Говорят, нельзя дважды войти в одну реку. О нет: вскоре после первого, необычайно страстного свидания графиня Евдокия обнаружила, что в одну и ту же реку опасной неосторожности некоторые женщины только и знают, что входят! Легко догадаться, что она почувствовала буквально через месяц после возвращения в Петербург, обнаружив, что снова беременна!
Граф Андрей Федорович просто-таки со смеху покатился, но не бросил жене ни слова упрека. Только сказал заботливо:
– Ну что же, в воронежском имении вы себя великолепно чувствовали!
Наверное, он и впрямь говорил заботливо, однако графине Евдокии почудилось в его словах скрытое ехидство: муж не мог не видеть, как металась она в сельской глуши, как мучилась, как стремилась в Петербург. И вот вам, пожалуйста!
Впрочем, не стоило придираться к словам. Спасибо и на том, что граф даже обрадовался очередному прибавлению семейства и ничем не попрекнул столь лихо загулявшую супругу. Явно он намерился и этого ребенка признать своим, причем с превеликим удовольствием!
Графиня Евдокия пыталась понять причины такой снисходительности супруга. О да, он был человеком великодушным. Нет, скорее – равнодушным. Вот именно: ему было все равно, что происходит с женой, чьих детей он будет воспитывать… Кстати, оказалось, что граф очень любит детей. Ну кто бы мог ожидать отцовского такта и истинной нежности от этого некогда искалеченного собственной матерью человека!
Немало объяснялась снисходительность графа к шалостям жены тем, что ему смертельно хотелось натянуть нос светскому обществу. Ростопчин прекрасно знал, что его богатство и высокое положение заткнут рот любому, кто пожелал бы позлословить на счет его и его семейства. Графиня Евдокия была, как жена Цезаря, выше подозрений, но не благодаря добродетелям своим (которыми не обладала), а благодаря золотому пьедесталу, на котором стояла.
Правда, довольно трудно оказалось усмирить змеиный язык старшей графини Ростопчиной… Только от того, что сын, в общем-то, любил жену, она ополчилась на Додо и иначе, как презрительно: madame Eudoxie, мадам Евдокси, – ее не называла. Однако с тех пор, как все капиталы Ростопчиных попали в распоряжение Андрея Федоровича, графиня-матушка опасалась злить сына, а непочтительное отношение к Додо его непременно разозлило бы. Словом, шла обыкновенная дамская войнушка, но поскольку обе стороны называли друг друга исключительно на «вы» и обращались друг к другу по-французски, до вульгарщины все же не опускались. Да и воспитание не то было у обеих, чтобы опускаться-то…
Итак, новая беременность была воспринята в семье Ростопчиных, скажем так, благожелательно. Муж и жена принялись готовиться к отъезду в воронежские степи, в то же имение под названием «Анна». Не то отношение встретила графиня Евдокия у отца будущего ребенка. Ее еще раньше неприятно поразило, что Андрей Николаевич не пожелал хотя бы тайно увидеть старшую дочь. Ну ладно, это хоть как-то можно понять и простить… Но весть о новой беременности возлюбленной как бы заморозила его чувства! Графиня Евдокия ощутила исходящее от него не сочувствие, не тоску от предстоящей разлуки, а словно бы некую брезгливость по отношению к себе!
Ей так и не удалось за годы их связи вполне понять натуру Андрея Карамзина. Он был хорошим человеком, но – легковесным, эгоистичным. Женщина, тем паче – любимая им и принадлежащая ему женщина, воспринималась им только как некое прекрасное существо, чуждое земным потребностям, самыми низменными из которых он считал рождение и вынашивание ребенка. Даже его собственного! Ладно, один раз еще мог простить любовнице такую erreur, такой mauvais ton,[25] однако превращать
Конечно, если бы не этот ребенок, который должен был родиться… конечно, если бы ей не нужно было уезжать…
Но есть вещи, которые изменить невозможно. И графиня Евдокия отбыла в сопровождении саркастически ухмыляющегося супруга в имение Анна, которому предстояло сделаться местом ее очередной ссылки. А Андрею Николаевичу было отправлено стихотворение, написанное, как любят выражаться дамы-романистки и мужчины-пииты, кровью сердца:
Да, при самом лучшем раскладе Андрею Николаевичу только и оставалось, что вспоминать свою возлюбленную: графиня Евдокия задержалась в Анне гораздо дольше, чем собиралась. Сначала уехать не могли из-за распутицы, потом из-за нездоровья молодой матери, а потом… Свершилось истинное чудо: вскоре после рождения второй дочери Карамзина, Лидии, графиня Евдокия зачала от… собственного мужа!
