Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Забытая сказка - Маргарита Викторовна Имшенецкая на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Конечно, мне было очень интересно посмотреть подмосковный лес. Я сказала, что не люблю «амазонку» и предпочитаю казацкое седло, но со мною в Москве нет моего английского костюма для верховой езды, а также и сапожек. Он дал мне адрес, где я все смогу достать.

День пролетел незаметно, сдали Красавчика Пелагее Ивановне и в Москву возвращались поездом.

— А Вы знаете, почему сегодня самый счастливый день в моей жизни? — сказал как-то особенно серьезно Дима.

«Ну начинается, и чего портить такое красивое?» Что-то вроде разочарования, даже больше, ну просто обида закралась в мое, еще никогда не пережитое раньше чувство счастья и большой радости. Очевидно, я сразу потухла, и на моем лице появилась та насмешка, которая всегда парализовала у моих собеседников пошлость или глупость.

— Что с Вами? А, понимаю… — и Дима так весело и заразительно расхохотался. — Успокойтесь… А все же поздравьте меня, я больше не гусар и сегодня первый день моей полнейшей свободы, самый счастливый день моей жизни. Не могу не быть Вам благодарен за то, что Вы разделили его со мной и еще за Ваше доверие ко мне.

Ну разве он не понимал, не чувствовал, какая я есть, Заморская Царевна. Да и сам он был, сердцем чувствовала, не такой, как все, тоже Иван Царевич в своем роде. Мы друг друга совсем не называли по имени, как-то обходились без этого.

— А все-таки, нехорошо с Вашей стороны на такое, можно сказать, важное событие в жизни человека и за целый день не спросить, не обратить внимания, — глаза Димы смеялись, искрились, уводили меня в мир радости и какой-то особой братской теплоты.

Веселое, счастливое чувство вернулось, согрело, все же мне было немного стыдно, что я о нем нехорошо подумала, но он сразу угадал и как-то просто, естественно поставил вновь на рельсы, ускользнувшее было настроение. Глазами, если не прощение, то некоторое извинение я попросила у него и протянула ему руку. Пожал, а левой рукой погладил и слегка похлопал. И опять чувство сходства с отцом в обращении поразило меня. Этот жест и это прикосновение словно соединили, связали нас. Это было сильнее поцелуя, это был какой-то обмен душ. Мы молчали до подъезда моей гостиницы. Слов не нужно было, в каком-то таинственном тепле, в каком-то раю побывали, в том, в который может унести музыка, песня, красота.

— Вы не представляете себе, сколько нам еще предстоит рассказать друг другу, — сказал Дима, прощаясь со мной.

— Да, пожалуйста, не вздумайте без меня навещать Олю, там район аховый, рабочий, — добавил он тоном старшего брата. — Завтра вечером я Вам о ней сообщу, — сняв шляпу, он пожал мне руку и его автомобиль затерялся в сумерках вечера.

Письмо четырнадцатое

Дима и Борис. Домой, «в заколдованный домик»


О сне нечего было и думать. То, что было еще вчера, даже сегодня утром, да и вся жизнь, словно поставила точку на вчерашнем, на старом, на прошлом. Новая толпа мыслей-гостей, разодетая в волшебное счастье, взбудоражила, ворвалась, распахнула все входы, выходы и бросила в краски переливчатые мира нездешнего. Мне казалось, что все это не вмещается в меня, что сердце должно разорваться, и я должна умереть. Так открылась новая глава моей жизни из сказки «Тысяча и одна ночь».

К утру я уснула. Меня разбудил телефон, звонил Борис. Много раз стоял на пути моем Борис, но я все время откладывала написать Вам о нем. Искры яркого и красивого всегда были омрачены бурей ревности, подозрений. Меня подавляли эти сцены «владельческих конфликтов». С самой первой встречи, с восьмилетнего возраста, а ему было тогда двенадцать, я защищалась, а он нападал. Маленький Отелло мало изменился, этим я хочу сказать, что в отношении меня, его требования были всегда ненормальны, чудовищны, он хотел владеть моими мыслями, волей, обезличить, обесцветить меня, так же, как хотел этого в двенадцать лет. Эмоционально, его любовь ко мне была чувством неотъемлемой, безапелляционной собственности. Если бы не дружба наших родителей (после смерти моего отца Ольга Николаевна, мать Бориса, была единственной связью с миром для моей матери), они были друзьями и подолгу гостили друг у друга; не будь этого, я бы всеми силами постаралась избежать дальнейших встреч с Борисом. Если сравнивать, то Дима — день, солнце, теплота; а Борис — ночь, не всегда звездная, и страшны были его штормы и буйные ветры. Кто из них был красивее, трудно сказать, скажу: «Оба, и каждый в своем роде». Обаятельным и очаровательным бывал и Борис, а если бы Вы очутились в его студии, то оказались бы во власти его могучего таланта. Его портреты жили, шептали, говорили, двигались, до того были жизненны. Материю, меха, цветы, драгоценные камни, украшения хотелось потрогать, пощупать.

