Йоахим Радкау
Природа и власть. Всемирная история окружающей среды
© Verlag C.H.Beck oHG, München 2012
© Перевод на рус. яз., оформление.
Издательский дом Высшей школы экономики, 2014
Вступительное слово
«Природа и власть» – крупное и новаторское произведение. Оно подкупает своей масштабностью, склонностью к синтезу и множеством увлекательных и мудрых наблюдений. Читатель узнает немало нового: что историю можно понимать как историю обращения человека с природными ресурсами, что в конкретном обществе существует взаимосвязь между окружающей средой и властью, что у «сильных мира сего» уже с Античности существует «страсть» к строительству гигантских дамб, каналов и оросительных систем, столь хорошо известных нам из советской истории. Он узнает, что XVIII век не только в Европе, но и в Китае был периодом, когда люди стали более притязательны по отношению к природе, когда родилось представление о том, что территория, находящаяся под властью какого-либо союза или круга лиц, может и должна использоваться целиком и полностью, включая все ее ресурсы. Что касается этой «атаки на последние резервы», то для истории Российской империи важными были бы политика увеличения населения, проводимая Екатериной II, и долговременный процесс вытеснения кочевых степных народов. Эти темы не только соединили бы политическую историю с экологической, но и коснулись бы проблем имперской власти и политики в области национальных отношений.
Один из великих вопросов, которые задает России всемирная история окружающей среды – и в не меньшей степени «Природа и власть», – вопрос обращения крестьян с землей. Верно ли, и если верно, то в какие периоды и на каких землях, что крестьяне слишком мало ухаживали за землей и просто шли дальше, когда почвы истощались? Верно ли, как однажды объясняла мне моя подруга – социолог из Петербурга, что в России был (и до сих пор остается) широко распространен менталитет, согласно которому человека беспокоит только его собственный двор и собственная земля, а все, что лежит вокруг, – это лишь «дикое поле», которое совершенно спокойно можно использовать как помойку или просто забросить? И более общий вопрос: какая взаимосвязь существует между огромными размерами России и обращением людей с природными ресурсами, и как это выглядит в сравнении с другими крупными странами, такими как Китай или США?
Йоахим Радкау, автор этой книги, – «отец» немецкой истории окружающей среды – направления исторической науки, которая в последние 20 лет все сильнее пробивает себе дорогу. В современной России эта сфера деятельности, насколько я могу видеть, находится в стадии зарождения. Процесс этот – захватывающе интересен, и представленная книга может содействовать ему. Безусловно, Россия (будь то Российская империя или СССР) представлена в ней очень мало. Этот пробел отражает состояние исследований экологических аспектов российской истории, и нам – изучающим ее – следовало бы трактовать его как призыв к тому, чтобы в будущем уделять больше внимания отношениям человека и природы.
Чтение этой книги может многому научить, ознакомить с множеством захватывающих фактов, приблизить к истории окружающей среды и побудить к исследованию великих тайн истории России. Я желаю русскому изданию книги много любознательных читателей.
Предисловие к немецкому изданию
В ночь перед тем, как приступить к работе над этой книгой, я увидел кошмарный сон: на маленьком разбитом самолетике я лечу где-то над Россией. Самолетик то и дело приземляется и бежит по ухабистым взлетным дорожкам. Я знаю, на его борту – атомные бомбы, неудивительно, что меня охватывает паническая дрожь. К счастью, вскоре я проснулся. Растолковать сон было нетрудно – он был почти открытым выражением неуверенности и тревоги. Прежде я предпочитал «средний уровень высоты» и подтрунивал над универсальными трудами по экологической истории, авторы которых взирали на Землю с высоты птичьего полета. Теперь мне самому предстоял рискованный экскурс во всемирную историю. Удастся ли мне найти подходящие места для посадки? Не станут ли тяжким балластом в дальнем полете те годы, которые я провел за изучением ядерных технологий? Что значило экологическое, а вместе с ним и экономическое фиаско коммунистического блока для тех экоисториков, которые возлагали надежды на социалистическую государственную экономику, ее способность преодолеть разрушение природы, вызванное частным корыстным интересом?
Вскоре после моего 50-летия я прочел в статье по истории лесов Индии, что согласно одному древнеиндийскому идеалу жизненного цикла, человеку, которому минуло 50, полагалось отправляться на поиски истины в лес (см. примеч. 1[1]). Эта мысль мне понравилась – история леса с давнего времени была и моей любимой темой. Но как выглядит историческая мудрость, вынесенная из леса? Вряд ли она будет столь громкой и звенящей, как мудрость пророка, пришедшего из пустыни; она прозвучит скорее вполголоса, сдержанно, преломленно, как свет, проходящий через древесные кроны. Экологическому историку, заранее уверенному в том, чем все кончится, нет нужды уходить в лес.
