БОЛЬШАЯ ВОЙНА РОССИИ
Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советской эпох
Сборник статей
ред. К. Бруиш, Н. Катцер
ВВЕДЕНИЕ
В последнее время историки неоднократно предпринимали попытки заново переосмыслить события XX века, взяв за точку отсчета его истоки. При этом все чаще первая четверть века рассматривается как сплошной конгломерат революций и вооруженных восстаний, региональных войн и мировой войны, порожденных ими вооруженных конфликтов и гражданских войн. Очевидно, в эту эпоху высвободился заряд насилия, были силой перемещены массы населения и опробованы стратегии уничтожения, которые впоследствии, ввиду пошатнувшихся государственных структур и неустойчивости нового международного миропорядка, можно было лишь частично усмирить. Таким образом, 1914 год знаменует собой узловую точку, в которой достигли апогея и разгорелись прежние конфликты и одновременно были заложены новые, оставившие долгий след. С этой новой точки зрения, восточноевропейский и в особенности российский театр военных действий времен Первой мировой войны и ее последствия заслуживают гораздо большего внимания, чем уделялось им долгие годы. Свою лепту в развитие этого нового взгляда намерен внести и настоящий сборник статей.
По всей Европе Первая мировая война была воспринята современниками как событие, поколебавшее весь прежний жизненный опыт и все привычные истины. Легендарными стали слова, с которыми британский министр иностранных дел Эдвард Грей, по сведениям современников, откликнулся на начало военных действий: «The lamps are going out all over Europe. We shall not see them lit again in our lifetime»[1]. Литератор и критик Карл Краус в конце 1914 года ощутил себя «в перевернутом мире»{1}, «во времена, когда свершается именно то, чего нельзя было себе и вообразить»{2}. Впоследствии современники также признавали войну переломным, эпохальным событием. По мнению австрийского писателя Стефана Цвейга, в 1914 году завершился «золотой век стабильности», который он в начале 1940-х годов увековечил в своих мемуарах, озаглавленных «Вчерашний мир»{3}.[2] В межвоенной Германии память о Первой мировой войне помогла самоопределиться «поколению военной молодежи» — общественной элите, для которой несостоявшееся участие в боевых действиях Первой мировой и поражение Германской империи стали отправной точкой для исповедования агрессивных взглядов популистско-националистического толка. Именно это поколение после прихода к власти Адольфа Гитлера сделалось важной социальной опорой национал-социалистической диктатуры{4}.
Впоследствии историками было подхвачено расхожее мнение современников, воспринявших войну как переломное время. В рамках отдельных национальных историй, равно как и всемирной истории, Первая мировая война трактовалась как ключевое событие XX века, как «родовая катастрофа XX века» (Kennan), как конец «затянувшегося XIX века» и начало «эпохи крайностей» (Hobsbawm){5}. В Германии спустя 90 лет после начала Первой мировой спровоцировал дискуссию тезис о «второй тридцатилетней войне», длившейся с 1914 по 1945 год (Wehler){6}. Весьма распространенный в международном историческом дискурсе термин
Современники из России также восприняли войну как коренной перелом. Для писателя-символиста Дмитрия Мережковского она была порогом к новой эре: «По всей вероятности, эта война — конец старого порядка “мещанского”, начало — нового, неизвестного»{8}. Находясь еще в Швейцарии, Ленин в 1915 году называл войну «эпохой неимоверно тяжелого кризиса»{9}, который, по убеждению революционера, заложил истоки революции не только в России, но и во всех вовлеченных в войну странах. Сверх того, война и ретроспективно считалась историческим водоразделом. Оглядываясь назад, Илья Эренбург, подобно Стефану Цвейгу, охарактеризовал Первую мировую как событие на грани эпох. В своих воспоминаниях, изданных в 1960-х годах, Эренбург изобразил военное время как период глубокого смятения. Привычные модели мышления и восприятия обесценились, а будущее выглядело туманно: «Я понял, что я не только родился в девятнадцатом веке, но что в 1916 году я живу, думаю, чувствую, как человек далекого прошлого. Я понял также, что идет новый век и что шутить он не будет»{10}.
Впрочем, и в публичном освещении, и в научном изучении истории России начала XX века память об этом переломе не оставила столь явственного следа, как в других странах. Войну надолго затмила революция 1917 года. Казалось, свержение монархии и установление власти большевиков более отчетливо разделили прошлое России на то, что было прежде, и то, что стало потом. Большевистская власть канонизировала память о революции и Гражданской войне и использовала ее для укрепления советской идентичности.
Внимание к Первой мировой войне возросло в связи с угрозой нового вооруженного конфликта с Германией в 1930-х годах и особенно в годы Второй мировой войны, которая, в свою очередь, оттеснила Первую мировую на периферию советской памяти{11}. В то время как Первая мировая в Советском Союзе, хотя и не пребывала в забвении, оставалась скорее второстепенной темой, связный эпос о ней как патриотической войне развивался в среде русской эмиграции. Боевой опыт службы в царской армии позволял ветеранам утверждать личную или коллективную идентичность. Выход России из войны в 1918 году они, по аналогии с немецким мифом об «ударе в спину», считали национальным позором и предательством{12}.
Подобная ситуация сложилась и в зарубежных исследованиях. Первая мировая война долгое время рассматривалась сквозь призму революции и становления советского строя. Как и в советской мифологии, российская история начала XX века делилась на дореволюционный и советский периоды. Большевистская Россия при этом пользовалась особенным интересом. Если вначале историки сосредотачивались на победе большевиков над своими политическими противниками, то позже они стали активнее интересоваться общественным и экономическим развитием в период после 1917 года и ролью общества в нем{13}. К тому же стало общепризнанным, что период раннего сталинизма конца 1920-х годов изменил ход истории радикальнее, чем переворот «Красного Октября». Считалось, что только с началом форсированной индустриализации, коллективизации, отстранения старых элит и борьбы с религией возникли основы нового экономического, социального и культурного порядка{14}. Переоценка раннего советского времени, однако, не отражалась на осмыслении Первой мировой войны и ее места в истории России начала XX века. Войну относили к старому строю. Соответственно, в работах, которые рассматривали революцию и становление советской системы из долгосрочной перспективы, Первая мировая война служила лишь фоном
В последнее время ученые снова всерьез задаются вопросом о роли Первой мировой войны в российской истории и о воздействии этой войны на государство, общество и экономику послевоенных лет. В частности, высказывается гипотеза, что великий перелом свершился не после, а еще до свержения царя. Сага о «триумфальном шествии советской власти» приковала внимание зарубежных историков-русистов к перевороту 1917 года. Впоследствии Первую мировую и Гражданскую войны часто рассматривали в отрыве друг от друга. Сегодня все более склоняются к гипотезе о внутренней взаимосвязи обеих войн, отводя революции более скромную роль. Скорее речь теперь идет о более длительном процессе трансформации, который был ускорен Первой мировой войной и который завершился, смотря по тому, как ставить вопрос, в начале 1920-х годов или только в сталинскую эпоху. Как и в научных работах, посвященных неразрывной связи войны и насилия в Европе межвоенного периода, отмечается основополагающая роль Первой мировой: компоненты советского режима, методы управления экономикой и обществом выросли из военного времени и оформились институционально благодаря синхронности Гражданской войны и построения социалистического государства большевиками{17}.
Настоящий сборник, изданный по итогам семинара, который состоялся в ГИИМ в Москве в октябре 2011 года, подхватывает и развивает эти гипотезы. Его замысел состоит в том, чтобы рассмотреть Первую мировую войну в более широком контексте эпохи. Эта эпоха не закончилась ни со свержением самодержавия, ни с официальным выходом России из войны в марте 1918 года, а продолжалась вплоть до начала 1920-х годов. При этом задача нашего сборника заключается не в том, чтобы противопоставить существующим воззрениям на это время новую всеобъемлющую модель истории. Скорее мы задаемся целью, отталкиваясь от конкретных примеров, изучить механизмы усвоения, истолкования и переработки военного опыта его современниками и внести свой вклад в переосмысление общепринятой периодизации российской истории начала XX века.
