— Опять ты со своим Рыбаковым, — вскинулся сапер.
— А что, — окончательно осмелел Лукьяныч. — Чай, не шаромыжник какой. Секретарь райкома. А на фронте комиссаром был. Комиссар полка.
— Какого полка?
— Обыкновенного, — Лукьяныч присел на груду поленьев у печки.
Солдаты растерянно поглядели друг на друга, потоптались на месте и, поставив на попа поленья, расселись вокруг старика. Сапер достал портсигар, щелкнул запором.
— Ладно, дед. Не кипятись. Мало ли что промеж солдат случается. Закуривай вот. У меня махра добрая. Люкс. Седьмая гряда от бани.
Лукьяныч и не посмотрел на протянутый портсигар. Презрительно фыркнул, вытащил свой кисет. Ловко распустил шнурок, стягивающий горловину кожаного мешочка. Злым взглядом кольнул однорукого, прикурил.
— Разъязви тя в душу. На старика руку поднял, варнак…
— Да ладно. — Сапер досадливо сморщился, ожесточенно потер давно не бритый подбородок. — Ненароком ведь получилось. Моча в голову ударила. Черт его знал, что так выйдет.
— Слушай, дед, — поспешил на выручку товарищу солдат с посошком. — Ты всурьез это сказал, будто твой Рыбаков комиссаром полка был?
— А чего мне с вами шутить, — уже примирительно проворчал Лукьяныч и так затянулся самокруткой, что из нее брызнули искры.
— Когда же он успел?
— «Когда, когда», — передразнил Лукьяныч. — Ранняя птичка клюв прочищаеть, а поздняя только глаза продираеть. А он у нас молодой, да ранний.
Старик распушил пальцами бороду. Оправил усы. И вот уж в его маленьких, глубоко посаженных глазах загорелись лукавые искорки. По лицу поползла довольная улыбка. Он пыхнул козьей ножкой, хватнул добрую затяжку ершистого дымку и долго выпускал его через широкие ноздри.
Сделал еще одну затяжку поменьше, оглядел внимательные лица солдат и, немножко важничая, не спеша заговорил:
— Как только война началась, в первый день, значить, я с Василь Иванычем сурьезный разговор поимел. Ну, о всяких там вопросах. А главное-то, конечно, о войне полюбопытствовать хотел. Он мне и говорить: чего, дескать, сидя здесь, гадать. Надо на фронт подаваться. Оттуда видней. Я поначалу подумал: он это так, к слову сказал. Ан нет. Ошибся.
Лукьяныч докурил цигарку. Швырнул окурок в печь и опять извлек из кармана стеганых штанов потертый кожаный кисет. Положил его на колено, да и позабыл о нем, увлеченный своим повествованием.
— Наутро Василь Иваныч вызвал, значить, своего заместителя. Теплякова. И говорить ему: «Примай, браток, ключи и печать. Оставайся тут. А я на войну еду». Ну, Тепляков вроде возражать зачал. Как, мол, так? Без разрешения обкома не приму. Да только с Рыбаковым разве ему совладать. Как миленький сделал все, что велел Василь Иваныч. И опять же, какой ему резон отказываться? Был подчиненным, стал хозяином. А Рыбаков этой же ночью с председателем рика укатили. Прямо на фронт.
— Здорово! — однорукий даже шапку сдернул с головы.
— Ушел он, значить, на третью неделю войны, а зимой возвернулся. С ромбой. И два боевых ордена. Под Смоленском его ранило. В живот. Еле выходили. Списался он с фронта и назад.
Лукьяныч вдруг улыбнулся во весь рот, будто хотел похвастаться не по годам крепкими желтыми зубами.
— Тепляков-то уже пригрелся на новом месте. Думал, всю войну хозяевать будет. А тут на тебе, настоящий хозяин заявился. Пришел Василь Иваныч в свой кабинет. «Хватить, говорить, друг, накомандовал. Давай назад печать и ключи, а сам перебирайся на старое место». Ну, Тепляков, понятно, заартачился: «Жаловаться буду». А Рыбаков хоть бы что. Забрал свое хозяйство. «Теперь, говорить, жалуйся хоть самому господу богу…»
Круглая полуседая борода Лукьяныча дрогнула. Широкая улыбка вновь озарила его простоватое курносое лицо.
