«Из моей семьи мало кто уцелел, — вспоминал Станислав Лем. — Кроме отца и матери, только два кузена и одна дальняя родственница. А теперь вот один французский профессор в открытой печати утверждает, что немцы в оккупированной Польше вообще никого не убивали, что всё это — чистые домыслы. А известный учёный-лингвист Ноам Хомский берётся этого профессора защищать от нападок всяких там французских интеллектуалов, потому что, как говорит Хомский: как это всё там было, он, конечно, не знает, но свобода слова, а значит, свобода высказывания любых личных убеждений должна соблюдаться всегда! Цензура могла помешать французскому профессору распространять своё категорическое
В своё время Борхес (в рассказе “Tlon, Uqbar, Orbis Tertius”) описал некий придуманный им тайный сговор неведомого сообщества, которое с нуля начинает создавать совершенно новый фиктивный мир. Но сейчас фантазия Борхеса кажется мелочью по сравнению с размахом французского профессора, который не только в своих статьях, но и в своих лекциях активно объясняет студентам, как гуманно вели себя немцы в оккупированной Польше. Поскольку в наши времена профессора университетов — как, например, в Италии — являются вдохновителями и предводителями самого кровавого террора, элементарная вменяемость в стремительно меняющемся мире становится исчезающей категорией и вряд ли стоит удивляться поведению других, к примеру, французских профессоров, оправдывающих СС и гестапо.
Кажется, я жестоко обманулся в мире, в котором мне довелось родиться.
Не знаю, откуда она взялась у меня смолоду, то есть почти полвека назад, эта вера в превосходство университетских профессоров над другими людьми. Не припомню, чтобы мне кто-то такое говорил вслух, и очень сомневаюсь, чтобы я мог что-то подобное слышать от отца, который в качестве ассистента Львовского университета постоянно вращался в тех почитаемых мною кругах. Наверное, я попросту всё это вообразил, потому что, как любой человек, постоянно нуждаюсь в некоем неоспоримом авторитете и воплощении благородной мудрости…»{28}
6
Большинство своих юношеских публикаций Станислав Лем считал несерьёзными, подготовленными к печати ради заработка. Позже он категорически не разрешал их переиздавать и сделал исключение лишь однажды: в конце 1980-х годов в Германии (на немецком языке) вышел сборник его ранних вещей под названием «Блуждающий».
«Рассказы, вошедшие в сборник, — указывал Лем в предисловии, — написаны в 1946 и в 1947 годах; они являются не просто моими первыми шагами на литературном пути, но явственно свидетельствуют о моём блуждании между жанрами, впрочем, практически неизбежном, когда тебе двадцать пять лет.
Один из рассказов написан был, например, под прямым влиянием моего самого настоящего потрясения от прочтения “Хиросимы” американского писателя Джона Херси[20]. В наши дни этого Херси вряд ли кто помнит, но в своё время ужасающий репортаж, привезённый им из Японии, занял целый номер журнала “New Yorker”. В репортаже этом писатель рассказал о судьбах конкретных людей, которые пережили атомную бомбардировку и испытали на собственном опыте значение знаменитой фразы “и вот в один миг город был стёрт с лица Земли”. Даже сегодня не хватает мне мужества писать рассказы на основе тех страшных событий, у меня просто отказали бы руки. Но тогда мне, писателю-дебютанту, ещё полному иллюзий, казалось, что именно я избран судьбой и могу стать певцом катастрофы, аналогов которой не знала история…
Некоторые рассказы я написал, будучи бедным студентоммедиком, у которого ужасная война отняла родину и дом и изгнала за сотни километров от родного города. Это не высокая литература со своими сложными моральными построениями; речь идёт всего лишь о шпионских историях с лёгким налётом фантастики. Я испытывал себя на этих несколько легкомысленных текстах без малейшего предчувствия того, что некоторые из выбранных мною литературных троп так никуда меня и не приведут, зато другие непостижимым образом станут главным моим путём…
В сборник включён и “Человек с Марса”. Эту небольшую повесть я написал во время войны исключительно для себя самого, чтобы хоть на несколько часов отвлечься от войны, забыть о геноциде, царившем в генерал-губернаторстве[21]. Об этой работе периода
7
Студенческая работа «Теория функции мозга», начатая при доброжелательном «попустительстве» (как говорил Лем) профессора Воробьёва, вскоре превратилась у него в объёмистый философский трактат.
