Ларенье принял Скюдери с глубочайшим уважением, на что она, впрочем, имела полное право рассчитывать, так как ее высоко чтил сам король. Председатель спокойно, с едва заметной насмешливой улыбкой выслушал все, что Скюдери говорила о преступлении и о характере обвиненного в нем Оливье. Ее речь была весьма красноречивой и трогательной, она со слезами на глазах распространялась о том, что судья не должен быть врагом обвиняемого, что стоит обратить внимание и на благоприятные для него стороны дела. Когда Скюдери, наконец, окончила свою речь и отерла слезы, блестевшие на ее глазах, Ларенье заговорил:
– Я прекрасно понимаю, милостивая государыня, что ваше доброе сердце, тронутое слезами молоденькой любящей девушки, верит всему, что она говорит. Но совершенно иначе должен рассуждать судья, привыкший срывать маску с гнуснейших преступлений. Я не имею права открывать кому бы то ни было хода уголовных процессов. В этом деле я лишь исполняю свою обязанность и не забочусь о том, что скажет о моих действиях свет. Chambre ardente не знает иных наказаний, кроме огня и крови, и злодеи должны трепетать перед ее приговорами, но в ваших глазах, сударыня, я не желаю прослыть извергом и чудовищем и потому объясню вам в нескольких словах неоспоримость преступления молодого злодея, который не избежит заслуженного наказания. Ваш проницательный ум, я уверен, осозна`ет тогда всю неуместность вашего заступничества, которое делает честь вашему доброму сердцу, но мною принято в соображение быть не может.
Итак, я начинаю. Утром того несчастного дня Кардильяк был найден убитым – он умер от раны, нанесенной ему кинжалом. Никого при этом с ним не было, кроме подмастерья Оливье и дочери. При обыске в комнате Оливье нашли кинжал, покрытый свежей кровью, лезвие которого сопоставимо с раной убитого. Оливье уверяет, что на Кардильяка напали ночью на его глазах. Доказательств этому нет. Напротив, естественным образом возникает вопрос: если Оливье был с ним, то почему же он его не защищал? Почему не задержал убийцу? Почему не кричал о помощи? Он объясняет, что Кардильяк шел перед ним в пятнадцати или двадцати шагах. Почему так далеко? «Так хотел Кардильяк», – уверяет подсудимый. А зачем Кардильяк так поздно вышел на улицу? Этого подсудимый не знает. Но ведь прежде Кардильяк никогда не выходил позже девяти часов? Вопрос этот приводит Оливье в смущение, он начинает плакать, вздыхать, снова принимается уверять, что в ту ночь Кардильяк действительно вышел и был убит.
Но тут, заметьте, в дело вступает новая улика: доказано, что Кардильяк и не думал выходить той ночью из дома, и потому показание Оливье становится очевидной ложью. Дверь его квартиры запирается тяжелым замком, который при каждом открытии и закрытии производит сильный шум, да и сама дверь поворачивается на тяжелых петлях с таким скрипом, что, согласно проведенному опыту, скрип этот ясно слышен на верхнем этаже дома. На нижнем этаже, как раз возле двери, живет старый Клод Патрю со своей экономкой, очень деятельной и веселой женщиной, несмотря на то что ей почти восемьдесят лет. И он, и она слышали, как Кардильяк в тот вечер по заведенному порядку поднялся наверх ровно в девять часов, запер с обыкновенным шумом дверь, заложив ее засовом, потом громко прочел вечернюю молитву и затем, насколько можно было судить по стуку дверей, прошел в свою спальню.
Клод Патрю, подобно всем старым людям, страдает бессонницей. В ту ночь он, по обыкновению, не мог сомкнуть глаз. Экономка сообщила, что около половины десятого она вышла из кухни, зажгла свечу, села к столу с господином Клодом и стала читать старую хронику, между тем как старик то садился в свое кресло, то опять вставал и прохаживался но комнате, думая, что так быстрее нагонит на себя сон. По словам обоих, в доме до полуночи царила ничем не нарушаемая тишина. Но тут вдруг послышались торопливые шаги, сначала на лестнице, а потом и в верхней комнате. Затем что-то тяжелое и мягкое вдруг глухо упало на пол, и вместе с тем послышался продолжительный, жалобный стон. Страх и подозрение, что совершилось какое-нибудь злодейство, закрались в душу Патрю и его экономки. Наступившее утро доказало, что подозрение это было вполне основательно.
– Однако, – возразила Скюдери, – скажите мне, ради бога, неужели после всего, что вам сообщила я, вы можете найти хотя бы малейший повод, который мог побудить Оливье совершить это злодейство?
– Кардильяк, во-первых, был богат, его камни славились своей ценностью…
– Но ведь все это в любом случае досталось бы его дочери, а Оливье, вы знаете сами, должен был на ней жениться!
– Что ж за беда! – пожал плечами Ларенье. – Вероятно, что Оливье должен был с кем-нибудь поделиться добычей, а может быть, и совершить убийство в сообщничестве с другими.
– Поделиться!.. В сообщничестве с другими! – в ужасе повторила Скюдери.
