслей Капниста, его «менталитет», «психологию» или «идеологию», но и его жизнь: дружба, уверенность в себе и автопортрет поэта, религия и философия жизни, похвала дворянской сельской жизни и критика города, и над всем этим — лейтмотив освоения наследия европейской культуры в интересах настоящего и будущего. Как уже говорилось в начале работы, в исследовании используются важнейшие автобиографические источники: труды и письма Капниста. О том, что сведения о жизни поэта, содержащиеся в его трудах, далеко не очевидны, в отношении Горация предупреждал еще Готхольд Эфраим Лессинг: «Автор од хотя и говорит почти всегда от первого лица, но только изредка это “я” является его собственным “я”»{1010}. В случае Капниста и круга его друзей не приходится сомневаться не только в том, что они интериоризировали дружбу «как принципиальную лирическую установку Горация», чьи «оды в значительной мере являются обращениями к друзьям»{1011}, но и что многие их стихи имели автобиографическое измерение. Они служили особыми средствами общения; поэтическое «я» должно было само рассказать другу о поэте. Говоря о происходившей почти в то же время смене эпох в самосознании поэтов в Германии, американский германист Карл С. Гутке писал, что решающий, производящий переворот элемент уже сам являлся выражением поэта как субъекта{1012}.

Дружба 

Вполне естественным будет начать с культа дружбы, горацианский идеал которой уже в 1760-е годы распространился по всей литературной Европе, включая Россию, не только тесно связав поэзию и изобразительные искусства, но и сумев преодолеть границы между сословиями{1013}. Поэтому похвалу дружбе, принимая во внимание динамику интереса к Горацию в России, нельзя отнести лишь к нарождавшемуся романтизму. И поэзию Капниста, взяв за основу его дружескую лирику, следует интерпретировать как «мостик» к таким поэтам, как Батюшков, Пушкин и другие романтики{1014}. Действительно, воспевание дружбы является постоянной темой уже в трудах молодого Капниста. Несомненно, ссылка к Горацию скрепляла и возвышала вполне реальную дружбу между Хемницером, Львовым, Державиным и Капнистом, из которых, напомним, трое последних связали себя еще и родственными узами, женившись на трех сестрах. В некоторых письмах Капниста это родство отходит на задний план по сравнению с дружбой. Скорее, дочери из уважаемой петербургской семьи Дьяковых были вовлечены в этот созданный мужской дружбой союз, возникновение которого относится ко времени совместной службы молодых людей в гвардейских полках. Даже свою жену Александру — «Саша», «Сашенька», на французский манер «Sachinka» — Капнист в своих письмах, многие из которых были полностью или частично письмами любовными, именовал на протяжении всей жизни «amie», «друг»{1015}. «В содружестве Сашеньки» Капнист искал свое истинное счастье в уединении Обуховки, о чем он в 1786 году писал Державину{1016}. Эту интерпретацию подтверждают аналогичные примеры: свою Оду на дружество конца 1770-х годов он посвятил любимому старшему брату Петру{1017}, а своих детей он тоже именовал «друзьями»{1018}.

Дружба всегда оставалась лейтмотивом поэзии Капниста. В написанной в начале 1790-х годов песне он сравнил старое и молодое вино со старым другом и молодой подругой{1019}. В 1791 году он посвятил написанное на случай стихотворение Друзьям моим Гавриле Державину и его первой жене Екатерине{1020}. Когда в 1794 году она умерла, в оде на ее смерть он обратился к ней «милая Пленира, милой друг»{1021}. После смерти Львова в 1803 году возникло стихотворение На смерть друга моего{1022}. Примерно к этому же времени относятся свободные переложения Горация: Другу моему (I, 9) и Другу сердца (II, 6), в которых переосмыслены античные образы, помещенные в контекст современной поэту России{1023}. Затем последовали новые переводы од Горация: приблизительный перевод На смерть друга (I, 24){1024}, посвященный умершему в 1816 году поэту Державину, и точный перевод оды к Меценату Болящему другу (II, 17){1025} в 1820 году. В конце 1814 года Капнист составил гекзаметром, который он вообще полагал не соответствующим русскому языку{1026}, ироническое посвящение «Старому другу моему Алексею Николаевичу Оленину»; этим же размером он написал в 1816 году еще одну Оду на смерть Державина{1027}. Последний оставшийся в живых из дружеского союза, существовавшего в 1770-е годы, Капнист воспел дружбу в стихотворениях, обращенных к дочери Н.А. Львова Прасковье (Паше) и его двоюродному брату Федору Львову (1817), к Константину Батюшкову (1818), к неизвестной нам «любимой Хлое» (Дружеский совет, 1818), к покойному Василию Степановичу Томаре (1819), К юному другу (1820–1823), которого не удалось установить, вновь к Оленину (1821) — в стихотворении торжественном и в то же время ироничном{1028}.