Солдаты, вероятно, догадывались, что многое, о чем рассказывал Лукьяныч, происходило совсем не так, но слушали старика со вниманием, поддакивали ему, улыбались.
Первым опомнился однорукий. Нахмурился.
— Промашку дали, — сапер сокрушенно покачал головой, прищелкнул языком.
— С чего вы сбесились-то? — полюбопытствовал Лукьяныч.
— Нездешние мы. Наш город под немцем. Отираемся здесь после госпиталя. Второй месяц. С тоски знаешь как выпить хочется, а на что? Вот мы и загнали хлебные карточки. Пришли в райторг — нам новые дали. Мы и эти туда же. Снова пришли, а больше не дают. Мы бузу подняли. Чуть заведующего не прибили. Он утек, а его заместитель — отчаянная баба — напустилась на нас. «Вы, говорит, разложились. Рыбаков велел привлекать вас к труду. Надо работать, а не обивать пороги райторга». Мы поднаперли на нее. А она все свое. Тут один паразит подзудил нас. Науськал. Рыбаков, мол, пузач, тыловая крыса, солдаток мнет и всякую пакость наговорил. Мы сдуру и рванули…
— Перелет получился, — строго проговорил его товарищ, пристукнув посошком.
Выкурили еще по цигарке. Поговорили о войне. Лукьяныч не утерпел, похвалился сыном-разведчиком. До войны пограничником был, а сейчас «языков» таскает. Две Красные Звезды заслужил.
Заглаживая вину перед стариком, солдаты слушали его с преувеличенным вниманием и шумно восторгались необыкновенными подвигами Лукьянычева сына.
Расстались приятелями. На прощание Лукьяныч покровительственно похлопал однорукого по плечу, приговаривая:
— Вы, ежели нужда какая пристигнет, не стесняйтесь, заходите. Я завсегда с Василь Иванычем столкуюсь. Он крепко меня уважаеть.
Проводив солдат, старик вдруг засуетился, заспешил. По пустому коридору поплыл дробный перестук его деревяшки. Лукьянычу не терпелось поскорее поведать кому-нибудь о своем столкновении с инвалидами. Он быстро растопил остальные печи. Заглянул в пустую приемную.
— Где это нынче дежурный запропастился? Давно пора у телехфона сидеть, а он все разгуливает. Вот яз…
Хлопнула входная дверь. Старик умолк на полуслове, выглянул в коридор. Обрадовался, увидев уборщицу. Заторопился ей навстречу.
— Здорово, Марфа!
— Здравствуй!
— Пригляди-ка тут за печами. Мне надо срочное поручение начальства выполнить. Скоро вернусь. — И, не дожидаясь ответа, вышел на улицу.
Там он приостановился. Запахнул полушубок, нахлобучил поглубже шапку. Потоптался на месте, подумал и направился к куму Ермакову, пчеловоду местного колхоза.
Высокий, просторный дом Ермаковых стоял на бугре, окруженный большим садом. Этот сад был знаменит на всю область. В нем росли выведенные Ермаковым морозостойкие сорта вишен, яблонь и груш. Сейчас сад был гол и пустынен, а летом Лукьяныч не раз сиживал в его тени, угощаясь домашними наливками, соленьями и вареньями, которое мастерски готовила хозяйка дома Пелагея Власовна.
Едва переступив порог, Лукьяныч почувствовал: здесь что-то произошло — и немаловажное.
Хозяин дома, склонившись над столом, заряжал патроны. А Пелагея Власовна возилась у шестка пылающей русской печи.
На приветствие кума Ермаков откликнулся сдержанным «здравствуй», а жена и вовсе промолчала. Лукьяныч постоял у порога, отдирая сосульки с бороды и усов, подождал приглашения. Хозяева будто воды в рот набрали.
Старик озадаченно хмыкнул. Прищурив блеснувшие любопытством глаза, равнодушно спросил:
— Чего это, Власовна, на ночь глядя печь расшуровала? Али дня не хватаеть?
Женщина в ответ только горшками загрохотала.
Наморщил лоб Лукьяныч. Прижав пальцем широкую ноздрю, громко шмыгнул вздернутым носом. Притопнул заснеженным валенком и опять, как ни в чем не бывало, обратился к хозяйке:
— Ты бы, Власовна, голичок на крыльцо кинула. Вишь, на одном пиме, а сколь снегу притащил.