Социальный порядок и военный опыт
Классификация населения согласно его религиозной, национальной или социальной принадлежности была значимым инструментом регуляции отношений между элитами и широкими массами в империях. В то же время отдельные индивиды или группы, чтобы установить свою личную или коллективную принадлежность в обществе, обращались к закрепленным в законах нормам или к категориям ученого дискурса. Подчас они пользовались ими для того, чтобы обосновать собственные требования или интересы перед лицом имперских властей или перед другими социальными группами{18}. Статьи, опубликованные в первой части сборника, посвящены различным вариантам столкновения с войной и рассматривают их в контексте принятых в то время моделей социального устройства, их легитимации и реализации представителями правительства, военных властей и чиновничества, прочими экспертами и гражданским населением. В докладах подчеркивается, что военный опыт конкретной личности зависел не только от того, застал ли ее конфликт на линии фронта или же в тылу. Решающее значение также имело то, к какой социальной группе причисляли эту личность и насколько данная группа, в свою очередь, была представлена в господствовавших публичных дискурсах. Национальная принадлежность, религия или инвалидность — параметры, игравшие ключевую роль в восприятии и переживании войны. От них зависело, будет ли человек классифицирован как лицо, лояльное в отношении правительства, или же его признают потенциальной угрозой интересам империи. Помимо этого, названные параметры задавали пределы свободы действий человека в общественной, политической, а порой и в личной жизни, а также предопределяли его возможность публично выражать свои интересы.
Петр Шлянта исследует отношения польского населения и царской армии в период от вторжения российских войск в Галицию в начале войны и до отвоевания этих земель австро-венгерской армией весной 1915 года. Хотя высокопоставленные чины царской армии видели в польском населении будущую опору российской власти в Галиции, политика оккупантов оставалась двойственной. Они обещали полякам культурную автономию в воссоединенной под российской эгидой Польше, но одновременно проводили политику агрессивной русификации, которая возбуждала недоверие у галицийских поляков. Кроме того, оккупация привела к обострению местных конфликтов. Чтобы заручиться лояльностью со стороны местных жителей, власть попустительствовала бесчинствам и насилию, чинимому над евреями и помещиками, в котором наряду с казацкими частями участвовало и польское население. Таким образом, представители армии и оккупационных властей пытались воспользоваться национальной и культурной неоднородностью региона для реализации собственных властных амбиций.
В статье, посвященной положению мусульман в царской армии, Франциска Дэвис задается вопросом о том, каким образом возможно было создать патриотическую армию в условиях многонациональной и мультирелигиозной империи. Учитывая разнородный состав империи, выработать единые нормы призыва по прусскому образцу едва ли представлялось возможным. Так, вопреки публичным заявлениям со стороны царского правительства, отсутствовала единая стратегия интеграции мусульман в армию Российской империи. Хотя мусульманам после вступления в войну Османской империи осенью 1914 года пришлось воевать со своими единоверцами и по этой причине, по крайней мере в Петербурге, в них усматривали угрозу имперским интересам, в целом среди представителей армии и чиновничества не было сомнений в верности солдат-мусульман царю и отечеству. Однако надежды мусульман на то, что за воинскую службу их вознаградят расширенными возможностями участия в политической жизни страны, не оправдались: царское правительство сочетало традиционные административные меры по интеграции отдельных сообществ в империю с политикой этнизации и национализации. Вплоть до своего свержения в 1917 году царские власти наотрез отказывались хотя бы частично поступиться своими притязаниями на господствующую роль.
В статье Александра Зумпфа подчеркивается, что водораздел в царской империи проходил не только по этническим и религиозным границам, но и по социальной принадлежности. Значимость такой социальной группы, как инвалиды войны, равно как и беженцев{19}, в ходе войны неуклонно возрастала. Для России уход за ранеными солдатами представлял собой серьезную проблему транспортного и управленческого порядка. Кроме того, появление инвалидов обременило систему социального обеспечения, в связи с чем все больше экспертов — хирургов, психологов, сотрудников различных министерств — предлагали свои способы классификации раненых. Это имело решающие последствия для самих пострадавших. От присуждения увечному солдату определенной категории инвалидности зависело место, отводившееся ему в социальной иерархии военных лет, а также то, вернут ли его на фронт, или ему придется пройти профессиональную переподготовку, или же ему причитаются государственные социальные пособия.
В статьях этого раздела можно также увидеть, что классификацию общества нельзя было считать всего лишь однонаправленной операцией «подсчета, сортировки и уничтожения» (Holquist){20}. Социальная классификация также могла способствовать формированию группового самосознания. Подчас политические игроки того времени пользовались классификационными категориями для того, чтобы публично отстаивать собственные интересы или требовать расширения своих политических прав. И хотя их успехи оставались скромными или же обесценились после прихода к власти большевиков, здесь прослеживалась четкая стратегия. Личный опыт военных лет был осмыслен как коллективный в соответствии с категориями социального порядка и использовался в качестве политического аргумента.
Публичная коммуникация и память о войне
События Первой мировой войны разворачивались не только в окопах и на полях сражений. Во всех государствах, участвовавших в войне, публичная сфера стала значимой ареной военных действий.
Презентация войны в средствах массовой информации была ключевым инструментом для утверждения легитимности военных мер. Внедряя в сознание образ врага и разъясняя цели войны, общество старались привлечь на сторону правительства и мобилизовать для участия в войне. Изображения солдат, медсестер и монархов подкрепляли представления о национальном единстве, защищать которое надлежало всем группам населения. При этом повсеместное присутствие военной темы в печати и кино, на открытках и в иллюстрированных журналах, в литературе и даже в моде было вызвано активной деятельностью совершенно различных социальных групп и организаций. Помимо государственных пропагандистских ведомств и спецслужб, свой вклад в дело патриотической мобилизации внесли и частные издательства, благотворительные организации, товарищества, предприниматели, интеллектуалы и деятели искусства{21}. В послевоенный период война послужила точкой отсчета для индивидуального и коллективного самопознания. Памятники, романы, песни и музеи сохраняли ее облик в памяти современников и последующих поколений{22}.
Не была исключением и Россия. Юлия Жердева рассматривает в своей статье визуальное отображение военной разрухи в годы, когда новости, пропаганда и юридические доказательства легко смешивались друг с другом. Она показывает, что в сводках о происшествиях на фронте, составленных журналистами и сотрудниками различных госучреждений, сквозило намерение морально очернить неприятеля в глазах российского населения. Фотоснимки и иные наглядные иллюстрации играли значимую роль в создании картины войны в средствах массовой информации. Впрочем, в отличие от последующих десятилетий, жертв Первой мировой войны в России изображали весьма осторожно. Вместо них господствовали другие визуальные мотивы — памятники архитектуры и культуры, разрушенные во время наступления немцев. Поэтому на визуальном уровне война представлялась скорее культурной, чем гуманитарной катастрофой.
Борис Колоницкий наглядно показывает в своей работе, насколько активно царская семья прибегала в военные годы к использованию новых форм массовой коммуникации. В начале войны царица Александра Федоровна и ее дочери добровольно прошли курсы медсестер и ухаживали за ранеными в военных госпиталях. И хотя они считали это своим личным вкладом в ведение войны, ничто не помешало официозной пропаганде воспользоваться этой совершенно нехарактерной для членов правящей семьи деятельностью в своих целях: на плакатах, почтовых карточках и в иллюстрированных журналах царица и ее дочери позировали в форме сестер милосердия. Тем самым населению стремились внушить, что царская семья не только исполняет свой монарший долг, заботясь о благе подданных, но и разделяет тяготы войны бок о бок с народом. Однако эта пропагандистская кампания произвела двойственный эффект. В ходе войны образ самоотверженной, заботливой сестры милосердия перестал восприниматься однозначно. В публичном дискурсе медсестра все чаще наделялась чертами порочности и греховности. Поэтому современникам подчас казалось, что новая роль царицы и ее дочерей лишает монархию священного ореола, и они усматривали в этом симптомы всеобщей моральной и социальной деградации.