Стихи Капниста, посвященные старым товарищам 1770-х годов, созданные при их жизни и после их смерти, свидетельствуют о том, что поэт крепко держался за узы дружбы, охватывавшие также и членов семей, входивших в его ближний круг. Дружба отложила отпечаток на всю его жизнь и стала для Капниста предметом художественной идеализации. Мотив дружбы проходит и через многие другие его стихотворения. В трех различных контекстах выступает дружба в известном стихотворении 1818 года Обуховка, впервые опубликованном в 1820 году. Капнист превозносит не только сельскую жизнь вообще: здесь со всей отчетливостью предстает именно его жизнь в собственном поместье — в согласии с природой и людьми. «Для дружбы есть в нем уголок», — пишет поэт о своем «приютном доме». Ощущая уже свою старость и дряхлость, он передает своим умершим друзьям привет в иной мир и сообщает, что вскоре они увидятся: «Мир вам, друзья! — ваш друг унылый / свиданья с вами скоро ждет…» И в заключение он оставил эпитафию самому себе, пожелав остаться в людской памяти как «друг Муз, друг родины»{1029}.

Письма бросают свет и на реальные обстоятельства этой дружбы: с одной стороны, неодинаковой по плотности общения в разное время, с другой — полной преломлений и отражений. Не говоря о том, что много писем было безвозвратно утеряно{1030}, мы не располагаем свидетельствами, относящимися к решающей, начальной фазе дружбы — петербургскому времени. Естественно, впоследствии письменный диалог друзей прерывался во время их встреч друг с другом. Поскольку Капнист после своей женитьбы в 1781 году жил в основном на Украине, преимущественно — в Обуховке, дружеская корреспонденция служила для него мостом через пространство, отделявшее его от Петербурга, от мест службы или от поместий его товарищей. Поэтому в письмах поэта разлука с друзьями становится объектом рефлексии, а пребывание в сельской местности стилизуется как меланхолически переживаемое уединение{1031}. Юному переводчику Илиады Николаю Гнедичу (1784–1833), принятому в 1807 году в петербургское окружение Державина, он писал в 1808 году: «Вспомните, в каком уголке далеком живу я теперь, вообразите, как приятен в нем отголосок дружества»{1032}.

Письма Капниста к друзьям полны самого сердечного участия и внимания к их повседневной жизни. Поэт откликался на радостные события и на невзгоды друзей, осведомлялся об их здоровье: «Во-первых, прошу меня уведомить о вашем здоровье, житье и бытье»{1033}. Капнист выразил бурную радость, когда в 1786 году Державин был назначен губернатором в Тамбов, поскольку теперь его друг с супругой Екатериной находился всего лишь в 500 верстах от него, что позволяло им навещать друг друга. Немедленно получив от Державиных приглашение в гости, поэт, к собственному его сожалению, смог пережить этот визит только «в мечтах», поскольку все же оставался «привязан к дому и женой, и детьми, и экономией, и должностью, и делами»{1034}. Однако уже в 1789 году критика Капнистом оды Державина, посвященной императрице, и резкая реакция автора на нее стали серьезным испытанием для их дружбы; второй раз — вероятно, в 1804 году — дружба снова была прервана на много лет по какому-то неясному для нас поводу. Только в 1812 году Капнисту удалось восстановить отношения с Державиным. Примирение было закреплено визитом последнего в Обуховку с супругой Дарьей Алексеевной летом 1813 года. Державины, принявшие в свой дом в 1807 году трех дочерей умерших Николая Львова и его жены Марии, начиная с 1813 года присматривали время от времени и за четырьмя сыновьями Капниста, принимая их в своем петербургском доме наряду с другими молодыми людьми. Летом весь дом Державиных переселялся в усадьбу Званка Новгородской губернии{1035}.