Однажды Лем показал эту свою «Теорию» доктору философии Хойновскому.
Мечислав Хойновский был весьма неоднозначным человеком. В 1944 году, когда в Польшу вошли советские войска, его этапировали из города Белостока в концентрационный лагерь № 41, а затем в Советскую Россию — в рязанский лагерь № 178. Неукротимый философ с неволей, конечно, не смирился и в 1945 году бежал из лагеря в компании с неким Чесяком — бывшим взводным 5-го полка польских улан. Беглецов поймали, и до репатриации 1946 года доктор Хойновский содержался в Бялой Подляске. Всегда отличавшийся прямотой, он и со студентами вёл себя соответствующе. Понятно, что и настырный Лем получил сполна. «Вздор! Полный вздор! — так оценил его работу Хойновский. — Никакой научной ценности!»
Но сам Лем доктору Хойновскому понравился.
Он согласился стать научным руководителем Лема, даже разрешил пользоваться книгами из своей личной библиотеки. Но, узнав, что юный создатель «Теории» в достаточной мере владеет только немецким, французским и русским языками, вновь впал в неистовый гнев. Как это так? Ведь только идиот может не видеть, что времена французского и немецкого языков прошли! Это прошлое! В ближайшие два века, категорически заявил Хойновский, языком мировой научной литературы станет почти исключительно английский. Вот Лему и пришлось взяться за учебники логики, методологии науки, психологии и психотехники (теория психологического тестирования), истории естествознания и за многое, многое другое.
«Пришлось читать и английские книги без каких-либо языковых занятий, — вспоминал Лем. — Но эти книги обычно были настолько интересны, что я “разгадывал” их со словарём в руках, как Шампольон — египетские иероглифы. Я и теперь могу лишь читать по-английски, но сам не говорю и не понимаю устную речь».
Доктор Хойновский правильно оценивал перспективу. К тому же как раз в это время он основал Науковедческий лекторий ассистентов Ягеллонского университета. По его просьбе учёные Канады и США стали высылать полякам новейшую научную литературу, разумеется, на английском языке. Выбрав для изучения языка «Кибернетику» Норберта Винера (1894–1964), Лем не просто увлёкся. Работа Винера во многом определила его мировоззрение.
8
Однажды (в 1947 году), забежав к своему другу скульптору Ромеку Хуссарскому, Станислав Лем попал в «котёл» — так в Кракове называли засады, которые время от времени устраивали сотрудники Управления безопасности. Они как раз разрабатывали какую-то свою тайную сложную операцию — в результате несколько недель все случайные гости Ромека Хуссарского вынуждены были находиться в его квартире. Правда, Лему удалось выбросить в окно записку, которую добрые люди передали родителям, так что проблем с его отсутствием дома не возникло. В мастерской своего друга Лем в первый и последний раз в жизни создал скульптуру из гипса — голову неандертальца. Неизвестно, правда, кто ему позировал.
Впрочем, важно не это. Важно то, что именно у Ромека Станислав Лем впервые встретился со своей будущей женой Барбарой Лесьняк. Красивая, стройная, элегантная студентка привлекла его внимание своеобразной цельностью, здравым рассудком и тем, чего, видимо, всегда недоставало самому Станиславу Лему — сугубой практичностью. Многие из тех, кто хорошо знал писателя, не раз отмечали, что, несмотря на эрудированность и пытливый ум, временами писатель бывал откровенно наивен, как ребёнок. Когда «Trybuna Ludu» в 1950-х годах опубликовала, например, душераздирающую новость о том, что американцы тайно сбрасывают на польские поля колорадского жука, пани Барбара только рассмеялась, а вот Станислав всерьёз недоумевал, как это можно не верить печатному слову. Тогда же Лем был страшно разозлён, получив по почте, как подписчик Большой советской энциклопедии, страницу (карта Берингова моря), которую полагалось вклеить в четвёртый том вместо той, на которой была ранее напечатана статья о Лаврентии Берии. Лем действительно не понимал: как можно таким образом поступать с серьёзными энциклопедическими изданиями?