По словам Эрика Л. Джонса, чтобы написать универсальную историю, ему пришлось превратиться из ежа в лисицу (см. примеч. 2). А я, с тех пор как у меня появился свой сад, и в интеллектуальном отношении склонен скорее к ежиному образу: мне часто кажется, что тайны истории сокрыты прежде всего в микромирах и ускользают от того, кто привык колесить по свету. Подлинный прорыв экологическая история сможет совершить только через региональные полевые исследования. Собирая данные для этой книги, я в сомнительных случаях также опирался в основном на работы с «местным», локальным привкусом. Правда, сегодня региональные исследования нередко строятся на основе более общих исторических представлений и потому до путаницы похожи друг на друга. Чтобы понять особенности места, иногда нужно отойти подальше от него. Даже Оливер Рекхем с его неутомимыми издевками над всеобщими псевдоэкоисторическими трудами признается, что изменил точку зрения на английские живые изгороди, когда попал в Техас (см. примеч. 3). У путешественника, повидавшего террасированные поля Майорки, Гималаев, Анд, появляется странное ощущение: все они друг на друга и похожи, и не похожи. Совсем неплохо «наездить» себе в путешествиях эмоциональную канву для восприятия истории среды.
Основная прелесть экологической истории состоит в том, что она настраивает человека видеть и читать историю не только в «исторических местах», но во всем пространстве ландшафта. Постепенно понимаешь, что следы человеческой истории сокрыты буквально повсюду, даже в «нетронутой» природе: на скалистых осыпях, в степи, в джунглях. Во мне страсть к перемещениям поддерживалась страстью к безудержному, «дикому» чтению – пейзажи сменяли друг друга от «Истории государства инков» Инки Гарсиласо де ла Вега до «Сокровенного сказания монголов». История среды требует порой блуждающего взора, взора бродяги. Доверие природе включает уверенность, что из пестрого разнообразия в итоге возникнет новый порядок – абрис новой всемирной истории.
Как бы ни восхищала меня продуктивность американских экологических историков, но именно на конференциях по истории окружающей среды (
Понятие «
Я и сам не раз высмеивал стандартные шаблоны и неразрешимые противоречия экологической истории: с одной стороны, постоянный рефрен «все это уже было…» (сведение лесов, хищническое разграбление недр, загрязнение рек), с другой – гимны древней гармонии человека и природы у индейцев… С одной стороны, пессимистичная «История человечества как история уничтожения природы», с другой – ревизионистская концепция «Человек как эпизод в вечной эволюции природы»: противоположные позиции до сих пор существуют независимо друг от друга. Однако у этого дискуссионного дефицита есть свои причины. Эмпирические исследования в большинстве своем заняты узкой тематикой, так что до фундаментальных вопросов дело просто не доходит. И это еще раз подтверждает, что пришло время попытаться написать всемирную историю окружающей среды так, чтобы использовать в ней мудрость, вынесенную из леса, пусть даже при этом неизбежны бесчисленные промахи и прорехи (см. примеч. 6).
Предисловие к русскому изданию
Предисловие к немецкому изданию этой книги начинается с кошмарного сна, который приснился мне перед тем, как я приступил к работе. Странное совпадение, но когда я собирался писать предисловие к русскому изданию, мне вновь приснился страшный сон, отразивший мои тяжкие раздумья о том, как представить книгу русскому читателю. Мне снилось, что я брожу по гигантскому строению, которое в некоторых местах кажется ярко расцвеченным и пышно украшенным дворцом, в других – ветхой развалиной, а в целом производит впечатление безвыходного лабиринта.
За день до этого я, вооружившись классическим трудом Дугласа Уинера по истории охраны природы в Советском Союзе, уединился в одной из городских саун. Когда я зашел попариться, банщик, разыгрывавший русского и усердно махавший вениками, напустил такие клубы горячего пара, что я не выдержал и сбежал – я явно не дорос до такого «русского образа жизни». Вскоре после меня из парилки выскочила дама, русская немка – банщик сказал ей, что веники только что поступили из Чернобыля, и она не уверена в том, что это шутка. Конечно, это была шутка. Экологический историк, как тот банщик, сегодня легко впадает в цинизм. Однако цинизм ни к чему хорошему не приведет.