Поэт как друг муз

Поэт, искусство поэзии и дружба в горацианской традиции были многократно — хотя и противоречиво с точки зрения логики — соотнесены друг с другом. С одной стороны, Капнист переложил свободно горацианскую оду I, 26: «жизнь и лиру / Любви и дружбе посвящу»{1036}. С другой стороны, поэт характеризовал себя как «друг муз», вновь обращаясь в одном из свободных переложений горацианских од (I, 32) к лире с прописной буквы, как будто это было ее собственное имя: «О Лира, милая подруга!»{1037} В-третьих, дружба между поэтами, вдохновленная и определенная горацианством, была клятвенным сообществом, созданным в интересах искусства. Союзы друзей-поэтов, читателей, искренних критиков и меценатов — объединенные общей программой или не имевшие ее — начиная с 1760-х годов стали и в России, и в Германии «фундаментальной институцией»{1038}. Совета и помощи друзей искали и принимали как что-то само собой разумеющееся, будь то более последовательное рассуждение или изысканная стихотворная строка, подготовка публикации или возможность открыть двери в дом той или иной влиятельной персоны. Совместное служение музам конституировало общественные отношения и исполнялось с религиозной серьезностью и профессиональной дисциплиной даже в тех случаях, когда по дидактическим причинам или из уважения использовались такие литературные средства, как шутка или сатира. Так, Капнист, будучи искушенным знатоком театра, сделал набросок пьесы для домашнего театра своего соседа и приятеля — высокого сановника Дмитрия Трощинского, а распределяя в ней роли, сознательно выбрал для себя свою: «Себе взял роль поэта, ибо таково мое ремесло»{1039}.

Снисходительно и весьма отстраненно, но с полным пониманием друзья реагировали на написанные кем-либо из них на скорую руку, из соображений служебной карьеры, торжественные оды для двора{1040}. Основательная, добротная работа — как поэта, так и критика, — напротив, требовала, по мнению Капниста, времени, спокойствия и свободы от материальных забот. В течение всей жизни он оставался верен усвоенному им еще в юные годы представлению о себе как о друге муз, будучи уверенным в том, что среди равных возможен рациональный диалог о сильных и слабых сторонах каждой работы. Даже по поводу горацианской оды Державина 1797 года (Капнисту) — частью довольно точно переведенной, частью же заметно отклоняющейся от оригинала — он заметил не без жеманства, хотя и с благодарностью, что она ему представляется более удачной, чем другое переложение Горация, сделанное другом (II, 10), — На умеренность. А поскольку такой отзыв показался Капнисту слишком одобрительным, он предложил ряд содержательных и формальных изменений{1041}. Весной 1813 года Капнист с большой симпатией похвалил патриотическое стихотворение своего сына Сергея о наполеоновском вторжении, падении Москвы и спасении отечества. Вместе с тем, отправляя сыну рукопись, он снабдил ее многочисленными критическими замечаниями на полях, добавив при этом совершенно определенно, что Сергей должен составить свое независимое суждение, «ибо я также ошибиться могу». В то же время он не считал свои собственные поэтические творения безупречными: в благодарность за поэтический подарок он отправил своему сыну только что вышедшую из печати оду Жуковского Певец во стане русских воинов, принятую им за стихотворение Батюшкова, и рекомендовал ее в качестве поэтического образца{1042}. В 1818 году он выразил свое особое уважение Жуковскому, отправив поэту письмо о литературе: «…искреннее уважение к превосходному стихотворческому дарованию вашему и любовь моя к отечественной словесности», — писал Капнист, послужили ему поводом для послания. Однако главным образом его не оставляло в покое то, что этот уважаемый поэт позволил себе взяться за гекзаметр, который Капнист считал стихотворным размером, неприемлемым для русского языка. Однажды уже высказавшись публично против его употребления, теперь он позволил себе сообщить свое «беспристрастное мнение» лично Жуковскому{1043}. Хотя не позднее 1812 года служение музам также и для Капниста переросло в «любовь к отечественной литературе», склонность к критике ради интересов поэтического искусства осталась у него по-прежнему очень выраженной.

Античный риторический топос «аффектированной скромности»{1044}, смирение перед величиной стоящей перед ним задачи, самокритика и саморефлексия, а также самоирония в подражание Горацию{1045} отличали репрезентацию собственного поэтического труда в «автобиографических» трудах Капниста и письмах, направленных друзьям-поэтам, меценатам и высокопоставленным персонам. Этот труд в принципе не мог быть легким, он должен был быть тягостным. В посвящениях и сопроводительных письмах к своим сочинениям Капнист просил прощения, ссылаясь, по принятой формуле, на «бессилие музы моей»{1046}.