Томаш, сын писателя, вспоминал:
«Состояние, которое отец называл “осадой”, продолжалось три года, поскольку Барбара не хотела выходить замуж за Станислава Лема. Она вообще в то время ещё не хотела выходить замуж, а кандидат, который был старше её на девять лет, пугал её не только необычным поведением, но и, прежде всего, интеллектом. Она считала, что Сташек непомерно превосходит её в этом отношении. При этом происходило много необычных событий. Как-то жених повёл свою избранницу на концерт классической музыки и при первых звуках — уснул. Тогда Барбара не осмелилась дать будущему мужу тумака в бок, но позже такое иногда случалось. Из детства, то есть из времён, когда мать уже много лет без особого успеха внедряла правила
Нетипичными были встречи жениха и невесты в краковских кафе.
Барбара обычно заставала Сташека за газетой. Завидев невесту, он собирал газету, залпом выпивал кофе, со стуком ставил чашечку на столик и нетерпеливым голосом спрашивал: “Ну что? Идём?” А как-то, уже через много лет после женитьбы, во время торжественного именинного обеда отец вдруг начал подавать матери таинственные знаки. Он протягивал к ней ладонь, растопыривал пальцы и повторял сценическим шёпотом: “Ша, Бася. Ша!” И так несколько раз. Мать, конечно, перепугалась, но через несколько минут всё выяснилось. Таким деликатным способом муж напоминал своей любимой жене, что именно в этот день подарил ей редкие тогда французские духи “Шанель № 5”. И очень удивлялся, почему она никак не могла догадаться, что “Ша” означает “Шанель”, а растопыренная ладонь — цифру пять.
Столь же нетипичным оказалось и признание в любви.
В один прекрасный день Барбара получила торт с посыльным.
Не просто цветы с письмом или с записочкой, а именно торт. Сначала она даже не хотела его принимать; сперва потому, что не знала, кто именно преподнёс подарок, а потом — потому, что знала. До неё не сразу дошло, что для Сташека дарение торта было выражением наивысшего обожания, своеобразным приношением, сложенным из глазури, сахара, теста и крема»{30}.
Кстати, сладости всю жизнь были слабостью писателя.
Когда в старом доме разбирали книжные полки, оказалось, что за 20 лет всё пространство за полками было забито фантиками от конфет. Различные пирожные, марципаны, засахаренные фрукты, шоколад (следы от которого могли оказаться на одежде писателя в самый неподходящий момент) — о, Лем в этом неплохо разбирался! Но ещё лучше он разбирался в сортах и видах халвы. Не хуже какого-нибудь дегустатора самых тонких вин. И когда в пожилом возрасте ему диагностировали сахарный диабет, он любил говорить, что запереться в кабинете с пятикилограммовой банкой турецкой халвы — вовсе не самый худший вариант самоубийства.
Свои взгляды оказались у Лема и на семейную жизнь.
«Жена всегда права принципиально именно потому, что является женой, а не в зависимости от сути дела, — любил говорить он. — Однако ни за какие блага ей нельзя давать понять, что вы придерживаетесь именно этой максимы, потому что всё тут же обернётся против вас самих. Следует всячески убеждать жену, что она права на 99,999%, но никогда — на 100%».
9
Барбара училась в Ягеллонском университете, а жила с матерью.
Конечно, Лем ездил к ней на трамвае № 5, пересекающем практически весь город, что оставило след в стихах, так и называвшихся: «Трамваем номер пять через весь Краков».
Чтобы не терять времени, Лем обдумывал в этих поездках сюжеты своих будущих рассказов, планы научно-популярных статей. Он тогда активно сотрудничал с газетой «Новая культура», но, к сожалению, эта работа оказалась неблагодарной. Редактор «Новой культуры» известный писатель Ежи Путрамент (1910–1986) умудрялся в последний момент вставить в уже набранный текст Лема казавшиеся ему необходимыми фразы: «Как правильно сказал Маленков…», «Как правильно отметил Жданов…», не говоря уже о Сталине. Поскольку оспаривать такую редактуру было бессмысленно, Лем перестал писать для «Новой культуры».