Обилие образов и фантазий, которое обрушивается на человека, размышляющего над темой «природа» как элемент в русской истории, впечатляет и вполне способно напугать того, кто жаждет внести в них хоть какой-то порядок. Меня это обескураживало в работе уже над первым изданием данной книги. Нет нужды отрицать: Россия – это ее слабое место. В годы между 1997-м и 1999-м, когда я над ней работал, на Западе было очень мало литературы по экологической истории России – даже меньше, чем по экологической истории Индии, Японии, Китая… Главный редактор «Вопросов истории» уверял меня тогда, что и в самой России положение с источниками не намного лучше. Правда, в Германии потоком шла литература о Чернобыльской катастрофе. Но экологическая история в том виде, в каком я ее понимаю, не должна быть простым придатком экопротестов, сплошной историей катастроф. Она должна исследовать элементы тысячелетней коэволюции человека и природы. Некоторые западные источники считали очевидным, что Чернобыль послужил катализатором распада Советского Союза. Действительно, в пользу этого существуют веские аргументы, и тем не менее немецкий экологический историк Юлия Обертрайс с полным правом указывает на то, что и эта причинно-следственная связь еще ждет своего исследователя.
К моей радости, с некоторого времени и в России стали появляться эколого-исторические исследования. Лучшее, что я могу пожелать себе от издания моей книги на русском языке, – чтобы оно послужило этому пробуждению, придало ему новые стимулы. При этом я ни в коем случае не рассчитываю на то, что мои высказывания о России будут восприняты как окончательные. Совсем напротив, моей целью является экологическая история без догматизма. Не следовало бы слишком быстро судить о том, что такое «хорошо», а что – «плохо»; ведь экологическая история имеет дело с непреднамеренными последствиями человеческих действий.
Уже сам гигантский размер России склоняет к обобщениям. В этом кроется опасность. И не только потому, что общие высказывания часто бывают банальны, но и потому, что в отдельных случаях они приводят к ошибкам. Лет 15 назад я ориентировался на саркастическое замечание русского историка Василия Осиповича Ключевского о своеобразном таланте традиционного русского крестьянина «истощать землю» и цитировал его в главе об американских фермерах, которым сам отец-основатель Соединенных Штатов приписывал такой же «талант». Однако осторожно! Суждение Ключевского могло отражать точку зрения аграрных реформаторов его времени. Аграрное хозяйство, малоприбыльное с современной точки зрения, не обязательно было экологически пагубным и совсем не обязательно вредило человеческому самочувствию – так что, вполне возможно, стремление к крестьянству, свойственное в старости Льву Толстому, было не только проявлением сельской романтики. И если в южнорусских степях плуг – что кажется доказанным – усиливает эрозию почвы, то это еще не означает, что в более северных землях будет происходить то же самое.
От российских коллег я слышал, что хотя в России существует общенациональное и местное сознание, при этом совсем не развито сознание региональное. Если это правда, то первостепенной задачей экологической истории могло бы стать привлечение внимания к региональным особенностям, что могло бы также принести пользу и политическим экологическим инициативам. Не случайно в охране природы чаще всего вперед выходят небольшие страны, где при возникновении экологических проблем лучше просматриваются связи между причиной и следствием. «Россия слишком велика, чтобы выработать у себя экологическое сознание», – жаловалась мне лет 10 назад коллега из России. Даже в Соединенных Штатах экологическое сознание, как правило, имеет региональный характер: в штатах Новой Англии оно совсем иное, нежели в Орегоне или Калифорнии. Экологические инициативы, которые не только состоят из высоких слов, но и имеют практическую значимость, имеют по большей части региональную подоплеку. Смысл глобальной экологической истории состоит, с моей точки зрения, не только в том, чтобы способствовать международному взаимопониманию в экологической политике, но и в том, чтобы посредством сравнения выявлять самобытность и своеобразие множества микромиров. То, что в русском языке слова «родина» и «природа» имеют один и тот же корень, должно что-то значить.