Тем не менее в переложениях горацианских од, таких, например, как Предпочтение стихотворца (I, 1) и О достоинстве стихотворца (IV, 8), можно различить гордость поэта за свои художественные достижения{1047}. В переводе, названном К Мельпомене (IV, 3), поэт с уверенностью рассчитывает на общественное признание своего труда: «Но эолийскими стихами / Он будет славен меж творцами; / Столица мира, Рим, уже меня в причет / Певцов приемлет знаменитый…»{1048} Даже если такого рода пассажи нельзя рассматривать как непосредственные высказывания Капниста о самом себе, их следует учитывать как контекст его отзывов о собственном поэтическом несовершенстве. Во всяком случае, в сравнении с образцами античной, западноевропейской и русской литературы даже тематика «аффектированной скромности» подтверждает, как его волновал вопрос о своем месте в европейской поэтической традиции. С годами все более беспокоясь о своей посмертной славе, Капнист был готов тем не менее смиренно довольствоваться скромным, даже провинциальным положением в памяти будущих поколений, чтобы тем более уверенно занять это место. Тяготы поэтического труда обязательно должны быть вознаграждены бессмертием — «долговечным памятником». Подобно Ломоносову, Державину, Востокову Капнист — а за ним позднее Пушкин и другие — перевел на русский язык оду Exegi monumentum (III, 30){1049}. Из двух значительно отличающихся друг от друга редакций только одна была опубликована при жизни поэта — в 1806 году: «Я памятник себе воздвигнул долговечный; / Превыше пирамид и крепче меди он…»{1050} Более раннее и в то же время более вольное переложение, найденное в архиве Державина, было опубликовано в собрании сочинений Капниста лишь в 1960 году: «Се памятник воздвигнут мною / Превыше царских пирамид, / И меди с твердостью большою, / Он вековечнее стоит»{1051}.

Горацианская философия жизни и христианство

Горацианские оды стали популярными прежде всего благодаря содержащейся в них традиции философских, в основном греческих по происхождению, принципов — простых жизненных мудростей, заключенных в совершенную форму: помнить о конечности человеческой жизни, наслаждаться каждой минутой, но ответственно использовать ее, не гнаться за земными благами, но довольствоваться правильно понимаемым собственным интересом{1052}. Именно потому, что жизнь и творчество Горация в европейской традиции не во все времена считались созвучными христианской морали, следующее утверждение В. Буша применительно к России просто озадачивает: «Почти не было эпох, когда Горация не признавали бы философом жизни, о чем свидетельствуют переводы его од»{1053}. Такой вывод несомненно правилен, когда речь идет о периоде расцвета горацианства в России, о столетии от Кантемира до Пушкина, на которое пришлось творчество Капниста. Это время было отмечено значительным влиянием европейского Просвещения «с его акцентом на разуме и морали», выдвинувшим «на передний план подход, в рамках которого поэт понимался в первую очередь как моральная инстанция»{1054}.

Переложения Горация, выполненные Капнистом, тоже распространяли элементы античной моральной философии. Уже упомянутые высказывания о скромности поэта встраиваются в общий горацианский контекст добродетели, складывавшийся из ограничения личных притязаний: «Честей я не служу кумиру, / Ползком я злата не ищу; / Доволен малым — жизнь и лиру / Любви и дружбе посвящу»{1055}. В травестийном по духу свободном переложении Горация под названием Желания стихотворца (I, 31) поэт отвергает стремление к высоким прибылям от сельской экономии и внешней торговли и ограничивает собственные желания самым простым — хорошим здоровьем, бодростью духа и миром в душе{1056}. В целом топос отказа от богатства и осуждения алчности находит у Капниста свое выражение в переложениях од Горация с тематическими названиями: Ничтожество богатств (III, 1) и Против корыстолюбия (III, 24){1057}. Горацианская ода Умеренность (II, 10) рисует позитивный образ — осторожного парусника, держащего срединный курс между рифами в открытом штормовом море, — и, восхваляя невзыскательную жизнь хотя не в золоченом дворце, но и не в бедной хижине, рекомендует соблюдение меры, aurea mediocritas. О популярности именно этой оды в России говорит тот факт, что В. Буш смог обнаружить двадцать четыре ее русских переложения. Среди них одно принадлежит и Капнисту, а центральными для его понимания являются строчки: «Кто счастья шумного тревоге / Средину скромну предпочтет, / Не в златоглавом тот чертоге, / Но и не в хижине живет»{1058}. Ранее, еще в конце 1790-х годов, Капнист переложил горацианскую оду Весна (I, 4), в которой использовалось как раз противопоставление золотого дворца и простой хижины с целью напомнить о равенстве всех — бедных и богатых — перед смертью{1059}. Таким же образом carpe diem — эпикурейское напоминание о смерти из горацианской оды I, 11, цитировавшейся еще Сумароковым и Державиным, было в свободной форме переведено Капнистом: «Миг, в который молвим слово, / Улетел уже от нас: / Не считай на утро ново, / А лови летящий час»{1060}. Подобным же образом звучит эта тема в оде Другу моему (1,9) начала 1800-х годов: «Что завтра встретится с тобою, / Не беспокойся узнавать; / Минутной пользуйся чертою; / И день отсроченный судьбою, / Учись подарком почитать»{1061}, а также — хотя и несколько сжато — в переработанном в 1818–1819 годах свободном Подражании горациевой оде (II, 16): «Когда ты в радости сей день, / О завтрашнем не суетися…»{1062}.