После революции и официального выхода России из войны Первая мировая все еще оставалась предметом обсуждения в публичной сфере и в печати. Правда, советская мифология опиралась на Октябрьский переворот и Гражданскую войну и тем самым оттеснила Первую мировую в коллективном сознании на задний план. Но это не означало, что она сделалась «забытой войной»{23}. Оксана Нагорная в своей статье об отображении темы военного плена в романах первых лет советской власти показывает, что литература была значимым средством позднейшего освоения и истолкования военного опыта. И хотя тема эта затрагивалась подчас лишь в побочных линиях или как деталь биографии отдельных персонажей, популярные романы хранили память о Первой мировой войне как об индивидуальном и коллективном бедствии в сознании народа. Тем самым автор статьи доказывает, что, хотя большевики и претендовали на монополию в истолковании истории, в советское время бытовало множество соперничавших друг с другом и порой противоречивших официальной пропаганде воспоминаний о войне.
Насилие и местное управление
В заключительной части сборника рассматривается соотношение насилия и местного управления в условиях мировой войны, революции и Гражданской войны. Первая мировая война явилась событием не только всемирного, но одновременно и регионального, и местного масштаба. Это в полной мере сказалось на регионах Восточной и Центральной Европы, где, в отличие от запада континента, линия фронта колебалась сильнее, политические границы могли в краткие сроки смещаться, а единые экономические пространства — распадаться. На местном уровне властные отношения часто были неопределенными. В целом ряде регионов такая ситуация сложилась в первую очередь после официального завершения войны{24}. Ввиду сепаратистских и гражданских войн в период вплоть до начала 1920-х годов миллионы людей испытали на своем опыте, что такое бегство, насилие и депортация. Пострадали далеко не только
Олег Будницкий обращается в своей статье к насильственным эксцессам, направленным против еврейского населения. Еще до начала Первой мировой еврейское население огульно подозревали в том, что оно подрывает боеготовность императорской армии и напрямую пособничает военным противникам Российской империи. Во многих населенных пунктах евреи стали жертвами спонтанных вспышек насилия. В районах, прилегавших к линии фронта, где армия уполномочена была, помимо прочего, взять на себя целый ряд функций гражданского управления, правовая дискриминация евреев неуклонно возрастала. К тому же множество евреев совместно с другими национальными меньшинствами, которых подозревали в предательстве, депортировали глубоко в тыл. В годы Гражданской войны против евреев снова стали применять насилие, когда представители всех воюющих сторон воспользовались образом врага, укоренившимся во время Первой мировой, и насильственными методами, опробованными в военное время. Таким образом, как в восприятии современников, так и при взгляде с исторической дистанции Первая мировая положила начало непосредственно последовавшей за ней Гражданской войне.
На примере атаманов, главарей полувоенных группировок, участвовавших в Гражданской войне на Украине, Кристофер Гилли показывает, что Первая мировая война не только на структурном, но и на биографическом уровне явилась основополагающим событием, чьи последствия дали о себе знать во многом только после официального окончания войны в 1918 году. Многие атаманы служили в рядах императорской армии. Поражение в войне и распад царской империи предоставили им шанс заявить о собственных политических целях и реализовать их насильственным путем ввиду отсутствия дееспособных государственных учреждений. Некоторым из атаманов удавалось мобилизовать сельских жителей для вступления в военизированные отряды, численность которых подчас достигала нескольких тысяч бойцов. Тот факт, что атаманы заключали непрочные и труднопредсказуемые союзы с различными партиями Гражданской войны и во многих районах оказывались виновниками спонтанных и произвольных вспышек насилия, Гилли не считает свидетельством политической индифферентности. Нередко в основе имиджа и самосознания украинских атаманов лежали программные установки. Поэтому их не следует рассматривать исключительно как разнузданных насильников. Скорее они являлись и политическими игроками, участвовавшими в спорах о будущем устройстве страны после крушения царской власти.
Соотношению насилия и местного управления посвящена и статья Игоря Нарского. На примере Урала автор предлагает в своем исследовании объединить две модели интерпретации Первой мировой и Гражданской войн, которые обычно считают несогласуемыми: «теорию катастрофы», согласно которой Первая мировая стала первопричиной всех последующих кризисов XX века, и «теорию адаптации», которая рассматривает Первую мировую войну в качестве катализатора уже существовавших конфликтов. Хотя фронты Первой мировой проходили далеко от Урала и лишь в годы Гражданской войны его непосредственно коснулись боевые действия, широкие слои местного населения восприняли период с 1914 по 1921 год как непрерывную катастрофу. Социальные связи, политические истины и бытовые ориентиры пошатнулись до самого основания. Параллельно в тот же период продолжалось использование новейших техник управления, пропаганды и мобилизации, которые были опробованы еще в предшествующие годы. Их воздействие усилилось, и их стали применять более систематически. Таким образом, период от 1914 до 1921 года следовало бы рассматривать как учебный процесс, который постепенно вводил военный опыт в институциональные рамки и который повлек за собой военизацию образа жизни современников.
Настоящий сборник задается целью исследовать перспективы и границы «нормализации» российской истории начала XX века. Публикация статьей по названным вопросам, надеемся, будет способствовать преодолению сложившегося в историографии и в публичном освещении Первой мировой войны перекоса, в результате которого Первую мировую по сей день ассоциируют по преимуществу с событиями на Западном фронте. Статьи предоставляют эмпирический материал для того, чтобы включить в общеевропейскую картину различные аспекты российского опыта Первой мировой войны и событий последующих лет, во многом обусловленных этим опытом. Тем самым материалы сборника должны помочь в поисках ответа на вопрос о том, можно ли считать революцию и Гражданскую войну вехами «особого пути» России, или же они были скорее крайним выражением той кризисной ситуации, с которой столкнулись и другие государства, вступившие в войну{27}.
СОЦИАЛЬНЫЙ ПОРЯДОК И ВОЕННЫЙ ОПЫТ
«Братья-славяне» или «азиатские орды»?
Польское население и российская оккупация Галиции в 1914–1915 годах[3]
С первых же дней Первой мировой войны Галиция сделалась ареной военных действий. За несколько недель российские войска существенно продвинулись в глубь Дунайской монархии. Лемберг (Львов), столица Галиции, был взят ими 3 сентября. Спустя полтора месяца российские войска стояли уже у ворот Краковской крепости, всего в 12 километрах от центра города Краков. Хотя австро-венгерским частям и удалось оттеснить царскую армию на 80 километров к востоку, а линия фронта закрепилась на широте Тарнова, б
Российский интерес к Галиции объяснялся не только географическим расположением этой провинции на границе с царской империей и военно-тактическими соображениями. Притязания царской России на эту провинцию Габсбургской империи имели давнюю предысторию, которая сыграла свою роль непосредственно в развязывании войны{29}. Ввиду того, что и Россия, и Австрия высоко оценивали религиозное, национальное, экономическое и военное значение Галиции, между двумя державами издавна шел подспудный спор о государственной принадлежности этого региона. Националистически и панславистски настроенные круги в Российской империи рассматривали эту землю как последнее звено в собирании русских земель, начавшемся в XIV веке. Как в Российской, так и в Габсбургской империи украинское население подозревали в ненадежности: считалось, что галицийских рутенов обхаживает Россия или же, напротив, что за них взялись австрийцы, которые их полонизируют или латинизируют. Кроме того, стоит учесть возраставшее экономическое значение региона. Начиная с 1880-х годов Восточная Галиция по мере своего развития превратилась в крупный нефтегазоносный бассейн и стала вызывать интерес с экономической точки зрения, хотя о военно-экономическом значении региона речь пока не шла{30}. В военных кругах Австрии Галицию, в свою очередь, долгое время рассматривали в качестве буферной зоны и плацдарма в грядущем военном конфликте с царской империей. В этих сценариях провинция, расположенная к северу от Карпат, призвана была защитить земли, находящиеся к югу от горной цепи. Такая позиция не только отражала низкий статус, который придавали в Вене этой крупнейшей австрийской провинции. Она также сказалась на степени лояльности провинциальных жителей к старому имперскому центру и на их готовности поверить обещаниям российских оккупационных властей.