– Оливье, – продолжал Ларенье, – давно был бы уже казнен на Гревской площади, если бы мы не подозревали, что его преступление связано с рядом тех злодейств, которые в последнее время наводят страх на Париж. Оливье, судя по всему, принадлежит к той проклятой шайке злодеев, которым, несмотря на всю нашу бдительность, удавалось до сих пор оставаться безнаказанными и поднимать правосудие на смех. Но через Оливье мы узнаем все! Рана Кардильяка подобна тем, от которых умирали жертвы негодяев, как в домах, так и на улицах. Но яснее всего говорит в пользу моих предположений то, что после ареста Оливье Брюссона убийства и грабежи совершенно прекратились, и теперь парижские улицы безопасны ночью точно так же, как и ясным днем. Это веское доказательство того, что Оливье, без сомнения, стоял во главе шайки. Он, правда, пока еще от этого отпирается, но есть средства заставить негодяя заговорить и против его воли.
– А Мадлен! – воскликнула Скюдери. – Что будет с этой несчастной, невинной девочкой?
– Что до Мадлен, – с язвительной усмешкой сказал Ларенье, – то, признаюсь, я сильно подозреваю ее в сообщничестве с Оливье. Припомните, что над трупом убитого отца она плакала только об арестованном любовнике!
– Что вы говорите! – возмутилась Скюдери. – Убить отца! И вы подозреваете в этом такого ребенка!
– Вспомните Бренвилье! – холодно возразил Ларенье. – В любом случае я заранее прошу у вас прощения, если в ближайшем будущем буду поставлен в необходимость забрать у вас эту девочку и отправить ее в Консьержери.
Скюдери была совершенно вне себя. Ей казалось, что в сердце этого ужасного человека не было места для веры в привязанность и добродетель и что во всем он видел лишь достойные жестокой казни преступления.
– Будьте хотя бы немного человеколюбивее! – вот все, что она смогла сказать, вставая и покидая Ларенье.
Спускаясь по лестнице, по которой Ларенье почтительно и церемонно ее проводил, Скюдери вдруг остановилась под впечатлением внезапно мелькнувшей у нее мысли: что, если бы ей позволили увидеть несчастного Оливье Брюссона? Не раздумывая долго, она немедленно обратилась с этой просьбой к председателю. Ларенье, усмехнувшись своей обыкновенной неприятной улыбкой, ответил, пожав плечами:
– Вы хотите, не доверяя тому, что мы видели собственными глазами, и следуя внушению вашего внутреннего голоса, сами убедиться в виновности или невиновности Оливье? Пусть будет по-вашему, если только вы не боитесь очутиться в гнезде разбоев и преступлений. Через два часа ворота Консьержери будут перед вами отворены, и вам представят этого Оливье, чья судьба так сильно вас занимает.
Скюдери, действительно, совсем не была убеждена в виновности молодого человека. Как ни сильны были говорившие против него улики, которые не позволили бы усомниться ни одному судье в мире, но мысль о счастье, ожидавшем Оливье с Мадлен, рассеивала всякое подозрение Скюдери, и она была готова скорее отказаться от разгадки этой непроницаемой тайны, чем допустить предположение, против которого возмущалось все ее существо. Она хотела заставить Оливье рассказать ей обо всех событиях ужасной ночи и постараться взвесить малейшие подробности, которые, быть может, ускользнули от внимания судей, потому как показались им слишком незначительными.
Когда Скюдери приехала в Консьержери, ее провели в большую светлую комнату. Через несколько минут послышался звук цепей, и вслед за этим появился Оливье Брюссон. Скюдери, едва взглянув на него, испустила крик ужаса и лишилась чувств. Когда же она пришла в себя, то Оливье уже не было в комнате. Быстро вскочив со стула, она потребовала карету, не желая оставаться больше ни на минуту в этом вертепе злодеев и преступников. Достаточно сказать, что в Оливье она сразу узнала молодого человека, который на Новом мосту бросил в ее карету записку, а следовательно, принес и таинственный ящик с бриллиантами. Все сомнения уничтожались этим обстоятельством, и ужасные заключения Ларенье обретали полную достоверность. Значит, Оливье и впрямь принадлежит к шайке злодеев, и, конечно, никто, кроме него, не мог умертвить Кардильяка! Но Мадлен?
Тут Скюдери, – которая никогда еще так жестоко не обманывалась в своих убеждениях, а теперь поняла, что зло действительно существует на земле в таких ужасных формах, что она даже не верила в возможность их существования, – сама едва не заподозрила Мадлен в совершении ужасного преступления. И так как человек, вообразив что-нибудь, по натуре своей склонен раскрашивать воображаемый предмет самыми яркими красками, то и Скюдери, припоминая малейшие подробности рассказов и поведения Мадлен, стала находить во всем подтверждения своим подозрениям. Так, многое, что она до сих пор считала признаками невинности и чистоты, стало казаться ей более похожим на ложь и коварство. Слезы и отчаяние несчастной девушки при мысли об ужасной участи, грозившей ее жениху, Скюдери готова была приписать страху Мадлен за собственную участь.
– Да! – решила, наконец, Скюдери. – Надо прогнать эту змею, которую я пригрела на своей груди! – И, покинув с этой мыслью карету, она вошла в свою комнату, где Мадлен в отчаянии упала перед ней на колени.
Казалось, сам ангел не мог бы смотреть ей в глаза с бо`льшим чистосердечием. Бедная девочка молила о защите и помощи. Скюдери, с трудом совладав с собой, осталась, однако, верна своим предположениям и сказала спокойно и холодно:
– Да-да! Проси за убийцу, которого ожидает справедливое возмездие за его злодейства! Молись также о себе, чтобы кровавая кара не коснулась и тебя.
– Боже! Значит, все потеряно! – воскликнула душераздирающим голосом Мадлен и без чувств упала на пол.