Итак, звонок Бориса меня не обрадовал, и я предпочла сама поехать к ним за город, чем встретиться с ним у меня, в Москве. Около часа дня я вошла в его студию, я знала заранее, что он встретит меня, как обычно, градом упреков, неудовольствия, вместо радости свидания. Но каково же было мое удивление! На этот раз он молча подошел ко мне, поцеловал руку и, оглядев меня, как он обычно делал, подвел и усадил в то особое кресло, где спинка была прилажена с подпоркой для головы, так, чтобы не устать и позировать несколько часов сряду. «Боже! — подумала я, — Борис продержит меня до вечера». Полотно, краски и уголь — все уже было приготовлено.

— Поразительно, — сказал Борис, я именно хотел Вас нарисовать в мехах, — и Ваша накидка… Лучше не подобрать.

Он быстро углем набрасывал меня. Я была сбита с толку его приемом. Мы не виделись восемь месяцев, расставшись не без очередной ссоры, и теперь я насторожилась, наблюдая за ним. Борис всегда работал молча и очень быстро. По цветам красок, которые он брал с палитры, я знала, какая часть портрета набрасывалась на полотно. Возможно, что прошел час. Чувство раздражения и обычной обиды начало охватывать меня. Какое насилие… Вдруг передо мной встало все вчерашнее, Дима, и на сердце стало тепло. Я начала перебирать все, с самого раннего утра, почему-то именно сейчас вспомнила о билете на поезд, а рядом вертелся вопрос: «Женат Дима, или нет?» Ясно и определенно, что нет. Как кинематографическая лента, последовательно перед моими глазами развертывалась наша необыкновенная встреча.

— Скажите, Таня, где Вы? И что с Вами? — голос Бориса вернул меня в его мастерскую, он стоял вплотную около меня, наши глаза встретились, — Вы влюблены? Кто Ваш принц?

Он смотрел на меня в упор. Я молчала. Швырнув палитру с красками, которая прокатилась в противоположный угол его студии, разбрызгивая краски по пути, Борис сделал движение разорвать портрет.

— Благодарю за гостеприимство, за оригинальный прием. Вы даже не спросили меня, завтракала ли я сегодня? — мой спокойный тон отрезвил его.

Я воспользовалась этим и вмиг была уже у дверей.

— Делайте со мною, что хотите, но я хочу есть и иду к Вашей маме, она гостеприимна и добра.

Уходя, я скользнула взглядом по своему портрету, набросок жил, но лицо еще не было схвачено окончательно. Уж если Глаша заметила мои «фонари», то от Бориса не спрятаться, и… Вот об этом «и» я не хочу даже думать, всеми силами постараюсь, хотя бы до вечера, до отъезда, чтобы не звонили колокола пасхальные, не пели птицы певчие, весна бы сменилась осенью, а «фонари» не светили днем.

Мы с Ольгой Николаевной пили уже кофе, когда в столовую вошел Борис. Я чувствовала на себе его гневные, саркастически колючие взгляды. Хотела или не хотела Ольга Николаевна иметь меня своей невесткой, я никогда об этом не задумывалась. О том, что чувствовал ко мне ее сын, она, конечно, догадывалась, знала и о том, что мы были вечно в ссоре. «Да, — думала я, — теперь, когда счастье посетило меня, мне стало ясно, почему так всегда случалось». А потому, что любовь, ее нежность, ее великие глубины, ее глубокий творческий экстаз Борис собственноручно разрушал. Было уже около четырех часов. На мое счастье, Ольге Николаевне нужно было ехать в Москву, и я попросила взять меня с собой. Борис после завтрака исчез, что облегчило отъезд и избавило меня от очередной душевной пытки. Все же я вздохнула облегченно только тогда, когда мы отъехали от дома, и автомобиль покатил по шоссе. Ольга Николаевна усиленно приглашала приехать к ним погостить на день на два. Прости меня. Боже, я соврала, что завтра рано утром уезжаю домой, но обещала в следующий приезд обязательно.

Вечером того же дня я распорядилась убрать мою фамилию с доски приезжих, и, если меня кто-либо будет спрашивать, сказать уехала. Голос Димы по телефону вернул мне мое счастье. Я обещала быть завтра, в десять часов утра в Лосиноостровской, у Пелагеи Ивановны.

