В биллиардной стало потише, кто-то из спящих оборвал храп на высокой ноте.
— А тебе… на что Попов? — не сразу откликнулся корявый человечишко.
И пошел к Дзержинскому косенькими, пританцевывающими шажками.
Другой, в папахе, трезвый, отпихнул корявого, подошел вплотную к Дзержинскому и сказал твердо:
— Напрасно сюда пришли, гражданин Дзержинский…
Корявый опять полез вперед, значительно поднял вверх грязный палец:
— Заявляю категорически и ответственно: идите отсюдова, пока чего худого не сотворилось. Тут вам подчинения нету. Тут самостоятельная республика, которая восставшая и не может более находиться…
Гармонист завыл снова:
Сквозь вой Дзержинский услышал за своей спиной короткое щелканье и резко обернулся: приземистый, беловолосый, с плоским лицом финн поднимал огромный, тяжелый пистолет. Чтобы вернее попасть, финн уложил ствол пистолета на сгиб левой руки и целился, прищурив один глаз.
— В грудь стреляй! — крикнул ему Дзержинский. — Или ты умеешь стрелять только в спину?
Он шагнул вперед, вырвал у убийцы пистолет, швырнул на паркет и молча несколько секунд смотрел в белые от страха глаза. В биллиардной сделалось тихо, — игроки бросили карты; было слышно, как проснувшаяся оса бьется в стекло.
— Где Попов?
Никто не ответил. Где-то близко опять хлопнул пистолетный выстрел. Гармонист сидел неподвижно, опустив гармонь на колени, — засыпал. Дзержинский не торопясь повернулся спиной к финну и тотчас же услышал, как кто-то быстрым шопотом приказал:
— Брось, Виртанен!
Не убыстряя шага, не оборачиваясь, Дзержинский прошел всю биллиардную, пнул сапогом попавшуюся по пути четверть с самогоном. Бутыль, жалобно тренькнув, разбилась, самогонка полилась по паркету. Так и не обернувшись на добрую сотню взглядов, сверливших ему спину, худой, в солдатской, чисто выстиранной гимнастерке, без фуражки, с пушистыми, золотящимися волосами, он прошел еще две комнаты спокойным, размеренным шагом, изредка спрашивая:
— Где Попов? Где Александрович?
Его узнавали, перед ним подтягивались, обдергивали рубашки, неверными, пьяными руками заправляли их под ремень… Смелость, сила духа, мужество и спокойствие Дзержинского поднялись до той степени, когда трезвеют пьяные, пугаются далеко не трусливые, теряют самообладание забубенные головы. Обвешанные «лимонками» и гранатами, татуированные, они не верили ни в бога, ни в чорта, ни в папу, ни в маму, ни в вороний грай, ни в волчий вой — ни во что, кроме пули в упор да удара клинком от плеча до бедра.
Один такой — с блеклым, сморщенным личиком, с вытекшим, навеки закрывшимся глазом, с огромными руками душителя — загородил какую-то резную дверь и спросил скопческим голосом:
— Кого, кого? Попова тебе надо?
— С дороги! — тихо, одними губами приказал Дзержинский. — Ну!
Циклоп оскалился, но Дзержинский сдвинул его с пути — и бандит поддался. Дзержинский мог идти дальше, путь был свободен, как вдруг кто-то крикнул напряженным, страстным, злым голосом:
— Товарищ Дзержинский! Где же правда?
И Дзержинский остановился.
Тут, в зале, на подоконниках, на инкрустированных медью столиках, везде горели свечи, воткнутые в бутылки. Мерцающий свет дико озарял всклокоченные головы, папахи, матросские бескозырки, толпу, шедшую за Дзержинским из других комнат морозовского особняка, и тех, кто спал здесь, раскинувшись на полу, — пьяных и трезвых, солдат и матросов, бывших приказчиков и портных, зубного техника в косо насаженном пенсне, хромого провизора, ставшего кавалеристом, громилу, нашедшего себе дело по душе при штабе Попова, девицу в платочке, лузгающую семечки, и того, который спросил: «Где же правда?»
Дзержинский вгляделся; к нему протискивался человек лет пятидесяти, с простым и грубым лицом. На нем был солдатский ватник с тесемками, подпоясанный ремнем, непомерно большие башмаки. Странно и горячо блестели на его ничем не примечательном лице большие, исступленные глаза, и было видно, что человек измучен и ему непременно надобно говорить.