Дуглас Р. Уинер составил свой первый обзор по истории охраны природы в Советском Союзе[2] до открытия советских архивов, а второй труд, гораздо более обширный[3], – на основе первых архивных исследований. Он мечтал о том, что сделает там множество открытий. Как раз в таком государстве, как Советский Союз, где начиная с 30-х годов не могло существовать открытой общественной дискуссии, поверхностное впечатление может быть обманчивым. Сегодняшние историки постоянно находят указания на то, что и советское плановое хозяйство, особенно в свою позднюю фазу, ни в коем случае не было механизмом, идеально управляемым руководящими инстанциями. Многое в нем протекало вне плана. Экологическим историкам, исследующим советскую историю, следовало бы обратить внимание на непреднамеренные последствия советской системы. Инертность этой системы в некоторых – хотя, конечно, не во всех – отношениях была с экологической точки зрения здоровее, чем эффективность западного капитализма. В ГДР защитники окружающей среды хотя и приходили в ужас от вида буроугольных бассейнов, урановых карьеров и химических заводов, зато умели ценить качество переработки отходов, низкий уровень загрязнения почв минеральными удобрениями и множество тех прекрасных аллей, аналоги которых на Западе пали жертвой роста количества автомобилей. Повторюсь: по сути своей экологическая история – это история непредумышленных последствий человеческих действий, и поэтому она не терпит слишком быстрых и слишком общих суждений.
Исходя из изложенного в данной книге, мне представляются перспективными для будущих исследований по экологической истории России следующие семь тем (при этом я ни в коем случае не претендую на исчерпывающий список):
1. Как я уже писал выше, большая часть неразрешимых загадок экологической истории скрыта в почве. Здесь может помочь только региональная история. Великая традиция исследования почв существует в России с конца XIX века. Русская наука в течение долгого времени оставалась мировым лидером почвоведения, не случайно многие типы почвы имеют русские наименования. Если экологические историки в своих исследованиях подхватят эту давнюю традицию, они могут вновь занять высочайшее положение в мире. Более того, они могли бы иметь очень важное для современной жизни практическое значение. Тема «почва», которая в 1930–1940-е годы под воздействием североамериканского «пыльного котла» определяла мировую экологическую дискуссию, а впоследствии вновь ушла в тень, сегодня опять выходит вперед!
2. Тот факт, что значительную часть истории России определяет тема «лес», поначалу кажется слишком банальным и не обещает великих новых открытий. Но и это впечатление может быть ложным. В начале 1980-х годов я вовлек историков леса в 30-летний спор, высказав сомнения в том, что авторы немецких лесных реформ в начале XIX века спасли Германию от катастрофических вырубок. Ужасающие картины уничтожения лесов в более ранний период также неплохо было бы перепроверить. Василий Докучаев (1846–1903), основатель современного русского почвоведения, критиковал теорию, согласно которой южнорусские степи были исходно покрыты лесом. Я признаю, что поначалу я видел в Докучаеве духовного собрата; тем не менее возникает ощущение, что на значительной части степного пояса история обезлесения вовсе не является легендой. Что касается других ее частей, то, напротив, правы могут быть те, кто воспринимает степь как девственную, эталонную экосистему. Еще раз – ни в коем случае нельзя слишком увлекаться собственной теоретической парадигмой!
3. Некогда в одном докладе в университете г. Ярославля я вызвал взрыв веселья своим тезисом о том, что появление ватерклозета сыграло в истории XIX века более серьезную роль, чем Наполеон. При сильнейшей склонности современной истории к нематериальному, к истории дискурса, явно приходит время
Биография Витфогеля воистину безумна: теорию о «гидравлическом обществе» он выдвинул, как коммунист-фантастик, видя за ней будущее коммунистической традиции. Однако после того, как во времена нацистов Витфогель чуть не погиб на мелиоративных работах в концлагере Эстервеген, он переписал ее заново, теперь видя в ней источник тоталитарного государства, и был осужден либералами как маккартист. Но именно эта двойственность мышления обладает особым обаянием для непредвзятой экологической истории. Очевидно, что в России гидростроительные проекты могут быть обширной темой для новых исследований не только истории экономики и техники, но и окружающей среды. Мой коллега Штефан Мерль, эксперт по эпохе Хрущева, вместе с которым мы неоднократно читали в России доклады, считал, что экологическое фиаско гидравлических проектов в Центральной Азии было главной причиной провала его политики. Несчастьем Хрущева Мерль считает то, что генсек (в отличие от Сталина) воображал, что разбирается в сельском хозяйстве.