Верховые лошади, кровные англичанки, привели меня в восторг, а вот лес не порадовал. Выходяженный, вытоптанный, невеселый, и только береза вперемежку с ясенем, да кусты вроде орешника, местами деревья тоненькие, кривенькие. Ни одной елочки — пышной красавицы, ни обхватистой сосны с могучей шапкой, ни пихты пахучей. Увела я Диму в мой лес. С большим вниманием, не перебивая, слушал он меня. Сначала про весну-чаровницу, когда снег стаял, и подснежник уже отошел, тотчас лютик (розочка лесная) расстилает свои ковры-поляны, цвета от нежно-желтого до охры темной. За ним незабудка голубая с розовинкой, по дорогам, у ключиков, или где в тени пышными букетами голубеет, приманивает. Затем саранка лиловая (род лилий) поодиночке, на высокой ножке-стебельке из травы вытягивается. А дальше и пересчитать всех не успеешь, забросал, засыпал Господь лес, что богатейший цветочный магазин, таких Вы и из Ниццы, колыбели цветов, не получите, по разнообразию форм, расцветок и нежности пахучей. А кусты сирени в садах низенькие, дохленькие, а в моем лесу огромные, до пояса доходящие, а цвет — метелочки пушистые, пахучие. А вот еще чудесная полянка колокольчиков, по пять-шесть на стебельке, необыкновенной, удлиненной формы, теплый тон зелени, в сами цвета аметиста от темной, до самой светлой воды. Трудно пройти мимо, не остановиться на минуточку, глазами полюбоваться, душу насытить красотой неизбыточной. Пусть повеселится сердце, пусть искры радости зажгут, всколыхнут меня, а, может быть, и Вас. Воздух сладко-пьяный, а ягод, а грибов! А сам лес и его обитатели! Ну тут уж его надо видеть собственными глазами, в нем побывать, его лесные разговоры самому послушать. Нет ничего увлекательнее, как верхом на лошади по лесу бродить, куда глаза глядят, а если заблудишься, по солнышку всегда выберешься. Ну а зимой — лыжи, иного вида красота. А домик мой в лесу, в заколдованном месте, где речушки горные, ключики прохладные, озера, хвойные громады сосен, елей. А горы, красавицы уральские, то лесистые, то скалистые, неприступные. Бродить по ним возможно только летом. Переходы опасны, глубоки, провалы, пропасти. Гора, что против дома и крута, и высока, минут сорок подниматься надо. А с верхушки на десятки верст все увидите, солнышко встретите и проводите. И никого кругом! Город в тридцати верстах находится. Тишина, благодать, ну про это тоже не расскажешь, и еще скажу Вам, что на лицах моих гостей-друзей нередко подмечала я, как беспокойство в их глазах заменялось покоем, на лбу морщинки разглаживались, а все лицо часто радость посещала, и почти каждый восклицал: «Боже, как хорошо здесь, какой покой, какой простор, какая красота!» Я спохватилась и умолкла. Молчал и Дима. Сосредоточено, серьезно было его лицо. Мне показалось, что он где-то далеко, и не слушал мою наивную, сентиментальную болтовню. Я почувствовала страшную неловкость. Музыка, красота природы, да и всякая красота, в чем бы и как бы она ни была проявлена, уводила, увлекала, умиляла. Но, Боже мой, ведь я его совсем не знаю… Ведь то, что я говорю, просто смешным показаться может.

— Вы думаете, — наконец сказал Дима, — что красота, приблизив человека к Божеству, спасет его, то есть, через красоту он очистится, хотя бы на мгновение, в минуты экстаза, постигнет взлет духа, и озарение откроет ему неземную песнь сердца?

После короткой паузы он добавил:

— Возможно… Но это доступно для единиц, а толпа слепа и будет топтать ваши чудесные ковры цветов, и величие вашего леса не приблизит их к себе.

Дима поразил меня глубиной своего ответа, и то, что он так верно определил мое состояние, которое все чаще и чаще охватывало меня там, дома, в моем лесу. При этом и голос и глаза его подарили мне столько нежности, тепла. Моя неловкость исчезла, и радость вновь вернулась.

— А Вы поэтесса, и Ваш Урал, по Вашим описаниям, и зимой и летом целая сказка. Однако, нам пора. Вы, наверное, проголодались, — добавил Дима, — уже два часа.

Не прошло и часа, как мы были на веранде приветливого домика Пелагеи Ивановны. На мои вопросы об Оле и ее матери Дима как-то односложно отвечал и ловко переводил на другое. Только через три дня, покидая Москву вместе с Олей, я узнала от нее все подробности, и поняла я Диму, что не хотел он свое счастье лучезарное с чужим горем смешивать. И отстранил его от меня, а сам отнесся далеко не безразлично. Мать Оли умерла вечером в тот самый день, в день нашего знакомства, в день нашей встречи на кухоньке у Оли. Дима тотчас командировал своего Савельича, который не покидал Оли и все, что требовалось для похорон, оборудовал. Дима же присутствовал и на панихидах, и на отпевании, устроил на время Олю у ее соседки старушки и привез ее ко мне в день отъезда.

Дима не просил меня остаться еще в Москве, не просил писать, но адресами мы обменялись. И я его к себе не приглашала, а в глубине души знала, что уезжаю ненадолго, скоро увидимся опять. Оле он привез большую коробку конфет и кулек всякой всячины, был с нею удивительно по-братски нежен, чувствовалось, что жаль было ему бедную сиротку и хотелось хоть чем-нибудь утешить. А мне — душистый букетик ландышей. Когда поезд тронулся, прощались мы с ним, разговаривая глазами, не без грусти.