Скюдери поручила ее заботам Мартиньер, а сама удалилась в другие комнаты. Разочарованная во всякой вере в хорошее, Скюдери горько обвиняла судьбу, позволившую ей прожить так долго с верой в добро и теперь, под конец жизни, с такой злобной насмешкой разбившую все ее лучшие убеждения, показав всю ничтожность взглядов, которые она лелеяла в продолжение стольких лет.
Когда Мартиньер уводила Мадлен, Скюдери услышала тихие жалобы последней:
– Ах! И ее они также обманули! Несчастный Оливье! Несчастная я!
Тон, которым Мадлен произнесла эти слова, был до того искренен, что добрая душа Скюдери, мгновенно смягчившись, опять готова была поверить в невинность Оливье и опять склонялась к мысли, что за всем этим крылась страшная, необъяснимая тайна. Под наплывом этих противоречивых чувств она в отчаянии воскликнула:
– И зачем только злая судьба решила втянуть меня в эту историю, которая, чувствую, будет стоить мне жизни!
В эту минуту в комнату вошел Батист, бледный и расстроенный, и объявил, что его госпожу желает видеть Дегрэ. Надо объяснить, что после ужасного процесса над Лавуазен появление Дегрэ в любом доме считалось предвестием какого-либо тяжкого обвинения, а потому страх Батиста в этом случае был вполне понятен. Скюдери, однако, оказалась храбрее и, с улыбкой обратившись к испуганному старику, сказала:
– Чего же ты боишься? Разве имя Скюдери также найдено в списках Лавуазен?
– Ах! Как вы можете так шутить! – возразил, дрожа всем телом, Батист. – Но ведь это Дегрэ! Страшный Дегрэ! И пришел он с таким таинственным видом! Объявил, что должен увидеть вас немедленно.
– Введи же этого страшного человека, – ответила Скюдери, – я по крайней мере не боюсь его нисколько.
– Меня послал к вам председатель Ларенье, сударыня, – сказал Дегрэ, войдя в комнату. – Он поручил мне обратиться к вам с просьбой, исполнения которой хоть никто и не вправе от вас требовать, но, зная вашу доброту и мужество, председатель надеется, что вы не откажетесь способствовать раскрытию ужасного преступления, тем более что вы принимаете живое участие в его виновнике. Оливье Брюссон стал неузнаваем с той минуты, как увидел вас. Был почти готов во всем сознаться, начал опять клясться и уверять, что совершенно неповинен в смерти Кардильяка, хотя и пойдет с охотой на заслуженную им казнь. Заметьте, что последние слова явно намекают на иные совершенные им, кроме этого, преступления, хотя объяснить все в подробностях он решительно отказывается даже под угрозой пытки. На все увещевания он отвечает обещанием признаться во всем вам, вам исключительно. Потому нам остается одно: просить вас не отказаться выслушать признание Брюссона.
– Как! – воскликнула Скюдери. – Вы хотите сделать меня орудием уголовного правосудия! Хотите, чтобы я, обманув доверие несчастного, отправила его на казнь? Нет, Дегрэ! Даже если Оливье Брюссон действительно убийца, я никогда не соглашусь так коварно решить его судьбу. Вы не заставите меня выслушать его признание, которое в любом случае осталось бы навсегда сокрытым в моем сердце!
– Может быть, сударыня, – возразил Дегрэ, и едва заметная усмешка скользнула по его губам, – вы измените свое мнение, выслушав признание Брюссона. Вспомните, что вы сами просили председателя быть человеколюбивее. Если он соглашается теперь на безумное требование Оливье, то единственно из уважения к этой просьбе, иначе Оливье будет немедленно подвергнут пытке, к которой, по правде говоря, давно следовало бы приступить.
Скюдери вздрогнула, услышав эти слова, а Дегрэ продолжал:
– Будьте уверены, сударыня, что вас не заставят снова отправиться в мрачное помещение тюрьмы, которое навело на вас такой ужас. Нет! Напротив, Оливье Брюссона привезут к вам поздней ночью, чтобы не возбуждать толков и пересудов, и привезут как совершенно свободного человека. Стража останется невидимой, и, таким образом, он сознается перед вами во всем без малейшего принуждения. За вашу личную безопасность я отвечаю своей жизнью. Он отзывается о вас не иначе как с величайшим уважением и клянется, что всему виной злая судьба, помешавшая ему увидеть вас прежде. В заключение скажу, что только вам решать, открыть нам признание Брюссона или умолчать о нем. Согласитесь, что более снисходительной просьбы невозможно предъявить.
Скюдери задумалась. Ей казалось, что сама судьба заставляла ее принять участие в этом деле и содействовать открытию ужасной тайны и что она не вправе отказать, как ни неприятна ей такая обязанность. Решившись, она с достоинством сказала Дегрэ:
– Я готова! Приведите Оливье! Надеюсь, Бог поддержит и подкрепит мои силы!
Поздно ночью, совсем как тогда, когда Оливье принес ящичек, в двери дома Скюдери снова постучали. Батист, предупрежденный о ночном посетителе, открыл дверь. Невольная дрожь охватила Скюдери, когда по глухому шуму и тихим шагам, которые слышались со всех сторон, она догадалась, что стража, сопровождавшая Оливье, заняла все входы и выходы дома.
Наконец, дверь комнаты, где была Скюдери, тихо отворилась. Вошел Дегрэ, сопровождаемый Оливье, освобожденным от цепей и одетым в приличное платье.
– Вот Брюссон, милостивая государыня! – сказал Дегрэ и, почтительно склонившись перед Скюдери, вышел из комнаты.