Видимо, его бесплодие было лишь временным нездоровьем, которое теперь закончилось. А может быть, бог решил вознаградить Ростопчина за добросердечие, с которым он привечал внебрачных дочерей жены, за то, что дал им свое имя и ни словом не упрекнул распутную (если уж называть вещи своими именами) графиню Ростопчину-младшую…
Конечно, Евдокия Петровна радовалась, что будет ребенок, который положит конец межеумочным отношениям, сложившимся в семье (все-таки равнодушно-веселое великодушие графа Андрея Федоровича ее порядком, выражаясь сленгом позднейшего времени, напрягало). Однако немало слез она пролила, думая, непрестанно думая о том, другом Андрее, понимая, что новая отсрочка встречи может стать для их любви поистине роковой.
И вот родился сын, Ростопчин-наследник, которого назвали Виктором.
Граф Андрей Федорович был счастлив поистине, и это помогло ему легче перенести многочисленные финансовые неурядицы, которые на него вдруг обрушились.
Увы, он не унаследовал от отца хозяйской сметки и расчетливости. Его решения трудно было назвать обдуманными, он жил и действовал так, словно владел неразменным рублем… вернее, неразменным миллионом рублей. Впрочем, его нерасчетливость объяснима любящим и щедрым сердцем. К примеру, чтобы помочь запутавшейся в финансовых проблемах сестре Софье, которая жила во Франции и была известна там как детская писательница Софи де Сегюр, граф Андрей Федорович попросту вынул бриллианты из отцовских табакерок, из коих одна, пожалованная покойному Федору Ростопчину австрийским императором во время суворовской кампании, стоила 75 тысяч рублей. Друзья похитили у Андрея оставшиеся драгоценности да еще обманули, пообещав продать на аукционе в Париже коллекцию картин – шедевры будто бы погибли во время бури на море, когда доставлялись на корабле во Францию. Позднее дети Андрея Ростопчина встречали эти картины в доме у французского посла. А ведь каждое полотно стоило не меньше ста тысяч рублей!
Спустя годы безудержного мотовства граф Андрей Федорович вдруг спохватился, что швыряет деньги без счету. Однако он не стал умерять своих трат, просто не в силах был, но они сделались более, скажем так, осмысленными. К примеру, Императорской публичной библиотеке он постоянно жертвовал деньги, редкие коллекции книг и гравюр. Вдруг увлекся историей, причем обнаружилось, что этот светский бездельник умудрился в свое время получить хорошее образование и ничего из прежних знаний не растерял и что вообще у него светлая голова. Андрей Ростопчин стал автором нескольких книг на исторические темы (в том числе и работ о деятельности отца), словаря художников, задумывал написать словарь о России. Те картины, что оставались в его распоряжении, он щедро выставлял в своем доме для публики.
Как помещик, он, может быть, и был лишен деловой хватки (если это означает все соки из крепостных выжимать), но, судя по воспоминаниям знавших его людей, «обращался с крепостными милостиво, выстроил им больницу, дарил лес на постройки и дрова на топливо, павших лошадей и коров заменял своими».
После счастливейшего в жизни события – рождения сына Виктора – граф Ростопчин снова начал искать себе место в высшем свете. Первым делом нужно было вернуть давно и, казалось, безвозвратно утраченное расположение императора. Андрей Федорович вручил графу Бенкендорфу документ из отцовского архива для передачи императору Николаю. Это был рескрипт о заточении императрицы Марии Федоровны в Соловецкий монастырь и о признании незаконными ее сыновей Михаила и Николая. Рескрипт тот в горячую минуту подписал император Павел, который, когда чудесил, любил признавать собственных детей незаконнорожденными. Именно граф Федор Ростопчин в свое время обнаружил сей документ и скрыл его от всех. Андрей рискнул напомнить об этой истории сыну Марии Федоровны – императору Николаю… Уже на следующий день Бенкендорф передал молодому Ростопчину, что государь благодарит его.