4. Применительно к гидравлике общие суждения, что такое «хорошо» и что такое «плохо», также обычно имеют мало смысла; скорее, нужно пристально вглядываться в конкретные случаи и принимать во внимание региональные особенности. Если отказаться от применения ядерной энергии, то гидроэлектростанции в принципе нельзя подвергать обструкции. Потребности орошения и защита против наводнений также вполне легитимны. И тем не менее именно гидростроительство во многих частях мира служит источником классических примеров нежелательных последствий деятельности человека. Здесь экологическому историку нередко понадобится понимание исторической иронии: то, что, с одной стороны, предстает мерой в защиту окружающей среды, оказывается с другой – ее разрушением. Проект Давыдова – переброска сибирских рек во внутреннюю Азию – мог бы спасти Аральское море, которому грозило осушение вследствие проведения Каракумского канала. Когда этот мегапроект провалился, спасти Аральское море было уже нельзя.
5. Тема, очень долгое время не покидающая всемирную экологическую дискуссию, – альменда, общинная земля. В этой книге описан спор, который был развязан Гарретом Хардином в 1968 году и стал продолжением дебатов XVIII века[5]. В 1990-е годы дискуссию подхватила Элинор Остром – она сумела реабилитировать альменду, доказав, что в определенных обстоятельствах общинная земля не так плоха, как о ней многократно говорили. В 2009 году благодаря этой работе Остром стала первой женщиной, получившей Нобелевскую премию по экономическим наукам. Этой темой имело бы смысл заняться и в процессе экологического переоткрытия истории России. Давние дебаты по поводу
6. Тема, особенно острая для современных защитников окружающей среды, – охота. Защитники животных – наиболее воинственная группа на сегодняшней экосцене. Охотники в их глазах – не кто иной, как подлые убийцы. Однако же любовь к дикой природе, если смотреть с социально-исторической точки зрения, порождена в первую очередь охотничьей страстью. Охотники часто и небезуспешно защищают себя тезисом, что они гораздо лучше знают дикую природу, чем официальные защитники животных в своих офисах. Конечно, и в русской истории охота – большая и богатая тема. Есть теория, что власть в России обязана своим происхождением охотничьим союзам; известна роль охоты в завоевании Сибири, да и в истории советских заповедников отразились интересы охотников. Эта тема также представляет собой заманчивое поле деятельности для непредвзятого исследования. Возможно, здесь экологическая история особенно явно вливается в мейнстрим общей российской истории.
7. Для меня особенно щекотливой темой в экологической истории является климат. До сих пор я не могу отрицать, что испытываю по этому поводу большую неуверенность. Благодаря тревогам, связанным с глобальным потеплением, вышла на пик моды тематика «How-climate-made-history», тем более что здесь в распоряжении у авторов находятся немалые грантовые щедроты. И это тем более заставляет внимательнейшим образом перепроверять, какая часть этой литературы является всего лишь данью моде. И тем не менее как с точки зрения логики, так и на основании эмпирических данных есть сведения о том, что «малый ледниковый период», начавшийся в конце Средних веков, особенно затронул Россию (из-за чего глобальное потепление в современной России пробуждает надежды, которые могут оказаться обманчивыми!).
Есть и совсем иное, что делает климат горячей темой в истории советской экологии: Трофим Денисович Лысенко, могущественный любимец Сталина, и его сподвижники ратовали за акклиматизацию полезных растений в тех регионах, которые по своим условиям сильно отличались от мест их происхождения. Его противник, Владимир Владимирович Станчинский, тайный герой Дугласа Уинера, ратовавший за сохранение исходной растительности, ставил идею акклиматизации под вопрос. В Вологде 10 лет назад я вспоминал, что Станчинский был сослан туда по настоянию Лысенко и умер в полном одиночестве. В истории российской науки Лысенко не без причины считается сегодня позорным пятном. И все же, в вопросах акклиматизации нет абсолютных истин, не зависящих от времени и места. Последней модой в литературе «
При чтении труда Дугласа Уинера («А Little Corner of Freedom») меня особенно впечатлило, в какой степени охрана природы, даже в униформирующих условиях советской системы, способствовала появлению сильных, ярких и независимых личностей. Фотографии, помещенные в этой большой книге, демонстрируют целый ряд внушительных, хотя и не всегда привлекательных, лиц. Однако фотография, на которой запечатлен Феликс Робертович Штильмарк, дышит нежностью и любовью. Со стареньким велосипедом он стоит на берегу озера и держит на руках свою кошку. Уинер, хорошо знавший этого человека, приводит его слова: «Природа – это не только то, что вне нас, но вместе с нами она образует единое целое, и мы – лишь небольшая частица единого великого организма природы». Эти слова в точности соответствуют и моей цели: через историю отношений человека и природы расширить экологическую историю, сделав ее историей отношений человека к его собственной природе. И потому я был восхищен тем, что мою книгу перевела дочь Феликса Штильмарка – Наталия. В такие моменты я верю, что в нашей жизни существует скрытое единство, если мы внутренне открыты ему.