— Где правда? — опять закричал он. — Ты к нам пришел без страха, ты нам, значит, веришь. Скажи, — где правда? За что воевать? Один говорит — туды стреляй, будет тебе всё, как надо. Другой говорит — сюды стреляй, тоже будет, как надо. Ты сколько лет в тюрьмах мыкаешься за народ, ты бесстрашно пришел к нам, к безобразным, пьяным, и не подольстился, самогону четверть разбил. Ты Ленина видаешь, — говори нам всё без утайки, говори, как жить! Пока говорить будешь, — никто тебя не тронет. Самого Александровича застрелю, не побоюсь. Говори! Говори, чего такое есть продотряды, почему крепкого хозяина разоряете; говори всё как есть — правду.
Циклоп стоял за спиной Дзержинского; в душном зале гудела толпа, люди напирали друг на друга. Кто-то стал ругаться, — его тяжело ударили в зубы; на мгновение завязалась драка, и тотчас же опять всё стихло. Светлыми, яркими глазами Дзержинский оглядел людей; бледные щеки его вспыхнули румянцем; он встряхнул головой, подался вперед, прямо к жарко дышащим людям, и сказал так, как он один умел говорить — грустно и жестко, сказал правду, только чистую правду:
— Вы обмануты, — понимаете? Обмануты жалкими, ничтожными изменниками, ищущими только личного благополучия, только власти, только своекорыстия! Вас подло обманули, вас натравили против законнейшей в мире власти людей труда, вас напоили спиртом, украденным из аптек; вам дали деньги, украденные у государства, к вам втесались уголовники, громилы, отребья человечества…
Легким движением он глубже втиснулся в раздавшуюся толпу и подтащил к свече человека в пиджаке с чужого плеча, с зачесами на лысеющей голове. Выкатив глаза, человек пробовал было вырваться из рук Дзержинского, но толпа угрожающе зашумела.
— Вот он! — сказал Дзержинский. — Его кличка — «Добрый». Знаете почему? В тринадцатом году дети помешали ему грабить, и он топором порубил троих. Хорош?
«Добрый» выкрутился, наконец, из рук Дзержинского и юркнул в толпу, но его отшвырнули, и он прижался к стене, закрыв голову руками, чтобы не били по голове. Но его никто и не собирался бить, — о нем уже забыли. Жесткими, сильными, простыми и понятными словами Дзержинский говорил теперь о хлебе и о том, почему остановились заводы и фабрики. Он говорил о спекулянтах и мешочниках, о великой битве за хлеб, о том, что делает правительство для спасения страны от голода; говорил о том, как в Царицыне навели порядок, как пойдут оттуда эшелоны с зерном, как, несомненно, наладится жизнь и какая это будет прекрасная жизнь. Он говорил о Ленине, о Ленине и бессонных ночах в Кремле, говорил о том, что много еще предстоит пережить трудного, что матери еще будут терять своих сыновей и будет еще литься кровь честных тружеников, но победа восторжествует и солнце взойдет над исстрадавшейся землей…
— Значит, верно! — рыдающим голосом закричал тот, кто спросил о правде. — Значит, есть на свете для чего жить!
— Давай, братва, заворачивай отсюда, идем! — закричал другой.
— Идем! — радостно загудели в ответ дюжие глотки.
— Идите и сдавайтесь! — властно, спокойно сказал Дзержинский. — Сдадитесь — и вас простят.
Толпа рванулась к двери в морозовскую гостиную, но там грянуло два пистолетных выстрела, и в это же мгновение на Дзержинского навалились сзади. Дыша водочным перегаром, кряхтя и ругаясь, телохранители Александровича скрутили ему руки ремнем, и тут Дзержинский увидел Попова. Бледный, толстогубый, с тускло отсвечивающими зрачками, весь в кожаном, с желтой коробкой маузера, он вытянул вперед голову и спросил негромко, пришепетывая:
— Ну как, товарищ Феликс? Поагитировали?
Он был трезв, выбрит; от него пахло английским одеколоном — лавандой, как в давние времена от жандармского ротмистра в варшавской тюрьме «Павиаки». Душистая, египетская сигарета дымилась в его пальцах. Мысль Дзержинского мимоходом коснулась и сигареты: Антанта снабжает своего человека.
