Самуил вернулся к себе наверх.
— Напрасные вопросы! — думал он. — Вероятно, слуга, открывший мою комнату, был щедро оплачен, или мать ребенка поручила проделать все это очень смелому и ловкому человеку. Следовательно, я ничего не могу разузнать. Может быть, это ребенок Шарлотты? Я поссорил ее с Трихтером за то, что она пробовала помешать ему пить, вот она, со своей стороны, и постаралась навязать мне на шею своего ребенка. А может быть, какой-нибудь студент захотел выразить благоговение перед своим королем, принеся мне свое исчадие? Впрочем, не все ли равно? Из-за того, что рождаются дети, вовсе не следует еще, что мужчины не должны умирать. Напротив. Итак, я отправляю этот эскиз женщины в приют, а сам буду продолжать начатое занятие.
Ребенок снова заплакал. Самуил дал ему еще выпить.
— Спи, малютка, первым сном жизни, а мне дай уснуть последним сном.
Дитя успокоилось и действительно заснуло. Самуил посмотрел на него.
— Бедное маленькое созданьице! А все же и в этой маленькой головке есть ум. Эта хрупкая жизнь, эта капелька, в которой вмещается целый океан, эта поденка-бабочка, в которой заключается целая вечность,… и что только выйдет из всего этого? Гамлет философствовал над черепом, то есть над прошлым, над смертью, над концом. Но неизмеримо больше приходится думать о новорожденном существе, в котором заключается будущее, жизнь, неизвестность!
Сейчас судьба этого ребенка, явившегося в мир в то время, как я собираюсь уйти из него, зависит от меня. Я могу также и воспитать и любить ее, одним словом, спасти. А разве попробовать? Но ведь я только что собирался умирать, стоит ли из-за этого беспокоить себя?
В сущности, для меня все едино, что жить, что умереть. Да зачем мне умирать? Разве только потому, что мне нечего больше делать на этом свете? А если я захочу, то вот мне и интерес к жизни. Чего еще более желать? Я вовсе не создаю этим предлог для того, чтобы остаться в живых, и не позирую. Но просто чувствую, что моя жизнь была бы незаконной, что моя роль злого Рока не была бы выполнена в совершенстве, что моя прометейская натура не достигла бы своего идеала, если бы у меня не было постоянно в руках этого мягкого и ценного воска воспитания, мысли, жизни ребенка. Какое наслаждение и могущество! Месить, как тебе вздумается, делать, что угодно, лепить по своему капризу эту божественную глину: живую душу.
Что же я сделаю из этого ребенка? Демона ли погибели, или ангела добродетели? Дездемону или леди Макбет? Смотря по тому воспитанию, которое я дам малютке, смотря по тем чувствам, которые я внушу ей, смотря по тому облику, который я придам ей, она будет представлять собой свет или тень, невинность или порок, ангела или демона. Я все добивался узнать, не отец ли я ей, если не отец, то могу быть отцом. Плоть ли она от плоти моей или нет, это все вздор, самое главное, это то, что она будет выражением моих мыслей! Это куда лучше! Поэты и скульпторы возвеличивают себя тем, что изображают какие-то неощутимые тени в книгах и бездушные формы на пьедесталах. Я же выше всех этих Шекспиров и Микельанджело: я поэт и скульптор живых человеческих душ!
Итак, решено! Младенец, я тебя усыновляю! Мне скучно одному начинать жизнь сызнова. Мне будет интересно начать ее вместе с тобой. Я было швырнул свою жизнь за окно, а ты очутилась тут как тут и подняла ее. Так бери ее, я отдаю ее тебе.
И Самуил спокойно положил бритву обратно в чехол, спустился вниз и приказал подать себе лошадей на завтра в половине восьмого утра.
— В семь часов начинается льготный срок, по словам Тобиаса, данный мне бароном. Мне очень интересно убедиться, посмеет ли отец Юлиуса на самом деле арестовать меня? Да мне и не совсем пристало спасаться бегством. Если в половине восьмого ничего не случится, то я уеду.