Однако заимствованная у Горация философия жизни отразилась в творчестве Капниста не только в переводах и переложениях горацианских од{1063}. К свидетельствам такого рода относятся и подражания другим образцам, например Оде на счастие Ж.-Б. Руссо, довольно часто становившейся предметом переложений. Впервые напечатанная в версии Капниста в 1792 году, она содержала похвалу природе и естественности{1064}. Не так явно за заголовком Богатство убогого открывается любовная проблематика. Мораль стихотворения в том, что отказ от славы и богатства компенсируется покоем в скромной хижине с возлюбенной{1065}. В стихотворении Алексею Николаевичу Оленину стремлению к богатству и внешнему блеску противопоставлена истинная, основывающаяся на морали, добродетельная, сострадательная, ориентированная на общественное благо жизнь{1066}. Кладезью таких моральных максим, направленных, в частности, против роскоши и высокомерия, являются 104 миниатюры и афоризма в стихотворной форме, некоторые из них — сатирические. Начало их создания относится к рубежу веков, а в 1814–1815 годах они составили два поэтических цикла, предназначенные для детей поэта: Встречные мысли и Случайные мысли. Из опыта жизни{1067}. Также определенно идентифицируемой с горацианскими принципами является изображение жизни в «автобиографическом» стихотворении Обуховка. Хотя это стихотворение предваряет девиз «Neque ebur, neque aureum / Mea renidet in domo lacunar» («Потолок моего дома не блещет ни слоновой костью, ни золотом»{1068}) из оды II, 18, топографические указания в их совокупности не оставляют сомнения в том, что это философское высказывание есть личный девиз Капниста, интерпретирующего собственную жизнь созвучно Горацию. Настоящее счастье жизни в сельской местности основано на единственно правильной моральной установке, и это вновь «умеренность», к которой поэт взывает как к богине, ведущей его по жизни: «Умеренность, о друг небесный! / Будь вечно спутницей моей! / Ты к счастию ведешь людей; / Но твой олтарь, не всем известный, / Сокрыт от черни богачей. / Ты с юных дней меня учила / Честей и злата не искать…»{1069}Гораций, любимец муз и граций, со всей определенностью прославляется как «веселый философ» и как учитель жизни: «…Как он, любимец Муз и Граций, / Веселый любомудр, Гораций / Поднесь нас учит скромно жить…»{1070} Другой горацианский мотив Капнист так же свободно использовал в Гимне благотворению, где бессмертие предвещается скорее благотворителям, а не военным героям{1071}. В то же время Капнист сочинял и духовные стихотворения: например, около 1800 года он, подобно Державину, сделал несколько свободных переложений псалмов{1072}. Конечно, письма создают впечатление, что Капнист ориентировался непосредственно и исключительно на античную этику, однако в повседневной жизни поэта философия умеренности Горация была скорее тесно связана с христианской верой и неотделима от христианской этики. Капнист не касался противоречий внутри горацианской философии между эпикурейством и стоицизмом или антагонизма между эпикурейством и Евангелием, — очевидно, никогда их и не видя. Напротив, простые жизненные правила Горация, которые Капнист усвоил, без всяких проблем соединялись с его христианским пониманием мира. «Не ропщу, но молю»{1073} — эти слова повторяются и как добровольное признание, и как совет ближним. Когда Державин временно оказался в опале, Капнист призвал друга воспринимать выпавший ему по воле Господа жребий с «равнодушием» и «с должною покорностию» — христианскими эквивалентами аигеа mediocritas и «аффектированной скромности»{1074}.

В написанных Капнистом полных благочестия письмах Господь обещает спасение, направляет жизнь его собственную и его семьи, налагает испытания, но дает и силы, чтобы эти испытания выдержать, вооружиться терпением и скромностью. Капнист взывает к Богу в письмах, когда ему не пишет жена, когда болеют дети, умирают родственники и друзья, случается плохой урожай, длительная тяжба с соседской помещицей Феклой Тарновской решается не в пользу поэта и его братьев, когда торжествуют противники и не находится необходимой протекции. За хорошие новости и сведения он благодарит Господа — иногда формально, а подчас и весьма выразительно. В письмах издалека, во время разлуки с женой, Капнист стремился утешить ее в испытаниях, во время ее беременностей и выпадавшей время от времени на ее долю ответственности за всю семью, хозяйство и поместье, уверяя, что молится за нее. Также и от нее он требовал молиться за него, выражая надежду, что ее сердце наполнено любовью к Богу, к добродетели и к нему{1075}. Эмоциональные высказывания Капниста по вопросам веры в письмах касались также заботы о спасении души его брата Петра, посвятившего себя начиная с 1780-х годов философии Просвещения. Как представляется, под влиянием Канта Петр Капнист заявил о своем sapere aude, о самостоятельном мышлении, которое все-таки тоже было горацианским, но которое молодой Василий считал несовместимым с христианской верой в Бога: «Ах, брат мой! И когда только освободитесь вы от повелительного желания постичь и познать все вашим собственным разумом? И когда увидите тщету философии?»{1076} В адресованных брату пассажах из писем Капниста к жене он демонстративно покоряется воле Господа: «Да будет во всем воля Божия», а также: «Человек предполагает, а Бог располагает»{1077}.

