Я упомянул детали такого рода в своем репортаже и получил восторженные письма из главного офиса. Это опьяняюще подействовало на молодого репортера, работающего в полевых условиях. Питер в эфире называл меня «наш человек в Афганистане». Моя команда состояла из пары британцев, и они очень долго подкалывали меня по этому поводу, говоря, что после возвращения домой я буду «непереносимым зазнайкой». Они изображали, как я сижу с друзьями в баре в Нью-Йорке и поминутно говорю: «Да, да, да – ой, а я не рассказывал, как был в Афганистане?»
Эта поездка была для меня первым опытом того, что я назвал журналистским героином: ненормальный кайф от того, что ты находишься там, где не нужно, и не только выберешься оттуда, но еще и покажешь это по телевизору. Я мгновенно подсел.
Но когда я вернулся в Нью-Йорк, мне не пришлось долго красоваться. Я получил публичное опровержение в «
Спустя несколько недель Бюро международных новостей решило дать мне второй шанс, послав меня на Тора-Бора[6], где в тот момент отсиживался Усама бен Ладен, которого атаковали афганские военные, нанятые американцами. По дороге в аэропорт я получил звонок от Питера. Он сказал, что раз уж в первый раз я не справился на сто процентов, сейчас мне очень нужно проявить себя. Большую часть перелета я провел в позе зародыша.
В Тора-Бора нас ждала как раз грязная лачуга. Мы платили владельцу опиумной фермы за ночлег в ветхом бараке посреди заледеневшего макового поля. За дверью был привязан огромный вонючий бык, и каждый день, когда мы приходили на ужин, во дворе становилось одной курицей меньше. Это и был ужин.
Выполнив это задание, я оправдал ожидания. Ну, или, по крайней мере, не так сильно, как в прошлый раз, провалил. Частично это произошло благодаря эпизоду, попавшему в кадр. Мы снимали «стенд-ап» – так называется часть репортажа, в которой корреспондент говорит прямо в камеру. Я забрался на склон горы и прямо посреди своей пламенной речи услышал свист над головой. Я никогда не слышал выстрелов на небольшом расстоянии, поэтому только через пару секунд понял, что происходит и лег на землю. В этом не было ничего ни белого, ни пушистого. Мои начальники с радостью это проглотили.
Однако в этом моменте было две неловкие детали. Во-первых, при изучении записи было обнаружено, что ни один из афганцев на заднем плане не пригнулся и даже не насторожился. Во-вторых, моей первой мыслью, когда пуля пролетала рядом, было: «
Это было что-то новенькое. В других обстоятельствах, не на работе, я бы точно намочил штаны. Мне в жизни не приходилось проявлять мужество. Ни службы в армии, никаких контактных видов спорта. Самое опасное, что мне доводилось переживать, была история, когда машина сбила меня в Манхэттэне, потому что я переходил дорогу, не посмотрев. Дело в том, что когда ты делаешь новости, ты чувствуешь себя в безопасности. Это как если бы была какая-то защита между тобой и окружающим миром. Даже если этот мир несравнимо опаснее, чем тот, что окружает тебя, когда ты гуляешь и слушаешь плеер. В ситуации настоящей смертельной опасности мои защитные рефлексы заглушило желание быть участником происходящего.
Тора-Бора с военной точки зрения была провалом – бен Ладен, скорее всего, козьими тропами сбежал в Пакистан. Но для меня это стало своего рода воскресением. Вернув себе авторитет в глазах начальства, я в течение следующих трех лет мотался между Нью-Йорком и местами вроде Израиля, Сектора Газа и Ирака. Я превратился в какую-то чуть менее эксцентричную версию Леонарда Зелига[7], каким-то образом превращаясь в декорацию для самых важных событий, происходящих в мире.
Раз уж об этом зашла речь, я привык к шокирующим вещам. В Израиле возле отеля на берегу после атаки камикадзе я видел, как порыв бриза поднял край простыни, под которой виднелся ряд ног. В Ираке вместе с группой моряков я наблюдал раздувшийся труп на обочине. Пулевые ранения на лице мужчины оказались следами сверла. На Западном Берегу я стоял рядом с мужчиной, который наблюдал, как погрузчик на парковке возле больницы сваливает тела в импровизированную братскую могилу. Он издал долгий высокий стон, когда увидел там своего сына.
Любопытно, что, наблюдая этот парад ужасов, я не был потрясен. Напротив, я думал, что эти сцены можно было бы сделать «изюминками» в репортажах. Я говорил себе, что это необходимая для работы психологическая дистанция. Я убеждал себя, что это, похоже на то, как герои сериала «
Дома люди спрашивали меня, что этот опыт меняет во мне. Ответ всегда один: «Ничего». Здесь работает старая истина «Куда бы ты ни шел, ты уже там». Я оставался собой, просто в театре истории у меня был билет в первый ряд. Мои родители не скрывали, что переживают по поводу того, что вещи, которые я вижу, могут меня травмировать. Но я не чувствовал себя травмированным. Мне нравилось быть военным корреспондентом. Пожалуй, даже слишком нравилось. Телохранители, бронированные машины, отношение как к главе государства. Я чувствовал себя очень крутым. Мне нравилось, как выглядит бронежилет на экране. На войне правила можно обходить. Ты не обращаешь внимания на светофоры, ограничения скорости и светские приличия. Это было головокружительное, ненормальное ощущение, чем-то похожее на прогулку по мегаполису во время метели или аварии электросетей. Или на пивную вечеринку, пока родителей нет дома. И, конечно, нельзя забывать про романтику опасности и чувство геополитического братства. Крепкие связи между людьми образуются очень быстро. Кто-нибудь точно так же, как и ты, хорошо понимает, что вы находитесь в центре чего-то большого, важного и опасного и весь остальной мир смотрит на это. Мы часто повторяли ужасно исковерканную фразу Уинстона Черчилля: «Ничто в жизни так не воодушевляет, как то, что в тебя стреляли и промахнулись».