I. Размышления об истории окружающей среды
1. СКРЫТЫЕ ОПАСНОСТИ: СЛЕПЫЕ ПЯТНА, ШОРЫ НА ГЛАЗАХ И ТУПИКОВЫЕ ПУТИ В ИСТОРИЧЕСКОМ ИССЛЕДОВАНИИ ОТНОШЕНИЙ ЧЕЛОВЕКА И ПРИРОДЫ
Историческое исследование окружающей среды порождено движением в ее защиту. Однако историки с давних времен страстно мечтали свести вместе историю и природу. Уже в XIX веке в исторических трудах «пышно цветут биологические натурализмы» (
Основным путем, по которому происходил синтез истории людей и истории природы, с античных времен служил географический и климатический детерминизм: характер народа проистекает из окружающего его ландшафта, включая ветры и погоду. Арнольд Тойнби[6], напротив, считает развитие высоких культур ответом на вызовы окружающей среды – именно она ставила людей перед необходимостью решения сложных задач. Природа для него – в основном источник развития культур; упадок культуры он считает явлением внутри нее самой. Упадок проявляется в завершении роста и потери господства над природой. От идеи, что культуру могли погубить как раз рост и господство над природой, Тойнби еще далек. Под впечатлением заросших девственным лесом руин на Юкатане Тойнби предполагает, что «лес, как древесный боа-констриктор», «поглотил» культуру майя (см. примеч. 2). Ему не приходит в голову, что цивилизация, вырубив окружавшие леса, сама привела себя к гибели[7]. Но может быть, и эта теория – всего лишь дань современной моде?
С примата природы, гор и долин начинает свой масштабный труд о Средиземноморье времен Филиппа II Фернан Бродель[8]. Он признает безо всякого стеснения, что именно любовь к этим местам побудила его написать книгу, и желает, чтобы с ее страниц сошли на читателя «лучи средиземноморского солнца». Но лучистый оптимизм автора не дает ему увидеть экологической деградации региона. Вместо этого он критикует средиземноморских крестьян – они де недостаточно глубоко пашут свою землю. Глубоко уверовав в идею прогресса, он почти не видит опасностей перенаселенности, однако, подобно политикам XVIII века, ратовавшим за увеличение народонаселения, гневно обрушивается на противозачаточные практики, очень рано распространившиеся во Франции (см. примеч. 3).
Развитие экологического движения позволило преодолеть те барьеры, перед которыми останавливались историки прошлого, но и современная экологическая история имеет шоры на глазах, хотя далеко не всегда их замечает. Какое-то время ей пришлось искать себе экологическую нишу среди других наук – разумная стратегия для эпохи становления. Этим, а также стремлением к актуальности объясняется ее интерес, с одной стороны, к промышленному загрязнению воды и воздуха (оборотной стороне истории индустрии и техники, до 1970-х годов практически игнорируемой), а с другой – к истории связанных с природой идей (темой, которой до недавних пор не слишком успешно занималась история философии). К сожалению, связи между этими двумя направлениями почти не существует. А главное – экологическая история не склонна к таким важным для истории отношений человека и природы темам, как история сельского и лесного хозяйств, история динамики численности населения, история эпидемий. Все это оказалось занятым другими отраслями науки, малодоступным для новичков, кроме того, сложившиеся там научные традиции обладают привкусом, несколько подозрительным для экологического движения. Но если экологическая история стремится стать всемирной историей, она должна проложить себе дорогу именно в эти сферы.
Нехватка исторического сознания в экологическом движении объясняется тем, что оно не видит и не чувствует подлинную предысторию самого себя. Дело в том, что проблемы окружающей среды и стратегии борьбы с ними в XX веке коренным образом изменились. Так, сегодня один из основных источников вреда, наносимого окружающей среде, кроется в чрезмерном количестве удобрений. Но в течение тысяч лет главной проблемой была их нехватка. Современный опыт искажает видение исторической проблематики.
Сегодня в разных частях мира мы сталкиваемся с разрушительными последствиями безмерного эгоизма частного собственника. Но в прошлом гарантированные наследственные и имущественные права способствовали защите и сохранению почвы и произраставших на ней плодовых деревьев. Два специалиста по охране природы, изучавших ситуацию в Южной Азии, делают вывод, что проблема разрушения среды по сути своей проста: она повсеместно возникает там, где местное население утрачивает контроль над своими ресурсами и не способно оградить их от чужака (см. примеч. 4).