Ехать было двое с половиной суток. У нас было двухместное купе. Уютно было с Олей. А на душе чудно! Везу девушку, которую никогда не знала, не встречала, а в Москве оставила все помыслы, всю душу свою, и прятала я свое лицо в ландышах. Маленький букетик, собственноручно принесенный, не через посыльного, был всегда самый ценный. В нем сокрыто много тайных теплых чувств. Ландыши и аромат их на всю жизнь сохранили Димину красоту, чистоту душевную. На станции Вологда мне принесли телеграмму: «Счастливого пути, Москва опустела». Я прижала к себе эту первую весточку, как прижимала, так еще недавно, его портсигар. За все последние три дня пребывания в Москве и сейчас, ловлю себя на продолжительно-мечтательной улыбке, на трепетном замирании сердца, на блуждающем, отсутствующем взгляде, на… «Что это? Любовь?» — спрашивала я. «Это тепло, радость, счастье!» — отвечало сердце.

Письмо пятнадцатое

В Лавре, у преподобного Сергия


Мы с Олей приехали около часу дня домой. В городской квартире, кроме прислуги, никого не было. Отправив телеграмму Диме: «Из заколдованного в лесу домика привет Москве», наскоро позавтракав, мы выехали ко мне, в мой лес.

Я, как Иван Иванович мне, показала Оле с самого высокого подъема панораму-картину Урала и горы в левом углу, цель нашего пути. Впечатление от леса было осеннее, все лиственные деревья переливались на солнышке желтыми и красными тонами и, на фоне темной зелени хвои, имели свою прелесть. По грустному бледному личику Оли забродило удивление, и в глазах появился интерес. Она забросала меня вопросами, чему я была несказанно рада. Осень в этом году была на редкость хороша.

Должна Вам сказать, что моя мать каждую осень проводила у меня в лесу. Уходящая на покой природа, мозаика красок осени, сбор грибов и последней ягоды — клюквы, не скажу, что все это увлекало ее, но почему-то было ей по сердцу. Много позднее я поняла, что весною ей бывало тяжко. Весна — мечтательница и просыпающаяся природа влекут Вас, томят, все радуется, молодеет и тянется к счастью. С уходом отца ушла и весна моей матери. О, как поздно я все это поняла! Молодость, молодость, отчего ты такая слепая, нечуткая и как много в тебе бессознательного эгоизма!

Дома мы застали всех троих, то есть мою мать, Елизавету Николаевну и Дарью Ивановну (жену Ивана Ивановича). И, само собой разумеется, Михалыча за чисткой и сортировкой грибов, опят, этих последних было видимо-невидимо. Сушили их мешками для пирогов какого-то особого сорта, но Елизавете Николаевне и Дарье Ивановне все казалось, что мало. Дарья Ивановна, когда наступала пора сбора ягод, варки варенья, а осенью страда грибов, особенно груздей, рыжиков, подберезовиков, боровиков и других сортов, приезжала к нам с пудами сахара, большим количеством всяких видов банок, склянок, и летняя изба косцов превращалась временно в фабрику заготовок на зиму.

Оля пришла в восторг от дома, леса, речки, пруда. А когда я посадила ее в седло, побродить по лесу, и показала озера, скалы, горы, тот, собственно говоря, маленький кусочек земли, в котором было так много сосредоточено размаха, красоты и величия, моя милая Олюшка только шептала:

— Как в сказке, как в сказке…

Тоска почти исчезла из ее добрых серых глаз. Приветливая, ласковая Оля всем понравилась, и мама и Елизавета Николаевна наперерыв ласкали девушку-сироту и бережно касались ее душевных ран. А сильно состарившийся Михалыч, до сих пор тоскующий по Николаю Николаевичу, со слезящимися глазами, шамкающим ртом, стал звать ее, как и меня, «дитя». Как я ни убеждала Михалыча вставить зубы и привести в порядок рот, но каждый раз было то же самое:

— Да что ты, дитя, ведь скоро пред Господом предстану и его… Его там скоро, моего голубчика, встречу… Увижу…

Все кончалось всхлипыванием, слезами, я больше не настаивала. Михалыч по своей натуре обязательно должен был к кому-нибудь определиться, как он сам выражался; и определился он к моей матери. Убирал ее комнату, горничную не допускал, что несколько стесняло мою мать, но, не желая обидеть старика, она терпела безропотно некоторые неудобства; сопровождал ее в монастырь, с ней выстаивал все службы, вместе часто служили панихиды по отцу и Николаю Николаевичу. Летом он перетряхивал и сушил на солнце все ее зимние меховые вещи.