Оливье, оставшись наедине со Скюдери, опустился перед ней на колени и с отчаянием и со слезами на глазах поднял к небу сложенные руки. Скюдери безмолвно смотрела на молодого человека. Даже сквозь искаженные страданием черты просвечивало выражение чистейшей искренности, и чем пристальнее она вглядывалась в лицо Оливье, тем сильнее ей казалось, что оно напоминает ей какого-то другого, любимого ею человека, которого она давно не видела. Страх ее растаял, и, позабыв о том, что перед ней на коленях стоял, может быть, убийца Кардильяка, она обратилась к нему ласковым голосом:
– Ну, Брюссон, что же вы хотели мне сказать?
Оливье, по-прежнему стоя на коленях, глубоко вздохнул и затем ответил:
– Неужели, уважаемая сударыня, вы совсем меня не помните?
Скюдери, вглядевшись в его лицо еще внимательнее, сказала, что действительно находит в его чертах сходство с кем-то, кого, как ей кажется, она горячо любила, и что если она и говорит теперь так спокойно с убийцей, то единственно благодаря этому сходству, которое помогает ей превозмочь невольное отвращение. Оливье, глубоко уязвленный этими словами, быстро встал и, отступив на шаг, произнес:
– Значит, вы совсем забыли имя Анны Гюйо? Забыли и ее сына, Оливье, которого так часто, еще ребенком, качали на своих коленях? Оливье этот стоит теперь перед вами!
Услышав эти слова, Скюдери воскликнула:
– О господи! – и, закрыв обеими руками лицо, бессильно опустилась в кресло.
Чтобы объяснить ее ужас, достаточно сказать, что Анна Гюйо, дочь одного обедневшего знакомого Скюдери, была воспитана ею с малолетства, как родное дитя. Когда Анна выросла, за нее посватался прекрасный молодой человек, Клод Брюссон, часовщик по ремеслу, который успешно вел свои дела в Париже. Так как Анна любила его также, то Скюдери и не думала ставить какие-либо препятствия браку своей названой дочери. Молодые люди долго жили в полном мире и счастье, заботясь о воспитании родившегося им на радость единственного сына, удивительно походившего на мать.
Маленького Оливье Скюдери обожала. Она проводила с ним часы напролет, лаская и балуя его. Мальчик сам необыкновенно привязался к ней и любил ее не меньше, чем родную мать. Три года протекли в полном довольстве и радости, но потом из-за того, что в Париже поселилось много часовщиков число клиентов Брюссона мало-помалу уменьшилось, так что он уже с трудом мог прокормить свою семью. Несчастье это только разожгло его давнюю мечту переселиться со всей семьей в родную Женеву, что он, наконец, и исполнил, несмотря на то что Скюдери была решительно против этого и всячески уговаривала Брюссона остаться в Париже, обещая посильную помощь. Анна после переезда написала несколько писем своей благодетельнице, но мало-помалу переписка прекратилась, из чего Скюдери заключила, что, верно, вся семья жила слишком счастливо для того, чтобы вспоминать прошлое.
Прошло двадцать три года с того дня, как Брюссон покинул со своей семьей Париж и переселился в Женеву.
– Боже! Боже! – с неизъяснимой горечью воскликнула Скюдери. – Ты Оливье? Сын моей Анны!
– Я хорошо понимаю, добрая моя благодетельница, – возразил Оливье, – каково вам видеть, что того, кого вы любили ребенком, как нежная мать, качали на своих коленях и баловали лакомствами, обвиняют в ужасном злодействе. Chambre ardente имеет полное основание считать меня преступником, но я клянусь вам, что, если мне даже придется умереть от руки палача, я все-таки умру ни в чем не повинным и что не от моей руки погиб несчастный Кардильяк.
Слова эти Оливье произнес, дрожа всем телом и едва держась на ногах. Скюдери молча указала ему на стул, стоявший в стороне, на который он опустился в полном изнеможении.
– У меня было время приготовиться к свиданию с вами, – продолжил Оливье, – и я постарался прийти в себя и успокоиться, насколько мог, чтобы воспользоваться этой испрошенной мною милостью и рассказать вам подлинную историю своих несчастий. Выслушайте же меня терпеливо, а главное – спокойно, так как тайна моя такого рода, что может привести в ужас кого угодно. О, если бы мой несчастный отец никогда не оставлял Париж! Немногое, что я помню о нашей женевской жизни, сводится лишь к воспоминаниям о горе и слезах, которые постоянно проливали мои родители. Уже позднее я узнал, в какой страшной бедности они жили, и мне стали понятны и эти слезы, и это горе. Отец мой обманулся во всех своих ожиданиях. Подавленный нескончаемой чередой неудач, он скончался, едва успев пристроить меня учеником к одному золотых дел мастеру. Моя мать часто говорила мне о вас, часто собиралась обратиться к вам с просьбой о помощи, но ее постоянно удерживала робость, вечная спутница нищеты. Ложный стыд лишал ее сил исполнить это намерение, и через несколько месяцев после смерти моего отца она последовала за ним в могилу.
– Анна! Анна! Бедная Анна! – в слезах воскликнула Скюдери.
– Нет, не жалейте ее, – горячо возразил Оливье, – скорее нужно благодарить Бога за то, что он не дал ей увидеть позорную казнь сына!
При этом он с тоской взглянул на небо. В эту минуту за дверями раздался шум – то там, то здесь слышались мерные шаги.