На степень лояльности жителей Галиции существенным образом влияла их этническая принадлежность, ибо российские оккупационные власти воспринимали, оценивали и обращались с подданными в недавно захваченных землях, следуя своим собственным этническим критериям. Смотря по тому, к какой крупной этнической группе они были причислены, жители региона связывали с вторжением царской армии различные ожидания. Таким образом, на бытовом уровне значение этнической принадлежности заметно возросло. Хуже всего пришлось евреям, которые не сумели бежать в другие имперские земли перед вторжением российской армии. Тысячи из них были депортированы во внутренние провинции царской империи или пострадали от репрессий{31}. В отличие от них украинцев или рутенов считали русскими. Поэтому политика оккупационных властей была направлена на то, чтобы в долгосрочной перспективе интегрировать эти группы в русскую нацию или же в российское общество{32}.
В историографии отношения захватчиков с польским населением и реакция последнего на действия российских властей остаются неисследованными. И все же эта тема представляет интерес по двум причинам. Во-первых, ввиду того, что по отношению к полякам Россия не могла разыграть карту православного или великорусского братства. Конечно, можно было использовать панславистскую риторику, однако в польском обществе она не вызывала большого энтузиазма. С другой стороны, ориентация на Россию и идея объединения бывших польских земель в автономную область под патронатом царя, а также прямой отказ от немецкого и австрийского владычества стали для многих жителей Галиции реальной и значимой политической альтернативой. В какой мере это отразилось на польском вопросе, с учетом реального положения дел на оккупированных землях и возросшего влияния царской империи, можно проследить на примере оккупированной Галиции. Кроме того, изучение отклика поляков на оккупацию имеет научное значение хотя бы потому, что управленческая элита в провинции накануне войны формировалась по преимуществу из поляков{33}.[4]
Опираясь на не изученные до сих пор архивные материалы, на публицистику тех лет и на мемуары, предлагаемая статья исследует поведение проживавших в Галиции поляков и разнообразные оттенки их позиции по отношению к российским оккупантам. Также следует рассмотреть стратегии оккупационных властей и их восприятие польским населением Галиции. Какую политику проводили царские военные власти в отношении поляков, декларируя на словах славянскую солидарность и освобождение?{34} Каким образом они стремились заручиться доверием различных социальных слоев и политических групп польскоговорящего населения Галиции? В связи с этим встает вопрос: как относились к захватчикам различные группы населения? По каким причинам некоторые поляки выбрали путь сотрудничества с русскими? Что удержало других от сотрудничества с новыми господами? Какие можно сделать из этого выводы о связи польского общества с австрийским государством?
Хотя речь будет все время идти о «поляках», это ничуть не отменяет всевозможные противоречия между самоопределением и внешней классификацией по национальному, этническому и религиозному принципу. Очевидно, что границы с другими группами, прежде всего с украинцами и евреями, далеко не всегда были четкими и нередко размывались. Сложность этой проблематики трудно переоценить, и ей уже были посвящены обстоятельные исследования{35}. Поэтому поляками я в дальнейшем именую тех участников событий, которые сами называли себя таковыми, а также считали себя вправе говорить от лица других «поляков».
Российская оккупационная политика
Как и евреев и большинство рутенов, украинцев, галицийских поляков страшили приближение российской армии и бесчинства казаческих полков. Уже к концу августа 1914 года первоначальная вера в политическую и военную мощь Австро-Венгерской монархии сменилась паникой и отчаянием{36}. Во время наступления в конце лета и осенью 1914 года оставшиеся на своей земле жители Галиции в массовом порядке скупали иконы с изображением Богоматери, чтобы при необходимости доказать солдатам царской армии, что они — не евреи и не немцы-протестанты. Нередко в надежде на то, что царские солдаты более гуманно отнесутся к «братьям-славянам» и католикам, люди выставляли образа в окнах или носили иконки в форме медальона{37}. В унылом, подавленном настроении, со страхом, но и с долей любопытства население взирало на прибывавшие в Галицию части царской армии. В частности, новостное агентство императорского и королевского Генерального штаба констатировало, что «русских во Львове встречают дружественно, одни из страха, другие оттого, что симпатизируют им. Большинство жителей настроено лояльно, впрочем, многие сочувствуют русским (говорят, что и среди чиновников)»{38}.[5]
Хотя исход войны еще не был предрешен, российские власти, заняв Галицию, сразу же приступили к осуществлению своих планов по присоединению к России этого многонационального и пестрого в религиозном отношении региона. Георгий Бобринский, которого царь назначил генерал-губернатором Галиции, уже 13 сентября 1914 года объявил, что восточную часть Галиции, Буковину и рутенские области в Карпатах следует считать исконно русскими землями, вследствие чего они должны будут войти в состав России. На встрече с представителями города Львова 23 сентября он повторил это заявление и добавил, что в западных районах Галиции сохранится польская автономия. Помимо этого, Бобринский объявил о придании в ближайшее время русскому языку статуса государственного и о скором переходе этих земель под юрисдикцию российского права{39}. Сам российский царь, обращаясь к жителям с балкона во время своего визита во Львов 22 апреля 1915 года, провозгласил, что «нет больше Галиции, а есть Великая Россия, простирающаяся до Карпат»{40}.[6]
Осенью 1914 года в Галиции и Буковине была введена новая система управления, при которой Львов, Тарнополь и Черновцы стали резиденциями губернаторов{41}. Также чиновники царской администрации намеревались создать еще одну губернию с центром в Пшемысле. Отныне высшие должности в губерниях и округах заняли царские чиновники. Полицию также сформировали ведомства царской России, во Львове это случилось уже в начале декабря. На заседания земельных парламентов Галиции и органов самоуправления, в частности городских, муниципальных или имперских советов, а также на деятельность каких-либо партий, союзов или фондов был наложен запрет. Также воспрещалось проводить публичные собрания любого толка{42}.
Оккупационная политика сопровождалась мерами по русификации Галиции. Все учебные заведения, включая Лембергский университет и Технический университет Львова, были закрыты. Лишь в декабре 1914 года Бобринский объявил, что школы могут возобновить работу с середины января. Однако план занятий жестко регламентировался: не менее 5 часов в неделю отводилось на уроки русского языка. На уроках истории, географии и польского языка можно было пользоваться лишь учебниками, разрешенными в России. Для учителей российская администрация организовала курсы русского языка. Кроме того, планировалось отправить в Галицию частным образом нескольких директоров школ из царской империи. Сходная ситуация сложилась и в судопроизводстве, где также насаждался русский язык, хотя из прагматических соображений чаще допускалось применение польского и украинского языков{43}.
Российская администрация устанавливала названия населенных пунктов, улиц и вокзалов, а также торговые вывески на русском языке. В ходе переименования населенных пунктов местным властям надлежало принимать в расчет полумифические средневековые названия рутенского происхождения. Теперь и старинным городам, которые в Средние века — еще до завоевания поляками — занимали видное положение в округе, следовало вернуть их прежний статус{44}. В дни государственных праздников Российской империи (например, в дни рождения членов царской семьи) предписано было поднимать имперский флаг{45}. Официально был введен в употребление юлианский календарь. Немецкие вывески, гербы и почтовые ящики заменили русскими, а австрийских орлов и бюсты императора Франца-Иосифа I изъяли из общественных заведений. Взамен были вывешены портреты российского царя. Оккупационные власти также намеревались снести «польские памятники». Из царской империи прибыли чиновники, полицейские, судьи, прокуроры и железнодорожные служащие, которые заступили на должности в администрации вместо австрийских чиновников. Железные дороги Галиции были присоединены к железнодорожной сети царской империи. Пресса националистического толка и ряд депутатов Думы предложили провести земельную реформу, направленную против польских помещиков, и высказались за колонизацию Галиции российскими крестьянами. Галиция должна была как можно скорее обрести «подлинно русский характер»{46}.
