— Ну-ка, друг мой, — обратился он к Трихтеру, — о чем же ты хотел просить меня?
— Государь, мать моя… то есть мой дядя… Да, государь, храбрый солдат в армии вашего величества… — пробовал объясниться сиплым голосом Трихтер.
— Да успокойтесь же! — говорил император. — Где же ваше прошение? А, вот оно!
И он подал его Трихтеру.
— Возьмите, если уж не можете сказать, в чем дело, читайте.
Трихтер, взял прошение, распечатал его и развернул бумагу дрожащими руками.
Но он не успел даже взглянуть на нее, как покачнулся и побледнел.
— Что это такое с ним? — спросил император. Трихтер упал бездыханным трупом. Адьютанты бросились было к нему.
— Не подходите, господа! — крикнул император, встав с места. — Здесь что-то кроется странное.
— Не пойти ли за доктором? — спросил один из адъютантов.
— Не надо, — сказал император, не спуская глаз с лежавшего Трихтера. — Ступайте, попросите сюда барона Гермелинфельда, только смотрите, не разглашайте там, чтоб никто и пикнуть не смел. Пусть барон придет один.
Минуту спустя вошел борон.
— Господин барон, — обратился к нему император. — Вот человек, который моментально умер, развернув бумагу, вон ту, что валяется на полу около него. Не дотрагивайтесь до нее. Я повторяю вам, он умер, развертывая бумагу.
Барон подошел к Трихтеру.
— Человек этот умер, — сказал барон.
Потом он подошел к камину, взял оттуда щипцы и, зажав ими бумагу, подержал ее в дыму, стараясь, чтобы ее не коснулось пламя, а сам стал внимательно наблюдать за оттенком дыма.
Потом, минуту спустя, медленно и осторожно стал рассматривать бумагу, пощупал ее, понюхал.
Все заметили, что он сразу побледнел.
Он узнал яд, известный в средние века, состав которого никто не знал, кроме двух лиц: его и Самуила.
— Вы бледнеете!.. — заметил ему император.
— Это ничего, — ответил барон. — Это, вероятно, уже последние испарения яда.
— А вы узнали, какой это яд? — спросил Наполеон. — Нельзя ли по нему отыскать следы убийцы?
С минуту барон Гермелинфельд колебался в раздумий. Теперь жизнь Самуила Гельба была в его руках. После минутного молчания он ответил:
— Государь! Я не могу еще дать окончательного ответа вашему величеству. Но возможно, что я открою какие-нибудь указания.
— Хорошо, — сказал император. — Я вполне доверяю вашей учености и вашей честности, господин Гермелинфельд. Но прежде всего, дело вот в чем: нас здесь пятеро. Клянитесь честью, барон, а вы своей жизнью, — прибавил он, обращаясь к адьютантам и секретарю, — что вы ни слова не скажете никому о том, что здесь случилось. Можно еще допустить, чтобы узнали о покушении какого-нибудь Фридриха Стапса тогда, когда бы я уезжал, а не тогда, когда я только что приехал.
Глава семидесятая
Самуил бледнеет
Во время всех этих событий, происходивших в Ашафенберге, Самуил излагал семерым в подземелье замка планы и средства своего покушения.
— Теперь одиннадцатый час в начале, — сказал Самуил. — В эту минуту, господа, Наполеон уже умер, империя разрушена, Германия свободна.
— Вы молчите? — продолжал Самуил. — Вы, как будто, в нерешительности? Или вы не одобряете моего поступка?
— Фридрих Стапс и тот колебался, — сказал один из семерых.
— Жалкое сомнение! — возразил Самуил, пожимая плечами. — Да где же это видано, чтобы генерал сам стрелял на войне? К тому же мне сдается, что и хваленое провидение ваше действует ничуть не лучше меня, и что оно со всеми нами обращается так же, как я с Трихтером. Он употребляет нас для выполнения своих предначертаний и ни чуточки не задумывается прихлопнуть нас, когда наша смерть необходима ему по высшим соображениям. Я сделал то же самое. Я пожертвовал моим другом Трихтером. Из пропойцы я преобразил его в мученика. Не думаю, чтобы он от этого что-либо потерял. Прочь же все эти детские страхи! Довольны ли вы мною, наконец?