Власовна стукнула кочергой по трещащим головешкам и — ни слова.
Тут уж Лукьяныч не на шутку встревожился.
— Да что у вас случилось? — сердито спросил он.
Хозяин засунул в патронташ заряженный патрон, не спеша убрал в шкафчик баночки с порохом и дробью, коробку с гильзами и только после этого буркнул:
— Вовку провожаем.
— Куда? — рука Лукьяныча застыла в воздухе, не донеся шапки до гвоздя.
— В армию. К братам подается.
— Постой, постой. — Лукьяныч проковылял к лавке, сел, вытянув перед собой деревяшку. — Как же так? Ему навроде и восемнадцати нет. Тут какая-то чертовина, Донат Андреевич. Надо разобраться…
— Пустое говоришь, — отмахнулся Ермаков, усаживаясь рядом с кумом. — Никто Вовку не призывает. Добровольцем идет.
— Если года не вышли, доброволь не доброволь — никто не возьметь. Мало ли пацанов на фронт бежать хотело.
— Вот я и говорю, — подала голос Пелагея Власовна.
— Опять ты, — нахмурился Донат Андреевич. — Думаешь, мне он не сын? Думаешь, у меня за них за всех сердце не болит?
Вынул из кармана кисет, свернул папиросу. Сделал несколько торопливых затяжек и уже спокойнее заговорил:
— Тут, Лукьяныч, такая, брат, штуковина получилась. Перехитрил нас Вовка…
А получилось вот что…
Проводив старших братьев на войну, Володя бросил школу и стал работать в МТС. Осенью сорок второго втайне от родителей он написал письмо Верховному Главнокомандующему.
«Нас три брата, — писал он. — Старшие с начала войны на фронте. Оба танкисты. Иван — командир, Петр — башенный стрелок. Я — тракторист и могу водить танк. Мы решили создать свой танковый экипаж. Прошу зачислить меня добровольцем в ряды Красной Армии и назначить водителем танка, которым командует Иван. А стрелком у нас чтобы был Петр.
Заверяю вас, мы будем драться, как Гастелло и Талалихин. До полной победы. А если понадобится, не пожалеем своих жизней за Родину-мать».
В письме была одна неточность — Володя приписал себе лишний год.
Долго плутало письмо по разным высоким инстанциям. И вдруг пришел ответ за подписью Главнокомандующего. Он благодарил Доната Андреевича и Пелагею Власовну за воспитание сыновей и сообщал, что командующему бронетанковыми войсками отдан приказ о сформировании танкового экипажа братьев Ермаковых…
— Вот ведь какой номер отколол, — задумчиво говорил Донат Андреевич. — Не пойдем же мы теперь в военкомат докладывать, что он год себе приписал. Танк братьев Ермаковых. А? Каково? — В голосе его послышались горделивые ноты. — Три богатыря. И не лей, мать, слез, — повернулся к жене. — Ни к чему они. Гордиться надо. Не подвели нас сыновья. Настоящими людьми выросли. Жалко, конечно, меньшего. На войну ведь идет. Может, на смерть…
Пелагея Власовна оперлась рукой о шесток и, прикрыв рот концом головного платка, беззвучно заплакала.
Лукьяныч заерзал на скамье. Ему хотелось сказать что-нибудь утешительное, да ничего в голову не приходило. А промолчать он не мог.
— И чего ты, Власовна, убиваешься?
— Мальчишка ведь совсем, — еле выговорила она. — Хоть и ростом высок, и силой бог не обделил, а ум-то ребячий. Все модели мастерит. Чисто дите…
— Модели — это даже очень хорошо, — зацепился Лукьяныч. — Стал быть, голова у него шурупить. Изобретателем будеть. Придумаеть такой танк, что скрозь любую заграду пройдеть. До самого Берлина, И никаким снарядом его не прошибить.
— Ты скажешь, — жалко улыбнулась Пелагея Власовна.
— А что? Очень даже просто. Мне Василь Иваныч рассказывал, когда немец на Москву пер, придумали поджигать фрицевские танки бутылками с бензином. Такую бутылку танку в лоб, он и горить как свеча…
— Вот так от одной бутылки все и сго… — начала Пелагея Власовна и не договорила: задохнулась от слез.
Хозяин сердито посмотрел на кума. Лукьяныч крутнулся, будто ему шилом в зад сунули, и поспешил загладить промашку.
