Я не была в кафе два дня. Мне было жаль расстаться, потерять то радостное счастье, которое посетило меня, я боялась упасть с небес в пошлость, боялась, что все превратится в роман дешевого издания.
Мне было так приятно сознание, что ни мои друзья, никто, никто не предполагал, не думал, не видел, не чувствовал, что происходило со мной. Каково же было мое удивление, когда вечером второго дня, я была уже в кровати, ко мне вошла Глаша, села на кровать и как-то зорко мне в глаза глянула. Ну, думаю, что-то будет!
— Что это ты, Глафира Петровна, меня словно рублем даришь?
— Ты шутки-то не строй, Царевна, — (на этот раз она меня Заморской не обозвала). — А вот с чего бы это глазища твои нынче, что фонари ночью светят?
Я рванулась к ней, крепко обняла ее:
— Глаша, ты угадала, я безумно счастлива.
— Ну, ну, Христос с тобой, Христос тобой… Ну, ну, спи с Богом, ну… — заторопилась Глаша.
В таких случаях откровенности и проявления с моей стороны ласки, обязательно хлюпанье носом, тут и слезы близко. И откуда это у простой крестьянки дар сердцем чувствовать, без ключа, без отмычки в душу проникать?
Когда через два дня я вошла в кафе раньше одиннадцати часов, мой столик оказался свободен, но один стул откинут. «Ждет меня Оля», — подумала я. Народа было не много, и мне был виден пустой столик гусара. Его нет. Может быть, больше и не придет? Как хорошо, я вновь буду свободна, наваждение кончилось. Однако, какой серый день сегодня, неприветливый, и, в сущности, какая скучища. Все словно полиняло, выцвело, и кафе это ничем не замечательно. Кто может мне ответить, зачем я собственно сюда прихожу? И какая сила владеет мной, граничащая с приказанием, а с моей стороны абсолютно нет воли сопротивления?
Я увидела, как ко мне положительно неслась Оля с радостным лицом. «И чему дурочка радуется?» — подумала я.
— А мы думали, что Вы больше не придете.
— Кто это «мы»? — перебила я.
Дмитрий Дмитриевич очень беспокоился, что я не сумела передать Вам то, что он велел, и что, наверное, я Вас обидела, — затем она пояснила: — Господин гусар просил просто звать его Дмитрием Дмитриевичем.
Мне передалось Олино радостное настроение, и, совершенно неожиданно для себя самой, я сказала:
— Передайте Дмитрию Дмитриевичу, я очень рада, что могла быть ему полезной.
Слово вылетело. Я расписалась в атрофии своей воли и очутилась на поводу событий. Оля пошла за кофе. В это время вошел Дима, — так я начала его называть мысленно. Мне показалось, что по лицу его скользнула радость, но это было мгновение, скорее, я это почувствовала. Сдержанно, вежливо поклонился и прошел к своему дальнему столику. Оля принесла кофе.
— Олечка, Вы не перепутайте и скажите так, как я Вам сказала, пожалуйста, ничего не прибавляя лишнего.
Оля в точности, слово в слово повторила мою фразу. Я решила как можно скорее уйти. Мне вдруг стало стыдно, что я встала на тоненькую ниточку, протянутую между мной и Димой.
И такая игра продолжалась еще несколько дней. Один приходил, другой тотчас уходил. Сидели за разными столиками, вежливо кланялись с каменными лицами, а глазами жгли, пепелили друг друга, не жалеючи. Оба чувствовали, понимали, заговори он тогда здесь, в кафе, то что-то очень красивое, хрупкое сделалось бы обыденным, потеряло бы всякий интерес. Было у нас что-то общее с Димой, в этом случае ни гордость, ни упрямство, а тянулись оба к чему-то необыкновенному, чистому, прекрасному, хотелось чего-то не так, как у всех. Словно силами мерились друг с другом, как бы решили оба одинаково, что только не нами придуманное может заставить заговорить, подойти друг к другу.
Так оно и случилось.