Это все мне нравилось и казалось настолько важным, что я вступал во все более знаменитые распри внутри АВС только для того, чтобы быть в игре. Со стороны кажется, что журналисты проводят почти все время, сражаясь с конкурентами. В действительности мы тратим много энергии на борьбу со своими собственными коллегами. Чтобы вернуть свое положение на первой полосе, я бился с другими корреспондентами – например с Дэвидом Райтом, молодым репортером, недавно пришедшим из студии местных новостей. Он был молодым и агрессивным, и я очень боялся, что он лучше меня.
Я уже не мог позволить старшим корреспондентам сражаться за лучшие сюжеты, я стал гораздо более напорист. Конкуренция превратилась в откровенное плетение интриг. В ход пошли звонки и письма руководству, которое распределяло задания. Репортерам, включая меня, свойственно закатывать истерики просто для усиления эффекта. Конечно, эта кутерьма свидетельствовала о том, что компания у нас здоровая и активная. Но для меня это означало еще и сильный стресс. Я посвятил кучу времени сравнению себя с остальными. Например, когда Дэвид на ура работал в Афганистане, а я застрял в Нью-Йорке, я просто слонялся по офису и пытался заставить себя хотя бы включить новости.
Конечно, драться за место в эфире, когда вокруг умирают люди – извращение, но такова природа нашего дела, думал я. В конце концов, у меня не было другого примера для подражания. Питер постоянно вступал в схватки с другими ведущими вроде Теда Коппела. Предыдущий президент всей нашей службы новостей, легендарный Рун Арледж, все построил по образцу феодального государства. Все сражались за ограниченные ресурсы вроде больших интервью и лучших корреспондентов. Когда Райт и я одновременно закинули удочки, чтобы первыми оказаться в Багдаде после его катастрофы, Питер даже позвонил мне и бросил пару одобрительных шуток о том, какие у меня острые локти.
В мире, где можно было играть чувствами, я иногда давал волю своему темпераменту, чего не случалось с тех пор, как мне было 20. Работая ведущим в Бостоне, я однажды бросил в воздух бумаги во время рекламной паузы, чтобы выразить недовольство из-за какого-то технического сбоя. Сразу после этого начальник вызвал меня к себе и сказал: «Ты не нравишься людям». Эта реплика меня устыдила и заставила поменять поведение. Здесь мне было, куда расти. Я мог быть заносчивым с коллегами, а пару раз в других странах даже вел себя откровенно глупо. Один раз в толпе на яростной демонстрации в Пакистане я ввязался в глупую перепалку с одним из недовольных, который сказал мне, что 11 сентября подготовили израильтяне. Единственной ситуацией, когда моя гордость была за дверью и я держал свои острые локти прижатыми, было, конечно, общение в Питером Дженнингсом.
В один душный июльский день 2003 года я вышел из такси перед своим домом в Верхнем Вест-Сайде. Я только что вернулся из Ирака, где провел 5 месяцев. Я приехал туда перед вводом американских войск и уехал в начале восстания. Было немного странно возвращаться из пустыни в мир лиственных деревьев, где мне больше не нужно было искать подходящий антураж. Швейцары посмотрели на меня с удивлением. Я понял, что они пытались вспомнить мое имя. Я прикатил чемодан через коридор на 14-м этаже и открыл дверь в «дом». Я почти не был здесь последние два года. Квартира была убогой, украшена как комната студенческого общежития, на полу кучей лежала нераспечатанная почта. Меня не было так долго, что я пропустил переход на DVD – у меня все еще стоял огромный кассетный видеомагнитофон. У меня еще были запланированы заграничные поездки, но пришло время сосредоточиться на домашних делах. Например, сделать репортажи о президентских кампаниях 2003 года или попробовать себя в роли ведущего.
Но, если серьезно, моя личная жизнь ничего собой не представляла. Пока я заигрывал с дамами за границей, мой и без того короткий список знакомых сократился почти до нуля. Мне было за 30, мои друзья уже обзавелись семьями. И вообще, люди моего возраста уже взрослели, оседали и воспитывали детей. Я же переживал пафосный разрыв короткого и пылкого романа с испанской журналисткой, которую я встретил в Ираке. Я настолько был поглощен работой, что стабильные отношения не входили в список моих важных дел.