– Ого! – горько усмехнулся Оливье. – Это Дегрэ проверяет свою стражу! Он, кажется, боится, что я могу сбежать! Но я буду рассказывать дальше. Мастер, которому меня отдали в ученики, обращался со мной сурово, несмотря на то что я делал быстрые успехи и скоро превзошел в искусстве его самого. Однажды какой-то незнакомец явился в мастерскую для покупки бриллиантовых изделий. Увидев ожерелье моей работы, он пришел в восторг и сказал, дружески потрепав меня по плечу: «Вот, молодой человек, поистине отличная работа! Я думаю, лучше вас умеет делать золотые вещи разве что Рене Кардильяк, которого считают первым ювелиром в мире. Вот к кому бы вам пойти в ученики. Он, я уверен, охотно вас примет, потому что, кроме вас, вряд ли кто-нибудь может быть ему помощником. Да и вы сами, если и сможете еще чему-то научиться, то только от него».
Эти слова запали мне в душу. Непреодолимая сила гнала меня прочь из Женевы. Наконец, мне удалось распрощаться с моим хозяином и приехать в Париж. Кардильяк принял меня очень холодно и сурово, но я не пришел в отчаяние и попросил дать мне какую-нибудь работу, хотя бы самую ничтожную. Он поручил мне сделать небольшой перстень. Когда я принес ему готовую вещь, глаза его засверкали, точно он хотел пронзить меня взглядом насквозь.
«Ну, – сказал он, – вижу, что ты хороший подмастерье и действительно можешь быть мне помощником. Платить тебе я буду исправно, ты останешься мной доволен!»
Слово это он сдержал. Несколько недель я прожил у него, так и не увидев Мадлен, гостившей, если я не ошибаюсь, в деревне у своей кормилицы. Но наконец она возвратилась. Что я почувствовал, увидев этого ангела, – я не берусь описать. Никогда ни один человек не любил так, как люблю ее я! А теперь! О Мадлен, Мадлен!
Оливье не мог продолжать и, закрыв обеими руками лицо, разрыдался как ребенок. Наконец, сделав над собой невероятное усилие, он продолжил:
– Мадлен с первой же встречи почувствовала ко мне расположение. Все чаще и чаще она стала приходить в мастерскую. Как ни зорко следил за нами Кардильяк, мы украдкой обменивались тихими рукопожатиями или взглядами – и это сделало свое дело. Союз был заключен без ведома отца. Я надеялся составить себе независимое положение, а потом, пользуясь хорошим отношением Кардильяка, просить у него руки Мадлен. Однажды утром, в ту минуту, как я собирался приняться за работу, Кардильяк вошел ко мне в комнату с гневным, презрительным видом.
«Ты мне больше не нужен, – сказал он, – можешь сейчас же убираться вон из моего дома, и прошу тебя больше сюда не возвращаться. Причины моего теперешнего поступка объяснять тебе я не буду. Скажу одно, что для такого паршивца, как ты, виноград, к которому ты вздумал протянуть руку, висит слишком высоко».
Я хотел возразить, но он схватил меня за плечи и вытолкал вон, так что я, скатившись с лестницы, больно расшиб себе руку и голову. Взбешенный донельзя, с растерзанным сердцем, я покинул дом и нашел приют у одного доброго знакомого в предместье Сен-Мартен. С той минуты покой и мир покинули меня безвозвратно. Ночью я прокрадывался к дому Кардильяка в надежде, что Мадлен, услышав мои вздохи, покажется в окне своей комнаты и скажет мне два-три ободряющих слова. В моей голове рождались тысячи сумасбродных планов, к исполнению которых я мечтал склонить Мадлен.
К дому Кардильяка на Никезской улице примыкает старая стена с нишей, в которой помещена каменная статуя. Однажды ночью я стоял возле нее и смотрел на окно дома, выходившее во двор за стеной. Вдруг я увидел свет, мелькнувший в окне мастерской. Была полночь. Кардильяк никогда не работал в это время, потому что привык ложиться в девять часов. Какое-то зловещее предчувствие сдавило мне грудь. Не знаю почему, но мне казалось, что я стану свидетелем чего-то необыкновенного. Свет исчез. Я плотно прижался к стене, к одному из каменных изваяний. Но каков же был мой ужас, когда статуя, возле которой я стоял, начала двигаться. Мертвый камень пошатнулся. В ночном полумраке я ясно увидел, как в стене открылась дверь, через которую прошла на этот раз уже безусловно живая темная фигура и направилась тихой поступью по улице. Я невольно отскочил от места, где стоял. Статуя приняла прежнее положение. Тогда, точно движимый невидимой силой, я неслышно пошел вслед за загадочным незнакомцем. Он остановился напротив изображения Мадонны, причем свет горевшей лампадки упал прямо ему на лицо.
«Кардильяк!» – чуть не сорвалось с моего языка. Это был действительно он. Неизъяснимый страх охватил мое сердце. Увлекаемый непреодолимой силой, я пошел за лунатиком, каким считал его в ту минуту, несмотря на то что полнолуние, когда эти несчастные имеют обыкновение бродить по ночам, уже миновало. Сделав несколько шагов, Кардильяк исчез в тени одного дома, но по шороху его шагов я догадался, что он намеренно спрятался за парадным крыльцом. Что это значило? Я тщетно ломал себе голову и, остановившись, стал наблюдать, что будет. Вдруг послышался звон шпор, и вслед за тем какой-то мужчина, беззаботно напевая, показался на улице. Едва он поравнялся с парадным крыльцом, как вдруг Кардильяк, выскочив из своей засады, словно тигр, ринувшийся на добычу, напал на незнакомца и в тот же миг повалил его на землю. С криком ужаса я бросился вперед и увидел, что Кардильяк, нагнувшись к убитому, обшаривает его карманы.