В одном из таких трамвайных «путешествий» был обдуман и большой рассказ «Сестра Барбара». В журнальной публикации Станислав Лем обозначил его как фрагмент романа «Неутраченное время», но в окончательную версию романа рассказ не вошёл. Лем не знал, как воспримет Барбара сложный, как ему казалось, текст, но, к счастью, она вообще-то и статьи под названием «Химико-динамические показатели предракового периода мышей, питающихся 3:4, 5:6 дибензантраценом» читала…
10
29 августа 1953 года молодой писатель Станислав Лем и врач-радиолог Барбара Лесьняк сочетались законным браком.
Задолго до этой счастливой даты, ещё в 1948 году, Лем должен был окончить университет. Но там возникла проблема.
По существовавшим в то время законам все выпускники медицинского факультета в обязательном порядке направлялись военными врачами на службу в армию, слишком уж востребованной была в то время эта профессия. Не на год и не на пять, а — насколько понадобится командованию.{31}
Посоветовавшись с отцом, Станислав отказался от госэкзаменов.
Таким образом, вместо долгожданного диплома он получил только справку о высшем образовании. Предъявив её, Лем устроился врачом-гинекологом в городскую поликлинику, но неутомимый доктор Мечислав Хойновский не упускал из виду способного молодого человека. По его настоянию Лема приняли в Науковедческий лекторий младшим научным сотрудником. Параллельно для журнала «Жизнь науки», издававшегося всё тем же доктором Хойновским, Лем рецензировал появляющиеся в свет новые книги и писал обширные научные обзоры. К сожалению, длилось это недолго, поскольку темой одного из таких обзоров Станислав Лем выбрал генетику — науку, активно гонимую и в СССР, и в соцстранах. Лем внятно и подробно изложил взгляды вейсманистов и морганистов, а вот из трудов академика Т.Д. Лысенко (1898–1976) выбрал только самые одиозные положения. В результате, конечно, разразился грандиозный скандал, и доктор Хойновский лишился своего поста. Лекторий закрыли, а через какое-то время и сам доктор навсегда покинул Польшу.
11
Львов. Война. Репатриация.
Пережитое требовало осмысления.
Газетные и журнальные рассказы перестали удовлетворять Лема.
Он начал задумываться о большой работе. Да, он знал — мир перевернулся, мир стал совсем другим; но как, почему, по чьей вине это случилось? Далеко не всё можно было объяснить логикой и здравым смыслом.
В основу задуманного романа Лем решил положить историю некоей психиатрической больницы. Дело происходит в оккупации подо Львовом. В романе Лем подробно описал пейзажи, которые наблюдал, бывая в гостях у своих старых друзей Хали Буртан и Ромека Хуссарского в местечке Пшегожалы.
Всё остальное, как Лем сам признавался, он «выдумал».
Но разве можно назвать выдумкой замечательные диалоги врачей?
Вот, например, один из них говорит об известном поэте Секуловском, укрывающемся от немцев в психиатрической больнице: «Наркоман. Морфий, кокаин, даже гашиш». А другой вторит говорящему: «Да, терапия у нас — ничего особенного: до сорока лет сумасшедший — это
Конечно, это размышления самого Станислава Лема.
«Для кого мне писать? — говорит Секуловский. — Исчез пещерный человек, который пожирал горячий мозг из черепов своих ближних, а их кровью рисовал в пещерах произведения искусства, равных которым нет. Миновала эпоха Возрождения, гениальных универсалов и костров с поджаривающимися еретиками. Исчезли орды, обуздывающие океаны и ветер. Близится эра загнанных в казармы пигмеев, консервированной музыки, касок, из-под которых невозможно смотреть на звёзды. Потом, говорят, должны воцариться равенство и свобода. Почему равенство, почему свобода? Ведь отсутствие равенства порождает сцены, полные провидческой символики, порождает пламя отчаяния, а беда способна выжать из человека нечто более ценное, чем лощёная пресыщенность. Я не хочу отказываться от этих колоссальных перепадов напряжённости. Если бы это от меня зависело, остались бы и дворцы, и трущобы, и крепости!»