— Пока вы тут агитировали, мы телеграф взяли! — сказал Попов, кривя толстые губы.
— Ненадолго! — ответил Дзержинский.
— У нас более двух тысяч народу! — почти крикнул Попов.
— Либо обманутых, либо уголовников и преступников! — спокойно добавил Дзержинский. У Попова на лице выступил пот, он утерся платочком, хотел было что-то сказать, но Дзержинский опередил его.
— Где Блюмкин? — спросил он, наступая на Попова.
— Какой Блюмкин?
— Не валяйте дурака! — прикрикнул Дзержинский. — Мне нужен Блюмкин!
Попов удивленно вскинул брови.
— Вы, кажется, повышаете на меня голос? — как бы поинтересовался он. — Вы забыли, что арестованы?
— Кем?
— Властью!
— Вы не власть! Вы ничтожество, жалкий изменник, предатель, купленный за деньги!
На лбу у Попова снова выступил пот, вздулась жила. Боголюбский и Шмыгло — телохранители Александровича, — кажется, ухмылялись. На улице, перед особняком, кто-то ударил гранатой, в зале со звоном рассыпалось стекло. Боголюбский — бывший боксер с перебитым носом — побежал узнать, что случилось. Шмыгло, тяжело переваливаясь на коротких ногах, зашагал к окну, свесился вниз. Там треснула пулеметная очередь, страшно закричала женщина, опять ударила бомба-«лимонка».
— Эти уйдут! — сказал Шмыгло. — У них пулемет свой есть.
Попов вдруг топнул ногой, закричал, чтобы Шмыгло убирался к чорту; его не спрашивают, — уйдет там кто-то или не уйдет. Дергаясь, кривя рот, Попов вытащил из коробки маузер, велел Дзержинскому идти в дверь налево.
— Только за вами! — издевательски вежливо сказал Дзержинский.
Попов весь перекосился, опять закричал, размахивая маузером, что не намерен терпеть издевательства над собой, что Дзержинский арестован..
— У вас, кажется, истерика! — брезгливо сказал Дзержинский. — И не размахивайте маузером, — он может выстрелить и вас изувечит..
Пинком распахнув дверь, Попов пошел вперед — в свой кабинет. Дзержинский со связанными за спиной руками медленно шел за ним. Сзади, отдуваясь и пыхтя, плелся толстый Шмыгло. В кабинете Попова шипя горел ацетиленовый фонарь, на столе стояли стаканы и непочатая бутылка французского коньяку. За открытыми окнами погромыхивал гром, поблескивали длинные, розовые молнии. Дзержинский сел. Ремень нестерпимо больно въелся в кисть руки.
— Если вы дадите честное слово не бежать, я прикажу развязать вам руки! — сказал Попов.
Дзержинский молча посмотрел на Попова. Тот взял со стола сигарету, зажег спичку, жадно затянулся. Шмыгло, сопя, развязал ремень. В дверь без стука протиснулся квадратный человек с мутными глазами, в офицерском френче и в бриджах, сказал с порога:
— Человек двести смылось. Гранатами дорогу пробили и ушли к Яузе. Шестнадцать человек подранков я к стенке поставил и пустил в расход…
— Вы бы лучше застрелились, Попов, — медленно произнес Дзержинский. — Карты у вас фальшивые, крапленые, игра кончена, попадетесь — расстреляем со всеми вашими бандитами…
У Попова на лбу опять надулась жила, в глазах заиграли желтые огоньки. Не спеша, словно крадучись, он еще раз потянул из коробки маузер, но раздумал:
— Вы у нас заложником. Покуда вы тут, — красные не станут нас обстреливать. Ну, а мы позабавимся.
И кивнул квадратному в бриджах:
— Начинайте, Семен Сергеевич!
Квадратный козырнул двумя пальцами, карандашом продавил пробку в бутылке, налил полный стакан коньяку и медленно выпил.
В углу бесшумно отворилась маленькая дверца, — Боголюбский привел Евстигнеева, того — в маленькой барашковой шапочке, в кожаной офицерской куртке, — который сказал Дзержинскому, что ничего хорошего его здесь не ждет.
— Будете охранять бывшего председателя ВЧК Дзержинского, — сказал Попов. — Находитесь тут неотступно. В крайнем случае стреляйте, но только в крайнем. Дзержинский нам еще понадобится…
— Слушаюсь! — лихо оторвал Евстигнеев.