Вернув расположение императора, граф Ростопчин вновь пожелал вступить в военную службу и с февраля 1840 года числился корнетом гусарского его императорского высочества герцога Максимилиана Лейхтенбергского полка. Вскоре он был произведен в поручики, а уволился в 1843 году в чине штабс-капитана.
Такое ощущение, что граф Андрей Федорович непременно хотел передать сыну (ну и дочерям, конечно, ведь он никогда не делал различия между своим ребенком и детьми Карамзина) не только честное, но и славное имя.
А тем временем жизнь его жены подернулась дымкой печали.
Когда графиня Евдокия вернулась в Петербург, она поняла: сбылись самые худшие ее предвидения. Сердце ее возлюбленного было занято другой женщиной. Вернее, другими, потому что слишком много имен называлось теперь рядом с его именем.
Впрочем, какая разница, много или одно? Главное, что имена Андрея Карамзина и Евдокии Ростопчиной больше не звучали рядом!
Ну что же, взамен сердечной потери графиня сделала открытие, которое рано или поздно совершают все творческие люди: ничто так не способствует прилету муз, как разбитое сердце, к которому эти самые музы слетаются, словно пчелы на мед… Или словно вороны на кровь, если угодно.
Графиня Евдокия безудержно писала стихи – пока только на одну тему: о своей невозвратимой потере. С превеликим изумлением она обнаружила, что ее откровенность на грани исповеди – именно то свойство, которое делает ее сердечные рифмованные излияния общеинтересными.
Ее стихи печатались, причем очень охотно, самыми популярными журналами, о них много говорили. Как-то незаметно для себя графиня Евдокия Ростопчина сделалась знаменитой писательницей! И вот она наконец решилась собрать все стихи, написанные в 1829-1839 годах, в одну книгу и попытаться издать ее. Получился немалый сборник: девяносто одно стихотворение.
Книга была встречена общими похвалами и лестными критическими отзывами. Известный критик П.А. Плетнев писал в «Современнике»: «Мы смотрим на это собрание стихотворений с чувством, которому трудно приискать название. Тут заключены впечатления, ощущения, думы, мечты, надежды, радости, утраты – все, чем жизнь так волнуется и чем она так очаровательна в лучшие наши годы, – тут десять лет цветущего возраста женщины, тут история прекраснейшего существа в его прекраснейшую пору. Как не сказать, что это – явление, которого еще не бывало в нашей литературе, – явление, на которое нельзя смотреть без полного участия, без особенного любопытства и неизъяснимого удовольствия. Перед нами открыт непроницаемый лабиринт юного, пылкого, трепещущего сердца; мы видим все его изгибы, все уклонения, весь путь, где десять лет играли, тревожились и бодрствовали ум и воля поэта с его детства до нынешних его блестящих дней юношества… Рассматривая книгу, вы чувствуете, как увеличивается деятельность поэта, как укрепляются силы его таланта, как все в нем получает зрелость и могущество… Слиянная с жизнью, не отделяясь от нее для исполнения каких-нибудь условий искусства, здесь поэзия во всем есть власть духа над явлениями и вещественностью».
Видимо, приобретенное благодаря наработанному с помощью страданий умение зашифровать свои изнуряющие чувства в образы высокой поэзии и называл Плетнев властью духа над явлениями и вещественностью. Слава богу, конечно, что Евдокия Ростопчина не до такой степени владела проявлениями своих чувств, потому что именно их изобилие и неуемность были по нраву читателю. Но метафоры (ах, как любят поэты это слово!) – о да, метафоры ее были великолепны.
