— Скажи, кого другого я изберу покровителем, кроме Аллаха? Он творец небес и земли. Он питает, а его не питают. И Аллах не велел быть в числе многобожников.
Он сокрушался, что выбрал себе в друзья человека, который никогда не уверует в Аллаха. И со страхом добавлял:
— Те, кого проклял Аллах и на кого разгневался, превратились в обезьян и свиней. Но я молю Аллаха простить мне прегрешения. О, Аллах милостивый, прощающий.
Он спешил в Казань. Думал найти там мать и братьев и всё надеялся, что Аллах спас их. И каким же он был счастливым, как плакал от радости и славил Аллаха, когда нашёл свою мать. Младшие братья погибли в битве с русскими воинами. Одного из них мать обнаружила в огромной куче трупов и похоронила. Но больше всего Маметкула потрясла история матери (её звали Сююмбике). Её выхватил из огня русский стрелец и сказал слова, что запомнились ей на всю жизнь: «Во имя Господа Отца, Сына и Святого Духа — будь здорова».
Вскоре Ермолай потерял из виду Маметкула. У него были свои заботы — доставить письмо архимандрита к казанскому воеводе князю Ивану Ивановичу Шуйскому. Без долгих расспросов князь определил Ермолая на службу в один из приказов — подьячим. Служба эта была почётной и мало-мальски денежной. При Иване Грозном дьяки возвышались. И хотя сами они были из простого всенародства, но выдвинувшихся грамотных дьяков царь ставил воеводами, уравнивая их тем самым с князьями. Из подьячих легко было выскочить в дьяки. Но Ермолай об этом не думал. Ему бы прикупить домик да жениться.
Но какие бы заботы ни одолевали Ермолая, из головы не уходила мысль о Даниле Адашеве. Открыто расспрашивать остерегался, помня наставления архимандрита Иеремии. Постепенно в уме его созрел смелый план. Он купил на базаре ветхую одежонку и, обрядившись нищим, пошёл по направлению к тюрьме. Она находилась за Спасо-Преображенским монастырём, у городской стены. Возле этой стены хоронили казнённых. Среди них было немало опальных князей. Ермолай знал, что незадолго до его приезда здесь был казнён и сам управитель Казани князь Александр Борисович Суздальский. За что? Бог ведает. Казни в те жестокие времена были не редкостью. Секира не щадила ни ближних, ни дальних родственников царя и царицы. Дочь казнённого князя была супругой Никиты Романовича, родного брата царицы Анастасии, матерью Филарета Романова[15].
О судьбе брата царицы Ермолай был и прежде наслышан, но только в Казани узнал, что сюда ссылали всех знатных опальных, везли и везли. Но кого поимённо — говорить об этом люди остерегались. Шёл слух о жестоких пытках. Несчастным заливали горло горячим оловом и свинцом, жгли живыми, отсекали руки и ноги. Тех, кто попадал в тюрьму за «малые вины», содержали в тесноте, мраке и холоде. Кормить — не кормили. Несчастных сковывали по двое и со сторожами отпускали собирать милостыню. Ходили по торгам и по дворам.
Ермолай двинулся запутанными кривыми переулочками к Гостиному двору. Стояла холодная осень. После обильных дождей Казань утопала в грязи, но пришибленные нуждами казанцы трудились и в непогожие дни. Пошлины и высокие налоги, введённые Иваном Грозным на торговлю, несколько затрудняли обращение товаров, хотя при виде торговых рядов этого нельзя было сказать. Глаза разбегались от обилия разных сортов рыбы. Были тут и пироги с рыбой, и рыба варёная, и вяленая рыба. И особая рыба с душком (её выдерживали в сушке по особым рецептам, чтобы «дошла»). От неё за версту разило тяжёлым для непривычного человека запахом. Тут же стояли и общественные весы, к которым были приставлены сторожа и весцы — для взвешивания товара. Свои весы в Казани запрещались. Всякий продавец обязан был платить в казну весовой налог. Тут же стояли весовые пудовщики.
Но вот послышался звук цепей, прерываемый горестными выкриками:
— Отцы наши! Милостивцы!
То были хриплые голоса голодных арестантов. И многие подавали им — кто ломоть пирога, кто кусок рыбы. Всё тотчас же исчезало в арестантской суме. Пшеничные хлебы здесь были дорогой редкостью, и потому арестанты кормились преимущественно рыбой. Кто-то протянул пирог Ермолаю:
— Возьми, христовенький!
Ермолай торопливо взял и, подойдя к арестанту, протянул ему подаяние, сказав:
— Благословен Господь и милостив!
И пока тот складывал пирог в суму, спросил:
— Не слыхал ли о воеводе Даниле Адашеве?
Арестант испуганно взглянул на Ермолая. На вопрос откликнулся тот, что стоял рядом с ним:
— Это что с сыном привезли? Тю-тю!