— Весь твой поступок целиком ложится на твою совесть. Но, если ты в самом деле освободил Германию, то, увидев результат, родина и Тугендбунд вознаградят тебя по заслугам. Когда же мы получим известие?
— Теперь разъезжающий по Неккару должен уже быть на дороге сюда. Подождем.
Они с тревогой продолжали ожидать… В час раздался звук колокольчика.
— Это он, — сказал Самуил. И он пошел открывать дверь.
— Реймер вошел медленной и размеренной походкой. Лицо его было серьезно.
— Ну что? — спросили все в один голос.
— Вот что я видел, — сказал Реймер. — Я пунктуально выполнил ваши приказания, переданные мне Самуилом Гельбом. Я не расставался с Трихтером до того самого момента, когда он подал Наполеону прошение. Император велел Трихтеру последовать за собой во дворец принца-примаса.
— Чудесно! — воскликнул Самуил.
— Подождите, — остановил его Реймер. — Так как я что-то не заметил, чтобы Трихтер вышел, то я стал бродить около дворца, отыскивая возможность проникнуть внутрь, как вдруг увидел, что с черного хода двое людей вынесли покрытые носилки и направились с ними в сторону больницы. Я последовал за этими людьми. В то время, как ветер поднял край покрова, из-под него мелькнула рука. На этой руке я узнал перчатку Трихтера. Я обратился с расспросами к сторожу больницы. Он мне сказал, что он сейчас занес в список умерших какого-то неизвестного человека, которого приказано предать земле в тот же вечер.
— Трихтер умер! — перебил Самуил, бледнея. Прибывший продолжал:
— Я снова вернулся ко дворцу. В ту минуту, когда я приближался к нему, я увидел, что император и императрица сели в коляску и поехали по направлению к Вюрцбургу, сопровождаемые торжественными криками несметной толпы.
Затем последовало глубокое молчание. Не оставалось ни малейшего сомнения в полной неудаче попытки Самуила.
— Хорошо, — заметил председатель Реймеру. — Теперь ты можешь удалиться.
Тот поклонился и вышел.
— Самуил Гельб, — сказал глава. — Видно, бог сильнее тебя. Ты только умертвил своего друга. Наш совет тебе — постарайся как можно скорее уехать отсюда подальше.
И обратившись к своим товарищам в масках, он прибавил:
— И сами мы, господа, хорошо сделаем, если разъедемся в разные стороны.
Затем семеро ушли, оставив Самуила, который стоял онемевший и как бы пораженный громом.
Глава семьдесят первая
Самоубийство и новорожденный
Полчаса спустя Самуил ехал легкой рысцой по дороге в Гейдельберг.
Он ехал, не спеша, так, как обыкновенно едут домой, а не стараясь скрыться.
Подъезжая вечером к своей гостинице, он встретил на пороге ожидавшего его старого слугу.
Он взглянул на него и припомнил, что это был человек, лет двадцать пять служивший у барона Гермелинфельда.
— Что тебе надо, Тобиас? — спросил он слугу.
— Господин Самуил, — ответил тот. — Господин барон Гермелинфельд приказал мне поспешить к вам. Он не написал по известной причине, что он велел передать вам, но он поручил мне сказать вам слово в слово то, что он сам мне сказал, причем предупредил меня, что мне самому в это вникать не следует и что даже я хорошо сделаю, если по передаче вам его слов, тотчас же позабуду их.
— Говори, — сказал Самуил.
— Итак, господин барон приказал передать вам следующее:
«Я был в Ашафенбурге, я все знаю, я могу все доказать, вы в моих руках и, если в течение двенадцати часов вы не выедете из Германии!..»
Вот дословно все, что велел мне выучить наизусть барон в передать вам.
Слова эти, произнесенные без выражения и как бы механически, произвели на Самуила странное действие.
— Признаюсь, что все это достаточно ясно для меня, — сказал Самуил. — Ты передашь от меня господину барону благодарность, Тобиас.