Почти сразу после возвращения у меня появилась какая-то странная болезнь, симптомами похожая на грипп. Я постоянно чувствовал себя уставшим и болезненным, бесконечно мерз и с огромным трудом выбирался из постели. Я всегда был ипохондриком, но это была совсем другая история. Такое состояние продолжалось несколько месяцев. Я устраивал долгие медицинские консилиумы по телефону со своими родителями. Я тестировался на тропические болезни, боррелиоз, СПИД. Разговор шел даже о синдроме хронической усталости.
Когда все тесты дали отрицательный результат, я решил, что в моей квартире утечка газа и заплатил астрономическую сумму, чтобы это проверить. Несколько ночей я спал на полу в доме моей подруги Регины. Каждую ночь ее карликовый пинчер издевался надо мной: он притаскивал миску к моей голове и чавкал у меня над ухом. В конце концов оказалось, что никакой утечки нет. Я в шутку сказал Регине, что если мне скоро не поставят какой-нибудь диагноз, я должен буду признать себя сумасшедшим.
А потом я сдался и действительно пошел к психологу. За 5 минут он поставил мне диагноз: депрессия. Я сидел на диване в уютном кабинете в Верхнем Ист-Сайде и уверял добродушного психолога в свитере, что мне совершенно не грустно. Я говорил, что знаю вкус депрессии. В моей семье были такие истории, и я сам сталкивался с этим несколько раз. Самый сильный случай произошел со мной в возрасте 10 лет – я настолько испугался ядерной войны, что родителям пришлось вести меня к детскому психологу (и это в конечном итоге подтолкнуло меня к профессии военного корреспондента). Психолог в свитере объяснил мне, что вполне можно быть в депрессии и не знать об этом. «Когда ты отключаешь свои эмоции, – сказал он, – они проявляются через твое тело».
Это было довольно унизительно. Я всегда был уверен, что хорошо себя понимаю. А оказалось, мой разум, машина непрерывного движения, сравнения, развития, планирования и оценки работала без какой-то очень важной детали. Теория моего психолога заключалась в том, что я нуждался в адреналине горячих точек. Он прописал мне анти-депрессанты. К сожалению, я еще до этого начал самолечение.
Я окончил школу, колледж и дожил до 30 лет, ни разу не попробовав тяжелые наркотики, хотя большинство моих друзей делали это. Алкоголь и немного травки, но ничего больше. Мне никогда не хотелось – а если признаться честно, было страшновато. Пару раз марихуана вызывала у меня такие параноидальные мысли, что я чувствовал себя заключенным своего внутреннего Мордора. Три или четыре раза мне казалось, что я лежу связанный в падающем самолете. Тяжелые наркотики, думал я, нанесут еще больший вред.
Однако моя психосоматическая болезнь сделала меня слабым и безвольным. Однажды вечером я пошел на вечеринку с приятелем из офиса. На самом деле не так уж он мне и нравился, но никакой альтернативы не было. Мы зашли к нему, чтобы выпить перед встречей с его друзьями. Он заговорщицки посмотрел на меня и сказал: «Хочешь кокаина?» Он и раньше предлагал, и я каждый раз отказывался, но в этот раз я поддался. В каком-то порыве я наобум пересек запретную черту. Мне было 33 года.
Наркотик подействовал через 15 секунд. Сперва я почувствовал приятный электрический разряд, пробежавшийся по конечностям. Затем я заметил в носу мерзкое течение жидкости, которая пахла аммиаком. Это меня не слишком смутило, потому что в это же время триумфальными фанфарами зазвучала эйфорическая энергия. После нескольких месяцев усталости и истрепанности я снова почувствовал себя нормально. Даже лучше, чем нормально. Я был обновленным. Восстановленным. Из меня посыпались слова. Я сказал очень много всего в тот вечер, в том числе «Где же раньше был этот наркотик?»
Так началось то, что моя подруга Регина иронически называла «
Кока-колой невозможно утолить жажду. Она волной накатывает и уходит, и быстрее, чем ты успеваешь это понять, каждая клетка твоего организма хочет еще. Похоже на строчку из стихотворения Рильке – «быстрое приобретение, приближающаяся потеря». Я гонялся за этой химерой как новоиспеченный религиозный фанатик. Однажды поздним вечером я был на вечеринке со своим новым другом Саймоном – человеком, мягко говоря, опытным по части наркотиков. Он хотел идти спать, но я настаивал, чтобы мы продолжали. Он посмотрел на меня устало и сказал: «Ты прирожденный наркоман».
Потом я открыл для себя экстази. Я был с друзьями в Новом Орлеане, когда кто-то начал раздавать синие таблетки. Сказали, что я почувствую что-либо только через полчаса. Я пошел гулять по французскому кварталу. Стало ясно, что я под кайфом, когда мы проходили мимо бара, в котором играли песню «Жизнь по молитве» Джона Бон Джови. Она звучала как музыка сфер.
Я не мог поверить, что одна таблетка сумела сделать меня настолько счастливым. Я чувствовал, что мое туловище завернуто в теплые ватные шарики. Даже собственный голос, вибрация голосовых связок, были настоящим счастьем. Шаги были симфонией чувственного удовольствия. Волны эйфории разрушали окаменевшие барьеры самосознания. Я мог выйти из собственного ума и почувствовать теплоту и доброту людей, чего мне не удавалось сделать в обычной жизни.