Правда, А.В. Никитенко писал в «Сыне Отечества»: «Не ищите поэтической архитектоники в этих милых произведениях женского ума и фантазии; вы не найдете в них также творческого могущества, которое превращает идею в действительное явление, в живой образ». Но тут же критик словно бы заглаживает свою вину за пренебрежительность к женской поэзии: «Это звук идеально настроенной души, а не вещи и силы – результаты лирического ее воодушевления, без воззрения на те предметы, которые его возбуждают. Поэт прямо и непосредственно вводит нас в ее святилище; вы не видите там богов, которым он приносит свои жертвы, а только слышите тихую, очаровательную мелодию молитвы, которая заставляет вас верить, что они только тут присутствуют. Так вообще женщина раскрывает перед вами движения своего гибкого ума и своего прекрасного чувства, не объясняя причины их; занятая единственно тем, что в ней происходит, она указывает на свое сердце и говорит вам: „Вот мой и ваш мир!“»
Итак, графиня Ростопчина стала признанным мэтром дамской поэзии. Одно из стихотворений ее первой книги так и называется: «Как должны писать женщины»:
Впрочем, в те времена никто особенного различия между дамской лирикой и мужской не делал. Равно читали и Пушкина, и Ростопчину, то есть она была чрезвычайно популярна. Многие разделяли мнение критики, что «таких благородных, легких, гармонических и живых стихов вообще немного в нашей современной литературе, а в женской – это решительно лучшие стихи из всех». Да, лирику ее оценивали очень высоко: Дружинин в предисловии к сборнику написал: «Имя графини Ростопчиной перейдет к потомству как одно из светлых явлений нашего времени».
«Она точно Иоанна д’Арк… – щедро выразился князь Петр Вяземский, – пустая вертушка, а в минуту откровения поэт и апостол душевных таинств». Тот же Вяземский называл ее «московской Сафо», имея в виду, конечно, прежде всего то, что вот – женщина, вот – пишет стихи о любви… были ведь у Сафо Лесбосской не только милые подруги, но и милый друг Фаон, из-за которого она и бросилась «в ночь со скалы Левкадской», не в силах перенести мучений разбитого сердца…
Между прочим, графиня Евдокия писала и прозу: двумя годами ранее она выпустила под псевдонимом «Ясновидящая» книгу «Очерки большого света» (написано это было во время «степного заточения» в Анне). В предисловии Евдокия Петровна писала: «Свет – живая книга, книга пестрая, трепещущая занимательностью, но не всякому дается ее мудреная грамота. Двоякий путь ведет к оценке света, к познанию страстей и тайн, в нем кипящих: умственные способности разбирают, обсуждают, доискиваются; сердечность отгадывает и понимает. Ум видит и заключает; сердце видит и сочувствует. Первому свет – зрелище; для последнего он – драма. И не верьте им, говорящим, что одна только собственная опытность доводит до разумения других; не верьте, что необходимо самому прожить и прочувствовать, чтобы постичь и угадать жизнь и чувства в окружающих. Нет, достаточно носить в судьбе зародыш сильных впечатлений, чтобы отозваться на вопль души чужой; достаточно вблизи смотреть, как страдают, как любят, чтобы говорить их языком с страдающими и любящими; достаточно прозреть и прослышать, чтобы на все найти отблеск и отзвук».
Книга «Очерки большого света» включала в себя повести «Чины и деньги» и «Поединок». Обе повести были тоже посвящены чисто женским проблемам, праву женщины любить, не скрывая своего чувства. Однако они оказались гораздо ниже по уровню, чем стихи, и были не только проигнорированы критикой, но и почти не замечены читателями. Только Н.А. Полевой, бывший редактором журнала «Сын Отечества» и читавший эти произведения в корректуре, записал в своем дневнике: «Читал повесть Ростопчиной. Какая прелесть! Это наша Жорж Занд».
Молчание публики и критики смутило Евдокию Петровну: больше десяти лет она не писала прозой. Что и говорить, стихи удавались лучше!
