Нестор Кукольник
Иоанн III, собиратель земли Русской
Часть I
I
МОСКВА В ИЮЛЕ 1487 ГОДА
Как зачиналась каменна Москва, Тогда зачинался в ей грозный Царь.
На двадцать пятом году государствования Иоанна III Москва уже нс гляделась татарским пепелищем; веселые слободы /данными лентами сплошь тянулись к каменному Кремлю, выросшему на том же месте, но в другом, лучшем виде: не острог деревянный, а стройные кирпичные стены с зубцами изящного профиля вывели фряги, все под правило да в меру, так что любо-дорого смотреть. А уж гладь какая! — так и соборы не строились в старину.
Афанасий Силыч Никитин[1], тверской купчина, ночью воротился из дальнего, многолетнего странствования в индийскую сторону, за три моря. Впотьмах ища ночлега, не до Кремля ему было; и как пустили — с дороги заснул сном богатырским. Звонили к обедне уже, когда Силыч протер глаза и по привычке, не долго думая, вскочил, помылся, перекрестил лоб и вышел на улицу. Суета необычная озадачила путешественника с первого шага. Добравшись до базара, он, однако, нашел, что у купцов лавки позаперты. Народ бежит куда-то, и Никитин направился вслед за другими. На повороте — вдруг заблестели кресты золоченые, за какою-то стеною словно; а перед нею поле гладкое, бархатный луг. Силыч невольно попятился и принялся, крестясь, протирать глаза, не доверяя себе.
— Что за притча, — подумал он вслух, — на Москву ли я, полно, попал?
— А то куда же? — отозвался с неприятным хохотом оборванец нищий, покойно рассевшийся на муравке и собираясь утолить голод без дальних разносолов. Перед ним стояла берестяная кружка с водою, подле увесистого каравая хлеба.
Никитин невольно, не без тревоги, посмотрел на хохотуна, и ему стало как-то неловко. Выражение лица нищего было таково, что могло поразить всякого и часто с ним сталкивавшегося, не только увидевшего случайно. Представьте полное лицо без бровей, с острой рыжей бородой; глаза точно оловянные, кажется, не глядят, хотя зрачки у оригинального субъекта и находятся на месте. Искривленные злобой губы в постоянном движении, как будто бы никогда плотно не сходились, выказывая глазные резцы, похожие на волчьи клыки. И при этом на невзрачной образине бродит улыбка, не предвещающая ничего доброго. Никитин хотел было уйти, но его удержала рука нищего.
— Видно, приезжий? — продолжал тот каким-то птичьим голосом, в котором многие звуки были чисто гортанные, резкие, хотя и хриплые. — Жаль, с виду глуп, по одеже — богат. Поумнеешь — обнищаешь! Поверстаемся!..
— Что ты мелешь, рыжая борода?..
— Отваливай! Есть хочу; обед стынет, а утроба тужит.
— И не ребенок, кажись, а потерпеть не хочешь; до обедни недолго, кажись, — ответил Никитин.
— У меня моя обедня отошла, а ты ступай голодать в Кремль, коли пропустят.
— Так это Кремль?
— А то что же? Он самый, со всеми фряжскими затеями… Стрельниц, стрельниц, а ведь со всеми ими не спасется!.. Стены были в Содоме и Гоморре! Куды крепок и Иерихон считался — да свалились сами… и ограды, и забрала… И этим не уцелеть!
Никитин посмотрел на нищего еще с большим изумлением, но тот не обращал уже никакого внимания на наблюдателя. С выражением злобного любопытства смотря на толпы волновавшегося народа (который старался протесниться в Кремль), он бормотал несвязные слова.
— А вы, скимны рыкающие! — вдруг вскрикнул нищий, и лицо его еще страшнее искривилось. — Поделом вам, поделом. Да вон и он! Легок на помине. Под ним лошадь пляшет, а у самого небось душа в пятках, чтобы набольшего не прогневить, неравно опоздаешь. А жезл у него здоровый, впору с ним на медведя ходить; на то у тебя кличка собачья: ты не Щёня, дружок, а Щенй…
— Где, где? — спросил торопливо Никитин.
— А вон — видишь, золотой витязь на вороном аргамаке[2], что поднялся на дыбы, ровно на стену иерихонскую скочить сбирается. Да он еще меньшой сокол; старшой под Казанью: золотую гривку себе татарскими головками зарабатывает. Вон едет и князь Иван Юрьевич… Ольгерду праправнук, говорят, да родной племянничек московского князя Великого — Патрикеевым прозывается. За то у его и чин московский: первый боярин! Все коршуны слетаются в свое каменное гнездо. Видно, Большак с золотой головой сон ночесь видал неладный, всю дворню и собирает. Глянь-ко, таперича к воротам князь Федор Пестрый подъехал; глянуть не на что, а бают, Пермь взял. Во как у нас?! А тамо что аще деется?