— Была б у меня вторая нога, я и дня не сидел бы здесь. Не гляди, что борода до пупка, по военной части любому молодому фору дам. У меня это в крови. Вот сегодня ворвались к нам пятеро солдат. С костылями, с палками, а один даже с револьвертом. Хотели расправу над Рыбаковым учинить. Ну, я их живо приструнил. Ка-ак гаркну: «Сми-и-и-рна!» Они видят, дело сурьезное — и в струнку. А я им: «Сдавай оружие!» Сдали. Как миленькие. А ежели бы они, значить, не…
В комнату ввалилась голосистая ватага молодежи. Последним вошел Володя Ермаков — высокий юноша с мягкими льняными волосами и тонкими чертами по-девичьи нежного и округлого лица.
— Принимайте гостей! — закричал он с порога.
— Милости просим, — торопливо утирая передником слезы, вышла из-за печки Пелагея Власовна. — Раздевайтесь, гости дорогие, проходите в горницу. А ты, старый, чего расселся?.. Встречай ребят.
Потом один за другим стали сходиться родичи Ермаковых. Горницу уступили молодежи, а для гостей постарше накрыли стол на кухне.
Лукьяныч скоро забыл о райкомовских печах и обо всем на свете. Он сидел рядом с кумом. Не спеша попивал смородиновую настойку да потешал гостей веселыми небылицами. Над ними смеялись все, кроме хозяев.
Пелагея Власовна ушла в закуток к печи, да и затаилась там наедине со своим горем. Только Донат Андреевич заметил это. «Пусть выплачется», — подумал он и уставился на трепетный желтый язычок пламени десятилинейной лампы, стоящей посреди стола.
Пятьдесят седьмой год доживал он, а вот на войне ни разу не довелось побывать. В первую империалистическую призвали было, да врачи обнаружили какую-то болячку в груди. Тогда-то, чтобы избавиться от хвори, он и занялся пчелами. Правда, во время кулацкого мятежа двадцать первого года ему пришлось пострелять из винтовки. Да только разве это была война? А теперь в кино смотришь, и то душа холодеет. Каких только орудий ни навыдумывали люди, чтобы убивать друг друга…
Непрошеная слеза навернулась на грустные глаза Ермакова. Он прищурился. Седые кустистые брови слетелись к переносью и замерли, будто карауля две глубокие поперечные борозды.
Сколько людей сожрет война, сколько крови высосет из народа! Осиротит, обездолит, покалечит. Горит родная Русь страшным огнем. Да только зря враги тешат себя надеждой. Не одолеть им России. Выстоит. Если приспеет нужда, он и сам пойдет на войну. Ничего, что стар и здоровьем некрепок. Винтовка еще не дрожит в руках, и глаза хорошо видят. Выстоим. Мы живы не будем, дети живы не будут, Россия будет жить. Где-то теперь воюют Иван и Петр. Скоро их будет трое. Вся его надежда, будущее, весь смысл трудной и долгой жизни. Один снаряд, одна бутылка бензину и… Зачем так? За что?
Ничего не видел и не слышал старый Донат. Всем своим существом он был сейчас там, где и его сыновья.
Неторопливой развалистой походкой к нему подошел пятнистый пес с умной острой мордой. Ткнулся носом хозяину между ног, вильнул хвостом. Донат Андреевич положил тяжелую руку на лобастую голову собаки, и та замерла, ожидая ласки. Но хозяин уже позабыл о ней: он снова думал о воине.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Вечером, возвращаясь с работы, Богдан Данилович еще издали заметил огонь в окнах своей квартиры. «Неужели вернулась Луиза? — испуганно подумал он и почувствовал легкий озноб. — Как она посмела?»
Шамов зло толкнул дверь в комнату.
У стола, подперев ладонями голову, сидел сын. Он вздрогнул от дверного стука, схватил со стола листок и проворно сунул его под скатерть.
— Здравствуй, Вадим, — как можно мягче проговорил Богдан Данилович.
Сын не отозвался. Он даже не пошевелился, не взглянул на отца. А тот, прикинувшись, что ничего не заметил, спросил тем же голосом:
— Давно приехал?
И опять сын не проронил ни слова. Уже нельзя делать вид, что не замечаешь его молчания. Богдан Данилович подошел к столу.