— Еще барон велел спросить у вас, что если вам нужны деньги, то он посылает со мной…
— Довольно, — перебил его Самуил. — Скажи ему, Тобиас, коли ты такой хороший посол, что я тебя перебил, когда ты заговорил о деньгах, и не позволил тебе даже договорить.
— А вы уедете, сударь? И об этом также я спрашиваю у вас от имени господина барона.
— Он узнает потом. Я посмотрю. Я еще не решил окончательно, поэтому не могу сказать ни да, ни нет.
— Следовательно, я исполнил данное мне поручение и теперь могу отправляться домой.
— Счастливый путь, Тобиас. Тобиас поклонился и ушел. Самуил отправился к себе в комнату.
Там он опустился на стул, поставил локти на стол и сжал обеими руками голову.
Почти очевидное вмешательство бога в его планы несколько удручало его.
Он думал:
— Что теперь делать? Где я нахожусь?
— Постараюсь-ка подвести итоги моей жизни. Итог не важный!
Барон выдаст меня, это ясно, как день. Ясно и то, что на этот раз судьба моя в его полной власти. Соблазнитель Гретхен мог еще запугать соблазнителя своей матери. Но убийство, посягательство на коронованную особу отдает меня неизбежно в руки правосудия. Это первая невыгодная сторона моего положения. А с другой стороны, вместо того, чтобы возвыситься в глазах Тугендбунда, я, скорее, унизился. Эти узколобы в случае успеха преклонялись бы передо мною, но я потерпел поражение, и они уже относятся ко мне с пренебрежением. Я видел это по всему: и по тому, с какой поспешностью они разошлись, и по их презрительным взглядам, брошенным на меня при прощании. С этой стороны моя цель, вероятно, никогда уже не будет достигнута. Вот итог моих движений.
Ввиду этого, посмотрим, есть ли у меня хоть какой-нибудь сердечный интерес? Никто меня не любит, и я никого не люблю. Этот баран Юлиус и этот пудель Трихтер в настоящую минуту потеряны для меня навеки. А что касается женщин, то я испытал любовь, это выражение бесконечности человеческого рода, во всех самых невоображаемых проявлениях ее. Я хотел вызвать ее подобно тому, как из кремня высекают огонь, — из насилия и ненависти. Бесполезные усилия и преступления! Ах, я устал от всего этого, и мне просто делается скучно!
Разве убежать куда-нибудь?… Неужели я, Самуил Гельб, дошел до того, что вынужден бежать? Да и куда бежать? Мое самое надежное убежище, как и самое величавое изгнание, была бы именно пасть волка: Париж. Париж, современная столица мира, этот Рим всех великих умов, этот новый Urbs всегда манил меня к себе. Это настоящая арена для моих действий. Да, но какую роль мне там играть? Роль ученого? Так ведь у меня спросят диплом. Политика? Но я там чужестранец. Хоть начинай жизнь с самого начала! А уж это куда как скучно и тошно!
А, вот что! Разве взять, да самому себя и выдать? Это бы ужасно озадачило барона, а, может быть, и самого императора. Кто знает, не помилует ли меня Наполеон, чтобы представить в глазах Германии Титом или Августом? Он, вероятно, не стал бы казнить человека, который сам себя выдал. И честный барон оказался бы пристыженным. Нет! Пожалуй они велели бы меня задушить в тюрьме. Да, кроме того, я сам захочу ли, чтобы помиловали? Захочу ли я еще остаться жить из милости? Может быть, Наполеон предал бы меня суду? Тогда мой процесс прогремел бы на весь мир, и перед Европой встали бы два человека: Наполеон и Самуил Гельб.
Тоже недурное честолюбие! Служить объектом внимания идиотской толпы! Разве в этом заключается цель моей жизни? Оно противно мне, это хваленое человечество, девяносто девять процентов которого всю жизнь только и делает, что старается заработать как можно больше денег и думает, что цель земной жизни человека состоит в том, чтобы скопить в банке или в сундуке известное количество некоего металла!