Не только их искренность привлекала читателя, но и налет модной в ту пору разочарованности – не только в жизни, но и в свете. Конечно, ее разочарование было не такое сильное, не столь исполненное протеста, как у Лермонтова, которому поэтесса Ростопчина явно подражала, нагнетая это чувство в своих стихах, – ее тоска и задумчивость туманны и неясны:
Конечно, не было, казалось, более разных людей, чем светская дама и озлобленный на весь мир гвардейский поручик, однако случаются сходные минуты как в жизни, так и в душевных настроениях, которые сводят, роднят людей. Дружба – это тоже вспышка, как и любовь, этот огонек не во всякую минуту загорится! Так сошлись обстоятельства и настроения, что, когда в 1841 году брат Сергей познакомил Евдокию Петровну с двадцатисемилетним своим приятелем Мишелем Лермонтовым, этот самый костер зажегся между ними в одно мгновение. В принципе, Додо и Мишель могли бы познакомиться и раньше: Сушков и Лермонтов были товарищами по Московскому благородному пансиону, так что Додо давно слышала это имя и даже знала, что с детских лет его прозвище было Лягушка – за некрасивость, нескладность, заметную хромоту.
В то время Лермонтов как раз приехал с Кавказа, с войны, и встречался с графиней Евдокией очень часто. Потом, спустя несколько лет, она писала Александру Дюма, который интересовался литературной жизнью России: «Мы постоянно встречались и утром, и вечером; что нас окончательно сблизило, это мой рассказ об известных мне его юношеских проказах; мы вместе вдоволь над ними посмеялись и таким образом вдруг сошлись, как будто были знакомы с самого того времени».
Проказы эти, между прочим, были не слишком-то безобидны: «Помню, один раз, – пишет графиня, – он, забавы ради, решился заместить богатого жениха, и когда все считали уже Лермонтова готовым занять его место, родные невесты вдруг получили анонимное письмо, в котором их уговаривали изгнать Лермонтова из своего дома и в котором описывались всякие о нем ужасы. Это письмо написал он сам и затем уже более в этот дом не являлся».
Учитывая, что речь идет о беспримерной подлости, совершенной юным Мишелем по отношению к Екатерине Сушковой, в замужестве Хвостовой[26] (дальней родственнице Додо, между прочим!), не стоило бы воспринимать это столь игриво… Однако Евдокия Ростопчина была прежде всего женщиной со всеми своими достоинствами и недостатками, то есть по сути своей склонялась к сплетням и злословию по отношению к другим особам одного с нею пола (такова уж наша дамская природа!), а в пору знакомства с Лермонтовым она находилась в состоянии обостренного разочарования и жизнью (особенно своей личной), и состоянием русского общества (прежде всего светского, конечно, в котором она вращалась и в котором, как ей казалось, ее недооценивали). В Лермонтове тоже уживалось презрение к светскому обществу и мстительное желание блистать в нем, поэтому его постоянная, а ее перманентная мизантропия оказались кремнем и кресалом. Больше всего Евдокии Петровне нравилось в Лермонтове именно то, что он уже многих женщин бросил: «Едва начиная ухаживать, он уже планировал разрыв и иногда делился этим с приятелями»… Не она одна, графиня Евдокия Ростопчина, оказалась брошенной возлюбленным, и это очень утешало. Их прежде всего сблизила обида на людей и разочарование в любви…
Так или иначе, дружба их, пусть и кратковременная, была очень крепка. Настолько, что они считали себя родственными душами. А потому, когда Лермонтов снова уезжал на Кавказ, графиня Евдокия напутствовала его стихотворением «На дорогу!», предпослав ему в качестве эпиграфа пророческую строку из «Божественной комедии» Данте: «Tu lascerai ogni cosa dilletta Piu caramente». Что в переводе с итальянского означает: «Ты бросишь все, столь нежно любимое».
Вот эти стихи:
Перед самым отъездом Лермонтов подарил Ростопчиной альбом для стихов (совершенно так же, как подарил ей некогда тетрадь Пушкина Жуковский). На первой странице было написано стихотворение, посвященное графине Евдокии Петровне:
Вскоре после прибытия в Пятигорск Лермонтов в письме выговаривал бабушке за то, что она не выслала ему тотчас книгу Ростопчиной, которую после его отъезда Додо передала Е.А. Арсеньевой с надписью: «Михаилу Юрьевичу Лермонтову в знак удивления к его таланту и дружбы искренней к нему самому».