И он сделал такой выразительный жест рукой, что не могло быть сомнений: Данила Адашев с сыном казнены.
Ермолаю тут бы и отойти, смешавшись с толпой, но он стоял, шатаясь, словно поражённый внезапным недугом. Арестант схватил его за рукав:
— А ты, чадо, не из нашей ли братии?
Тут подошли, звеня цепями, и другие арестанты.
— Иди к нам. Ты — Ермолай крив, а я Фома с бельмом. Вместе мы сотоварищи. Есть у нас поместье — не знамо, в каком месте. На тебе зипун, на мне кафтан...
Ермолай тупо уставился на арестанта, недоумевая, откуда тому известно его имя. Простая догадка о совпадении не приходила ему в голову. Испуг вернул ему силы. Ермолай кинулся бежать, а вдогонку ему неслось:
— Эй, христовенький! Нас не вместе ли миловали? Тебя кнутом, а меня — батогом?
Вслед улюлюкали, как спасающейся бегством собаке. В торговых рядах какой-то купец сказал с насмешкой:
— Видать, отецкий сын с ярыжками спознался да на полатях в саже валялся.
— Оно и видно. А после взял кошёл, да под окны пошёл.
Ермолай не захотел служить подьячим. Из вольных казаков да в «крапивное семя» самых что ни на есть злыдней, о коих в народе из века в век шла дурная слава: «Подьячий и со смерти за труды берёт»; «Подьячим и на том свете хорошо: помрёт — прямо в дьяволы». И хотя службы не избежать, Ермолай склонялся к занятиям духовным и думал о том, как соединить «человеческое» с «божеским». Душа его стремилась в монастырь, но у него не было решимости всецело посвятить себя Богу. Замыслы у него были разные. Он думал, что для начала он станет петь на клиросе. Голос у него звучный. Вот только чем жить станет? Жалованья во многих церквах не платили. Или наняться в монастырь? В то время Спасо-Преображенский монастырь был на особом попечении у царя. Запрещая монастырям приобретать земли, Грозный дал Спасо-Преображенскому монастырю несудные грамоты. Монастырю предоставлялись рыбная ловля и на Волге, и на Казанке и рыбные уловы на озере Кабан и в Татюшских водах. Разрешались и покосы на городских лугах. Положена была и руга, коей лишены были многие церкви (годичное содержание попу и причту от прихожан). И всё же, хотя монахи трудились в поте лица: и огороды копали, и кельи ставили, и воду возили, и сено косили, — доход был мал, монастырь с трудом содержал себя. На монастырских землях сидели поселенцы, они брали ссуду и не возвращали, а бояре и вовсе самоволом отымали земли.
Но тогда монастырь строился, расширялся и потому имел ссуду и многие пожертвования и мог увеличить штат монастырских служек для исполнения многих хозяйственных дел. Не всё было благоустроено пока и в самом помещении монастыря. Даже крест был временным (деревянный, обитый бесменом).
Ермолая поместили в новой пристройке, комнатка была тесной, но он был счастлив уединением. Душа отдыхала от многозаботливой жизни, набиралась мудрости и сил. В одинокой келье он был менее одинок, чем прежде. Какая полнота духовных радостей открылась ему, когда он получил доступ в монастырскую библиотеку! Иван Грозный подарил монастырю не только богослужебные книги, но много и духовной литературы, переведённой с греческого и римского. Тут были и Ефрем Сирин[16], Иоанн Дамаскин[17], и книги Иоанна Златоуста, жития святых и Патерик Печерский[18], летописи. Немало было тут
Сладость чтения духовных книг заменяла Ермолаю все земные радости. После вечерней службы он спешил в своё убежище, чтобы предаться «книжному запою». Это не укрылось от монастырской братии. Известно, что ничто так не досаждает окружающим и не гневит их, как склонность к уединению и самобытность. И горе тому, кто, слушаясь собственного голоса, выбивается из общей колеи!
На Ермолая сначала косились, потом стали доводить насмешками. Однажды иноки сочинили канон с ядовитыми выпадами против Ермолая. Но, погруженный в чтение, он ничего не понял. Его молчание раздражало иноков. На следующее утро они подкараулили его возле двери и, когда он вышел, отвесили ему насмешливый поклон и хором произнесли:
— Бьём тебе, казаче, челом, да не ведаем о чём!
Насмешка и тут не задела его. Улыбнувшись доброй улыбкой, он хотел пройти мимо, но здоровенный инок заступил ему дорогу и протрубил густым басом:
— Господин имярек господину имярек челом бьёт...
И опять Ермолай не обиделся, а поклонился, сказав:
— Здравия желаю, братия и други! Чего вам угодно?