В пять часов неукоснительно приносил в ее комнату на подносе чашечку чая с каким-нибудь любимым вареньем. Все привычки матери изучил старик. Сидел безотлучно у ее дверей, знал, когда она молится.

— Сейчас никак нельзя, заняты.

И хоть кто приходи, не допустит. У нее часто бывали монашки из монастыря или сама мать игуменья и отец настоятель, а чаще всех Дарья Ивановна. Михалыч знал вкус каждого гостя, то есть крепость чая, сорт варенья, кому печенье полагалось, а кому сушки или баранки, кому икорки черной, а кто и красной обойдется, ну и балычок и грибки соленые, маринованные и так далее. Игуменья любила чай очень горячий, так Михалыч грел ее чашку прежде, чем налить ей чай. А отцу-настоятелю к чаю ром и лимончик беспременно подавались. Мать никогда не беспокоилась и всегда полагалась на Михалыча. «Он все знает», — говорила она.

Удивительно, как у полуграмотного мужика-солдата, неукоснительного исполнителя долга им самим назначенного, было столько предусмотрительности, привязанности, я бы сказала, нежности, с материнской любовью проявляемых, и преданное сердце… неизменчивое.

Два раза в неделю мне привозили из города корреспонденцию. От Димы я сразу получила две телеграммы. В первой было: «Ау», — и больше ничего. Она была послана днем раньше моей. А во второй: «Заколдованной Царевне заколдованного домика Москва бьет челом». Так прошел месяц, переписывались телеграммами, без подписи. Не подпишусь же я «Таня» или «Татьяна», ну а фамилия уж совсем не подходит. Также и он. Писем тоже не писали. Я раз попробовала, так много лишнего написала, наводящего на некоторые размышления, ну ясно, вместо почтового ящика в печке очутилось, так, наверное, и с ним случалось.

Только стала меня тоска томить, больше, чем с неделю телеграмм из Москвы не было, и я умолкла. А в сумерках, на верхней террасе, закутавшись (уже холодно было, и снежок порошил) в лонгшезе или качалке, лежишь и час, и два, звезды считаешь, как сердится лес от холодного ветра, слушаешь, а душа и мысли там, в Москве. И до такой степени они туда улетят, что Дима как живой стоит рядом, и вдруг сегодня почудилось, ясно-ясно спросил: «Когда приедете?» Кубарем спустилась я вниз, во всем доме огни зажгла. Не трусиха была, но било меня, как в лихорадке.

— Неужели Степан еще из города не вернулся? — спросила я Елизавету Николаевну.

Давно, письма и газеты все у тебя на столе, Танечка.

Дрожащими руками веревочку долго развязать не могла, ничего не надо, телеграмму хочу. Газета, книга, письмо, еще письмо, опять письмо, ну вот и она, желанная. «Когда приедете?» — прочла раз, прочла два: «Когда приедете?» Глаза протерла и еще раз: «Когда приедете?»

— Елизавета Николаевна, завтра утром в город едем, — звенящим голосом крикнула я.

Ничего не сказала мне моя милая старушка, только долгим пытливым взглядом посмотрела на меня. Вся буря и радость душевная вылилась у меня в игре на рояле. Два-три часа проиграла, не заметила, успокоилась и смирно сидела с Елизаветой Николаевной, вечерний чай пила. Оля была в городе. Через день был четверг, шел сибирский экспресс Владивосток-Москва-Санкт-Петербург, и унес он меня туда, туда в Белокаменную.

Я была очень довольна, что смогла достать двухместное купе. Была я одна, без соседа-пассажира. Хорошо думалось под укачивающий мерный стук колес поезда. Еще так недавно, месяц с небольшим, жизнь катилась по намеченному плану, выработались какие-то привычки, вкусы, были запросы, желания. И что же? Намеченные книги остались неразрезанными, газеты неразвернутыми, но, что очень некрасиво и плохо, — не на все письма было отвлечено. Плавала я вне действительности, вне окружающего, в фантастическом, увлекательном, зовущем, сладостном и не имеющем определенного названия состоянии. И опять спрашивала я себя: «Это любовь?» «Это тепло, радость, счастье», — отвечало сердце.

Я, собственно говоря, очень мало знала о Диме, все вопросы вылетали при свидании за ненужностью. Остались в памяти какие-то обрывки, или вскользь сказанное. «Дядя умер несколько месяцев тому назад, вожусь с ликвидацией всего ненужного, лишнего; счастлив, что больше не гусар». Вот это последнее меня заинтересовало. Какая причина?

Почему счастлив? А если тяготился, почему не ушел из полка раньше?

Я непременно спрошу Диму об этом. Слово «гусар», сентябрьское утро, кафе, встреча, Оля… Как хорошо, что эта милая скромная девушка осталась с моими старушками, скрасит им дни одиночества, внесет весну своей молодости и оживит своим присутствием монотонность их жизни, и хоть немножко заменит меня, непоседу. Оля изъявила желание работать или чему-нибудь учиться. Сначала я хотела, чтобы девочка (ей было восемнадцать) просто пожила, отдохнула, но она очень грустила по матери, и я отдала ее на бухгалтерские курсы; она сама выбрала род этой деятельности.