Есть и другие темы, которые экологические историки не видят за своими шорами. Регламентация секса[9], которая теперь, когда в распоряжении человечества находятся многочисленные противозачаточные средства, считается принудительно-невротическим средством подавления человеческой природы, прежде могла сдерживать рост численности населения и способствовать гармонии между человеком и окружающим миром. Враждебность по отношению к чужакам, ставшая сегодня для многих воплощением политической патологии, до Нового времени имела явный смысл: в микромирах земледельцев и пастухов миграция разрушала устоявшиеся отношения между человеком и природой, переселение уносило в небытие накопленный за долгое время местный опыт природопользования. И, возможно, главное: довлеющий надо всем великий закон инерции, который сегодня способствует бездумному обращению с окружающей средой, в те времена, когда рубить и перевозить деревья было сложно и мучительно, нередко служил лучшим защитником природы. Если современные историки будут зацикливаться на идеалах, свойственных сегодняшнему экологическому сознанию, они не увидят экологически дружественных повседневных практик ушедших эпох, которые в письменных источниках часто прочитываются лишь между строк, а на сегодняшней экологической сцене вызывают скорее антипатию. Нет сомнений, что мир «нулевого роста», экономии, циклического использования отходов вовсе не был столь приятным, как кажется при повторении слов о «гармонии с природой». Этот мир равнодушно принимал высокую детскую смертность, ведь понятно было, что чем меньше будет голодных ртов, тем больше пищи достанется выжившим.
Камнем преткновения являются также требования экологических фундаменталистов поставить в центр истории природу, а не человека, и рассматривать ее при этом не с точки зрения человеческих интересов. В такой истории тысячелетние труды людей по освоению природных ресурсов воспринимались бы лишь как фактор беспокойства, как вечная попытка человека поставить природу себе на службу. Рефлексирующий ученый зачастую впадает в тяжкие сомнения: а можно ли относить к экологической истории его работу, если он, к примеру, изучает ранние конфликты вокруг леса и воды? Если быть честным до конца – не идет ли в этом случае речь лишь об интересах людей, а не о природе как таковой?
Но к чему такие сомнения? Нетрудно понять, что противопоставление «неантропоцентрической и антропоцентрической экологической истории» – это лишь постановочный бой. Работая с письменными источниками, историк постоянно ощущает, как его направляют в определенные рамки интересы тех, кто писал и сохранял эти тексты. Да и вообще, идеал «нетронутой природы» – это фантом, продукт культа девственности. Непредвзятая экологическая история рассказывает не о том, как человек подверг насилию девственную природу, а о процессах организации, самоорганизации и распада в гибридных комбинациях между человеком и природой. «Приспособление к природе»? Но и эта расхожая формула еще слишком близка к пониманию природы как данности, неизменности. Историю экологического сознания нельзя писать как историю осознания собственных прав природы, но только лишь как историю понимания долгосрочных природных основ человеческого бытия и культуры, пришедшего к людям посредством многочисленных кризисов. Это и есть реальная история, и множество конфликтов вокруг ресурсов приводят нас к ней.
В той экологической истории, которая пишется сегодня в странах третьего мира, не страдающих от пресыщения, речь идет, как само собой разумеющееся, об условиях человеческой жизни. Бандана Шива[10], наверное, самая известная сегодня женщина-эколог третьего мира, резко выступает против разделения задач по охране природы и сохранению продовольственного базиса человека. Культ дикой природы берет свое начало в основном в Америке, где он находит практическое выражение в охране национальных парков, гигантских деревьев Запада, остатков бизоньих стад. Но уже давно доказано, что прославленная Западом «дикая» природа сформировалась под воздействием огневого хозяйства индейцев. «Самой вредоносной ошибкой, которую европейцы принесли с собой в Калифорнию и на весь континент, была уверенность в том, что они ступили на “по-настоящему дикие” земли» (см. примеч. 5). Так, они полагали, что нужно выселить индейцев с территорий национальных парков, чтобы сохранить красоту якобы нетронутой природы. В экологической истории идеал «дикой природы» фатален, поскольку отвлекает внимание от задачи улучшения среды, обустроенной человеком. Но и помимо этого, даже если думать, что экофундаменталисты не обидят и мухи, философия, ведущая к пожеланию исчезновения 9/10 человечества, вызывает обоснованный дискомфорт.