Как видно из этих, а также и других цитат, Библия безоговорочно принадлежала к образовательному канону. Тем не менее в письмах специфические, свойственные православному человеку признания и высказывания о церкви и ее учении все же отсутствуют, и только по отдельным свидетельствам можно судить, что Капнист придерживался церковных ритуалов, постов и праздников. Последнее давалось ему гораздо проще, когда он был со своей семьей и «всем домом» в малороссийском отечестве, чем во время служебных и частных поездок, среди петербургского, московского или киевского общества{1078}. Кроме того, задуманное им уже в летах, но так и не осуществленное паломничество в Иерусалим должно было послужить очищению от грехов молодости{1079}. В некоторых письмах помещик Капнист выступает патроном своей приходской церкви. Так, в 1791 году он просил киевского протоиерея Леванду прислать в его церковь диакона, известного своим прекрасным голосом, а в 1817 году поэт обращается к расположенному к нему малороссийскому генерал-губернатору Н.Г. Репнину с просьбой освободить от солдатской службы священника Обуховки, записанного в рекруты мещанским обществом Миргорода{1080}. Можно утверждать наверняка: в исследованиях о культурном «жизненном мире» (Lebenswelt) провинциальных дворян в Российской империи эпохи Просвещения вопрос о значении религиозности, в том числе и о позиции индивида по отношению к православной церкви, должен ставиться для каждого случая в отдельности, а результаты ни в коем случае не могут подвергаться обобщению.

Похвала сельской жизни и критика города

О восхвалении сельской жизни как об одном из горацианских мотивов в творчестве Капниста уже шла речь. Подобно античным поэтам, он стилизовал мирную, уединенную и непритязательную, но свою собственную резиденцию в сельской местности как прибежище размеренного и потому истинного счастья. В его поэзии можно обнаружить также и моральную стилизацию — контраст между похвалой сельской жизни и критикой, обращенной к городу. В переложении эпода Beatus ilk (II) — Похвала сельской жизни — Капнист, сравнительно с Горацием, даже заострил это противопоставление, передав «negotia» (отрицание «otium», досуга) — понятие, включающее торговлю и разные дела, — как «градский круг»: «Блажен, градским не сжатый кругом, / Кто так, как древни предки мзды, / Заботы чужд и чужд вражды, / Своим в полях наследных плугом / Взвергает тучные бразды»{1081}. «Ничтожество богатств» (III, 1), достижимое, согласно Горацию, только ценой преодоления страха за его сохранность, выливается в горацианскую похвалу собственному, хотя и скромному, клочку земли: «Почто желать, столбы воздвигнув приворотны, / Чтоб новый вкус мой дом на зависть все одел / И на сокровища променивать заботны / Сабинский малый мой удел?»{1082} Так же по-горациански восхваляет Капнист жизнь в тиши своего имения среди природы в переложении Оды на счастие Ж.-Б. Руссо{1083}.

Капнист остался в памяти современников и потомков поэтом, восхвалявшим дворянскую сельскую жизнь, лишь в небольшой степени благодаря своим переложениям Горация. Значительно большее внимание читателей заслужили те его стихотворения, где Капнист открыто и с большой любовью описывает свое собственное поместье в малороссийской Обуховке на реке Псёл вблизи Миргорода и красоту окружающей природы. В большинстве из этих стихотворений он не обращается к утопии. Скорее он — «друг Муз, друг родины» — всегда стилизовал место, где он жил и которое предельно точно описывал как свой Сабинум, а «уединенность» Обуховки среди истинной природы — как подходящее место для своей горацианской сельской жизни, как свой locus amoenus, где любовь, дружба и счастье находят себе приют. Еще в конце 1770-х годов, задолго до начала систематических переложений Горация, он, находясь в Петербурге, вспоминает в посвященной брату Петру оде их общую родину — место зарождения их дружбы: «О сколь тот край уединенный / Мне мил, где в юности, мой друг! / Взаимным чувством привлеченный, / Пленился дружеством наш дух!»{1084} В травестийном подражании горацианской оде II, 6 Капнист последовательно заместил италийскую топографию украинской топикой, переместив и место жительства античного классика с Тибура на тенистый берег Псёла{1085}. Однако поэтической кульминацией этой горацианской интерпретации собственной сельской жизни несомненно является ода Обуховка, в которой дополняют друг друга упомянутые идеи философии жизни и высказывания, содержащие точные топографические указания и идиллические описания как нетронутой, так и возделанной природы. За цитированной выше строфой о его «приютном доме», который — весьма корректно с моральной точки зрения — описывается как скромный дом, наполненный дружбой, следует описание природы в его окрестностях:

Горой от севера закрытый, На злачном холме он стоит И в рощи в дальний луг глядит; А Псёл пред ним змеей извитый, Стремясь на мельницы, шумит. Вблизи, любимый сын природы, Обширный многосенный лес Различных купами древес, Приятной не тесня свободы, Со всех сторон его обнес…{1086}

Он всегда восхваляет уединение как целебное для каждого, а для поэта — еще и созидательное. В то же время его усадьба — гостеприимное место для членов давнего дружеского союза, возникшего в Петербурге, для трех поколений членов его семьи, для его корреспондентов-интеллектуалов, даже для служебного начальства и высоких сановников. В насыщенном цитатами из Горация стихотворении Зависть пиита при взгляде на изображение окрестностей и развалин дома Горациева поэт, как представляется, действительно не без зависти противопоставил свой «скудный дар» непреходящей славе Горация, Вергилия и их друга Мецената. Однако он, описывая место, где протекала его жизнь, где звучала его «томная лира», ни в коем случае не спорил с собственной судьбой:

Вотще звучу на томной лире, Когда окончу жизни путь, Из всех, оставленных мной в мире, Никто не прийдет и взглянуть На ветхий тот шалаш, убогий, Где, скрыт от шумныя тревоги, На безызвестных Пела брегах, Протек мой век уединенный, Как скромной рощей осененный Ручей, извившийся в лугах{1087}.

Однако похвалы эти не лишены противоречий. В противовес своей жене Капнист особенно превозносил Обуховку, когда сам находился вдали от родины. Он, конечно, тосковал по дому, но в то же время, видимо, стремился по-горациански преобразить скучную сельскую повседневность для своей выросшей в Петербурге, образованной и иногда довольно нетерпеливой жены. А когда он сам с годами стал меньше ездить, участились его собственные жалобы на отсутствие газет, необходимость подолгу дожидаться книг, оторванность от новых литературных и научных течений и невозможность поговорить с кем-либо о Горации после отъезда ученого соседа.

Капнист, «любимец муз посреди Обуховки», в буквальном смысле зарыл свой талант в землю, иронически противопоставив недостаток у себя компетенции поэтической своей экономической компетенции помещика: «Я знаю, что кладется в копну по шестьдесят снопов, и вовсе позабыл, в какую сколько строфу поведено вмещать стихов»{1088}. Подобным же образом он кокетничал с Николаем Михайловичем Карамзиным, попросившим его написать статью о современной русской литературе для гамбургского журнала Spectateur du Nord, назвав себя простым скотоводом, который гниет на земле, а его муза вовсе не скупа, в чем его уличил Карамзин, но бедна{1089}.

Для того чтобы описать поместье Василия Капниста как центр семейного землевладения и провинциальный культурный центр, потребуются новые архивные изыскания, однако и в переписке поэта можно найти высказывания о садоводстве, земледелии, скотоводстве, о снабжении «всего дома» собственной продукцией, сбыте, управлении имением и долгах. Многие письма сами по себе являются свидетельствами культурных контактов, которые поддерживала Обуховка с внешним миром, — как с украинским, так и со столицами. Природу своей родины Капнист описывает зачастую и как неподдельную, данную Богом райскую идиллию, и — с другой стороны — как плодоносную и простую в хозяйственном отношении, а потому полезную людям.

Что касается критики городской жизни, то она никогда не затрагивает Киев или Москву, но всегда — столицу, Санкт-Петербург. Со времени, проведенного Капнистом в полку, этот город так и остался для него связанным со службой, став впоследствии местом неотложных судьбоносных решений о карьере государственного чиновника — как его собственной, так и его сыновей, — об исходе судебных тяжб по спорному землевладению, о петициях украинского дворянства. Здесь он должен был проводить время в передних власть имущих и судебных инстанциях, здесь находились его патроны, меценаты и влиятельные друзья, с которыми он поддерживал отношения, здесь же он неоднократно встречался лично с императрицей Екатериной II. Однако несмотря на преобладание критики в адрес города, у Капниста можно найти и свидетельства обратного свойства. Некоторые признаки указывают на то, что в юные годы он очень любил столичное общество, да и позднее с удовольствием посещал театры и концерты, наслаждаясь временем в кругу своих старых друзей и членов их семей.