На следующий день минула половина восьмого, а барона не было и в помине.
В это время у Гермелинфельда была забота поважнее.
Самуил отправился взять себе паспорт у ректора, который подписал его с удивительной услужливостью, счастливый тем, что освободился, наконец, от такого студента.
Когда подали лошадей, Самуил взял свой скромный капитал, мешок и чемодан и сел в экипаж с ребенком в руках, завернув его в свой плащ.
— На Париж! — крикнул он ямщику таким тоном, каким Наполеон скомандовал: на Москву!
Глава семьдесят третья
Ущелье Дьявола
В ту минуту, когда Самуил приказал ямщику ехать на Париж, Гретхен спешила к своей хижине в Эбербахе.
Откуда она шла?
Можно было подумать, что она вернулась издалека. Башмаки ее были все в пыли, платье разорвано, а по провалившимся тусклым глазам видно, что она не спала всю ночь.
Она была в полном изнеможении от усталости.
Она вошла в хижину, но там никого уже не было.
— Как! — воскликнула она с ужасом. — Неужели госпожа ушла? Я оставила ее в лихорадке и в бреду! О, боже мой! Вернулась ли она в замок? Побегу туда.
Она намеревалась было идти, как вдруг заметила на столе клочок бумаги.
На нем было что-то написано карандашом, вкось и вкривь.
— Что это еще? — сказала Гретхен. Она прочла следующее:
«Ты сказала мне, что ребенок умер. Я упала в обморок и, очнувшись, не нашла ни его, ни тебя. Тем лучше! Ребенок умер, значит и я могу умереть. Если б он остался жив, то и мне пришлось бы поневоле жить. А теперь я могу отправиться вслед за отцом моим и Вильгельмом. Заклинаю тебя спасением душ наших: никому ни слова о том!»
Гретхен вскрикнула:
— Что я наделала? Боже! И бросилась в замок.
Там она застала барона, прибывшего из Ашафенбурга, и Юлиуса — из Гавра, обоих в полном отчаянии.
Они собрались идти разыскивать Хриистину.
За полчаса до приезда Юлиуса один из слуг видел, как Христина вошла в замок, прошла мимо него, как призрак, вошла в свою комнату, потом тотчас же вернулась обратно и вышла из замка.
Юлиус побежал в комнату Христины. Постель была не смята. Она не ложилась спать.
На камине, на том самом месте, где восемь месяцев тому назад Юлиус, уезжая, положил свою прощальную записку, лежало запечатанное письмо.
Юлиус быстро вскрыл и развернул его.
Вот что он прочел:
«Прости меня, мой Юлиус. Возращение твое убивает меня, но я умираю потому лишь, что люблю тебя. Ты бы перестал меня любить, может быть, даже возненавидел бы. Ребенок наш умер. Ты теперь понимаешь, что мне надо умереть».
— Батюшка! — закричал, как громом пораженный, Юлиус.
Барон прибежал на зов. Юлиус показал ему письмо.
— Не падай духом, — утешал его барон. — Может быть, еще не поздно. Давай искать ее.
— Пойдем искать! — воскликнул Юлиус. Он не мог отделаться от овладевшего им страха.
Как раз в эту минуту вошла Гретхен. Юлиус бросился к ней.
— Где Христина? — закричал он. — Ты видела Христину? Ты знаешь, что с ней случилось?
— Я сама ищу ее, — ответила Гретхен. — Может быть, она тут где-нибудь, в замке.
— Ты ее ищешь? А почему? Значит, ты видела ее? Не приходила ли она к тебе в хижину?
— Нет, — ответила Гретхен. — Но ведь все ее ищут.
— Еще бы! Как же не искать! — в отчаянии стонал Юлиус — Ведь она хочет умереть, Гретхен!
— Послушай, Юлиус, приди в себя, успокойся, — уговаривал его барон. — Каким образом и где она может убить себя? У нее нет ни яда, ни оружия!
В ту же минуту в голове у Гретхен пронеслось, как молния, слово, страшное название, которое Христина часто повторяла в бреду.