К сожалению, боль падения была не меньше силы взлета. Реальность возвращалась ко мне, держа в руках острый топор. Урок для наркомана-новичка заключался в том, что, как шутят неврологи, бесплатного обеда не будет. Весь день после принятия экстази уровень серотонина находится на нуле. Я часто был переполнен ощущением всепоглощающей пустоты, чувствовал себя пустой скорлупкой.
Отчасти это было из-за тяжести наркотического похмелья. Кокаин оставлял меня разрушенным на 24 часа. Я был очень осторожен и никогда не принимал наркотики, если на следующий день должен был работать. То есть я не только оставлял прием веществ на выходные, но и полностью воздерживался во время рабочих поездок – например, когда делал репортаж о выдвижении кандидатов в президенты от демократической партии в 2004-м. Наркотики манили меня, но тяга к эфиру была сильнее. На самом деле, именно в те годы, когда я принимал наркотики, меня назвали самым продуктивным корреспондентом новостей. Все это только подкармливало мой комплекс Хозяина Вселенной. Я чувствовал, что я могу всех вокруг обмануть и выйти сухим из воды.
Где-то внутри я понимал, что это большой профессиональный риск. Если бы мой развеселый образ жизни раскрылся, я бы потерял работу. И все же я продолжал слепо идти вперед, моим здравым смыслом управляли центры удовольствия в мозгу. Я продолжал принимать наркотики даже после того, как мне диагностировали депрессию. Я не смог – или просто отказался – соединить эти вещи.
Это был не только профессиональный риск. У меня начались постоянные боли в груди, и один раз меня отвезли в реанимацию. Молодая женщина-врач сказала, что это может быть вызвано употреблением кокаина. Я неохотно признался. Несмотря на ее уговоры, я ушел из больницы и притворился, что никогда к ним не обращался.
В каждой истории про избавление от наркотиков есть момент, когда герой опускается на самое дно. Для меня этим дном – или, по крайней мере, первым из них – было теплое июньское утро в передаче «
Мой мозг был в состоянии открытого протеста. Легкие сжались, началось «кислородное голодание», как это называют врачи-пульмонологи. Я видел слова на экране телесуфлера, но просто не мог заставить себя произнести их. Каждый раз, когда я спотыкался, экран замедлялся. Я мог представить себе женщину, которая управляла этим телесуфлером из угла студии, и я знал, что она, скорее всего, очень удивилась. На какую-то долю секунды среди урагана всех моих мыслей мелькнул интерес о том, что она подумала.
Я пытался биться до конца, но не получалось. Я был беспомощен. В западне на глазах миллионов людей. После эпизода про лекарства, снижающие уровень холестерина и их влияние на «производство рака», я решился на трюк, который никогда раньше не делал на телевидении. Я спасовал. Урезав программу, на несколько минут раньше запланированного времени я кое-как пропищал «Эмм, это все новости на сегодня. А теперь мы переходим обратно к Робину и Чарли». Конечно, я должен был сказать «к
В голосе Чарли слышалось удивление, когда он принял слово и начал представлять ведущего погоды, Тони Перкинса. Диана в этот момент выглядела очень обеспокоенно, она кусала губы и смотрела в свои бумаги, изредка бросая в мою сторону быстрый и тревожный взгляд.
Когда начался прогноз погоды, Чарли вскочил со своего места и подбежал ко мне проверить, в порядке ли я. Продюсеры жужжали в моем наушнике. Помощники и операторы столпились вокруг. Никто, кажется, не понимал, что произошло. Я думаю, они решили, что у меня инсульт или что-то в этом роде. Я настаивал, что не знаю, что пошло не так. Но когда паника отхлынула, появился стыд. Я со стопроцентной уверенностью понял, что после 10 лет профессиональной жизни в попытках завоевать авторитет в эфире, я потерял его перед национальной аудиторией.
Мое руководство не на шутку обеспокоилось из-за этого инцидента. Когда они спросили, что случилось, я солгал, что не знаю и что это просто провал. Мне было стыдно и страшно. Если бы я признался в том, что пережил приступ паники в эфире, они бы решили, что я ни в коем случае не должен вести новости. По какой-то причине они поверили моим объяснениям. Я до сих пор не знаю, почему. Может быть, из-за того, что все случилось очень быстро. Может быть, потому что это очень уж выходило за рамки. Может быть, потому что я взял себя в руки ко времени следующей передачи через час и провел ее безо всяких заминок. В мире новостей все забывается очень быстро, и все переключаются на какую-нибудь очередную проблему.
Я позвонил маме из-за кулис. Она смотрела передачу и точно знала, что произошло. Она нашла в своей больнице в Бостоне специалиста, разбирающегося в панике, и дала поговорить с ним. Это был второй психолог, с которым я разговаривал после возвращения из Ирака. Мне даже в голову не пришло упомянуть наркотики, потому что я не принимал ничего за несколько недель до инцидента.