Меры по завоеванию симпатий польского населения Галиции
С точки зрения оккупационных властей, польское население служило социальной опорой для насаждения и утверждения российской власти в Галиции. Чтобы заручиться содействием поляков, царская администрация пообещала объединить все населенные ими земли в российских границах и обеспечить им широкую автономию. Такого рода посулы согласовались с воззванием великого князя Николая от 1 (14) августа 1914 года, в котором тот провозгласил «возрождение свободной и самостоятельно определяющей свою религию и свой язык Польши». При этом он обратился к памятной битве при Грюнвальде (Танненберге) 1410 года и провозгласил поляков и рутенов братьями по оружию. Также он пообещал объединить все «польские земли» под скипетром Романовых{47}. Разумеется, воззвание Николая распространяли и на оккупированных территориях{48}. По приглашению Бобринского в ноябре 1914 года во Львов прибыли политики из Царства Польского, среди которых были и депутаты Думы, с целью подтолкнуть своих земляков к сотрудничеству с российской стороной{49}.
В целом ряде городов местная администрация организовала российско-польские торжества по случаю примирения, а также торжественные балы и банкеты для местной знати. Подобные мероприятия состоялись, в частности, в Станиславе, Бориславе, Коломне и Дрогобыче{50}. Весной 1915 года в Галиции была выпущена медаль с изображением двоих обнявшихся людей — поляка и русского. Подпись к изображению гласила: «В братском единении сила» и «Русские братья полякам»{51}. До определенной степени российские власти допускали даже публичные проявления польского патриотизма. К примеру, во Львове в 1915 году разрешено было устроить праздник в честь годовщины принятия польской конституции 3 мая 1791 года. Члены семей легионеров, воевавших против России на стороне австро-венгерской армии, или лиц, которые до оккупации оказывали этим легионам финансовую поддержку, в большинстве своем не подверглись репрессиям{52}. В религиозной сфере оккупационные власти проявляли уважение к суверенным правам Римско-католической церкви и стремились по преимуществу избегать конфликтов в отношениях с духовенством{53}. Чтобы заручиться симпатиями поляков, оккупационные власти сделали ставку на антисемитские настроения части христиан Галиции{54}. В некоторых районах во время учиненных военными грабежей случались вспышки насилия против евреев{55}. Местные власти и полевое командование штаба стремились представить себя освободителями Польши от «германского и еврейского ига»{56}. По сведениям адвоката и депутата рейхсрата Игнатия Штейнгауза, который сам являлся ассимилированным евреем и побывал в своем родном городе Ясло непосредственно после вывода российских войск, оккупанты сумели деморализовать польское население. Имущество беженцев распределили между оставшимися в городе — эта участь постигла и квартиру самого Штейнгауза. От подобных происшествий пострадали не только евреи, но во многих случаях и польские помещики. Видных членов еврейской общины заставили чистить улицы и собирать нечистоты{57}. В другом городке, Горлице, расположенном неподалеку от Ясло, непосредственно на линии фронта, осуществлявший командование русский полковник в январе 1915 года пообещал бургомистру выдать хлеб для голодавшего населения с условием, что его не станут раздавать евреям{58}. В окрестностях Ржищева крестьянам пообещали выселить евреев{59}.
Также среди представителей царской армии широко практиковалось распространение слухов о еврейских гражданах. Когда австро-венгерская артиллерия обстреляла оккупированный Тарнов, расположенный неподалеку от линии фронта, местный российский интендант опубликовал воззвание к жителям, в котором отметил, что вину за бомбардировку несет еврей. Автор утверждал, будто названный еврей оказал содействие австрийским войскам, сообщив им сведения о потенциальных целях обстрела. Тем самым он якобы хотел разрушить христианский город{60}. Этот пример, наряду со многими другими случаями, свидетельствует о том, что представители российских войск подозревали евреев в Галиции в проавстрийских настроениях{61}.
Для того чтобы расположить к себе простой народ, оккупационные власти шли и на экономические уступки при разделе на мелкие участки земель бежавших помещиков и евреев{62}. Частично имущество евреев, депортированных в Российскую империю, раздали полякам{63}. Многое свидетельствует о том, что оккупационные власти постарались обратить себе на пользу глубокие, вековые противоречия между крестьянами и помещиками. К примеру, они анонсировали по окончании войны земельную реформу, отражающую интересы крестьян. В краткосрочном плане оккупационная власть на местах нередко закрывала глаза на разграбление крестьянами помещичьих имений. Бремя расходов (например, финансовых взысканий) также чаще возлагалось на помещиков, чем на крестьян{64}.
В то время как всякая политическая деятельность в провинции была парализована, заниматься благотворительностью по-прежнему дозволялось. Российские ведомства и поляки из России в феврале 1915 года оказали содействие основанному во Львове Комитету гражданского спасения
Стратегии поведения поляков в отношении российских солдат и чиновников сильно разнились — от открытого сотрудничества к пассивной симпатии и хмурому равнодушию и вплоть до пассивного неприятия. Большая часть польского населения была настроена проавстрийски. Реализация оккупантами их планов серьезно ухудшила бы имущественное положение поляков и ослабила бы польское влияние в Галиции. Мысли людей занимала не теоретическая независимость и возрождение Польши, а надежда на окончательную победу Дунайской монархии и на возвращение «старых добрых времен». Вдобавок большинство польского населения Галиции не вполне доверяло воззванию к народам империи Габсбургов, в котором великий князь Николай заверял, что российские войска обеспечат свободу, законность, справедливость, достаток, уважение к языкам и религии{68}. Позднейшие декларации об объединении всех населенных поляками земель под царским скипетром также не вызвали особого энтузиазма. Реализация этих планов означала бы откат назад сравнительно с положением поляков в Галиции в довоенное время{69}.
Как сообщал бургомистр Тарнова Тадеуш Тертиль в мае 1915 года, уже после освобождения города австрийцами российские офицеры во время оккупации, продлившейся полгода, старались «своей щедростью и неумеренными посулами расположить к себе беднейшие социальные слои. Несмотря на это, в целом население относилось к ним недружелюбно, считая их врагами и агрессорами, и с нетерпением ожидало освобождения. Отдельные граждане, сочувствовавшие русским и работавшие на них, подвергались осуждению»{70}. Когда российский царь Николай II прибыл с визитом во Львов, поляки, жившие в городе, старались не выходить из дома. Тем самым они хотели воспрепятствовать тому, чтобы российская пропаганда впоследствии предъявила публике лояльных польских подданных, высыпавших на улицы, чтобы поприветствовать своего нового правителя{71}.
Скромные масштабы публичных изъявлений лояльности объяснялись также позицией Римско-католической церкви. Ее духовенство неукоснительно сохраняло в период российской оккупации свою лояльность Габсбургской монархии и вело себя, с австрийской точки зрения, безупречно. Львовские епископы Римско- и Армянско-католической церквей Юзеф Бильчевский и Юзеф Теодорович не позволяли в своих храмах проводить молебны в честь царя и подчеркнуто дистанцировались от мероприятий, организованных российской стороной{72}. В основном священники остались в своих приходах и не стали спасаться бегством от российских войск{73}. По сведениям царской контрразведки, многие из них читали проповеди в «сепаратистском духе»{74}. Традиционно священники пользовались большим уважением и авторитетом среди верующих. По этой причине и польские крестьяне, для которых религиозный фактор, пожалуй, значил еще больше, чем национальный, проявляли сдержанность в отношениях с оккупационными властями.
Полякам пришлось испытать на себе все тяготы оккупационной политики — аресты, обыски (разыскивали шпионов, оружие, дезертиров), строгую цензуру, комендантский час, выплату контрибуций, невыгодный обменный курс, многочисленные ограничения в торговле и перемещениях, отсутствие продуктов или топлива. Над ними висела угроза оказаться в заложниках или быть сосланными в дальние провинции Российской империи. В отдельных случаях бытовые невзгоды можно было хотя бы немного облегчить путем коррупции{75}. Так, у вице-бургомистра Львова Тадеуша Рутовского было больше возможностей, чем у остальных, добиться чего-либо у губернатора Бобринского, поскольку дочь последнего устроилась на работу в городскую администрацию Львова. Градоначальник Львова, полковник Алексей Скалой, прямо-таки славился своей коррумпированностью. Его свояк открыл в городе пекарню, которая в принудительном порядке снабжала продукцией все рестораны и кондитерские Львова{76}.