Вдруг совершенно неожиданно врезался вопрос, не приходивший мне раньше в голову. Как и что Оля расскажет моим старушкам о встрече нас троих: меня, ее и Димы? Одно слово «кафе» повергло меня в уныние. Тридцатилетняя женщина, кажется, можно было бы положиться, быть уверенным, а вот подите ж, встреча в кафе, гусар, целая неделя упорных посещений, неожиданное знакомство, а дальше… А дальше точка. И Оля ровно ничего не знает, но и этого довольно, воображаю, как эта страничка из жизни независимой, самостоятельной, никому никогда не отдающей отчета Татьяны Владимировны, взволнует, покажется легкомысленной, как матери, так и Елизавете Николаевне. Ну, что ж поделаешь, будь что будет. Еще ночь, и завтра, в четыре часа дня, я в Москве. Все тревожные мысли, неразрезанные книги, неотвеченные письма, все, все куда-то провалилось, их поглотило одно слово «Москва». Чем ближе я подъезжала к Москве, тем поезд, как мне казалось, шел все медленнее и медленнее, а время совсем остановилось. Наконец-то дотащились, последняя остановка «Мытищи», а там… Вещи уже были сложены, и я была в шляпе, в дверь купе постучали. Я открыла, передо мною стоял Дима.

— Можно?

Он усадил меня на диван, взял мою руку в свою, гладил, слегка пожимая.

— Разрешите закурить?

— Пожалуйста.

Как я заметила, Дима курил только тогда, когда был взволнован. Еще в первую нашу встречу, он вообще совсем не курил, но хорошо помню, в коляске, когда мы выехали от Оли, сразу выкурил две или три папиросы, что он проделал и сейчас. От близости, неожиданности мы были оба взволнованы, как и тогда, в первый раз, сидя рядом в коляске. Вынув из бокового кармана букетик ландышей, молча положил его мне на колени. Сходство с моим отцом в манере обращения, в проявлении нежности, ласки, выраженной в поглаживании, в легком похлопывании моей руки, отец и Дима сливались в один образ, бесконечно близкий и дорогой — все это так грело, так захватывало… Все слова, полагающиеся при встрече, казались ненужными, хотя мы спрашивали, отвечали, механически соблюдали форму вежливости, на самом же деле счастье залило нас. Сорок минут пролетели как одна, мы подъезжали к Москве.

— Ваши вещи мы сдадим в гостиницу и поедем сейчас же в Сергиев Посад, то есть, вернее, в Троице-Сергиеву Лавру, в шестидесяти верстах от Москвы, ко всенощной, — сказал Дима.

— В монастырь? Ко всенощной? За шестьдесят верст? Сейчас? — мои вопросы выражали, вероятно, одну растерянность и недоумение.

— Да, — ответил он таким спокойным тоном, как будто это было более чем в порядке вещей.

— Ведь Вы никогда не слыхали монастырского мужского хора, да еще такого, как в Сергиевой Лавре, а тем более, сегодня суббота, 22 октября, празднование Казанской Иконы Божией Матери, ради избавления от ляхов в 1612 году. Я была озадачена, но сказала:

— Да, поедемте!

Уже было почти двенадцать часов ночи, когда я вошла в свой номер в «Лоскутной». «Что же это такое, — думала я, — простоять в церкви четыре часа, и никакой усталости?» Правда, Дима достал мне стул, сам же простоял всю службу, не присевши. А ко мне близко наклоняясь, тихо спрашивал: «Не устали? Пожалуйста, сядьте». Приехали мы в Сергиев Посад за час до службы, до всенощной, на автомобиле, без шофера, Дима сам управлял. Проехали Лавру и остановились около двухэтажного старинного каменного дома. На мой молчаливый вопрос, весело ответил: «Ведь мы же с Вами еще не обедали сегодня». Я заметила, что Дима здесь как свой.

— Отец Иосиф, — обратился он к немолодому монаху с седоватой бородкой, со строгим иконописным лицом, — простите, Христа ради, что поздно, покормите, мы не обедали.

Несмотря на строгое обличие, глаза отца Иосифа излучали мягкость и приветливость.

— Пожалуйте, Дмитрий Дмитриевич, пожалуйте, ко всенощной приехали?

Он открыл дверь в комнату, в трапезную монастырской гостиницы. Натертый пол блестел зеркально с лежавшими на нем чистыми домоткаными дорожками. По стенам были развешены портреты Государя Императора, великих князей, архиереев.