И далее: «Я не Мефистофель, я люблю каждую проблему продумывать до самого конца. Филантропия? Да ну. К милосердию приговорены дипломированные девицы с иссохшими гормонами, что же касается революционных теорий, то беднякам просто некогда заниматься такими вещами. Этим всегда занимались ренегаты из стана толстобрюхих. Впрочем, людям всегда плохо. Тот, кто ищет покоя, тишины, благодати, найдёт всё это на кладбище, а не в жизни. К чему тут абстракции? Я вырос в нищете, о какой вы понятия не имеете, господин доктор. Знаете, своё первое рабочее место я получил трёх месяцев от роду. Мать давала меня напрокат побирушке, так как женщине с ребёнком больше подают. Восьми лет от роду я болтался вечерами возле ночных заведений и выбирал в изысканной толпе самую шикарную пару. Шёл за ней по пятам и плевал на котиков, бобров, ондатр, оплёвывал изо всех сил манто, пропахшие чудесными духами, и женщин, пока не пересыхало во рту. А то, чего я добился, я отвоевал себе сам. У кого есть способности, всегда выбьется…»
Изъян этих рассуждений виден невооружённым глазом.
В итоге предательство Секуловского попросту предопределено.
Лем пишет об этом с настоящей горечью, чувствуется, что для него это не просто очередное разочарование. Он мучительно ищет, на кого можно опереться в поисках смысла, в поисках будущего. Больные — как опора — не подходят. Тогда, может, доктор Ригер? Низкорослый, носатый, смуглолицый, со шрамом на лбу. Крошечное пенсне в золотой оправе, постоянные разговоры на нейтральные темы: закончилась ли зима? как с углем? много ли работы? Или опереться на доктора Паенчковского? Правда, этот старикан похож на недожаренного голубя — тщедушный и заикающийся. Или на доктора Носилевскую? Бледное лицо, обрамлённое разметавшимися каштановыми волосами, под чистым красивым лбом — поистине крылатый разлёт бровей, а под ними — строгие голубые глаза. Или на доктора Марглевского, так щедро уснащающего свою речь латынью, что его нельзя понять? Все мировые гении для него всего лишь разные имена в некоей инвентарной описи. «Бальзак — гипоманиакальный психопат… Бодлер — типичный истерик… Шопен — неврастеник… Данте — шизоид… Гёте — алкоголик… Гёльдерлин — шизофреник…»
Станислав Лем внимательно присматривается к каждому.
Вот Меланья — старая дева, «ампулка со старым ядом». Вот некий псих — феноменальный вычислитель. Вот допившийся до сумасшествия тихий и незлобивый ксёндз. «Смех, да и только, — горько жалуется ксёндз Стефану, — но ведь у нас любой обидится, если с ним не выпьешь. И на Новый год, и на Пасху, а с освящением-то, это уж всего хуже. Мне нельзя, но разве они уважат мою болезнь? Мне от них не отбиться. Лучше уж посижу здесь, если вы, господин профессор (так он титуловал Пайпака), меня не прогоните».
А рядом с запуганными, встревоженными врачами, рядом с вопящим клубком смятенных больных умов мрачными тенями проходят полицейские — украинские и польские, наконец, немцы, всегда подтянутые, соблюдающие спокойствие. Они безжалостно расстреливают всех больных, но отпускают персонал. Сумасшедшие — это ведь не люди, они никому не нужны, а больницу переоборудуют под военный госпиталь. С каждой страницей романа нарастает внутреннее напряжение. Судьба… Ничего уже нельзя изменить… Тихий ксёндз говорит растерянному Стефану: «Прошу меня простить, но, кажется, вы не очень часто заглядываете в Евангелие. Прочитайте, как это там у святого Матфея — глава 27, стих 46».
12
У кого нет под рукой Евангелия, напомним:
«А около девятого часа возопил Иисус громким голосом: “Или! Или! лама савахфани?” То есть: “Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?”».
13
Работа над «Больницей Преображения» шла легко, но попытки издать законченный роман сразу встретили сопротивление. Краковское издательство «Гебетнер и Вольф», куда Лем отнёс рукопись, было неожиданно закрыто, и всё имущество, вместе с рукописью Лема, передали в Варшаву.
Начались переговоры с издательством «Ксёнжка и Ведза».