«Хозяин! Что вы делаете?» – невольно вырвалось из моей груди. «Проклятие!» – воскликнул Кардильяк и, вскочив на ноги, с быстротой молнии исчез в темноте. Я в ужасе приблизился к упавшему и опустился возле него на колени в надежде, что успею еще, может быть, его спасти, но было уже поздно! Передо мной лежал труп. В страхе я даже не заметил, как был окружен сбежавшейся стражей.
«Опять убитый! – послышались голоса. – А ты, молодой человек, что тут делаешь? Или ты тоже из их шайки? Взять его!» Пораженный, я едва сумел проговорить в ответ, что никогда не занимался такими злодейскими делами, что присутствовал при убийстве совершенно случайно и потому прошу отпустить меня домой.
Тут один из сыщиков осветил мне лицо фонарем и, узнав, кто я, воскликнул, засмеявшись:
«Да это же Оливье Брюссон – подмастерье честного Кардильяка! Ну, этот, конечно, не станет резать прохожих на улицах, хотя, по правде сказать, мошенники часто прибегают к подобной уловке – сами начинают стенать над убитым, чтобы отвести от себя подозрения. Рассказывай, юноша, как все было! Говори смело!» – «Прямо на моих глазах, – начал я, – из-за парадного крыльца выскочил какой-то человек, пырнул несчастного кинжалом и скрылся быстрее молнии, услышав мой крик, а я подбежал посмотреть, нельзя ли помочь раненому». – «Ну нет, юноша! – воскликнул один из поднявших труп. – Помощь тут не нужна: он убит ударом в сердце. Черт бы побрал этих дьяволов! Мы опять опоздали, как три дня назад!»
С этими словами они удалились, забрав с собой труп. Оставшись один, я не знал, верить ли тому, что слышал и видел. Мне казалось, меня мучил ужасный сон, от которого я каждую минуту жаждал проснуться. Кардильяк, отец моей Мадлен, – гнусный убийца! Оглушенный, подавленный этой мыслью, почти без чувств, я сел на ступени одного дома. Между тем начинало светать. Приглядевшись, я увидел, что на мостовой, как раз возле меня, лежит офицерская шляпа, украшенная перьями, – несомненное доказательство преступления Кардильяка. В ужасе я убежал прочь от страшного места.
Придя домой, я долго просидел на своем чердаке, все еще не в состоянии собраться с мыслями. Вдруг дверь комнаты отворилась, и на пороге появился сам Кардильяк.
«Что вам от меня надо, во имя самого Неба?» – вскрикнул я. Но он, не обращая ни малейшего внимания на мой вопрос, приблизился ко мне со своей обыкновенной неприятной улыбкой, еще более усилившей на этот раз мое к нему отвращение, и, придвинув старый сломанный табурет, сел напротив. Я чувствовал, что у меня не хватит сил подняться, и остался лежать на своем соломенном тюфяке.
«Ну что, Оливье? – начал Кардильяк. – Как поживаешь, бедняга? Признаюсь, я немного сурово поступил с тобой, прогнав тебя прочь, и теперь чувствую, что мне недостает тебя. У меня как раз есть работа, с которой без тебя я не смогу справиться. Что, если ты вернешься ко мне? Ты молчишь! Колеблешься! Впрочем, я и сам знаю, что обидел тебя. Но что делать! Меня сильно разозлили твои шашни с Мадлен. Теперь, однако, я спокойно все обдумал и считаю, что при твоем искусстве и трудолюбии лучшего зятя мне незачем и желать. Вернись же ко мне, мой славный малый, и попробуй заслужить Мадлен».
Слова Кардильяка пронзили мне сердце – настолько я был поражен его лицемерным хладнокровием.
«Ты колеблешься! – продолжал Кардильяк, вперив в меня пронзительный взгляд своих сверкающих глаз. – Может быть, у тебя другое на уме? Не собираешься ли ты, вместо того чтобы пойти со мной, отправиться к Дегрэ, Аржансону или Ларенье? Берегись, юноша! Смотри, чтобы когти, которыми ты хочешь оцарапать других, не поранили тебя самого».
Тут я не выдержал и громко воскликнул: «Пусть этих имен страшатся те, у кого на совести какое-нибудь злодейство, а мне их бояться нечего!» – «Помни, – возразил Кардильяк, – для тебя большая честь уже то, что ты принят подмастерьем в мастерскую такого искусного и притом глубоко уважаемого за свою честность хозяина, а потому всякая клевета на него упадет на голову самого клеветника. Что же касается Мадлен, то ты должен понять, что теперешней моей благосклонностью обязан исключительно ей. Бедняжка любит тебя до безумия, и я ничего не смог сделать с этой любовью. Едва ты ушел, она бросилась к моим ногам, обняла мои колени и, рыдая, как безумная, объявила, что не может без тебя жить. Я сначала думал, что это просто каприз молодой девчонки, готовой, подобно им всем, пойти на смерть при первой улыбке смазливого мальчика. Но Мадлен, однако, не унималась, а, напротив, начала худеть и бледнеть с каждым днем и в припадках лихорадки то и дело повторяла твое имя. Что мне оставалось делать? Я же не хочу ее погибели! Наконец, вчера вечером я решился сказать ей, что на все согласен и сегодня же приведу тебя обратно. Посмотрел бы ты, как она после этого расцвела и похорошела за одну ночь и с каким нетерпением жаждет тебя увидеть!»