«Ну, матушка моя, если тебе стыдно даже Глаше сказать, что ты ходишь в продолжение недели в кафе, значит, поступаешь нехорошо. А подумала ли ты о том, что, может быть, он женат, и у него любящая жена и дети?» — обожгла меня эта мысль. И пришло мне в голову: «Значит, ты, моя милая, занимаешься флиртом, и он, Дима, готов к измене. Мы нарушаем закон нравственности». Все, что казалось таким сказочно-прекрасным, сейчас тушилось, выжигалось каким-то едким, терпким чувством-снадобьем. Я тотчас же поехала на станцию, купила билет на завтра на пять часов вечера на скорый поезд и проехала на телеграф.
Дала телеграмму домой о своем выезде. Время близилось к вечеру, меня потянуло на Воробьевы горы. Сумерки сливались с надвигающейся темнотой, огоньки над городом все больше и больше вспыхивали. Зажмуришь глаза на минуту-две. Ох! Сколько еще прибавилось, и еще, и еще загорелись тысячи, а местами яркими пятнами.
— Прощай, Белокаменная, прощай любимая, прощай Дима, прощай сказка!
Наутро, несмотря на солнышко, день выдался очень холодный, ветреный. Накинула я на плечи соболью пелерину, спереди как жакет-жилет, плотно обхватывающий, а с боков спускающий и падающий складками непринужденными, а на спине длина до колен доходила. Большие прорезы для рук. Замшевые длинные перчатки, под цвет соболя, и шляпу мягкого фетра со страусовыми перьями и с дымкой шелкового тюля. Поля с загибами-разгибами, в профиль и анфас очень к лицу, и, все в цвет моих волос и соболя. Одним словом, я ли красила костюм, или он меня, но я была другая, и строгай tailleur был сменен на богатый элегантный костюм светской дамы. Извините, что пишу так подробно, дело женское, без тряпок не обойтись.
Горжусь Уралом, северной жемчужиной моей Родины. Сибирь и Урал пушниной славились. Вы могли встретить такой редкой красоты меха, которыми можно любоваться, как вы любуетесь произведениями искусства. Бобры, соболь с проседью, очень ценный и редкий мех, а песец, голубовато-серый, серебристый — залюбуетесь, глаз не отвести, а песец белый, как снег, сугроб пушистый, а горностай с черным кончиком хвостика, а красавица лиса черно-бурая. И маркой ниже хороши меха подкладочные для шуб: белка серая, колонок, куница, лиса желтая и др. Город Ирбит, Пермской губернии, продавал меха во время январской Ирбитской ярмарки на миллионы рублей в Лейпциг и Лондон. Извините за отступление от повествования, но Вы меня просили писать о России, что я о ней знаю, люблю и помню.
Было десять часов утра, до поезда еще масса времени. Если я сейчас проеду в кафе, это будет половина одиннадцатого. Димы не встречу. Как Вы мне, так и я себе не особенно доверяла, будто бы мной руководило желание только сказать Оле «до свидания» и больше ничего. Оля меня не узнала в новом одеянии. Поманив ее к себе, я поразилась видом девушки.
— Оля, что с Вами, Вы больны? На ее глазах заблистали слезы.
— У меня мама больна, умирает. Сегодня утром приедут Дмит… Доктор, а меня не отпускают из кафе до вечера.
— Пойдемте к хозяину, я попрошу, чтобы Вас отпустили как можно на дольше.
Хозяин обещал сохранить место за Олей и отпустил ее на несколько дней.
— Я еду с Вами, Оля.
Она совершенно растерялась.
— Но я… Я живу так далеко, так далеко.
Тем лучше, возьмем автомобиль.
Письмо тринадцатое
Главная страница моей жизни
Дорогой Оля рассказала мне свою грустную историю. Ее отец, почтовый чиновник, небольшого отделения под Москвой, умер два года назад, когда Оля была в пятом классе гимназии, он не дослужил до пенсии, болезненная мать и дочь остались безо всяких средств. Мать шила, а девочка помогала матери, ей удалось закончить шесть классов гимназии, а потом повезло, как она выразилась, попасть в это кафе месяц тому назад, где она очень хорошо зарабатывала и освободила совсем больную мать от работы.
Обратите внимание, как странно, но для кого-то и для чего-то так было надо, то есть, я хочу сказать: «Оля попала в кафе месяц тому назад, а Дима за неделю до встречи со мной; а я посещала кафе в течение последней недели и с сегодняшнего дня мы все трое покинули его навсегда, а наши жизни, всех троих, сплелись вместе».