Впрочем, нашлись среди поляков и те, кто открыто поддержал российских оккупантов. Большинство политиков, чиновников и журналистов, выступивших за сотрудничество с российской стороной, принадлежали к рядам национал-демократов, самого популярного политического движения в Польше. Их лидер и главный идеолог Роман Дмовский приветствовал сближение с Россией. В своей программной работе «Германия, Россия и польский вопрос» («Niemcy, Rosja a sprawa polska»), опубликованной в 1908 году, он сделал ставку на объединение всех польских земель под властью России. С точки зрения Дмовского, злейшим врагом Польши и главной угрозой ее существованию были немцы. Противостоять этой угрозе в одиночку поляки не смогли бы, необходим был союз с могущественной, славянской Россией. Во имя славянской солидарности полякам следовало признать царя, чтобы проложить путь подлинному примирению двух народов, развеять прежние недоразумения и взаимное недоверие и заложить прочную основу для дальнейшего партнерства и сотрудничества. По окончании войны требовалось объединить польские земли, которые должны были получить статус автономной области в составе России, а также собственные государственные учреждения, в частности собственные парламент и правительство. Пророссийские взгляды находили поддержку у части галицийской интеллигенции, среди чиновников, судей, учителей, священников или журналистов{77}. Их печатными органами были выходившие в Лемберге национально-демократические издания «Gazeta Narodowa», «Słowo Polskie» и «Zjednoczenie». Эти газеты предрекали скорый крах Австро-Венгрии, торжествовали по поводу холодного приема, оказанного легионерам Юзефа Пилсудского в Царстве Польском, и укоризненно замечали, что последние будут проливать свою кровь на благо Германии{78}.
Некоторым польским политикам объединение всех польских земель в едином государстве представлялось важнейшей и в конечном итоге единственной осуществимой целью войны. Это казалось им более важным, чем текущая политика России в отношении Польши — жесткая и неблагоприятная, которая, по их мнению, не могла долго продолжаться. Поэтому с объединением раздробленных земель под эгидой России они связывали в долгосрочной перспективе улучшение ситуации с национальным статусом поляков, вследствие чего поддерживали российские притязания на Галицию. Вероятно, самым известным политиком из тех, кто в период оккупации официально перешел на сторону России, был депутат рейхстага Станислав Грабский. Он призвал поляков поддержать Россию и расформировать Польский легион, сражавшийся на стороне Австрии. Задолго до этого воззвания, в первые дни после вступления царской армии во Львов, политики национал-демократического фланга добились благодаря своей деятельности роспуска так называемого Восточного легиона — добровольческого объединения из Восточной Галиции, которое должно было воевать на стороне Австрии{79}. Позднее, в ноябре 1914 года, национал-демократы и консерваторы из Восточной Галиции в оккупированном Львове призвали добровольческие регионы, продолжавшие сражаться на стороне Тройственного союза, самораспуститься{80}.
Отчего же некоторые поляки — независимо от политических соображений — выбрали путь сотрудничества с Россией? Здесь можно привести несколько причин. Россия казалась непобедимой. Кроме того, господствовало оптимистическое убеждение в том, что государство, вступившее в коалицию с демократическими странами — Францией и Великобританией, — по завершении войны также реформирует свой политический строй. Считалось, что так или иначе будущее принадлежит сильной России и к этому надо быть готовым. Еще в начале 1915 года русские, равно как и многие поляки, были уверены, что Галиция и после заключения мира останется в составе Российской империи{81}. Российская военная пропаганда, сведения о победах царской армии, например о взятии крепости Пшемысль в марте 1915 года (российские власти организовали по этому случаю массовые празднества на оккупированных территориях{82}), или же длинные ряды военнопленных австро-венгерской армии, шагавших по городам Галиции, казалось, доказывали правоту подобных ожиданий{83}.
Напротив, Австро-Венгрия, как казалось, вконец обессилела и, возможно, даже доживала свои последние дни. Дунайская монархия совсем слаба (это ярко продемонстрировали военные поражения), она зависит от Германии и в ходе мирных переговоров вынуждена будет смириться с потерей Галиции. По оценке эксперта по Польше и бывшего императорского и королевского консула в Варшаве Леопольда фон Адриана, «в Галиции <…> от почтительного отношения к австрийской государственности со временем мало что осталось»{84}. Возможно, в том, что на оккупированных территориях часть чиновников, прежде состоявших на австрийской службе, продолжала работать и при оккупационных властях, сказались и экономические причины.
Впрочем, большинство пророссийски настроенных граждан избегали публично изъявлять свою лояльность и демонстрировать симпатию к вступившим в город российским войскам. Занять столь однозначную позицию в условиях, когда исход войны еще не был предрешен, было серьезным риском и могло привести к трагическим последствиям. В Восточной Галиции (Подолии) большая часть оставшихся на своей земле помещиков, которые поддерживали консервативную партию, вели себя с российскими захватчиками тихо и покорно. Однако большинство из них старалось добиться благосклонности российских властей{85}. Пророссийский путь пользовался среди поляков в оккупированной Галиции весьма ограниченным влиянием. Лидеры этого направления стояли особняком в польском обществе и не располагали большим авторитетом. Их издания выходили малыми тиражами, за время российской оккупации их аудитория сократилась{86}. К тому же многие из тех, кто сочувствовал национал-демократам или России, наблюдали за действиями российских властей в Восточной Галиции с возраставшим недоверием. Поляков сердило, что новая администрация не признает «польский характер» города Львова и «вклад в культуру» Восточной Галиции, который поляки вносили на протяжении многих веков{87}.
Двойственная оценка действий российской армии
Если произвол, чинившийся регулярными частями царской армии в отношении польского населения, держался в определенных рамках, то казачьи полки неоднократно опускались до бесчинств и насилий. Особенно часто грабежи, изнасилования (в том числе массовые изнасилования) или убийства совершались неподалеку от линии фронта{88}. Регулярные войска производили относительно благоприятное впечатление, вероятно, еще и в связи с тем, что в расквартированных в Галиции частях проходили службу польские офицеры, а российские офицеры нередко прекрасно владели польским языком{89}. К тому же российские власти в тылу и на территориях, которые они считали частью России, отвечали за поддержание общественного порядка. Командование старалось пресечь военные преступления, в отдельных случаях даже применялась смертная казнь{90}.
В результате военной кампании, которая стартовала под Горлице в мае 1915 года, российским захватчикам пришлось вывести войска из большинства районов Галиции. При отходе войск участились преступления насильственного характера против мирных граждан. Грабежи, воровство, поборы без возмещения, целенаправленная порча имущества, которым могла бы воспользоваться австро-венгерская армия, принудительное рытье окопов, а также угон заложников ухудшили репутацию царской империи{91}. «Таким образом, русские сделали все возможное, чтобы на исходе своего пребывания в столице провинции оставить о себе как можно худшую память», — констатировал впоследствии Станислав Сроковский{92}.
Вслед за отступлением царской армии поднялась волна жестоких ответных репрессий со стороны представителей австро-венгерских вооруженных сил. Императорская и королевская армия, задействовав немалое число шпионов, выискивала предателей и коллаборационистов. В ходе масштабных репрессий, порожденных тупой мстительностью и желанием свалить на посторонних вину за военные неудачи, погибло множество людей, так что мы вправе говорить о волнах государственного террора. Из-за неполноты сведений точное число жертв австро-венгерских карательных акций установить невозможно. По различным оценкам, их число колеблется от 30 до 60 тысяч человек. Особой жестокостью отличились гонведы (венгерское ополчение){93}.