Не знаю, простит ли мне Небо мой поступок, но дело кончилось тем, что я тотчас побежал в дом Кардильяка, там встретил мою Мадлен, в восторге повторявшую: «Оливье! Оливье! Милый мой Оливье!» Я обнял ее, прижал к своей груди, целуя, и, наконец, поклялся всеми святыми, которые только существуют на свете, никогда с ней не расставаться.
Взволнованный воспоминаниями, Оливье вынужден был остановиться. Скюдери, пораженная открытием, что человек, которого она считала олицетворением честности и добродетели, оказался таким презренным злодеем, только и смогла воскликнуть:
– Ужасно! Итак, Рене Кардильяк принадлежал к шайке грабителей, превративших наш Париж в вертеп разбойников!
– Что вы сказали? – прервал ее Оливье. – К шайке грабителей? Шайки этой нет и никогда не было! Кардильяк один, без всяких помощников, совершал в городе все эти убийства. Потому становится понятной тщетность всех усилий поймать и обличить убийцу.
Но позвольте мне продолжить, и тогда вы увидите сами, в какие тенета злая судьба запутала меня, несчастнейшего из людей! Можно легко себе представить, в каком положении я оказался. Но назад пути не было. Иногда мне казалось, что я, скрывая эти ужасы, тем самым становился помощником Кардильяка в его злодеяниях, и тогда лишь любовь к Мадлен могла хоть несколько ободрить меня и утешить. Только в ее присутствии рассеивался немного тот вечный страх, под гнетом которого я жил. Работая с Кардильяком в мастерской, я не смел взглянуть ему в лицо. Неизъяснимый ужас сковывал мой язык при виде этого чудовища, умевшего лицемерно разыгрывать днем роль честного гражданина и нежного отца, а ночью совершать свои жуткие преступления.
Мадлен, этот чистый, безгрешный ангел, обожала отца, и я невольно содрогался при мысли, что будет с ней в тот день, когда все откроется и дьявольская пелена, застилавшая ей глаза, спадет сама собой. Уже эта одна мысль способна была заставить меня молчать.
Хотя из слов патруля я догадывался о многом, но все-таки причины злодейств, совершаемых Кардильяком, оставались для меня загадкой. Объяснение не заставило долго себя ждать.
Однажды Кардильяк, в противоположность своему обычно приподнятому настроению, стал серьезен и угрюм. Занятый работой, он вдруг отбросил молоток, встал передо мной со сложенными на груди руками и сказал: «Оливье! Мы не можем больше оставаться в таких отношениях. Случай открыл тебе то, чего не смогли открыть хитроумный Дегрэ и его сыщики. Ты застал меня за ночной работой, к которой меня влечет злая звезда, властвующая надо мной безгранично. Та же власть, уверен я, соединила нас теперь. Ты во многом похож на меня. Твоя поступь, подобно моей, тиха и неслышна, как у кошки, так что даже я при моем чутком слухе и зрении, благодаря которым я слышу на улице жужжание комара, не заметил тебя в ту ночь. Потому я повторяю, что тебе судьбой назначено стать моим помощником. Предать меня в теперешнем твоем положении ты не можешь, а потому я открою тебе все».
«Я никогда не буду твоим помощником, проклятый злодей!» – хотел я воскликнуть, но ужас, внушенный мне словами Кардильяка, сковал мой язык. Я лишь издал невнятное восклицание.
Кардильяк уселся в свое рабочее кресло, отер пот, выступивший у него на лбу, и, точно подавленный каким-то тяжелым воспоминанием, продолжал: «Доктора говорят, что неожиданные внешние впечатления, производимые на беременных женщин, часто оказывают удивительное влияние на будущего ребенка. С моей матерью, когда она была на первом месяце беременности, случилось одно приключение. Однажды, присутствуя в толпе зрителей на одном великолепном придворном празднике в Трианоне, она вдруг увидела богато одетого красавца в испанском костюме с такой великолепной цепью из бриллиантов, что блеск их и красота невольно приковали ее внимание. Она глядела на эти сверкающие камни, и ей казалось, что в них заключается счастье всей ее жизни. Испанец интересовался моей матерью за несколько лет до этого, когда она еще не была замужем, но его бесчестные попытки были отвергнуты ею с презрением. Мать тотчас узнала его в этот вечер, и теперь, в блеске сверкавших бриллиантов, он показался ей каким-то высшим существом, воплощением красоты.
Испанец заметил впечатление, которое произвел на мою мать, и подумал, что, возможно, на этот раз ему повезет больше. Подойдя к ней, он сумел завлечь ее в уединенное местечко в саду. Оставшись с ней наедине, он вдруг неистово схватил ее за руки и заключил в свои объятия. Мать моя, сама не понимая, что делает, крепко вцепилась в висевшую на его шее бриллиантовую цепь. Но тут испанец, пошатнувшись, упал и, падая, увлек на землю и ее. Один Бог знает, что с ним случилось, но достаточно сказать, что он умер мгновенно, пораженный нервным ударом. Члены его тотчас окостенели, и все усилия моей матери освободиться от ужасных объятий мертвеца оставались тщетны. Он лежал с открытыми глазами, вперив их прямо в лицо моей матери. Ее пронзительный крик о помощи достиг наконец ушей гулявших в отдаленных аллеях зрителей праздника. Сбежавшийся народ освободил мою мать от объятий страшного любовника. Это ужасное приключение подействовало на нее до того сильно, что в тот же день она слегла в постель, и искуснейшие доктора долгое время думали, что по крайней мере для ребенка все кончено. Однако мать не только выздоровела, но и с успехом родила.