— Ущелье Дьявола! — вскричала она.
— Да! Бежим скорее! — перебил ее Юлиус.
И все трое бросились к Ущелью Дьявола, а за ними и слуги.
Тут случилось с Юлиусом нечто ужасное. Прибежав к провалу, он хотел закричать, позвать Христину, но от волнения не мог произнести ни одного звука и стоял, как онемевший. Вместо крика из горла его вырывался какой-то шепот.
— Да позовите же ее, — обратился он к отцу и Гретхен, совершенно обессиленный. — Позовите ее, я не могу!
Наконец они приблизились к пропасти.
Они осмотрелись кругом: ничего нигде.
Они наклонились над провалом: тоже ничего.
Юлиус, рискуя ежеминутно свалиться в пропасть, схватился рукой за куст и, чтобы лучше разглядеть, повис всем корпусом над пропастью.
— Батюшка, — закричал он, — что-то виднеется! Саженях в пятидесяти внизу, в глубине, виднелся ствол дерева, торчавший сбоку пропасти. На одном из толстых сучьев этого ствола висел обрывок от капота, который Христина надевала по утрам, и ее яркая шелковая косынка, купленная еще в Греции.
— Прощайте, батюшка! — вырвалось у Юлиуса. И он выпустил из рук куст.
Но барон успел схватить его за руку и удержать.
Он оттащил его от провала и дал знак людям, чтобы они стали около него, боясь, как бы Юлиус опять не вырвался из рук.
— Сын мой, сын мой! Будь благоразумен, вспомни, что ты христианин! — уговаривал он его.
— Ах, батюшка! — рыдал в отчаянии Юлиус. — Куда же мне деться теперь? Я приехал и что же нахожу дома: жена бросилась в пропасть, ребенок умер. А люди еще позавидуют, пожалуй, что я вернулся миллионером.
В это время барон, подойдя к Гретхен, спросил ее потихоньку:
— Гретхен, вы непременно знаете что-нибудь. Наверняка здесь замешан Самуил. Я требую, чтобы вы мне сказали все!
Но Гретхен посмотрела ему в глаза и ответила холодно и решительно:
— Я ничего не знаю, и мне нечего вам говорить. Казалось, она действительно ничего не знала или твердо решилась молчать.
Барон Гермелинфельд только покачал печально головой и опять подошел к сыну. Потом, после долгих увещеваний и почти насильно, ему удалось привести Юлиуса домой. Слуги ушли тоже с ним.
Гретхен осталась одна у пропасти.
— Да, — сказала она. — Я сдержу свою клятву и схороню ее от всех глубоко, как в этой пучине. Но все же, Христина, ты неправа: ты своей смертью поторопилась упредить божье правосудие. А я, — я подожду его тут, на земле.
ТЫСЯЧА И ОДИН ПРИЗРАК
Вместо предисловия
Мой милый друг, вы часто говорили мне в те вечера, которые стали так редки, когда каждый говорил непринужденно, высказывал свои заветные мечты или фантазировал, или черпал что-то из воспоминаний прошлого, — вы часто говорили мне, что после Шехерезады и Подье я самый интересный рассказчик, которого вы слышали.
Сегодня вы пишете мне, что в ожидании длинного романа, какой я обыкновенно пишу и который охватывает целое столетие, вы хотели бы получить от меня рассказы, — два, четыре, шесть томов рассказов, этих бедных цветов из моего сада, которые вы хотели бы издать среди политических событий момента, между процессом Буржа и майскими выборами.
Увы, мой друг, мы живем в печальное время, и мои рассказы далеко не веселы. Позвольте мне только уйти из реального мира и искать вдохновения для моих рассказов в мире фантазии. Увы! Я очень опасаюсь, что все те, кто умственно выше других, у кого больше поэзии и мечтаний, все идут по моим стопам, то есть стремятся к идеалу, — единственное прибежище, предоставленное нам Богом, чтобы уйти из действительности.