Молодой монах, с добродушным лицом крестьянина, очень быстро принес нам по мисочке чудесной ухи (конечно, очень вкусной). Затем чудесную отварную осетрину (можно сказать, необыкновенную, замечательную) и чудесный хлеб и квас (превкусный, особенный, монастырский). А разве сегодня все не чудесно? А встреча меня Димой в Мытищах? А эта поездка в монастырь, чуть не за шестьдесят верст от Москвы, прямо из вагона? Разве не чудесно? А сам Дима разве не чудо? А все-все, что случилось за эти два последние месяца со мной? Предупреждаю, слова «чудесный» и «чудесно» будут Вам часто попадаться, это у меня от Димы, и он всему причиной.

Дима был в каком-то особенно веселом приподнятом настроении, глаза искрились, и задорная мальчишеская улыбка не покидала его губ. Часто поглядывая на меня, он как бы говорил: «Что, моя дорогая, Вы, кажется, ошеломлены, в такой обстановке Вы никогда еще не находились, и Вам предстоит еще целая всенощная». Ответила не глазами, а словами:

— Да, милостивый государь, все, что Вы придумываете и безнаказанно проделываете, не безынтересно.

Его искренняя веселость, простота и какая-то пенящаяся, сверкающая радость, была всегда так увлекательна, что и в голову не приходило быть недовольной, сердиться, протестовать. В эти минуты он был брат, дорогой, любимый брат, и быть с ним, простите, опять повторяюсь, было больше, чем радостно.

В собор мы проникли каким-то боковым входом. Огромный храм был еще темен, сливающиеся с темнотой силуэты двух монахов, затепливающих лампады, бесшумно скользили. Огоньков все более и более прибавлялось. Золото иконостасов и икон выделялись все рельефнее, строгие лики святых вырисовывались. За густым ударом первого колокола потянулись черные фигуры монахов, совершающих поклоны перед иконами. Если простой монах встречает иеромонаха, то подходит под благословение. Нет толкотни, нет поспешности. Как будто все священнодействуют. Движения, манеры глубокопоясных поклонов проникнуты каким-то особым ритмом. Монастырь — не мир: все непривычно для мирянина и может показаться странным, далеким, ненужным.

— Одну минуту, — шепнул Дима, — простите. И поспешно подошел к худощавому высокому монаху, только что вошедшему, получив благословение, трижды облобызался и вошел вместе с ним в алтарь. Это был отец Паисий, архимандрит и духовник Димы, но я об этом узнала много позднее. «Нет, он положительно здесь свой человек», — думала я. Гусар… Монахи… Нет, нет, не вяжется. Что-то знал Дима, что-то таил в себе, но это «что-то» мне пока не было известно. Не знаю, что больше поразило, потрясло меня. Служба ли наша православная — величавая, строгая, монастырская? Или хор? Или монастырские напевы? Или тенор рыдающий овладел душой моей? Тенор сплетался часто с не менее красивым баритоном, а октава с хором аккомпанировали, как оркестр. Ничего подобного не слыхала я в своей жизни. Пел голос, или пела душа этого тенора-монаха? Не знаю. Напев ли, мотив ли монастырский особенный, строгий и грустный, проникновенный и призывающий, только глянул в душу мою мир загадочный, неведомый, необычный, внутри что-то растопилось, потеплело. На обратном пути мне очень хотелось пожать, погладить руку Димы, но то, что он делал так просто, так естественно, у меня бы не вышло, и я ограничилась словами:

— Как чудесно! Спасибо!

Мы оба были наполнены, насыщены излучением светлых, благоговейных чувств, в ушах еще звучало «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение».

По дороге Дима рассказал мне о слепом монахе-теноре. В каком-то волжском городе, название я забыла, также и фамилию родителей монаха, жили очень богатые купцы. И муж, и жена были уже не молоды, и не благословил их Господь детками. Родится и тотчас умирает, или, самое большее, с годик проживет. Оба были религиозны и жизнь вели праведную, вымолили чуть не на старости лет сына и обещали его Господу. Мальчик рос крепенький, здоровенький четырех лет уже в церкви, в алтаре прислуживал, но притягивал его хор церковный, нет-нет, да и убежит из алтаря на хоры. А к шести годам все молитвы знал, и тоненьким голосом вместе с хором пел. «Абсолютный слух», — говорил регент о нем. Когда ему было четырнадцать лет, умер регент хора. Мальчик, заменявший его во время его болезни, так и остался регентом, и все ему певцы, даже седовласые, подчинились. Знал все службы и простые, и воскресные, праздников двунадесятых, Пасхи, Рождества, наизусть. И так вел хор, как никто, говорили. Услышит что, или сам разучит на своей фисгармонии, сейчас же на ноты для всех голосов напишет. И учиться ему было не у кого и не к чему, самородок. Креп и голос его, и тембр сделался необыкновенным, в душу проникающим, молиться, каяться, плакать заставлял, а зрение становилось все хуже да хуже.