Инок положил ему на плечо тяжёлую руку и произнёс:
— Нам угодно, чтобы ты стал на клиросе. Мы бы запели, а ты бы завопил.
Насмешку подхватили другие:
— Эй, Ерёма, негусто ли твоей казацкой мошне?! Аще не сходить ли нам в кабак на твои кровные?
— Выпьем, казаче, да послушаем, как сказывать начнёшь про разбой да веселье.
— Оставьте меня! Я вам ничего дурного не сделал, — тихо произнёс Ермолай. Но, видя, что они пуще прежнего веселятся, он сильным движением руки расчистил себе дорогу.
День прошёл спокойно. Ермолая словно бы не замечали, но вечером он нашёл свою дверь всю заставленной поленницей. Начни он сейчас выносить поленья — забьют насмешками.
Тут он вспомнил, что знакомый подмастерье звал его помочь в одном деле. Ермолай подумал, что заночует у него, а тем временем озорники сами же и уберут поленницу. Настоятель монастыря не любит пустодельных затей.
Но едва он вышел из обители, как вслед ему понеслись издевательские выкрики:
— Никак в гости к невесте пошёл...
— А она не ожидает и ворота запирает...
Каково было человеку с казацкой выучкой сносить насмешки! Казак, позволявший смеяться над собой, лишался чести. Рука Ермолая инстинктивно потянулась к тому месту, где прежде у него висела сабля. Он едва не выругался.
И долго ему ещё придётся привыкать к мысли, что единственное оружие монаха — смирение.
После этого случая над Ермолаем перестали насмехаться. Но, видно, Богу было угодно испытать до конца его смирение. На него обрушились напасти горше прежних. И обрушились со стороны неожиданной. Протоиерей Феофил почитался человеком просвещённым и добрым. В его оплывших чертах была обманчивая мягкость. И только опытный наблюдатель мог бы заметить в его лице тайную многозначительность недоброго молчания. Но Ермолай был человеком новым в монастыре и на ту пору не был склонен к выводам мудрой наблюдательности. Да и не было у него нужды присматриваться к Феофилу.
Между тем Феофил присматривался к нему и весьма им интересовался. Он был наслышан об усердных книжных занятиях Ермолая и видел в этом усердии желание получить духовный сан. Рассказы иноков о его смирении и твёрдости, с какой он сносил их насмешки, подтверждали это. Подобно людям дурным, Феофил проявлял недоверие к нравственной чистоте ближнего, а стремление к духовному совершенству вызвало у него чисто бесовскую злобу.
И вот случилось то, что должно было случиться. Ермолай пришёл в церковь Николы Ратного, что была при монастыре. Предстояло причаститься Святых Тайн, и оттого на душе у него было светло и празднично.
Неожиданно дорогу в храм ему заступил Феофил. Высокий, с окладистой рыжей бородой, он имел внушительный вид. Ермолай слышал, что протоиерей старательно подражал покойному архимандриту, святому Варсонофию, и требовал к себе особенной почтительности. И оттого Ермолай робел перед ним.
— Не надлежит тебе, казак, приступать к святому причащению вместе с прочими христианами! — надменно и поучительно изрёк Феофил и, видя смущение бывшего казака, добавил: — Как ты примешь тело Христово руками, обагрёнными невинной кровью? Ты ведь, чай, и младенцев резал...
— Я не царь Ирод[20]. И невинной крови не проливал! Верой и правдой я служил царю и отечеству!
Достоинство ответа не понравилось Феофилу.
— Речеши ты научился, да Божьей благодати не сподобился. Отыди от храма!
Всё закипело в Ермолае. Этот поп нудит его, будто сатану изгоняет из храма. Но где ему было спорить? Удручённый и встревоженный, вернулся он в свою келью. Он догадывался, что за его спиной плетутся недобрые дела. Уже и царём Иродом ославили. Но понемногу досада унялась. Он стал думать о своих грехах. Бывал же он виноват: с дурными людьми водился и в недостойные истории попадал. Грязь прошлого всё же прилипла к нему.
Ермолай не позволял себе думать, что против него соединились недостойные люди. А то, что он претерпел от насмешников и был остановлен перед входом в храм Феофилом, — это за грехи ему. Он стал припоминать всё дурное, что лежало на его совести. Ксения... Всякий раз воспоминания о ней причиняли ему боль. Он казнил себя за жестокие слова. Хоть и спохватился, да было поздно. И как ни оправдывайся, смерть Ксении лежит на нём.
Несчастная девка стала приходить к нему в снах. Стоит в венке перед ним.
«Скажи, что не кидаешь меня. Поклянись!»
«Вот ещё. Стану я клясться».
Она схватила его за руку, тянет.
«Послушай, как дитё под сердцем колотится. Аж заходится в крике. Кричит, ой кричит!»