Книгу-то в Пятигорск выслали, да вот беда – она безнадежно опоздала…
Узнав, что ее недолгий, но ставший таким дорогим и близким друг и впрямь бросил все столь нежно любимое, отправившись в иные пределы, графиня Евдокия Петровна написала стихотворение «Нашим будущим поэтам», предпослав ему великолепный эпиграф. Она вообще очень внимательно относилась в подбору эпиграфов – ведь они настраивают читателя на восприятие всего стихотворения, на понимание авторского замысла. В данном случае эпиграф был взят из стихов мадам Анаис Сегала, французской поэтессы, прозаика, драматурга. В переводе эти строки звучат так:
Этот эпиграф, это стихотворение – вообще предостережение будущим поэтам. Ростопчина искренне верила, что творчество роковым образом влияет на жизнь творца: за все на свете необходимо платить, иногда и самой жизнью.
Она горевала о Лермонтове, но горевала и о себе. Смерть ужасна, жестока, да… но хороша и милосердна хотя бы тем, что лечит все страдания. А между тем не было в жизни знаменитой поэтессы и счастливой матери семейства, светской дамы, предмета поклонения множества мужчин, графини Евдокии Ростопчиной дня, когда бы она не страдала!
Она никак не могла отделаться от воспоминаний об Андрее Карамзине! В конце концов ее уныние стало переходить в черную меланхолию, и граф Ростопчин повез жену за границу – развеяться. Что характерно, сделал он это по горячему настоянию матери, всерьез обеспокоенной состоянием духа и нервов madame Eudoxie. Графиня Екатерина Петровна очень беспокоилась за семейное счастье сына, потому что неожиданно полюбила его детей. И она тоже не делала никакой разницы между девочками, прижитыми невесткой от Карамзина, и родным внуком. Более того, она обожала Лидию и дружила с ней по-взрослому, с полным доверием. Спустя много лет Лидия, которую тоже не минует семейное литературное поветрие (писали среди Ростопчиных не только Евдокия Петровна, но и сама графиня-старшая, и ее дочь, упоминавшаяся французская писательница Софи Сегюр), и она, повзрослев, напишет не только несколько повестей («Падучая звезда», «Красотка» и другие), пьес, книг для детей, где многое почерпнуто из воспоминаний детства, но и мемуары «Правда о моей бабушке», а также «Семейные воспоминания».
Словом, как сложно ни относилась старшая графиня Ростопчина к Евдокии, она всеми силами радела о сохранении семьи сына. Екатерина Петровна решила, что совместное путешествие на юг оживит давным-давно угасшие чувства супругов, привяжет их друг к другу, вновь объединит совместными заботами.
Ну что же, она, в принципе, не ошиблась: вернулись Ростопчины в Россию и впрямь объединенные общими заботами. Однако к воскрешению угасших чувств это не имело никакого отношения.
Впрочем, обо всем по порядку.
Итак, тронулись они в Европу, северо-западных берегов которой решено было достичь с помощью… чуда света – парохода.
Встретившись в Риме с Гоголем, с которым графиня Евдокия была хорошо знакома, она показала ему свое новое стихотворение, вернее, аллегорическую балладу «Насильный брак» (другое название – «Старый муж»), написанную в форме диалога между мужем и женой.
Написанная в пути, между Краковом и Веной, баллада сия показалась Гоголю исполненной острых политических намеков на угнетенное положение Польши в составе Российской империи. Прошло уже больше десяти лет со времени подавления Варшавского мятежа 1830 года, однако так называемые «передовые люди России» по-прежнему считали своим долгом возмущаться усмирением сего безобразного бунта. Ну, в самом же деле, ежели эти люди не станут чем-нибудь возмущаться, кто же впредь посчитает их передовыми?!