Страх сцены, казалось, был исчерпывающим объяснением. На самом деле, волнение всегда преследовало меня, и это обстоятельство делает мой выбор профессии слегка странным. Моя карьера до этого момента была победой самолюбования над страхом. Я пережил несколько небольших моментов паники раньше. В Бангоре в 1993 году я чуть не упал в обморок, когда моя начальница сказала мне, что я должен буду первый раз выйти в прямой эфир вечером. Но провал такого масштаба был просто беспрецедентным. Доктор из Бостона по телефону посоветовал мне постоянно принимать клополин – это транквилизатор, который должен был привести меня в порядок. Через неделю я попривык в клополину, и он давал мне приятное расслабление. Можно было войти в мою квартиру с армией шимпанзе, вооруженных нунчаками и сюрикенами[9], я был бы совершенно спокоен.
Тем не менее, я продолжал ходить на вечеринки. Поэтому через несколько месяцев ситуация повторилась. Тот же самый сценарий – я был за столом передачи «
Несколько раз мне нужно было остановиться, чтоб перевести дыхание, и каждый раз я силой поднимал лицо к камере и начинал говорить снова. Этот словесный марш смерти продолжался все 4 истории, а затем я перешел к «кикеру», так называется заключительная часть. Сюжет был о компании Миракл-про, которая выращивала растение, цветущее надписью «Я люблю тебя». Прочитав последние слова на телесуфлере, я почувствовал в себе достаточно уверенности для небольшой импровизации, хотя она вышла глупой. «Мы остаемся с вами, и вы оставайтесь с нами [сдавленный смех, неловкая пауза] А сейчас Тони расскажет вам о погоде».
На этот раз вокруг меня не собралась толпа. Никто из моих коллег или друзей не сказал вообще ничего. Не думаю, что вообще кто-либо заметил, что что-то произошло.
Я мог бы забыть об этом, но однажды я просто осознал, что потерял что-то очень важное, и пора переходить в состояние полной боеготовности. Если я больше не мог без трудностей говорить в эфире, даже принимая транквилизаторы, все мое будущее на телевидении было выставлено на продажу по смешной цене. С профессиональной точки зрения это было вопросом существования.
Мои родители нашли нового психолога – он был уже третьим после моего возвращения из Ирака и якобы «самым лучшим парнем» в Нью-Йорке по части панических приступов. Это был высокий и крепкий мужчина – доктор Эндрю Бротман, ему было за 50. У него была искорка в глазах и довольно серьезного вида бородка с проседью. На нашей первой встрече он задал мне несколько вопросов, пытаясь найти источник проблемы. Одним из этих вопросов был «Принимаете ли Вы наркотики?»
Я пугливо ответил: «Да».
Он откинулся на большом стуле и бросил взгляд, который, вероятно, означал: «Что ж, болван, я тебя раскусил».
Он объяснил мне, что частое употребление кокаина повышает уровень адреналина в мозгу, что сильно утяжеляет последствия панической атаки. Он сказал мне, что в эфире я пережил слишком сильный толчок человеческой реакции «пан или пропал», которая помогает нам действовать в случае столкновения с саблезубым тигром или чем-нибудь в этом роде. Но в моем случае я сам был одновременно и тигром, и парнем, которому не хочется стать обедом.
Доктор открытым текстом вынес ультиматум: я должен перестать принимать наркотики. Немедленно. Перед лицом возможного краха моей карьеры это было довольно резонно. Я пообещал навсегда завязать, прямо здесь и сейчас. Он не думал, что я пристрастился настолько, чтобы переживать это в реабилитации. Но он потребовал, чтобы я приходил к нему два раза в неделю.
Пока я сидел в кабинете доктора Бротмана, вся глубина моего легкомыслия стала потихоньку открываться. От высокомерного решения отправиться в «горячие точки» без единой мысли о психологических последствиях до употребления кокаина и экстази ради искусственного замещения адреналина. Это было похоже на хождение во сне по полям собственного идиотского поведения.
Теперь на меня громом обрушилось осознание необходимости перемен, и это касалось не только наркотиков. Психотерапия казалась довольно разумным решением. Люди ведь делают это, когда им очень плохо, верно? Даже у Тони Сопрано был психиатр. Я решил, что буду ходить к нему два раза в неделю.
Одной из главных тем наших встреч были, конечно, наркотики. Физически я не был зависим, зато психологически – совершенно одержим. Мне настолько хотелось принять их, что это было первой мыслью после пробуждения и последней, когда я ложился спать. Я пережил несколько самых счастливых моментов жизни под действием наркотиков, и выдергивать этот провод было довольно неприятно. Отношения с людьми немного пострадали, потому что находиться с приятелями с вечеринок теперь было слишком рискованно. Я прошел через все стадии принятия, о которых писала Элизабет Кюблер-Росс, включая депрессию, гнев и ярко выраженные торги, когда я безуспешно пытался убедить доктора разрешить мне дать себе волю хотя бы раз в месяц.
Были и более серьезные вещи. Я не мог пережить, что подверг риску все то, чего так долго добивался. Я был разочарован в себе и даже считал себя ущербным. Упрашивал Бротмана дать мне какое-то решающее откровение. Я надеялся дать ему волшебный набор фактов из прошлого и получить взамен момент «Эврика». Он должен был все объяснить: мое безрассудство и постоянную обеспокоенность, и тот факт, что я в свои 35 не имею обозримых перспектив вступить в брак. Примерно миллион раз Бротман пытался донести до меня, что он не верит в такие прозрения и не может выдать один ответ на все вопросы. Меня это не убеждало.