Ехали мы действительно долго. Оля жила где-то в пригородном районе. Наконец, вот и маленький домик. Около него стояла коляска, запряженная парой серых в яблоках. «Какие красавцы, что они тут делают, в этих бедных районах?» — мысль мелькнула, просто скользнула и затерялась.
Мы вошли в сени, в кухоньку. Спиной к двери сидел мужчина в сером пальто, обхватив голову обеими руками, локтями опираясь на стол. Казалось, он застыл в этой позе. «Что-то знакомое в этом затылке», — подумала я. В полуотворенную дверь следующей комнаты было видно, как кто-то склонился над кроватью больной.
— Подождем здесь, там доктор, — сказала Оля. В этот момент господин в сером повернулся к нам, я инстинктивно схватилась за горло и успела подавить чуть не вырвавшееся «Дима». Он был не менее меня ошеломлен. Он молчал.
— Милостивый Государь, — сказала я, придя в себя, — я не предполагала Вас встретить здесь.
— Милостивая Государыня, я не предполагал, что Вы можете посетить этот дом.
Можно было подумать, что мы враги. Оля смотрела растерянно на нас по очереди.
— Дмитрий Дмитриевич, я им не сказала, ей Богу не сказала, что Вы приедете с доктором, может, я сделала плохо? — лепетала растерявшаяся девушка.
— О нет, милая девочка, Вы сделали то, что мы не сумели бы сделать. Мне кажется, оба мы выдержали экзамен и не познакомились в кафе. Не правда ли? Разрешите представиться, Дмитрий Дмитриевич Д., — и осветил меня непередаваемым взглядом своих синих глаз.
Голос, улыбка его были не менее обворожительны, обаятельны, и весь он элегантный, изысканный, новый, светящийся.
Доктор поманил Олю. Мы с Димой остались в кухоньке. Не замечали, не чувствовали ее убожества, залитые горячим жаром неиспытанного, ни с чем не сравнимого, перевернувшего наши души чувства. От всего неожиданного мы были одинаково взволнованы, и оба молчали. Вошел доктор.
— Никакой надежды, самое большее, протянет до вечера. Я дам только успокоительное, иначе девочке одной будет трудно.
Дима взял с меня слово подождать его, обещая скоро вернуться, отвезти доктора, привезти лекарство и все, что необходимо. Они вышли. Я слышала шум отъезжающего автомобиля, но ведь пара серых его… «Почему же он воспользовался моим автомобилем? Господи, ведь это же для того, чтобы скорее вернуться», — мысль мелькнула и утонула в событиях сегодняшнего дня.
Сбросив мех, я прошла к больной. Исхудавшая с лихорадочно блестевшими глазами еще не старая мать Оли внимательно смотрела на меня.
— Оля мне Вас описала… Я бы Вас узнала, на улице бы узнала… — она закашлялась, большое кровавое пятно показалось на платке.
Больная беспокойно следила за Олей, пряча платок. Я чувствовала, что она хочет что-то мне сказать. Выслав Олю под каким-то благовидным предлогом, она шептала:
— Я знаю… Я умираю… Оля совсем одна останется… — кашель душил ее. — Молода… Страшно за нее.
— Пусть Вас ничто не беспокоит, я Олю увезу к себе, позабочусь о ней, успокойтесь, не разговаривайте.
Больная закрыла глаза, крупная слеза повисла на щеке, горячая сухая рука старалась пожать мою. Я сидела тихо, не шевелясь.