Лечили, куда ни возили, к кому ни обращались. «Здоровые глаза», — говорили врачи, никакого порока нет. Когда в Москве были у профессора, то в Сергиеву Лавру заехали помолиться, и так-то она ему, мальчику, приглянулась, пожелал остаться, пожелал в монахи идти, было ему уже семнадцать лет. Не препятствовали родители, оставили. Теперь ему двадцать, он почти ослеп. Все любят его: как игумен, так и вся братия, а регент старик, отец Иона, в нем души не чает. Со всего посада к нему ребятишек привозят, и сам он как дитя, учит их молитвы петь, ангельский хор из них составляет. И сейчас постоянно что-нибудь записывает на ноты для хора, диктуя монаху-певцу.

— Я покажу Вам как-нибудь его, — закончил Дима свой рассказ.

Мы приехали к «Лоскутной».

Письмо шестнадцатое

Кустарный музей. «Ушедшее»


На следующее утро нам пришлось отложить нашу поездку за город, так как за ночь выпало так много снега, что ехать не только на автомобиле, но даже на саночках-беговушечках нечего было и думать. Намеченную поездку на сегодня мы заменили посещением кустарного музея Московского Земства, где в этот раз была выставка кустарных художественных изделий Московской и других губерний. Интерес к русскому кустарю и к прикладному искусству значительно вырос за последний год. Русский кустарь — это русский мужичок, русская крестьянка, наша Русь былая, Русь сермяжная. Во всем кустарном производстве выливалась творческая душа народа, созданная столетиями. Из колыбели седой старины выковалась, проявилась, обозначилась и в рисунках плетеных кружев кружевниц Ярославской, Вологодской, Костромской губерний и в Оренбургском платке, тонком, как паутинка, пять на пять аршин, в обручальное кольцо продергивающемся, а теплым как печка, из верблюжьей шерсти изготовленном; и в деревянных изделиях Вятской, Московской и других губерний. Посмотрите, и чего, чего тут только нет! Игрушки, Ваньки-встаньки, Матрешки деревянные по шести и по двенадцати одна в другую вкладываются, или яйцо складное, пасхальное, в четверть высоты, а начни раскрывать, так еще из него вынешь двадцать четыре яичка, до величины голубиного, и все-то они раскрываются, открываются, в разные цвета окрашены и на столе стоят. Зверье заводное на дощечках, на колесиках, за ниточку для малышей катать, упряжки в одиночку, парой, тройкой и зимние и летние, и водовоз с бочкой тут же. Да нет, всего не перечесть! Вы не забудьте, не только игрушки, но и все работы кустаря ручные, ножом простым, пилкой, долотом и всякими ручными инструментами сработана. А резьба по дереву? Вот блюдо с райской птицей, или с рыбой заморской причудливой, тут и жбан для браги, кубки и ларчик с секретом, лампы, рамки, шкатулки причудливых форм, а вот еще лаковая красная деревянная посуда. К примеру, пустячок. Вы скажете, ну что тут особенного, как какая-то красная деревянная чашка, золотом рисунок незатейливый наш русский на ней брошен, и такая же ложка, хлебать щи из этой чашки. В кипятке мой ее, сколько хочешь, и ложка уже состарилась, края отгрызены, а вот ни краска, ни позолота не слезли. Оно, конечно, все это пустяк. Да вот только теперь Матушка Россия ушла и кустаря с секретом краски и позолоты с собой увела. Не одна эта чашка с ложкой в памяти, коли глаза закроешь, да в седой старине копаться начнешь, неповторимая перед вами родимая Русь предстанет. А вот еще мебель! Словно сейчас ее вижу, чудесная спальня голубовато-серая «Птичий глаз», а вот столовая карельской березы, а вот еще дубовая с резьбой, трудно решить, которая лучше, а вот кабинетный рояль. А вот керамика, а изделия из бронзы, а картины-вышивки, а полотна, холсты, каким только рисунком не вытканные, а ковры меховые Пермской губернии, забыла название уезда, давно это было. Большие там мастера подбирать из хвостов и из мелкого зверья на коврах разные рисунки. Простите, еще забыла большой отдел плетеной мебели «Голицыно под Москвой». Его решили осмотреть завтра. Пробыли мы на выставке часа три-четыре, устали, собрались уходить, да вдруг меня кто-то сзади, что называется, облапил, к себе крепко прижимать стал, а голос шептал:

— Заморская Царевна, бесстыжая, вижу-вижу. Отчего не показываешься? Завтра же к двенадцатому самовару, да с ним чтобы пришла.

— Настенька! — вырвалось у меня.

А она уж далеко, пальцем грозит. Черными глазищами меня и Диму опалила:

— Завтра вас обоих жду.

В толпе затерялась, еще мелькнула у выхода и с волной уходящих исчезла. Я подробно рассказала Диме о Насте, о моей встрече с ней, так точно, как рассказала Вам в одиннадцатом своем письме.

— Вы находите удобным, если я буду сопровождать Вас? — спросил Дима.



Поделиться книгой:

На главную
Назад