И все же сам факт того, что есть мудрый человек, с которым можно поговорить (и который убедится в том, что я не принимал кокаина в барах нижнего Манхэттэна) был очень ценен. Но приближалось кое-что еще. Другая стадия развития, которая тоже подтолкнула меня к извилистой тропе, уводящей от собственного безрассудства. Этим новым Х-фактором было неожиданное и долго игнорируемое задание от Питера Дженнингса.
Отлученный
Безо всякого внешнего воздействия женщина рядом со мной громко выкрикнула поток первобытной тарабарщины.
Она пугала меня до дрожи в коленках. Я повернулся, чтобы посмотреть на нее, но она этого даже не заметила, потому что стояла с закрытыми глазами, подняв руки и лицо к небу. Через пару секунд я понял, что она в трансе.
Я окинул взглядом огромную евангелическую церковь, забитую толпой из 7500 человек, и понял, что многие из этих людей делали то же самое. Некоторые пели вместе с неожиданно хорошей группой, бренчавшей на сцене христианский рок.
Мужчина лет сорока шел сквозь толпу, люди радостно жали ему руку и одобрительно хлопали по плечу. Заметив меня, он сразу направился в мою сторону. Протянул руку и сказал: «Привет, я пастор Тед». Я оглядел его белозубую улыбку, слегка детское лицо и свежевыглаженный костюм и мгновенно сделал несколько выводов об этом человеке. Все эти выводы полагалось выпалить в помпезной и слегка неприличной манере.
После выборов 2004 года религия уже не была глухой темой для «конца книги». Евангелическая церковь вышла на новый уровень воздействия на электорат, помогая Джорджу Бушу сохранять позицию в Белом Доме. Вопросы веры, казалось, вросли во все, начиная с культурных войн на кухне, заканчивая настоящими войнами, о которых я рассказывал.
Теперь я видел хорошую возможность в задании Питера, которое он назначил мне годами ранее. Тем не менее это не изменило моего личного отношения к вере – это было равнодушие, граничившее с враждебностью. Строго говоря, я не был атеистом, как сказал Питеру в тот день, когда он попросил меня заместить Пегги Вемейер. Много лет назад, возможно, после очередных дебатов дома, я решил, что агностицизм – единственная разумная позиция, и с тех пор я почти не думал об этом. Мое достаточно жесткое мнение заключалось в том, что любая организованная религия – просто ахинея, и все верующие (не важно, кричат ли они про Иисуса или про джихад), скорее всего, ментально ограничены.
Я вырос в самой нерелигиозной среде – народной республике Массачусетс. Мои родители познакомились в медицинском колледже (им достался один труп, я серьезно). Это было в Сан-Франциско в конце 60-х. Позже они переехали на восток и воспитывали меня и моего брата, смешав доброту настоящих хиппи и политику Троцкого. Наше детство – это пластинки Битлз, джинсы «варенки» и душещипательные разговоры о наших чувствах. И никакой веры. Однажды, когда мне было, кажется, 9 лет, мама усадила меня перед собой и открыла правду о том, что не существует не только Санта-Клауса, но и Бога.
В седьмом классе я уговорил родителей разрешить мне пойти в еврейскую школу и стать бар-мицва, но это не имело никакого отношения к религии. Я просто пытался влиться в общество в нашем еврейском городке. Ну и, конечно, там были девочки и веселье. Наша семья была смешанной, поэтому пришлось найти либеральную синагогу Шалом, в которой не стали требовать, чтобы моя мама стала еврейкой. Там я изучил основы иврита, выучил несколько еврейских народных песен и начал неловко заигрывать с девочками на ежегодном празднике Пурим. Не помню, чтобы там много говорили о Боге. Пожалуй, только раввин каким-то образом затрагивал метафизические темы, и с тех пор я вообще ни с кем толком не разговаривал о вере. До тех пор, пока Питер не поручил мне эту обязанность.
Три года я откладывал приговор, освещая 11 сентября и проигрыш Джона Керри на президентских выборах, и теперь был уверен, что пора погрузиться в тему религии. Через несколько недель после перевыборов Буша я поехал в очень консервативную церковь во Флориде, чтоб взять интервью у воодушевленных и самоуверенных прихожан. Один из них сказал мне: «Я уверен, что Господь выбрал нашего президента». Другой заявил, что хотел бы такой Верховный Суд, благодаря которому можно было бы взять детей на бейсбольный матч и не видеть при этом «гомосексуалистов, демонстрирующих свои отношения».
Я взял интервью у пастора и телепроповедника по имени доктор Джеймс Кеннеди. У него была очень примечательная внешность: высокий импозантный мужчина в облачении и с поставленным голосом. Я спросил: «Что бы Вы сказали людям, которые обеспокоены влиянием христианских консерваторов на наше правительство?» Я ожидал, что он ответит что-нибудь хоть немного примирительное. Он же бросил сдавленный смешок и сказал: «Покайтесь».
В тот самый момент я трансформировался из военного репортера в репортера культурных войн. Сюжет вышел, и он очень понравился Питеру и остальному начальству. Я понял, что тема, которой я совершенно не хотел заниматься, равносильна контракту на полное трудоустройство. Она могла регулярно выводить меня в эфир, а это крупная купюра в нашем государстве.