В восприятии многих проживавших в Галиции поляков, сопоставлявших российскую оккупационную политику с действиями императорской и королевской армии в период с мая 1915 года, сравнение едва ли оказывалось в пользу Австрии. Для многих галицийских поляков вторжение австрийских войск весной 1915 года стало глубоким потрясением. Возвращение Габсбургов часто воспринимали скорее как «новую оккупацию», а не как «освобождение». Многие вспоминали об относительно гуманном обращении офицеров царской армии с бедствующими гражданами. Таким образом, массовые репрессии значительно усилили отчуждение поляков от Габсбургской монархии и остудили патриотические чувства к Австрии{94}.
Заключение
В чем заключались причины неудачи, которую потерпела Россия, пытаясь завоевать «души и умы» поляков? С учетом бытовавшей в Царстве Польском управленческой практики выдвинутая в начале войны идея широкой политической и культурной автономии для «земель, населенных поляками» под скипетром Романовых не привлекала поляков и не внушала им доверия{95}. Кроме того, административная практика в оккупированной Галиции и стремление поспешно русифицировать Восточную Галицию противоречили этим обещаниям. Вдобавок помещики, среди которых преобладали поляки, опасались, что царская администрация в будущем постарается заручиться поддержкой крестьян за счет дискриминации помещиков{96}.
Однако надежды на то, что Россия признает культурную миссию и достижения поляков в Восточной Галиции, окончательно развеяла политика России на оккупированных территориях, а также тот факт, что представители Российской империи оттеснили поляков в политике на второй план. Психологический барьер усугублялся тем, что среди польской элиты в Галиции десятилетиями — в семейном кругу, в школе, церкви, в печати, литературе и театре — культивировалась память о восстаниях поляков против России. Вдобавок в предвоенный период отношения польской элиты Галиции с Дунайской монархией складывались весьма благополучно. Существенную роль играл и религиозный фактор. Многие поляки трактовали войну как битву между католическим императором и православным царем. Уже по этой причине они симпатизировали австрийскому императору{97}. Не в последнюю очередь на негативном восприятии российских оккупантов в Галиции сказались также скверная управленческая практика (коррупция, непрофессионализм чиновников, произвол, необразованность) и вспышки насилия, от которых страдало гражданское население (изнасилования, грабежи), а также военные убытки и издержки военного положения (контрибуции, арест имущества, захват заложников, продовольственные пайки, цензура, всевозможные запреты){98}.
Итак, эпизод с польским населением и российской оккупационной политикой в Галиции лишний раз подтверждает тезис о том, что диалектическое противоречие между провозглашенным освобождением народа, издержками военного времени и стратегическими планами по захвату земель имеет универсальный характер и по сей день воспроизводится при любом вооруженном конфликте{99}. Декларировавшиеся панславистские лозунги шли вразрез с имперской практикой, военным бытом и планами на послевоенный период. В панславистской идеологии большинство поляков видели лишь возможность извиниться за великорусскую экспансию. Так, современник этих событий, симпатизировавший австрийцам общественный деятель и социолог Людвиг Кульчицкий отмечал после изгнания частей царской армии из Царства Польского: «Особую угрозу для поляков представляют прежде всего панславистские идеи <…> Возрождение Польши возможно лишь при условии, что царской власти будет нанесен серьезный урон, но никак не за счет ее укрепления»{100}. Выводы Кульчицкого оказались верными. В результате войны и революций Россия утратила влияние на судьбы Польши. Оккупация Галиции российской армией осталась в истории лишь кратким эпизодом Первой мировой войны, последствия которого были отыграны назад еще до ее окончания.
Первая мировая война как испытание для империи: мусульмане на службе в царской армии
Like that of every great nation in Europe, [the Russian army's] fundamental principle is universal military service»[7], — утверждал в 1879 году английский комментатор Фрэнсис Уинстон Грин в связи с Русско-турецкой войной 1877–1878 годов. В его словах отразилось широко распространенное в конце XIX века среди военной элиты европейских стран представление о том, что всеобщая воинская повинность образует фундамент эффективной и боеспособной национальной армии{101}. Идеал однородной национальной армии противоречил реальному положению дел в армиях большинства европейских держав, которые в ходе Первой мировой войны подверглись самому серьезному в их истории испытанию. Особую пикантность это обстоятельство приобрело постольку, поскольку державы, входившие в Антанту, громче всех провозглашали войну борьбой за освобождение угнетенных народов. При этом подразумевались «тюрьма народов», созданная их противником, Габсбургской монархией, и дискриминация христианских народов в Османской империи. Впрочем, и сами державы Антанты были империями: к примеру, на стороне Британской империи сражался приблизительно миллион индийских солдат, в контингенте французской армии также отразился колониальный характер государства, а царская армия уже на протяжении многих веков была неоднородной в культурном отношении. В результате Первой мировой войны претензии оттесненных на второй план меньшинств к имперским державам претерпели изменения{102}.[8] Существенную роль здесь сыграли жертвы, которые население понесло на полях сражений и которых требовала власть во имя отечества. В этом смысле не была исключением и Российская империя.
Война перевела конфликты, обострившиеся еще до 1914 года, на новый уровень. Она вскрыла все внутренние противоречия, присущие царской империи и ее планам по модернизации на исходе ее существования. Война вновь потребовала от Российского государства безотлагательного решения застарелых проблем. Проблемы эти не в последнюю очередь сказались и на имперской политике в отношении армии. В ходе военной реформы 1874 года военная элита попыталась сформировать армию нового типа, контингент которой — патриотично настроенные солдаты — добровольно отправляется на фронт и которая выполняет консолидирующую функцию. Армия такого образца, по их мнению, была одним из необходимых условий для того, чтобы Россия устояла в грядущей «современной» войне.
Реалии самодержавной и пестрой в культурном отношении империи скорректировали эти планы. Принцип массовой мобилизации, востребованный в современных войнах, внушал опасения многим поборникам самодержавия. Мобилизация общества, по их мнению, высвобождала неуправляемые силы{103}. Сам ход войны и Февральская революция 1917 года, похоже, подтвердили их правоту, ведь в результате войны произошла та самая мобилизация общества, которой правительство стремилось избежать до 1914 года. Трансформация, которую претерпела самодержавная власть в ходе международного конфликта, проявилась на различных уровнях: возникли новые полугосударственного типа организации, открывшие деятелям, доселе практически лишенным влияния, возможность участвовать в политике, поскольку теперь они заняли важные посты в военном аппарате{104}. В сфере национальной политики также прослеживалось радикальное изменение вектора политики. В противовес «классическим» имперским стратегиям, направленным на закрепление господства, теперь отдельные меньшинства — прежде всего немцы и евреи — были объявлены внутренними врагами, чье экономическое влияние необходимо было подорвать. Империи требовалась национальная основа. Агрессивный русский национализм, с которым при необходимости заигрывали два последних царя, теперь стал одним из принципов политики{105}.
Но как обстояло дело в Российской империи с другим меньшинством? К концу XIX века в ней проживало более 14 миллионов мусульман[9]. Первая мировая война коснулась прежде всего волжских татар. Они составляли большинство солдат-мусульман в российской армии[10]. Какую политику проводила империя в отношении солдат мусульманского вероисповедания, которым как-никак пришлось воевать против своих потенциальных покровителей, против Османской империи? Не прослеживается ли и здесь смена ориентиров в политике под бременем военного положения? Как, в свою очередь, отреагировали татарско-исламские элиты на то, что их единоверцы вынуждены были наравне с остальными участвовать в войне, ведшейся во имя царя и отечества?
Введение всеобщей воинской повинности в царской империи позднего периода
Реформы Александра II представляли собой попытку — предпринятую прежде всего «просвещенной бюрократией» — модернизировать Российскую империю. После катастрофического поражения в Крымской войне императорский Петербург хотел преодолеть отставание от своих европейских соперников, болезненно воспринимавшееся властями. Реформа вооруженных сил, начатая в 1874 году, была частью этого проекта. Ее разработчики взяли за образец прусскую армию, которая благодаря своим блестящим победам над Австрией и Францией в 1866 и 1871 годах убедила европейскую общественность в том, что национальной армии, набранной по призыву, принадлежит будущее. Дисциплинированность и моральная устойчивость солдат вкупе с их готовностью пожертвовать собой во имя единства нации, как полагали, могли решающим образом сказаться на исходе сражения. Введение всеобщей воинской повинности было попыткой воссоздать образцовый тип национальной армии, комплектуемой по призыву, в рамках имперского и самодержавного политического устройства. Армия подобного типа подразумевала наличие однородного сплоченного сообщества. Итак, реформаторы воспользовались моделью, которая шла вразрез с реалиями имперской России{106}.