Графиню Евдокию Петровну положение «братьев-славян» волновало в последнюю очередь. Прежде всего ее тревожила жизнь собственного сердца и печальное (на самом-то деле – не столь уж печальное, бывает куда хуже!) положение жены, не любящей своего супруга. Объяснением причин, побудивших ее написать балладу, могут служить вот эти строки о женщине, о женской доле – некоторым образом ее жизненное и творческое кредо: «Кто сводит ее (женщину) с пьедестала, чтобы не поклоняться перед ней, как перед богиней, недоступной и гордой, но поставить ее в уровень с собой, своими требованиями и привычками, а потом согнуть ее, сломать ея гордость и бросить на колени, как рабу бессловесную и беззащитную… Messieurs, vous savez ce que vous faites,[31] и если женщина точно виновна и точно совратилась с прямого пути, я всегда не к ней обращаю порицанье, а ищу за нею настоящего виновного, т. е. мужчину. Вследствие такого убежденья я держу перо в руке как орудие, единственно нам данное против вас; я стараюсь воспроизводить женщин наиболее интересными, а мужчин как можно пошлее…
Такую женщину труднее обмануть, труднее переломить; она борется с мужчиною и тогда только признает в нем господина своего, когда ум и сердце ее найдут в нем нечто выше и лучше себя. За то им и не житье в мире, и клевета преследует их до гроба, употребляя оружием против них даже самые их добрые качества…»
Строго говоря, в данной ситуации Евдокия Петровна больше играла в страдание, чем страдала, но в балладе «Насильный брак» поиграла одновременно в то и другое страдание: любовное и политическое.
Однако разговор с Гоголем, который увидел в поэме политические намеки, открыл ей глаза. Ростопчиной захотелось причислиться к «передовым». Недолго думая, она посвятила свою балладу «Мысленно – Мицкевичу», чем априори придала ей однозначный и одиозный политический оттенок.
А Гоголь посоветовал:
– Пошлите в Петербург: не поймут и напечатают… Вы не знаете тупости нашей цензуры, а я знаю. Пошлите!
Политическое тщеславие заело графиню Евдокию Петровну, и она отправила стихи в «Северную пчелу». Было тут и еще кое-что: ей хотелось поразить своей смелостью Андрея Николаевича Карамзина!
В это самое время до нее дошло известие, которое стало для нее новым ударом и вновь навело на мысль о своей неудавшейся жизни: ее бывший возлюбленный (на возвращение которого Евдокия Петровна не переставала надеяться!) бросил наконец-то беспутный холостой образ жизни и решил жениться.
И на ком, о господи?! На Авроре Демидовой, урожденной Штернваль!
Более зловещей спутницы жизни он выбрать не мог… ну вот разве что женился бы на самой Смерти. И это при том, что более очаровательного и добродетельного существа невозможно было бы отыскать при всем желании…
Ее безукоризненная красота обладала даром сводить мужчин с ума.
– писал о ней Петр Вяземский.
Однако она считалась воистину роковой женщиной. В юности у нее был жених, который погиб за несколько дней до свадьбы. Ну что ж, всякое случается на свете, даже такие печальные истории! Кавалеры не оставляли печальную красавицу ухаживаниями, и вскоре Аврора дала слово выйти за Александра Муханова, приятеля Пушкина. Однако – вновь за несколько дней до свадьбы, на холостяцком ужине, – он умудрился простудиться так, что через несколько дней умер от воспаления легких. Женихи стали избегать ослепительной, но опасной красавицы. Однако знаменитый богач, уральский заводчик Павел Николаевич Демидов, член Петербургской академии наук, решился-таки рискнуть – и ему вроде бы повезло: он получил согласие Авроры, свадьба прошла благополучно (среди многочисленных подарков молодая жена получила от мужа знаменитый алмаз Санси, сокровище поистине баснословное!). Потом госпожа Демидова родила сына, которого тоже назвали Павлом… Но ревнивый Рок не оставлял в покое мужчин этой красавицы! Спустя шесть лет после свадьбы Павел Николаевич неожиданно (в месяц!) сгорел от скоротечной чахотки.
С тех пор лето и часть осени госпожа Демидова проводила за границей и на Урале, где она довольно успешно управлялась с громадным наследством мужа, а зиму и весну – в Петербурге, в своем особняке на Дворцовой площади. Она уверяла, что решилась совершенно посвятить себя воспитанию сына, что не помышляет о замужестве, да и грех даже думать о таком ей, невольной причине смертей стольких мужчин!