Нищий вскочил и, заслоняя рукой свои оловянные глаза от жгучего июльского солнца, стал присматриваться к толпе, которая, окружив кого-то, провожала к воротам. К толпе этой со всех сторон подбегали люди, и она росла, ширилась и волновалась.
— Ничего не разберу! А должно быть, московским зеворотам занятно что ни есть, — ворчал про себя странный нищий, убирая свой обед и посуду. — Не хотелось сегодня в Кремль ходить, да надо: видно, там новинка есть… Не скупись, поделися и с нами своими новостями, Иван Васильевич! — И на безобразном лице хохотуна-ругателя явилась какая-то неопределенная загадочная улыбка.
Закинув котомку за плечи, нищий схватил костыль свой и скорым шагом направился к воротам…
— Тут не пройдешь, — сказал Никитин, невольно следуя за нищим.
— Где наши не проходили!
И правда, народ расступался и давал нищему дорогу. Никитин тоже воспользовался случаем, примкнув к своему непрошеному чичероне московских замечательностей. Они беспрепятственно вошли в Кремль, где невиданное великолепие совсем ошеломило путешественника в Индию.
Бывало, к деревянному собору Богородицы с немногими боярами подходил пешком тщедушный Василий Темный, своею неровной походкой не привлекая и зевак. Дорожка шла извилистая, узкая; из садов и за палисадами торчали ветхие деревянные избушки, если еще не высовывались докучно обгорелые трубы да кучи уголья. Самые великокняжеские хоромы отличались от обывательских изб разве большей обширностью места, занятого хозяйственными пристройками. А то в жилище государя, так же как у соседей, окна да двери стояли зачастую наискось и между потемневшими тесницами зеленел влажный мох на крыше.
Куда все это прибралось? Словно вымели, как сор, наросшие здесь хоромцы, церквицы и кладбища. Вместо всего хлама этого величественный Успенский собор поднялся из земли как по щучьему велению, вытягивая за собою и игрушку-храм Благовещения, с его затейною узорчатою лепкою пилястр, расписанных яркими красками и золотом. За ним воздвигался новый деревянный дворец государев, а направо красовалась только что оконченная Грановитая палата — предмет гордости и удивления Москвы. На широком Красном крыльце гранитового чертога государева стояла теперь сотенная толпа царедворцев в пышных нарядах, залитых золотом. Никитин, пораженный великолепием двора Иоаннова, оглянулся, чтобы расспросить кое о чем загадочного нищего, но его уж и след простыл.
А народ все прибывал, хотя в Кремле не было места упасть и яблоку. Волны народа словно закаменели: ни вперед, ни назад. А тишина царствовала такая, что слышно было жужжанье комара в воздухе.
— Какая ужасная скука стоять в этих тисках, — сказал кто-то позади Никитина по-итальянски. — Пойдем лучше на террасу, где стоят московские нобили!
— Ваше высочество любит говорить и смеяться, а там ведь нельзя; тут же никто нас не поймет.
— Да теперь и неловко будет высовываться вперед. Добрый завтрак, я думаю, предательски изукрасил наши лица, — отвечал другой голос вкрадчиво, венецианским наречием.
— Оно, пожалуй, и так! Да, я думаю, нам и тут-то нечего делать. Чужая радость нам не торжество, да и смотреть на этих медведей, право, не находка. Если бы еще были красотки вместо мужей, братьев и отцов. А на таких холопов нагляделся я и в прихожей моего друга Магомета Второго. Пойдем лучше к Зое! Только и добра в этой Москве, что она да Хаим Мовша!
— Во всяком случае, надо дать знать кастеляну[3], что ваше высочество не совсем здоровы: иначе приятель нахмурится, пожалуй, не даст жалованья. Он ведь рад всякому предлогу зажилить деньгу…
— Конечно! А все ж пойдем к Зое… С извинением послать можно и Мовшу, — прибавил главный из собеседников решительно.
— Вы забываете, что Мовше и на Москве быть не совсем теперь ловко, а послать еще его в Кремль — значило бы погубить верного союзника навсегда. Я пошел бы сам, да проклятый завтрак… Я чувствую, что на лице моем…
— Восхождение солнца, ты хочешь сказать, — истинно! Веселый Дионис прикрыл щедро багрянцем лик своего подражателя. Но ты и в этом виде еще сносен. Вот я?..
— Ваше высочество изволите шутить!.. А послать все-таки некого.
— Позвольте предложить мои услуги, — отозвался Никитин по-итальянски, и собеседники смутились не на шутку.