Переговоры эти длились несколько лет. Лему предлагали убрать «неточности», выбросить скрытое «декадентство», сгладить «реакционность» взглядов. Даже посоветовали дописать одну или даже две части, чтобы роман получил «настоящий объём», чтобы возник некий «противовес» — для композиционного равновесия. В конце концов Лем уступил. «Например, коллегу врача я переделал в коммуниста Марцинова», — позже неохотно признавался он.
Когда роман «Больница Преображения» ещё отлёживался в издательстве и судьба его была неясна, Станислава Лема приняли в Союз польских писателей. В те времена такое было возможно. Правда, обещанный роман всё не выходил и не выходил, и вообще непонятно было, когда он выйдет, поэтому Лема, на всякий случай, из союза исключили. Какой же член Союза писателей без толстой книги? К тому же в послевоенной социалистической Польше человек, в документах которого не указывалось место работы, автоматически попадал в разряд подозрительных лиц. Часто бывавший в Кракове и хорошо относившийся к молодому писателю Ежи Путрамент попытался убедить Лема вступить в Польскую объединённую рабочую партию.
Аргументы? Пожалуйста! «Член партии может располагать своим временем».
Вспомнив попытку примерно такого же «вступления» в комсомол, Лем отказался.
Конечно, родители тяжело переживали литературные неудачи сына. Сначала — отсутствие диплома, потом — отсутствие серьёзной работы, теперь — ни к чему не ведущее писательство. Но роман «Больница Преображения» Самуэлю Лему понравился. Используя старые, ещё львовские знакомства, он по привычке искал возможность каким-то образом «пропихнуть» залежавшуюся в издательстве рукопись. Когда в Краков приехал какой-то чиновник — знакомый Лема-старшего, работавший в филиале варшавского издательства «Czytelnik», Самуэль, конечно, попытался поговорить с ним. К сожалению, ничего путного из этого разговора не вышло, и Лемстарший так и не увидел эту книгу при жизни.
Мучения с романом закончились только в 1955 году.
Впрочем, никакой радости от издания своего литературного детища Лем не испытал.
Трилогию «Неутраченное время» он посвятил отцу. Именно — трилогию, поскольку к первой части («Больница Преображения») пришлось дописывать вторую («Среди мёртвых»), а затем и третью («Возвращение»), в которой описывалось послевоенное время. Устраняя некоторые «идеологически ошибочные» недостатки трилогии, писатель ввёл в неё гениального математика Карла Владимира Вилька с откровенно коммунистическими убеждениями и вообще добавил множество деталей, сработанных по лекалам социалистического реализма. Например, появился в тексте такой тост: «Дорогие товарищи! Давайте выпьем за исполнение наиболее частных, наиболее личных желаний всех коммунистов мира, ибо если они исполнятся, то не будет уже никаких других людей — будут только счастливые…»{32}
Впоследствии Лем переиздавал только первую часть трилогии — роман «Больница Преображения». Даже в наиболее полном прижизненном собрании своих сочинений Лем из второй и третьей частей «Неутраченного времени» представил лишь две главы. А вот на немецком языке трилогия выходила дважды. Перевели её и на английский, испанский, итальянский и турецкий языки. А в 1978 году польский режиссёр Эдвард Жебровский снял по роману одноимённый полуторачасовой фильм.
14
В 120 километрах южнее Кракова расположен небольшой польский городок Закопане — популярный горный курорт. Тишина, чистый воздух, прекрасные лыжные трассы. У Станислава Лема появилась и личная причина время от времени выбираться в Закопане: в период весеннего и летнего цветения у него резко обострялась аллергия.
В 1950 году в Закопане, в находящемся там Доме творчества писателей, Лем познакомился с толстым добродушным господином — Ежи Паньским, председателем варшавского издательского кооператива «Czytemik». Как-то во время прогулки разговор зашёл о фантастике и Лем с удовольствием вспоминал и цитировал книги Герберта Уэллса, Жюля Верна, Стефана Грабиньского (1887–1936), которыми зачитывался в детстве, а потом посетовал, что в Польше научная фантастика вообще забыта.
«А вы взялись бы написать фантастическую книгу для молодёжи, если бы издательство попросило вас об этом?»
Писатель кивнул: «А почему нет?»