Очнувшись, он долго не мог прийти в себя. Казалось, всё его тело сковало ужасом. Он долго молился, каясь в смертном грехе:
— Господи, будет ли мне прощение? Стою ли я прощения? Ксения, дева несчастная, ведаешь ли о моих муках душевных, о моём тяжком раскаянии?
Но едва он сомкнул глаза, как Ксения вновь явилась перед ним.
«Ермолай, мне жалко тебя! Молись и помни: Богу угоден раскаявшийся грешник! Спасайся в монастыре и помни: к другому ты предназначен. Вольная жизнь не по тебе».
«А ты почём знаешь?»
«Мать твоя сказывала».
«А чего она сама не пришла?»
«Она бы рада, да
Видение исчезло, и чей-то голос повелительно произнёс:
«Покайся! Покайся!»
...Ермолай был человеком внезапных смелых решений. Если каяться, то без утайки. Истину открывать безбоязно. И пусть исповедником его станет тот, кто принёс ему самые тяжкие огорчения, — Феофил.
Был день Симеона Летопроводца[21]. С этого дня наши предки исчисляли новый год. Бабий праздник и бабьи работы. Солят огурцы и грибы. На монастырском дворе солнечно, и кажется, что на монастырском взгорье солнце припекает сильнее. Тенётник всюду раскинул свои сети. С поля возили копны. Монастырские служки стерегли гумна — от воров. Начали сеять озимь. Иноки трудились в поте лица. Посадские охотились на диких гусей. Всё сулило протяжную и сухую осень.
В такие дни и бремя грехов казалось легче, и мало кто исповедовался в церкви. Это были либо бедолаги, которые, подобно Ермолаю, были болезненно уязвлены сознанием своей греховности, либо увечные и больные.
Смиренно дожидаясь своей очереди, Ермолай усердно молился перед иконой Божьей Матери. Он знал, что Феофил любил исповедовать и непременно набрасывал на голову кающегося епитрахиль, как бы щадя чувства исповедующегося. Ермолай давно забыл свою обиду на Феофила. Но отчего же в душе его такая маета и что-то нудит его покинуть церковь? Стараясь подавить смятение, он молится иконе Божьей Матери:
— Величаю и превозношу Тебя, Владычица Небесная, и молю дать силы перенести тяжкое испытание. Милостива будь ко мне! Укрепи душу мою, осквернённую страстями, дабы очистилась покаянием.
Как ни старался Ермолай укрепить себя молитвой, ему не удалось скрыть душевной смуты, когда он приблизился к Феофилу. Успел уловить его холодный удивлённый взгляд.
— Прими, батюшка, покаяние грешного раба Ермолая!
— Да будет на то воля Господня!
Ермолай склонился перед Феофилом, ожидая, когда тот набросит ему на голову епитрахиль, но тот медлил, будто чего-то ожидая. Он словно не верил, что Ермолай пришёл к нему на исповедь.
— Тяжело, батюшка, вспоминать давний грех, что камнем лежит на душе. Я совратил несчастную деву и против воли стал сопричинен её погибели.
Это был первый случай в жизни Феофила, когда человек так открыто, просто и горестно признавался в своих грехах. Но Феофил думал лишь о том, какую пользу можно будет извлечь из этой исповеди для своего величия и как побольнее уязвить Ермолая.
Молчание длилось долго. Возможно, Феофил намеренно его затянул. Наконец он изрёк:
— Нашими страстями ведает бес, приставленный к человеку дьяволом. Не преодолев дьявольских козней, становится человек добычей дьявола. Богом такие грехи не забываются.
Ермолай сидел с убитым видом, не ведая о том, что священник, его исповедующий, наслаждается видом его мучений. И разжигаемый жестокостью, Феофил добавил:
— Ты грешнее Каина, убившего брата.
Об этой исповеди вскоре стало известно всем, ибо Феофил сам рассказывал о ней и доложил митрополиту. Иеремия принял его в своих покоях. Резкие морщины на лице владыки не успели смягчиться после ночной молитвы. Он казался усталым, рот запал. И Феофил подумал, что Иеремии пора на покой, долго он не протянет. Окинув взглядом обставленные покои, решил, что, став митрополитом, непременно поставит себе новые, богато обставленные и сам облачится в пышные одежды, как то заведено у католиков.
Услышав рассказ Феофила, владыка остановил на нём взыскающе строгий взгляд:
— Обнаружение тайны исповеди вредно для самого обличителя. Он навлекает на себя гнев Божий, ибо затворяет царство небесное перед человеком, исповедующим грехи. Пошто не отпустил его душу на покаяние?
— У него много грехов, и грехи велии. Это смущает меня.
— У Господа нашего более милосердия, нежели грехов у людей. Ты отказал просящему у тебя с верой. А Господь наш за грешника умер.