Уже при подготовке реформы и накануне ее вступления в силу 1 января 1874 года стало очевидно, что реформаторы переоценили свои возможности. В весьма разнородной в культурном отношении России отсутствовали единые управленческие и правовые структуры. Отношения имперского центра с различными регионами, где преобладало нерусское население, складывались весьма неодинаково, и над ними довлел различный исторический опыт. Это касалось и мусульманских регионов Российской империи. Если волжские татары и башкиры стали подданными Московского государства еще в XVI веке, в ходе завоевания Казанского и Астраханского ханств, то Крымское ханство было присоединено к Российской империи лишь в 1783 году при Екатерине II. Мусульман Закавказья царская империя покорила в начале XIX века, в результате Русско-персидских войн, в то время как завоевание Средней Азии постепенно завершалось в годы, когда уже стартовали Великие реформы. В связи с этим едва ли стоит удивляться, что при осуществлении армейской реформы — вопреки амбициозным декларациям — принцип, согласно которому все мужчины, годные по возрасту к военной службе, обязаны нести воинскую повинность, не был последовательно воплощен в жизнь. Взглянув на мусульманское население Российской империи, мы обнаружим, что в вопросе призыва на военную службу реформаторы совершенно по-разному вели себя с разными регионами. Если башкиры и волжские татары призывались на службу в регулярные части[11], то крымским татарам разрешено было проходить службу в специальных подразделениях по месту жительства. На мусульманское население Северного Кавказа и Закавказья, а также на жителей Средней Азии воинская повинность и вовсе не распространялась{107}.
Однако стратегическая цель реформаторов, а равно и царя была четко обозначена уже в 1874 году: всех граждан Российской империи мужского пола, независимо от их этнической принадлежности или вероисповедания, надлежало привлечь в ряды регулярной армии. Если эту стратегическую цель реформы по большому счету никто не оспаривал, то по вопросу о сроках и методах ее достижения мнения расходились. В начале 1880-х годов главнокомандующему на Кавказе графу A.M. Дондукову-Корсакову поручили разработать положения всеобщей воинской обязанности для Кавказского региона. В представленном проекте Дондуков-Корсаков поначалу решительно высказался за призыв местного мусульманского населения на воинскую службу[12]. Доводы, приведенные им и Генеральным штабом, весьма примечательны: они считали аксиомой широко распространенное мнение о фанатизме мусульман Кавказа и о якобы низкой стадии их культурного развития. Авторы проекта полагали, что в случае войны, особенно войны с мусульманскими государствами, например Персией или Османской империей, никто не мог гарантировать политическую лояльность мусульман. Однако было бы в корне ошибочной стратегией не привлекать мусульман на этом основании к воинской службе: в конце концов, нельзя же еще и поощрять политическую нелояльность освобождением от воинской повинности. Кроме того, воинственные мусульманские племена Северного Кавказа по своему психическому складу и по своей физической форме, можно сказать, предуготованы для вооруженной борьбы{108}.[13] Хотя Военное министерство поддержало предложение Дондукова-Корсакова, ему не удалось снискать одобрения Госсовета, ибо мусульмане Северного Кавказа и Закавказья, как полагали, скорее будут хранить верность Мекке и Медине, чем государству Российскому[14]. В конечном итоге государство не стало привлекать мусульманскую часть населения Кавказа к несению воинской службы и взамен решило ввести специальный налог, призванный компенсировать несправедливое распределение бремени армейской службы{109}.
На примере проектов реформы армии на Кавказе обнаруживается дилемма, перед которой стояли высокие военные чины, размышляя о долгосрочной реализации реформы 1874 года, — дилемма, которая беспокоила их вплоть до начала Первой мировой войны и которую они в конечном счете так и не смогли разрешить. Все соглашались, что при избирательном применении принципа всеобщей воинской повинности «коренное население» России испытает на себе несправедливость, ибо на него падет основной груз тяжелого долга по защите отечества. Если последовательно устранить эту кажущуюся несправедливость, призвав к военной службе всех без исключения граждан империи, тогда возникает риск, что империя вооружит своих врагов и в случае войны испытает на себе опасные последствия подобной политики. И все же военное руководство неоднократно выдвигало требование распространить воинский призыв именно на неблагонадежных мусульман Кавказского региона. По мнению военных, армейская служба на окраинах империи могла бы сыграть консолидирующую роль[15]. Необходимость привлечь инородцев в ряды армии следовала уже из мультиэтнического и многоконфессионального состава Российской империи, который со всей очевидностью обнаружился самое позднее в результате переписи населения 1897 года. По крайней мере, русские составляли большинство населения в своей собственной империи лишь при условии, что к ним приплюсовали украинцев и белорусов. Более трети населения приходилось на нерусские народности. От этих людских ресурсов армия в долгосрочном плане не могла отказаться{110}. И, хотя были основания опасаться нелояльности «фанатичных» мусульман, на солдат, как полагали, должна была оказать свое действие воспитательная сила армейской службы{111}. Образ «гражданина в мундире», который в благодарность за свои политические права жертвует собой во благо нации, здесь не подразумевался. Военные делали ставку скорее на жесткий армейский распорядок, который приучит солдат к дисциплине и тем самым выработает у них лояльность к государству.
Первая мировая война как испытание для империи
Итак, военные в этом вопросе думали только о консолидации{112}. Однако «обещание» 1874 года к началу Первой мировой войны еще далеко нельзя было считать выполненным. Военной верхушке не удалось создать консолидированную российскую армию, в которой все граждане империи несли бы воинскую службу на равных условиях.
Война привела к отказу от этой модели. Марк фон Хаген емко выразил этот поворот в политике формулой «мобилизация этнического начала». С одной стороны, под этим он подразумевает радикальный перелом в политике Российской империи в отношении вооруженных сил: теперь российское руководство не задавалось более целью не допустить этнического обособления за счет формирования нерегулярных спецподразделений из граждан нерусских наций. Скорее теперь власти стремились поставить в условиях войны это сокровенное национальное самосознание на службу империи. В армии были созданы специальные подразделения, сформированные из польских и украинских солдат, а также из мусульман Кавказского региона. Последствия мер по «национализации имперской армии» дали о себе знать в феврале 1917 года. Принцип военной самоорганизации вдоль этнических границ пустил глубокие корни. Таким образом, правящий режим сам ускорил распад своей прежней армии{113}.[16] Однако мобилизация «этнического фактора» имела еще и иную, оборотную сторону. Страх, который испытывали в верхах перед внутренним врагом нерусского происхождения, теперь нашел себе выход и вылился во вспышки насилия{114}.[17] Эти силовые акции против якобы чуждых России национальных меньшинств происходили во время войны, бремя которой в значительной мере несли на себе нерусские солдаты, в том числе мусульмане — на этот фактор татарско-исламские элиты указывали с возраставшим возмущением.
Многоконфессиональная армия в условиях войны
На полях Первой мировой войны сражались, впрочем, не только спецподразделения, сформированные по этническому принципу. Многие нерусские народности продолжали служить в частях регулярной армии. Как обращалось государство с этими солдатами? Что касается солдат-мусульман, то многие региональные представители царской власти изначально были уверены в их лояльности. Эта установка не изменилась и после того, как шансы на вступление в войну Османской империи на стороне Германии стали возрастать и, наконец, о нем было официально объявлено осенью 1914 года{115}. Таким образом, противником Российской империи стало государство, которое мнило себя защитником и представителем всех мусульман. Под эти притязания Османская империя попыталась подвести стратегическую основу, и султан в середине ноября 1914 года объявил, что долг каждого мусульманина — участвовать в священной войне против Франции, Великобритании и Российской империи{116}.