Тот, которого собеседник называл высочеством, прошептал по-гречески с досадой: «Лазутчик!»
— Ошибаетесь, — подхватил Никитин также по-гречески. — Я много странствовал но белу свету, гак необходимость заставила научиться многим чужим языкам… индийскому даже. А кстати, у меня поручение к вашей милости из Кафы; смекаю, что ты господин деспот морейский? Очень рад, что случай доставил мне видеть высочество твое сегодня же. Кафииские паши уверяли меня, что письмо эго весьма важно…
— Где же оно?
— Представить готов где и когда угодно.
— Через час, у Зои!
— Да я не знаю, кто госпожа эта и где искать ее?
— Постойте, ваше высочество, я объясню ему все, но пусть прежде сходит к кастеляну и объявит, что мы не здоровы…
— И такого чина, опять же, не знаю я на Руси…
— Синьор Патрикио, — отвечал собеседник деспота морейского, его переводчик Рало.
— То есть князь Патрикеев! Понимаем, да пропустят ли к нему? Видите, какая давка…
— Это уже мое дело, — отвечал переводчик. — Ступай за мной, я и проведу тебя до крыльца… А ваше высочество? — обратился он к деспоту.
— Я пойду потихоньку к Зое.
И они двинулись в разные стороны.
Народ, видно, знал своих гостей: Рало провел Никитина сквозь толпу без большого труда. Площадка перед собором была ограждена рогатками, но как только сторожевому воину Никитин объявил, от кого вдет, рогатку отодвинули и Силыч не без страха стал подходить к Красному крыльцу. Тут стояли два рынды[4] в атласных одеждах, с позлащенными секирами на плечах. С подходом Силыча к крыльцу секиры опустились и загородили ему дорогу. Никитин заявил, что он послан от деспота и зачем даже, но рынды только улыбнулись.
— Тут посланцам не дорога, — сказал один из них, — да боярину теперь и не время. Если он не у государя в рабочей, так князей и бояр в думу вводит.
— А может, и в теремной палате дела рядит, — заметил в свою очередь Никитин.
— Быть может! Так вот, дружок, видишь, за Благовещением калитка, за калиткой — дворик, спроси там — укажут!.. Только этим путем не ворочайся: мимо собора вашей братии не дорога.
Никитин уже не слушал попечительных предостережений. Он спешил, чтобы застать князя, но немало дворов и двориков прошел он, пока добрался до теремной палаты. Князь еще был там, посланца от деспота не задержали, и вот он в палате Патрикеева. Чертог, впрочем, был не по сановитому обладателю: низок, длинен и темен.
Князь Иван Юрьевич жил уже шестой десяток, но борода и усы были без малейшего признака седины. Живые глаза сыпали еще искры, и высокий рост еще не скрадывался согбенным станом, напротив, боярин держался прямо, сохранив величавую осанку. Патрикеев, стоя у окна, глядел на черный двор, а князь Федор Ряполовский что-то с живостью ему рассказывал; по выражению лица Патрикеева нельзя было догадаться, приятен ли был ему этот рассказ или нет. Только шаги чужого человека, хотя и почтительные, прервали княжескую беседу. Патрикеев живо оборотился и спросил:
— Что надо?
— Его высочество, Андрей Палеолог, деспот морейский…
— Да ты-то кто?.. Таких холопей у него я не видывал, — прервал Патрикеев, озирая Никитина с ног до головы.
— Я и то не холоп, а тверской гость, Афанасий Никитин… И не на послугах у его милости, а так, случаем, попросил он меня доложить княжей твоей чести, что во дворец, по государеву указу, за недугом быть ему невозможно…
— Верно, пьян! Я и без посланца догадался бы! Так кланяйся, честной гость, деспоту и скажи, что, мол, о тяжком недуге его государю доложим! Прощай, батюшка!
— Позволь, боярин, мне и свое челобитье…
— И опять до меня? Посмотрим. Говори, да проворнее…
— Да вот Москва забрала Тверское великое княжество, своего наместника там поставила; тот наших людей не знает, мой дом своим людям на житье отдал, а меня в Твери не было.
— А ты где же был?
— В Индии.
— Где?
— В Индии.
— Князь Федор Семеныч! Что это он бает? Ты, видно, тоже трапезничал со своим деспотом и со сна несешь околесную… Индия! Было такое царство в Библии, да теперь-то откуда ему взяться, чай, его потопом снесло. В наше время об нем ничего и слышно не было; отколь же явилось? Вот мне говорил жидовин Хази Кокос, когда приезжал в Москву из Кафы, что есть Хинское большое царство, и еще совет подавал послать туда его с войском… Да я и этому не поверил. Такого царства по всей Библии не найдешь, и его, кажется, новая мудрость сочинила. Дивлюсь, что жидовин ей поверил.