Смерть — знакомое, острое чувство потери, яркость присутствия дорогих ушедших. Умирающая, надорванная тяжестью работы и нищеты, истощенная болезнью, и во все это, как какой-то яркий обжигающий луч, врезается Дима. «Господи, да будет воля Твоя», — вырвалось первый раз из души, из сердца моего слова моей матери. Молнией осветили душу мою, и значение этих слов — полная приемлемость, подчинение воле Господа — стало понятно и близко. Сегодня, здесь, сейчас — это был первый кирпич моей веры, начало ее фундамента. Мы, русские, способны именно в вихре самых разнородных чувств: счастья не вмещающегося и одновременно горя, как рана кровоточащая, — охватить в этот момент, принять и понять Господа в сердце своем, той простодушной верой, присущей только нашей русской органической религиозности. В знании участвует разум — часть души. В вере же — вся душа, все силы ее, все наше существо и разум, и чувство и воля. Если Вам знакомо чувство горя, горя безысходного, то Вы в полости груди, вокруг сердца и в самом сердце чувствуете стеснение, боль, тоску, до легкого покалывания. Также в полости груди, вокруг сердца и в самом сердце Вы чувствуете теплоту, ни с чем не сравнимую радость, особую, непобедимую в момент, когда вспыхивает вера, это то, что я сейчас поняла, почувствовала первый раз в моей жизни. И каждый раз потом, когда я вспоминала об этом моменте, я ощущала внутреннее тепло, сознание, что я не одна, и, что я нашла что-то необыкновенно ценное, принадлежащее только мне, и никто не в силах это отнять у меня.
Больная забылась, я тихо высвободила руку, мне захотелось согреть молодое сердечко, приласкать, утешить Олю. Вернулся Дима, привез лекарство и массу пакетов и кульков.
— Это Вам, Олечка, чтобы в лавочку не ходить, — затем оставил ей номер своего телефона. — Позвоните из ближайшего места и, если к телефону подойдет Савельич, можете ему сказать все, как мне.
Обещал завтра быть. Мы уехали.
Еще так недавно, только вчера, сидели за разными столами, далеко друг от друга, были таинственны, неведомы, корректны, официальны. А сегодня, сейчас, в коляске, сидели рядом, наши одежды касались. От такой близости, неожиданности, мы были оба одинаково взволнованы. Ни один из нас не думал, не предполагал ничего подобного.
— В Лосиноостровскую, — сказал Дима кучеру. «Почему в Лосиноостровскую? — подумала я, — А разве не все равно?» Если бы он спросил: «Хотите прокатиться?» Ясно, не по Москве же кататься, а так же ясно, что хочу кататься, хочу воздуха, движения.
У нас как-то сразу установился молчаливый разговор. Один молча спросит, другой молча ответит, глазами разговаривали, понимали. Обыкновенно так бывает только между близкими, долго живущими друг с другом. Мелькали последние домики, пустыри, огороды, садоводства подмосковные, и пара серых крупной рысцой несла нас по шоссе.
— А Вы знаете, я не завтракал. Утром на ходу выпил стакан кофе, надо было поймать доктора, — сказал Дима.
— Если бы я там, — мне не хотелось даже произносить слово «кафе», — осталась завтракать, мы с Олей приехали бы на полчаса позднее, и я бы Вас не застала.
Дима как-то умолк, задумался и не сразу ответил.
— Да, да, все удивительно, не нами придумано.
Я думала точно так же. Мы подъезжали к Лосиноостровской. За эти не более сорока минут пути мы внимательно изучали друг друга. От Димы веяло таким благородством, что мне и в голову не приходило ничего предосудительного, даже когда он сказал кучеру: «К Пелагее Ивановне». И на мой молчаливый вопрос пояснил:
— Сейчас нас на славу накормят.
Мы подъехали к небольшому домику, утонувшему в зелени осенних тонов, и в полном цвету осенних астр! Такая же осень, так же конец сентября, как в 1906 году. Горько, больно сжалось мое сердце: «Нет, нет, сегодня солнышко и на небе ни тучки, никаких предубеждений, предчувствие, это просто случайность».
— Пришли сюда двуколку, часа через полтора, — сказал Дима кучеру.
От его голоса тепло и счастье, ранее неведомое, охватило меня.
— Хотите, посмотрите этот деревенский садик, а я сейчас, — и он исчез в домике.
«Далеко завела тебя свобода, Царевна Заморская, как это ты себя ведешь? — думала я. — Замужней и то зазорно будет». Чего же больше? Гусар, в кафе началось. Кто, что? Аристократическая фамилия его может только сказать о его благородном происхождении. И, в довершение всего, к какой-то Пелагее Ивановне приехали. Не синие же глаза и не исключительная внешность влекли, притягивали. В чем же его сила? Не сразу поняла я, разобралась. Сила его — богатство духовное, чистота сердца. Глаза его необыкновенные и голос поражали и выражали все это.