Содержащиеся в письмах Капниста сведения о службе неоднозначны. С одной стороны, он многократно описывает службу как гнетущую, обременительную или скучную из-за отсутствия занятий и пытается добиться милости — отставки. Возможно, Капнист с большим удовольствием задерживался в Обуховке именно как в месте, полностью противоположном изменчивой служебной стезе. Взволнованно выражал он свое соучастие, лишь издалека сочувствуя перипетиям служебной карьеры Державина. Тем не менее собственное общественное положение он определял своей службой, будь то назначения на различные должности в гражданской администрации, избрания предводителем дворянства Миргородского уезда или дворянским маршалом Киевской и Полтавской губерний. От должности зависела также интеграция в сеть патронажа и клиентелы. Только внутри этой сети государственный чиновник второго разряда мог получать содействие сам и помогать другим. Если Капнист вынужден был задерживаться в дорогом для жизни Петербурге ради урегулирования своих дел, наличие у него должности означало все же, что государство компенсировало расходы на жизнь в столице. С другой стороны, постоянно соглашаясь на занятие выборных должностей в дворянском самоуправлении на своей родине, он придавал политический смысл единству с товарищами по сословию и участию в движении за автономию и благополучие своего украинского отечества.

Заключение

Если барочный поэт и ученый из Нижней Австрии Вольф фон Хоберг был, по словам Отто Бруннера, образцом сочетания «дворянской усадебной жизни с европейским духом» в немецкоязычном ареале, то живший в малороссийской провинции веком позже дворянин Василий Капнист и в поэтическом творчестве, и в устройстве своей жизни в деревне последовательно ориентировался на пример Горация. Удивительные параллели с римским поэтом можно обнаружить даже в нерешительности, свойственной политическому поведению Капниста, который колебался между лояльностью, сдержанностью и активной оппозицией политике Екатерины II, направленной на полную интеграцию в Российскую империю частично автономного гетманства Левобережной Украины. В биографии Капниста, а также во фрагментарных свидетельствах о жизни его отца-грека, матери-украинки и старших братьев оставили свой след напряженность и конфликты как внутри Российской империи, так и внутри гетманства, между малороссийской провинцией и столицей — Санкт-Петербургом — начиная с правления Петра Великого и вплоть до последних лет правления Александра I.

Невозможно объяснить все противоречия, которыми полна личность Капниста, но тем не менее очевидно: ему удалось найти смысл своей жизни в античной недогматической философии и христианской религиозности и воплотить эти познания в своей поэзии и письмах, рекомендовав их образованным дворянам провинции в качестве правила для повседневной жизни. Свою важнейшую задачу он видел в том, чтобы своими переложениями и переводами открыть русским читателям литературное богатство и мудрость горацианской поэзии.

Рассмотрев с точки зрения микроистории случай поэта Василия Капниста и присоединяясь к другим, появившимся в последнее время исследованиям по культуре дворянской усадьбы в Российской империи начиная со второй половины XVIII века, подчеркнем, что взгляд с Запада не дает ни одного достаточного основания, чтобы навсегда исключить, подобно Отто Бруннеру, жизнь образованного провинциального помещика в Российской империи из европейской культуры.

История семьи Капнист показывает, что казацкая верхушка в гетманстве Левобережной Украины лишь в первой половине XVIII века благодаря военной службе перешла в слой дворян-землевладельцев и вскоре успешно интегрировалась в русское дворянство. Тем временем восточнее прежней границы с польско-литовским государством сначала в обеих столицах, затем все шире в провинциях Российской империи образованные дворяне, разночинцы и отдельные представители православного духовенства, не чуждые латинской культуре, наверстывали, как будто в ускоренной киносъемке, эпохи европейской культуры, включая Возрождение и барокко, неотъемлемой частью которых было и новое понимание Античности на Западе. Частный случай Василия Капниста не в последнюю очередь иллюстрирует то, что подчеркивается и в современной научной литературе о европейских культурных связях{1090}. Было бы неверно интерпретировать это освоение как пассивную форму принятия западной культуры раннего Нового времени. Скорее благодаря выбору, модификации и сознательной художественной адаптации это был активный, творческий процесс.

Перевод Майи Борисовны Лавринович


Поделиться книгой:

На главную
Назад