И стоит ли даже думать о том, чтобы произвести на этих людей какое-нибудь впечатление? Очень долгое время потребуется для их развития, да, в сущности, что может сделать один человек! Я еще понимаю роль реформатора или цивилизатора, если бы можно было сразу создать будущность. Но от мечты до действительности целая пропасть. И зачем пускаться в путь, раз знаешь заранее, что не достигнешь цели? Разве Христофор Колумб сел бы на корабль, если бы знал, что умрет на второй день своего путешествия? Не стоит и начинать дело с тем, чтобы другие его продолжали! Я, пожалуй, решусь сдвинуть гору, если даже она и придавила меня, но совсем не желаю перевозить ее по горстям на тачке. Цивилизаторы-то именно и есть такие каталы! Я решительно отказываюсь от этой роли!
Самое верное, простое и решительное средство — это взять, да и перерезать себе горло. К этому средству прибегали римляне, и до некоторой степени оно имело даже свое величие! Итак, перережу-ка я себе горло.
Мысль о самоубийстве всегда улыбалась мне. Невольная, вызванная необходимостью роковая смерть мне всегда казалась противной. Подойти к могиле, как бык к бойне, это уже что-то похожее на скотство. Нет, свободно и гордо уйти из жизни, как уходишь со скучного вечера, когда чувствуешь, что все уже надоело и больше там нечего делать, когда устал, пресытился всем, — вот такая смерть действительно достойна порядочного человека.
— Посмотрим-ка сперва на всякий случай, не забыл ли я чего, не жаль ли мне чего-нибудь, не привязывает ли меня что-нибудь к жизни? Нет. Ну, любезный друг, извольте сию же минуту, без всяких отсрочек, рассуждений и составлений завещаний, перерезать себе горло.
И этот странный человек спокойно подошел к своему туалетному столику, взял бритву и принялся острить ее. Вдруг раздался писк в алькове.
Он перестал точить и с удивлением взглянул в тот угол. Писк повторился.
— Что это значит? — сказал он.
Он быстро подошел к кровати и отвернул занавеску. На его постели лежал новорожденный младенец, кое-как завернутый в пеленки, по-видимому, наспех.
Глава семьдесят вторая
На Париж!
При виде ребенка, словно упавшего с неба, Самуил отшатнулся.
Ого! Что это такое? — сказал он сам себе. — Какой дьявол положил сюда ребенка? Очень хорошенький, настолько, разумеется, насколько можно назвать красивой человеческую рожицу, в которой еще не отражается душа. А! Это девочка. Странное приключение!
На минуту он задумался. Рой мыслей кружился в его голове.
— Что это такое: глупая ли шутка приятеля? Или это сделала какая-нибудь мать в минуту отчаяния? Уж не мой ли это ребенок? А вдруг это и вправду мой ребенок?
И он опять задумался, пораженный тем впечатлением, которое вызвала у него эта мысль.
— Да нет, — проговорил он, — этого быть не может. Сообразим-ка! Ребенок явился на свет вчера, а может быть, даже и сегодня. Для Гретхен слишком поздно, а для Христины слишком рано. Я бы знал об этом, да и барон не пощадил бы меня в таком случае. Впрочем, все равно, раз ничего не узнаешь, так бесполезно и допытываться. Скорее море может определить какой реке принадлежит каждая его струйка. Нет, я ребенку не отец! Ну да все равно! Эта девочка все же прехорошенькая.
И так как ребенок плакал, вероятно, от голода, то Самуил растворил в воде с молоком кусочек сахару и ложечкой влил ему это питье по капельке в рот.
— Самуил Гельб в роли кормилицы! — думал он. — Ах, то-то бы посмеялись товарищи, если бы видели меня сейчас!
Но вдруг он гордо выпрямился и сказал с достоинством, словно в ответ на действительные насмешки:
— Собственно говоря, что же в этом смешного? Только одни дураки считают меня каким то чудовищем, потому что
Он осторожно положил ребенка обратно на постель и спустился вниз, чтобы расспросить служащих гостиницы.
Оказалось, что Самуила не спрашивал никто. Люди не видели, чтобы кто-нибудь брал ключ от его комнаты и входил к нему.