Много было на моем пути мужчин красивых, талантливых, симпатичных и с той «мужской красотой» (из моей книжечки). Но со всеми ими далее приятельства, товарищества не подвигалось. Никто из них не увлек меня, не увел с собой, молчало сердце. Знала я, что некоторые из них были уверены, что причиной тому моя тайная любовь, даже связь. Грешница, любила я этот туман наводить, поддерживать, молчаливо подчеркивать. Думай, что хочешь, кто меня хорошо знал, конечно, не верил. И если бы я даже поклялась всеми московскими церквами, что мои губы не только не знали поцелуя, но и не ищут его. Ну уж этому никто бы не поверил.
На веранде появилась полная седая женщина, в белоснежном переднике. Она несла скатерть, кувшин молока, за ней Дима нес огромный поднос, и чего-чего только там не было, и все такое вкусное, аппетитное.
— Кто голоден, тот должен работать, пожалуйте помогать, — в голосе Димы звенела, пенилась радость.
Его настроение передалось мне.
— Милости прошу, — сказала Пелагея Ивановна тихим, спокойным голосом и по-русски, по-крестьянски поклонилась мне.
Я помогли ей постелить скатерть, и мы трое живо все выставили на столе.
— А кофе прикажете после? — спросила Пелагея Ивановна, обращаясь к нам обоим.
Дима глазами спросил меня.
— Да, пожалуйста, — ответила я.
— Прошу, — он стоял за моим стулом, точь-в-точь с манерой моего отца в отношении моей матери, и усадил меня за стол.
Меня это страшно взволновало. Сев напротив, он протянул мне блюдо с пирожками, причем глаза его задорно искрились.
— Милостивая Государыня, надеюсь, против Вас сидит не гусар, и вы не будете давиться пирожками?
Я чувствовала, что покраснела, как тогда, но на этот раз мне было очень весело.
— Воображаю, как была я хороша с открытым ртом, готовая проглотить целый пирог.
— О, Вы были очаровательны, на Вашем лице, в глазах было написано: «с мужчинами, а наипаче с гусарами, ни в кафе, ни на улице не знакомлюсь».
Дима все больше и больше поражал меня, иногда он буквально читал мои мысли, угадывал мои желания. Чувство какого-то покоя и уверенности, что он не сделает ничего обидного и даже малейшего неудовольствия не причинит мне, охватило меня. Это был первый мужчина, который совсем не целовал мне рук, при случае или без случая, не искал возможности прикоснуться ко мне, хотя бы краем своей одежды, не смотрел на меня собачьими глазами преданности, не высказывал никакого восхищения и не рассматривал меня глазами знатока лошадей и женщин. Еще, как может быть, Вы уже заметили, он говорил кучеру: «в Лосиноостровскую», «к Пелагее Ивановне», «пришли двуколку», не спрашивая меня, хочу или не хочу. У него все это выходило в виде предложения, то есть, вот, что он может предложить мне сейчас, в данную минуту. Не помню, что именно мне не подошло.
— Отставить, — сказал он просто, без обиды, без настаивания и без вопроса «почему?»
В таких случаях он буквально ждал уже проявления моей воли. С каждой минутой чувствовалось, что мы давно-давно знаем друг друга, потерялись и вновь встретились. Наверное, сестры так чувствуют себя с любимыми и любящими братьями: просто, естественно, весело и так тепло, так радостно. Когда Пелагея Ивановна принесла кофе, на мой молчаливый вопрос он ответил:
— О, она меня знала вот каким, — он показал расстояние с аршин от пола. Пелагея Ивановна относилась к Диме с материнским обожанием, и простота ее обращения с ним соединялась с преданностью старого слуги.
Прекрасен был Красавчик в двуколке, головка маленькая, глаз зоркий, ушки настороже, спина — стрела, а ножка легкая, точеная, птицей унесет. Катались до вечера, доехали до леса.
— Вы ничего не имели бы против поездки верхом вглубь леса, он тянется довольно далеко? — предложил Дима, добавив, — Завтра я очень занят, приезжайте послезавтра утром, пораньше, к Пелагее Ивановне, хорошо?