В течение нескольких лет я не пропускал ни одной судороги и ни одного спазма – или, как сказал Иисус в Нагорной проповеди, «ни одной йоты и ни одной черты». Ни одна дискуссия про аборты, однополые браки или роль веры в публичной жизни не оставалась без моего внимания. Каждый день где-нибудь собирались кричащие толпы. Я рассказывал обо всем, начиная с христиан, бойкотирующих Procter & Gamble за спонсорство программы
Когда я не объедался культурными войнами, я делал легкие сюжеты о евангелистах и чувствовал себя при этом туристом в национальном парке. Я собирал материалы о христианских реалити-шоу, христианских рок-фестивалях, христианских финансистах, христианских сантехниках, христианских группах поддержки, христианских страховых компаниях – всего не перечесть. Когда я делал репортаж о христианском фитнесс-клубе в Калифорнии, мне попалась надпись: «Ты можешь работать над бедрами, пока обращаешь других в свою веру». Это был не лучший момент. Но на самом деле эта тематика была довольно веселой, хотя и слегка странной. Я знакомился с интересными людьми, с которыми я бы иначе никогда не встретился. Я часто был в эфире. В конце концов, если честно, я не очень много об этом задумывался. Я продолжал заниматься этим из тех же корыстных побуждений и с той же отстраненностью, с которойым ходил в детстве в еврейскую школу.
После этой продолжительной гонки продюсер, назначенный работать со мной, начал уставать от моего подхода. Это был молодой мужчина с приятным мелодичным именем Вонбо Ву. Так же, как и я, он вряд ли был лучшей кандидатурой для работы с религиозной тематикой. Он вырос в Бостоне в семье корейских иммигрантов. И к тому же был открытым геем. Мы устраивали довольно пафосные дискуссии, проезжая через библейский пояс[11]. В то же время мы брали интервью у многочисленных гомофобов, но Вонбо был достаточно профессионален, чтобы это его задевало. Он никак не мог принять мою тягу к сюжетам, полным конфликтами и нелепостями. Он не хотел, чтобы я был скандальным журналистом религиозной тематики… Он не одобрял мою тактику, говорил, что я подсовываю публике самый странный материал из всех возможных. Ему не нужны были культурные войны. Он хотел сконцентрироваться не на том, как люди кричат о своей вере, а на том, как вера влияет на их повседневную жизнь. Одним словом, он хотел копать вглубь. Я предложил ему пойти на NPR[12].
Я гнался за очередной историей из разряда «посмотрите, что еще придумали эти странные евангелисты», когда оказался в той огромной церкви, заполненной людьми в трансе. Мы со съемочной группой приехали в Церковь Новой Жизни в Колорадо-сити. Церковь была комплексом больших зданий на вершине холма с прекрасной панорамой. Мы должны были увидеть «молитвенный НОРАД»[13]. Нас должен был сопровождать невероятно заботливый священник – пастор Тед Хаггард.
Через несколько минут после того, как меня стал раздражать один из почтенных прихожан, пастор вывел нашу команду из главного зала. Мы вдохнули свежий колорадский воздух и направились к новому сияющему зданию за 5,5 млн долларов в 90-метрах от нас. Оно занимало площадь порядка 5000 квадратных метров. Мы протиснулись через стеклянную дверь в длинный коридор, украшенный предметами религиозного культа. Команда бежала передо мной и Тедом и снимала наш разговор. Затем мы вошли в главный зал, он был довольно впечатляющим. В центре гигантского окна помещался большой вращающийся глобус. Он должен был контролировать человеческое общение с Богом, связываться с компьютером и собирать новости со всего мира. «Мы непрерывно ищем по всему миру события, о которых необходимо помолиться», сказал мне пастор серьезно и взволнованно. Тед был одним из тех «воинов молитвы», которые верят, что заступническая молитва влияет на то, что происходит в мире. «Если до нас доходит сигнал сигнал о том, что где-то есть проблема, мы сразу сообщаем об этом сотням тысяч молящихся».
Это место очень воодушевляло Теда, хотя мне казалось, что он с таким же энтузиазмом мог рассказывать о пастернаке или страховых рентах. Должен признать, он выглядел как человек, который мог бы быть отличным региональным топ-менеджером в страховой компании. Короткие волосы разделены напробор, огонек в глазах – у него была способность (почти как у Клинтона) убеждать собеседника, что по крайней мере в этот момент он для него самый важный человек в мире.
Со своей женой Гейл и командой из 22 человек он основал Новую Жизнь в своем районе несколькими десятилетиями ранее. Со временем они становились все активнее – Тед водил своих последователей в своеобразный патруль по городу. Они молились возле правительственных зданий, гей-баров и домов, где жили женщины, подозреваемые в колдовстве. Вместе со своей дружиной он обошел почти все улицы города и даже молился за случайных людей из телефонной книги. Он надеялся выгнать дьявола из города. Тед умел в разговоре непринужденно и беззаботно упомянуть Сатану, что, несомненно, добавляло ему шарма.
Ко времени нашего визита число прихожан церкви насчитывало 40 000 человек, и Тед был одним из главных людей в Колорадо-сити. Этот город даже называли «Евангелическим Ватиканом», потому что в нем возникли такие крупные христианские организации, как «Campus Crusade for Christ» и «Focus on the Family». Но Тед легко относился к своему авторитету и настаивал, чтобы все называли его просто «пастор Тед».