Особого значения словам Ежи Паньского Станислав Лем не придал, но через какое-то время действительно получил заказ от издательства. Его официально просили написать научно-фантастический роман! Только идиот мог отказаться от такого предложения.
«Не зная ещё, что это будет, что у меня получится, я написал на листе бумаги заглавие “Астронавты” и… написал книгу»{33}.
15
«Астронавты» были изданы уже в следующем году.
Самуэлю Лему роман совершенно не понравился, да и сам автор очень скоро стал относиться к своему сочинению довольно скептически. Впрочем, взгляды Станислава Лема далеко не всегда совпадали с взглядами его читателей: он и такие свои веши, как «Возвращение со звёзд» и «Расследование», считал неудачными.
Действие в романе «Астронавты» было отнесено к началу XXI века.
В реальном тревожном мире, только что пережившем ужасную войну, сотрясаемом мрачными политическими бурями, начало XXI века казалось тогда всем просто неким абстрактным будущим. Тем интереснее сегодня вчитываться в роман, написанный молодым Лемом. Что смог предугадать он в таком далёком (для него) будущем, в котором сейчас мы
Приведём цитату из романа, чтобы случайным образом не исказить её смысл.
В цитате этой не просто обрисовка будущего, не просто детальные привязки к времени и месту, в ней —
«В 2003 году, — узнаём мы, — был закончен частичный отвод Средиземного моря вглубь сухой жаркой Сахары, и гибралтарские гидроэлектростанции впервые дали электрический ток для североафриканской сети. Много лет прошло после падения последнего капиталистического государства (ох как тяжело отказаться от каких-либо комментариев, но мы решили всё-таки от них отказаться. —
Росли не стесняемые никакими границами континентальные сети высокого напряжения, сооружались атомные электростанции, безлюдные заводы-автоматы и мощные фотохимические преобразователи, в которых энергия Солнца превращала углекислоту и воду в сахар. Этот процесс, в течение миллионов веков совершавшийся в растениях, теперь был подвластен человеку.
Науке уже не нужно было заниматься созданием многочисленных средств уничтожения (ох как трудно всё-таки удержаться от комментариев. —
16
Что, собственно, описывается в романе?
В эпицентре известной тунгусской катастрофы учёные находят капсулу с намагниченной проволокой. Запись удаётся расшифровать. Выясняется, что в районе северной реки Подкаменная Тунгуска в 1908 году упал вовсе не метеорит, а потерпел катастрофу самый настоящий космический корабль-разведчик с планеты Венера, жители которой планировали захватить благодатную Землю. В апреле 1916 года, узнаём мы из романа, один молодой бельгийский учёный опубликовал статью, в которой сравнил средние годовые температуры на Венере за 14 лет. Колебания в среднем не превышали 40 градусов, и только в последний год температура там внезапно поднялась до 290 по Цельсию. Такое резкое повышение держалось около месяца. Но на Земле шла великая война (речь, конечно, о Первой мировой. —
После реальных атомных бомбардировок Японии такое толкование событий выглядело для читателей вполне убедительным.
«Мы знаем, — говорил один из астронавтов, — что материя слепа и что над ней нет никакого Провидения, которое указывало бы ей путь. Порядок в бесконечные просторы космоса вносит сам человек, ибо он творит ценности. Существа, посвятившие свою жизнь уничтожению, являются причиной собственной гибели, будь они даже самыми могущественными. Какое мы можем составить мнение? Воображение отказывает, разум отступает перед размерами страданий и количеством смертей, которые заключены в словах “уничтожение планеты”. Должны ли мы осудить её обитателей? Да, конечно. Но разве на Земле не велись чудовищные войны между обществами, состоявшими из гончаров, крестьян, служащих, плотников, рыбаков, маляров? Разве миллионы и миллионы людей, погибшие в этих войнах, были хуже нас? Или они больше, чем мы, заслуживали смерти? Вот профессор Арсеньев считает, что жителей Венеры посылали на войну думающие машины. А разве у нас людей на смерть посылала не машина — обезумевшая, хаотически действующая машина капитализма? Разве мы можем знать, сколько Бетховенов, Моцартов, Ньютонов погибло под её слепыми ударами, не успев совершить свои бессмертные деяния?..»
17