Попов вынул из ящика стола две обоймы для маузера, положил в косой карман куртки гранату, белыми, крупными зубами рванул кусок колбасы. Квадратный, в бриджах, еще хлебнул коньяку. Шмыгло с винтовкой встал за дверью. Боголюбского Попов услал с приказом на батарею. Посовещавшись шопотом, квадратный и Попов ушли. Ацетиленовый фонарь жалобно зашипел в тишине. Евстигнеев прогуливался по комнате, по пушистому ковру, носком сапога вороша ворс, поддевал окурки и негромко напевал:
— И что же, вы серьезно надеетесь на успех? — спросил Дзержинский.
Евстигнеев усмехнулся своим женским ртом; его зеленые глаза зло блеснули. Наливая себе коньяк, ответил:
— Не только надеемся, но уверены. Разведка показала — ваши войска стоят лагерем на Ходынском поле. Сколько их там? Горсточка? У нас есть спирт, мы взяли две цистерны, это не так уж мало. Наши люди этим спиртом вчера и сегодня торговали и притом чрезвычайно дешево. По не-бы-вало дешевым ценам, так сказать, — себе в убыток. Кроме того, — прошу не забывать — нынче канун Ивана Купалы; кое-кто из ваших по этому случаю отпущен восвояси. Ну-с… есть у нас артиллерия, есть снаряды…
Со стаканом коньяку в руке он остановился против Дзержинского, самоуверенный, розовый.
— Кто у вас главный? — спросил Дзержинский.
— А вам зачем? — усмехнулся Евстигнеев. — Так? На всякий случай? Или вы думаете, что мы вас отпустим?..
Он допил коньяк, глубоко сел в кресло, вытянув вперед ноги, и начал было что-то говорить, но в это время грохнули пушки, за окном на мгновение стало светло, у коновязи внизу испуганно заржали лошади. Мятежники начали сражение.
— Наводчики у нас толковые! — сказал Евстигнеев. — Скоро кое-кому станет жарко. Если не к утру, то к вечеру всё кончим..
— Вот так, обстрелом?
— Почему только обстрелом? У нас в городе, в местах, о которых вы и не подозреваете, есть группы боевиков, снабженные оружием и подготовленные.
Опять загрохотали пушки. Евстигнеев, точно боевой конь, услышавший звуки трубы, вскинул голову, не усидел в кресле, — опять пошел ходить взад и вперед.
— Убийство Мирбаха — только мелкий эпизод в нашем деле! — говорил он, блестя зелеными глазами. — Убийство Мирбаха — пустяк, хотя он должен, по нашим расчетам, вызвать конфликт между советской страной и Германией. У Александровича связи шире и глубже. Да что Александрович, — я вижу, вы не считаете его серьезным противником. Если говорить прямо, — я с вами согласен. Конечно, и Александрович, и Попов — личности сильные, но не в них дело. Мы все — плотва…
— Есть и щука? — насмешливо спросил Дзержинский.
— Есть.
— Лжете! Нет у вас щук!
Евстигнеев выпил еще коньяку, лихо выбил ладонью пробку у другой бутылки, налил полстакана.
— Хотите выпить?
— Нет!
— Ну и не надо, я выпью сам. Презираете?
— Как всякого изменника! — холодно сказал Дзержинский.
Евстигнеев задохнулся от злобы, несколько секунд бессмысленно смотрел на Дзержинского, потом потянулся за револьвером. Дзержинский сидел неподвижно. Молчали долго. Евстигнеев, наконец, сунул револьвер в кобуру, спросил:
— Не хотите работать с нами?
Дзержинский усмехнулся.
— Нам нужны такие люди, как вы! — сказал Евстигнеев. — Вы смелый человек, вы решительный человек! Идите к нам!
И вдруг его прорвало. Он заговорил быстро, не контролируя себя, не вслушиваясь в то, что говорит; он хвастал, называл имена, фамилии, говорил о том, как построена боевая организация, рассказывал об иностранных дипломатах, которые предлагают помощь; об оружии, которое придет из-за границы; о «крепком хозяине», — кулаке, который поддержит мятеж во всей России.
Дзержинский сидел отвернувшись; казалось, что он слушает рассеянно. Можно было подумать, что он дремлет.
Евстигнеев убавил пафос.
— Вы не слушаете? — спросил он.