Когда мы пришли в главный зал, чтобы снять интервью, прихожане уже разошлись. По ходу разговора стало ясно, что Тед из другой породы проповедников. Он не был похож на своих яростных предшественников из партии консерваторов, отличался от фигур вроде Джерри Фалуэлла, Пэта Робертсона и Джеймса Кеннеди. Он был из нового поколения священников и пытался включить в список острых тем что-нибудь кроме абортов и однополых браков. В некотором смысле он больше напоминал гуру самостоятельной психологической помощи. Он написал несколько книг о том, как сохранить брак или спасти своих соседей от адского пламени. Он даже написал книгу о питании и назвал ее «
После интервью, пока съемочная бригада гасила прожекторы и складывала оборудование, Тед уселся на ступени перед сценой и жестом пригласил меня сесть рядом. Сначала я хотел извиниться и отказаться, предчувствуя религиозную агитацию. Но ради приличия я остался и неохотно плюхнулся на ступеньку рядом с Тедом. Проповедник меня очень удивил. Без камер он чуть-чуть снизил уровень энтузиазма в голосе и с подкупающей искренностью заговорил о положении евангелической церкви в Америке.
– Мы можем поговорить не для репортажа? – спросил он.
– Разумеется, – ответил я и подумал: «Это уже интересно».
– Есть огромная разница между тем, чем я занимаюсь как пастор и тем, что делают люди вроде Джима Добсона.
Добсон был главой организации «
– У меня своя паства, которую я вижу каждую неделю, – добавил Тед. – И я знаю, что их волнует – например брак, дети или финансы. Если я все время говорю о негативных вещах, им это не помогает. А Добсон занимается так называемой «церковной организацией». И его организация растет из конфликтов, потому что это привлекает интерес и капитал.
Было немного странно слушать, как известный пастор говорит о конкуренции с другой важной фигурой евангельской церкви. Это было слегка… не по-христиански. Но это было очень интригующе, и этот человек начинал мне нравиться. В нем был некий парадокс: слишком дружелюбный, но не отталкивающий, елейный, но ироничный. Я сидел на ступеньках и уже далеко зашел за границу того, о чем прилично говорить. Тед терпеливо отвечал на все вопросы о евангелизме, которые я постеснялся бы задавать кому-нибудь другому. При нем я не чувствовал себя неловко и не ощущал себя «невоцерковленным», как они это называют. И уж тем более Тед не пытался обратить меня в веру. Он даже нормально воспринял мой вопрос о том, как библеисты мирятся с тем фактом, что в разных книгах Библии отличаются ключевые подробности жизни Иисуса. Он загадочно улыбнулся и сказал: «У нас свои правила».
Во время разговора с пастором Тедом я со стыдом осознал, насколько сильны были мои предрассудки – не только о Теде, но и вообще о верующих. Меня поразило, что я так слепо поддался влиянию стереотипов. Газета «Вашингтон пост» однажды назвала религиозных людей «бедными, необразованными и управляемыми». История пастора Теда о внутренних столкновениях шла вразрез с управляемостью. Что касается интеллекта, Тед совершенно очевидно был умен. И потом, сколько было умных верующих людей – Толстой, Линкольн, Микеланджело, не говоря уже о современных священниках вроде Френсиса Коллинза, евангелиста и ученого, ведущего проект по расшифровке генома человека.
Я не только был несправедлив к верующим людям, делая все эти узкие выводы, я еще и вредил самому себе. Большинство людей в Америке – да и на всей планете – смотрели на жизнь через призму веры. Мне не нужно было принимать их позицию, но я мог попытаться встать рядом с ними и посмотреть на мир их глазами. Более того, тема религии могла бы зажечь свет вместо того, чтоб накалять страсти. Когда религия стала предметом распри, глубокое освещение событий открыло бы аудитории новый взгляд на происходящее – более понятный, человечный и ясный.
Вскоре после этого я признался Вонбо в том, что он прав. Мы могли бы делать более вдумчивые репортажи, не вступая в ряды общественного радио.
Я так воодушевился идеей улучшения своих репортажей, что весной 2005 года положил в чемодан Библию и отправился в рабочую поездку в Израиль, Египет и Ирак. Я решил, что если уж быть отличным репортером, то нужно изучить первоисточники.
Как раз перед этой поездкой состоялась моя последняя стычка с Питером Дженнингсом. Мы собрались в его кабинете якобы для того, чтобы он рассказал мне, к чему я должен стремиться в работе. В своей обычной манере он начал с пощечины. «Есть мнение, – сказал он, – что ты не очень хорошо делаешь заграничные репортажи». Хотя я был уверен, что это не так (скорее всего, это просто часть психологических операций Питера), я чувствовал, что должен защищаться. Но как только я начал бормотать какие-то аргументы, он сразу же перебил меня и прочитал целую лекцию о том, какие разнообразные сюжеты я должен был сделать для передачи, находясь за границей. Затем ему позвонила его жена Каис. После продолжительного воркования он повесил трубку, посмотрел на меня и сказал: «Вот что я тебе скажу, Харрис. Женись удачно хотя бы один раз».