Графиня Евдокия хорошо знала эту печальную красавицу и вроде бы даже сочувствовала ей, но в ее отношении к Авроре всегда ощущался оттенок настороженности. Может быть, дело было всего лишь в чисто женской зависти к красоте безусловной, ошеломляющей, над которой не властно время? Или это было предчувствие той роковой роли, которую Аврора сыграет в жизни самой Евдокии Петровны?
О, конечно, в такую красоту невозможно не влюбиться. Да и Андрей Карамзин давно уже не принадлежал графине Евдокии, она даже и право на ревность утратила. Однако известие об этом браке не только измучило ее припадками лютой ревности (отвратительным казалось все, а особенно то, что Аврора старше нового мужа на восемь лет), но и напугало до полусмерти. Графиня Ростопчина билась в рыданиях, которые вынуждена была таить от всех, беззвучно выкликая:
– Она тебя погубит! Кто угодно, только не она!
Евдокия Петровна была убеждена в этом так же, как и в том, что сейчас живет в Риме. Она немедленно написала Андрею Николаевичу отчаянное письмо, умоляя не вступать в брак с женщиной, которая непременно станет причиной его погибели, однако ответа не дождалась. Конечно, Карамзин счел ее письмо обычным бредом ревнивой, влюбленной, покинутой женщины, которая во что бы то ни стало хочет очернить счастливую соперницу.
Ну что же, через какое-то время до Ростопчиной дошло известие о свадьбе. Потом – о том, что Карамзины уехали на Урал, в Нижний Тагил, где у Андрея Николаевича замечательно идут дела по управлению заводами его предшественника Демидова.
Евдокия Петровна не верила. Ей казалось, что люди, которые передают ей эти вести, нарочно лгут, чтобы ее помучить. Вся жизнь казалась ей теперь неким увядшим букетом, некогда роскошным. Она ничего, ничего не видела в жизни для себя…
От всех этих мучений тошно сделалось оставаться в Италии. Ростопчиной хотелось домой, чтобы самой убедиться: не может, ну никак не может Андрей быть счастлив с кем-то. Он уже раскаивается, что скоропалительно бросился в объятия этой погубительницы мужчин…
Евдокия Петровна заставила мужа готовиться к возвращению. Впрочем, граф Андрей Федорович и сам уже заскучал в стране музеев, круглосуточных серенад и утомительного солнца. А жгучие брюнетки ему никогда не нравились – за исключением собственной жены.
Но едва Ростопчины вернулись в Россию, как на Евдокию Петровну обрушились два удара. Во-первых, она узнала, что слухи о счастье Карамзина с Авророй были, увы, верны. А во-вторых, ее баллада «Насильный брак» принесла Ростопчиным сюрприз пренеприятнейший!
Гоголь отчасти оказался прав: поначалу ничего страшного в напечатанной в «Северной пчеле» балладе никто не заметил. Но, на беду, какая-то досужая французская газета поместила толкование стихотворения. Третье отделение стало отбирать у подписчиков «преступный» номер «Северной пчелы», имя Ростопчиной сделалось известно в таких читательских кругах, где о ней раньше никто не слышал…
Ах, как обрадовала бы ее эта известность месяца на два раньше! Теперь же собственный поступок казался ей нелепым, баллада перестала нравиться. К тому же грянул скандал, и последовали санкции…
Едва графиня Ростопчина объявилась в Петербурге, ее вызвал шеф жандармов граф Орлов и объяснил причины недовольства государя. Наказанием стало удаление из столицы. Разгневанный Николай I запретил автору впредь показываться при дворе.
Евдокия Петровна поверить не могла в такую монаршую немилость! Она проигнорировала волю Николая и явилась без приглашения на бал, надеясь, что почтение, которое ей там будет по старой памяти оказано, как знаменитой поэтессе, смягчит сердце Николая.
Ничуть не бывало! Только позору Евдокия Петровна натерпелась, когда ее пригласили удалиться.
Ну что ж, делать нечего. В декабре 1849 года Ростопчины (добрейший и равнодушнейший Андрей Федорович только плечами пожимал: «Ей-богу, не пойму, как ты в эту историю попала, моя многомудрая Додо? И что вообще тебе Гекуба, в смысле Польша, и что ты Гекубе?!») отъехали на постоянное жительство в Москву.