— Хази не обманул тебя, боярин: жидовин-то он жидовин, но честный, притом же он караимского закона. Не будь хан Менгли-Гирей его другом, так ему в Кафу и носа не дали бы показать, теперь турки хуже генуэзцев. Да и добро бы один турок, а то трех пашей поставили, обобрали они меня, нехристи; почитай, половину товаров оттягали; слава те Господи, что другую оставили. А то нечем было бы государю и его боярам поклониться, и за то спасибо Хази Кокосу и хану — отстоять пособили. И грамотами к твоей боярской милости снабдили меня. Нехристи хошь, а дай Бог им здоровья…
— Коли грамоты — подавай…
— За пазухой во весь путь берег! Изволь, ваша честь, получить.
Патрикеев с живостью сорвал висячую печать, развязал толстый шелковый шнурок, развернул хартию и стал читать.
По лицу заметно было, что чтение очень занимало князя, и, дочитав до конца, он приветливо посмотрел на Никитина.
— И здесь пишут, что Индия есть! Недаром свет велик, говорят, — заключил боярин, неохотно отступая от своего прежнего убеждения. — А все же потопом могло отнести ее и за море, — как бы про себя промолвил он еще раз. — Надо про тебя государю доложить, — прибавил Патрикеев в заключение и поспешно ушел из палаты.
Ряполовский, вероятно, не был расположен продолжать беседу, а Никитин не смел, и они проиграли в молчанку добрую четверть часа, пока воротился дворецкий великого князя.
Осмотрев Никитина с головы до ног испытующим взглядом, он сказал ему тихо:
— Государь верит, так моя вера в сторону, а все, голубчик, я тебя велю обыскать. Гей, Самсон! Обшарь-ка этого купчину, нет ли у него чего запретного…
Дюжий сын боярский, лет сорока пяти, с окладистой бородою, в опрятном чекмене, отороченном золотым галуном, бесцеремонно запустил руки за пазуху Силыча, потом в карманы и вытащил оттуда ящичек из драгоценного дерева, расписанный довольно искусно яркими красками.
— Это что? — строго спросил Патрикеев, принимая из рук Самсона досканец.
— Вещь, драгоценнейшая из всех моих товаров! Если удостоюсь счастия побить челом государыне великой княгине, то хочу поклониться ей этим клейнодом[5]… Это четки самоцветного камня, каких нет ни у турского султана, ни у крымского хана, ни у самого персидского шаха; подарила мне их вдова, шахиня, за то, что я ее от злой болезни вылечил…
— Так ты знахарь еще?
— Признаться тебе, боярин: лечебного дела не знаю, а меня индийские мудрецы кое-каким тайнам наставили; так, умею избавлять от злой трясовицы, от камчуга[6] иль зоб уничтожить и…
— А это что? — спросил Патрикеев, подозрительно поглядывая на гостя и раскрыв сафьяновую коробочку, вынутую Самсоном из-за голенища у Никитина. Сильный запах мускуса до того ошиб князя, что он уронил коробочку, и по полу рассыпалось несколько черных сердечек и крестиков…
— Это — мускус! — спокойно отвечал Никитин. — Полезное благовоние: уничтожит всякую тлю, а платье от него приятно благоухает…
— А возьми-ка ты сердечко в зубы да слушай!
— Князь-боярин, да ведь этого не едят.
— А! — гневно рявкнул боярин. — Понимаем — как съешь, так с Авраамом повидаешься раньше срока. Отрава, значит, коли есть нельзя, а не отрава, так почему не съесть?..
Никитин махнул рукой, промолвив:
— Погань христианину! Пожалуй, если не веришь, возьми, спрячь у себя мускус.
— Сгинь он, пропади, коли поганый!
— Да держать-то не претит вера, а только есть нельзя. А вот те Бог, нету ничего худого, на Востоке дети на шее носят, не токмо что…
— Ну, пожалуй, — сказал Патрикеев, видимо смягчаясь, но значительно взглянув на Ряполовского, — только собирай сам твое зелье да сложи в коробку; Самсон, дай ему какую ни есть ветошку завернуть да отопри этот ящик. Положи и замкни сам, а ключ подай сюда… У нас, брат, есть свои знахари, рассмотрят, не на неучей напал…
— А что, Самсон, ничего нет больше?
— Мошна! Да к поясу пришита.
Никитин развязал пояс и высыпал на стол немало золотых монет, все восточных.
— Возьми свои деньги, на, пожалуй, и четки. Они для Елены Степановны, ты молвил?
— Нет, князь-боярин, для государыни Софьи Фоминишны!