Ужасное приключение наложило свою печать только на меня. Моя злая звезда взошла в момент моего рождения и распалила во мне ужасную, губительную страсть. С самых юных лет блеск бриллиантов и золота производил на меня какое-то страшное, чарующее впечатление. Сначала думали, что это просто детское пристрастие к блестящим игрушкам, но годы отрочества доказали обратное. Я стал красть золото и камни, где только мог. Благодаря какому-то непостижимому инстинкту я научился отличать настоящие драгоценности от поддельных не хуже опытного знатока. Настоящее золото тянуло меня к себе еще издали, тогда как поддельное не оказывало на меня ни малейшего влияния. Никакие строгие меры, к которым прибегал мой отец, не могли погасить во мне этой неодолимой страсти. Только для того, чтобы постоянно находиться рядом с золотом, я избрал ювелирное искусство своей профессией. Прилежание и труд скоро поставили меня в один ряд с лучшими мастерами столицы, и тут страсть моя, не сдерживаемая более ничем, достигла невообразимых размеров. Едва я отдавал заказчику оконченный мною убор, как какая-то адская, невыносимая тоска, лишавшая меня покоя, сна и здоровья, овладевала всем моим существом. Точно привидение, стоял передо мной днем и ночью, в блеске моих бриллиантов, силуэт того, кому я их отдал, и какой-то ужасный голос нашептывал мне: «Возьми! Возьми! Они твои! Мертвым не нужны уборы».
Охваченный этим неодолимым влечением, я начал воровать драгоценности. Благодаря своему ремеслу я имел доступ в дома вельмож и богатых людей и вскоре научился пользоваться малейшими обстоятельствами, чтобы завладевать их бриллиантами. Никакой замок не мог устоять против моей ловкости и искусства, и мало-помалу я сумел вернуть себе большую часть сделанных мною вещей. Но и это меня не удовлетворило! Прежний голос, точно издеваясь надо мной, опять зазвучал в моих ушах. Мне постоянно слышалось: «Твои уборы носят мертвые!»
Страшная, неодолимая ненависть вскипала в моей душе против всех, для кого я работал. Каждого мне хотелось убить во что бы то ни стало, и хотелось так, что иногда я сам ужасался этой возникшей во мне страсти. Тогда я купил этот дом. Сделка сблизила меня с продавцом, и как-то раз, решив обмыть покупку, мы сидели в этой комнате за бутылкой вина. Наступила ночь, и я уже думал, что пора нам расходиться, как вдруг прежний хозяин дома сказал: «Слушайте, Кардильяк! Прежде чем уйти, я должен сообщить вам один секрет относительно вашего нового дома».
С этими словами он отворил этот вделанный в стену шкаф, надавил пружину в его задней стенке, та отворилась, и мы очутились в небольшой комнате с подъемной дверью в полу. Он ее поднял, и мы оба, спустившись по узкой витой лестнице, остановились перед потайной дверью, выходившей прямо во двор. Пройдя через него до каменной стены, отделявшей двор от улицы, бывший хозяин поднял небольшой, искусно скрытый в камине засов, причем часть стены повернулась на петлях, и открылся небольшой проход. Я покажу тебе эту лазейку, устроенную, вероятно, монахами, чтобы незаметно отлучаться по ночам для своих проказ; нужно заметить, что это здание прежде было монастырем. Итак, дверь эта деревянная и только выкрашена под цвет камня, а снаружи прислонена к ней тоже деревянная, сделанная наподобие каменной, статуя, поворачивающаяся на петлях вместе с дверью. Открытие это меня поразило. Казалось, сама судьба устроила все так, чтобы дать мне возможность совершать мои тогда еще не вполне созревшие замыслы. Незадолго до этого я сделал для одного придворного бриллиантовый убор, который предназначался в подарок оперной танцовщице. Рой адских, невыносимых мук овладел моей душой, едва я отдал свою работу! Владелец убора то и дело вставал перед моими глазами, точно привидение! Страшный голос шептал прежние слова! Шатаясь, я вернулся домой и бросился на постель. Но сон не приходил. Мне все чудилось, как владелец убора ночью прокрадывался с ним к своей возлюбленной. Наконец, не выдержав, я в бешенстве вскочил с постели, накинул плащ, спустился по потайной лестнице и вышел на Никезскую улицу. Тут я увидел, что идет мой злодей. Одним прыжком я кинулся на него и убил ударом кинжала в сердце.
Сокровище было в моих руках. Неизъяснимый покой и счастье воцарились в моей душе, едва я окончил это дело. Мучивший меня призрак исчез, и проклятый голос перестал нашептывать свои дьявольские советы. Тут я понял, что мне остается или следовать тем путем, который указывала мне моя злая звезда, или погибнуть. Теперь ты знаешь все, Оливье! Не думай, что, принужденный к таким поступкам, я забыл о сожалении и милосердии, присущих человеческой душе. Ты видел сам, как неохотно я отдаю свою работу и как упорно отказываюсь делать что-нибудь для лиц, чьей смерти не желаю. Иногда даже, поборов жажду убийства, я стараюсь только оглушить врага ударом кулака, лишь бы завладеть своей драгоценностью».