Вот передо мной раскрыты пятьдесят томов по истории Регентства, которую я заканчиваю, и я прошу, если вы будете упоминать о ней, не советуйте матерям давать эту книгу своим дочерям. Итак, вот чем я занят! В то время как я пишу вам, я пробегаю глазами страницу мемуаров маркиза д’Аржансона «
Сто лет прошло с тех пор, как маркиз д’Аржансон написал эти слова, которые я выписываю из его книги. В то время, когда он их писал, он был одних лет с нами, и мы, мой друг, можем сказать вместе с ним: мы знавали стариков, которые — увы! — были тем, чем мы не можем быть, людьми из хорошего общества.
Мы видели их, но сыновья наши их не увидят. Итак, хотя мы немного значим, но все же больше, чем наши сыновья.
Правда, с каждым днем мы подвигаемся к свободе, равенству и братству, — к тем трем великим словам, которые революция 93-го года выпустила в современное общество, как тигра, льва или медведя, одетых в шкуры ягнят; пустые, увы, слова, которые можно было читать в дыму июня на наших общественных памятниках, пробитых пулями.
Я подражаю другим; я следую за движением. Сохрани меня Боже проповедовать застой! Застой — смерть. Я иду, как те люди, о которых Данте говорит, что хотя ноги их идут вперед, но головы оборачиваются к пяткам.
Я настойчиво ищу — и особенно жалею, что приходится искать в прошлом, — это общество; оно исчезает, оно растворяется, как одно из тех привидений, о которых я собираюсь рассказать.
Я ищу общество, которое создает изящество, галантность; оно создавало жизнь, которой стоило жить (прошу извинения за это выражение, я не член Академии и могу себе это позволить). Умерло ли это общество или мы убили его?
Помню, я был еще ребенком, когда мы с отцом побывали у мадам де Монтессон. То была важная дама, дама прошлого столетия. Она вышла замуж шестьдесят лет назад за герцога Орлеанского, деда короля Луи-Филиппа. Тогда ей было восемьдесят лет. Она жила в богатом отеле на шоссе д’Антен. Наполеон выдавал ей пенсию в сто тысяч экю.
Знаете, почему давалась ей пенсия, занесенная в Красную книгу, преемником Людовика XVI? Нет? Прекрасно. Мадам де Монтессон получала пенсию в сто тысяч экю
Вы не поверите, мой милый друг, но вот это слово, которое я по неосторожности произнес:
Почему? Сейчас узнаете.
«Жалуются, — говорит он, — что в наше время во Франции не умеют вести беседу. Я знаю причину этого. Наши современники утратили способность слушать. Слушают вполуха или совсем не слушают. Я сделал такое наблюдение в лучшем обществе, в котором мне приходилось бывать».
Ну, мой милый друг, какое же лучшее общество можно посещать в наше время? Несомненно, то, которое восемь миллионов избирателей сочли достойным представлять интересы, мнения, дух Франции. Это Палата, конечно.
И что же? Войдите случайно в Палату в какой вздумается день и час. Держу пари сто против одного, что вы увидите на трибуне лицо, которое говорит, а на скамьях от пятисот до шестисот лиц, которые не слушают, а постоянно прерывают.
То, что я говорю, настолько верно, что в конституции 1848 года имеется даже специальная статья, которая запрещает прерывать речи.
Сосчитайте также количество пощечин и ударов шпаги, нанесенных в Палате со времени ее открытия, — бесчисленное количество!
Конечно, все во имя свободы, равенства и братства.
Итак, мой милый друг, как я вам сказал, я сожалею о многом, не правда ли? Хотя я уже прожил почти полжизни, из того, что осталось в прошлом, я вместе с маркизом д’Аржансоном, жившим сто лет тому назад, жалею об исчезновении галантности.
Однако во времена маркиза д’Аржансона никому не приходило в голову называться
«Вот до чего мы дожили во Франции: занавес опустили; представление кончилось; раздаются только свистки. Скоро исчезнут в обществе изящные рассказчики, искусство, живопись, дворцы, останутся везде и повсюду одни завистники».