Странно уже то, как долго держалась столь бессмысленная концепция. Или тому есть более глубокие причины? Часто кажется, что речь идет лишь о неловком выражении вполне обоснованного ощущения: для того чтобы сохранять способность к жизни и развитию, человеческая культура нуждается в безмолвных резервах, пространстве для действия, свободных местах. «Мысль о том, что каждый доступный глазу клочок земли перекопан человеческими руками» содержит «для фантазии каждого человека с естественными чувствами что-то ужасно пугающее», – пишет Риль[11] (см. примеч. 6), и, вероятно, он прав даже в самом рациональном смысле.
В частности, из-за этого история, достойная называться «экологической», занимается не только людьми и тем, что они сделали, но и овцами, и верблюдами, и болотами, и залежами. Нужно помнить, что у природы есть собственная жизнь, и она не является лишь компонентом человеческих действий, цитатой из дискурсов. Как раз цепочки невольных последствий деятельности людей, вскрывающие природные взаимосвязи, заслуживают особенно пристального внимания.
Универсальная история выведет ученого на другие научные дисциплины, которые уже давно занимаются историей окружающей среды, порой оказывая при этом серьезное воздействие на общество: этнологию, антропологию и историю древнего мира[12] с участием палеоботаники. По сей день эти дисциплины и экологические исследования историков почти не знакомы друг с другом. Очень важно перекинуть мост между ними. Попытки экологического подхода к универсальной истории исходят пока больше от биологов и этнологов, чем от историков (см. примеч. 7), причем экологический компонент в этнологии представлен обычно моделью «приспособления культуры к окружающей среде». При этом разрушительное действие культуры на среду легко выпадает из поля зрения. Этнологи любят изолированные, мало затронутые современной цивилизацией культуры, отрезанные от мира горные деревни, так что экологические последствия модернизации и сложные взаимосвязи всего происходящего в мире проходят мимо их внимания.
Историки среды, воспринимающие «окружающую среду как таковую», не видят за своими шорами широкие контексты исторических источников, из-за этого они перестают их критически воспринимать и поддаются самообману. Если же реконструировать контексты, то обнаружится, например, что во многих жалобах на дефицит леса в начале Нового времени речь в действительности идет не о лесе, а об утверждении прав на него, что сетования из-за заброшенной альменды[13] направлены не на улучшение состояния пастбищ, а на разделение марок (
И последнее о «шорах». Плохую службу экологической истории может сослужить появившаяся в ней под влиянием экодискурса склонность к эксклюзивности, нежелание развить в себе вкус к обыденному. Компостные кучи и ямы для навозной жижи – вот серьезные большие темы для реалистичной истории среды, ведь от них зависело сохранение плодородия полей. Особенности питания и продолжения рода – вот что существенно для взаимоотношений человека и природы. Картофель и
История окружающей среды нередко кажется пестрым тематическим попурри. Однако ее внутреннее единство гарантируется тем, что между внешней и внутренней природой человека существуют интимные взаимосвязи, и что человек это всегда ощущал. В сущности «экологическое сознание» – это во многом беспокойство о своем здоровье, и в этом качестве имеет тысячелетнюю историю. Болезнь приносит ключевой кризисный опыт переживания и осознания интимной связи между собственной природой и природой внешней. Уже Гиппократ отводил окружающей среде очень важную роль в возникновении болезней, его рассуждения о «воздухе, воде и местности» легли в основу тысячелетней «геомедицинской» традиции. Они нашли свое продолжение в медицинской топографии начала Нового времени, затем – в реформах жилого и городского секторов с их тоской по свету и воздуху, а еще позже, после временного забвения, – в современном экологическом движении. Страх перед болезнью – одна из сильнейших во всемирной истории фобий, она действует от истории религии до процесса развития цивилизации. Вовсе не пустой иллюзией была идея связать болезни с условиями среды, окружающей человека, ведь история многих из них начинается с перехода к оседлости и скученному образу жизни. Малярия, чума, холера, тиф, туберкулез маркируют определенные условия среды обитания человека и фазы ее истории. Есть данные, что в основе современного экологического сознания лежит страх перед раком. «Неантропоцентрическая» концепция экологической истории грозит исказить реальные взаимосвязи.
2. ЗАКОЛДОВАННЫЙ КРУГ И ЛАБИРИНТ ВЫХОДОВ
Если правы те историки, которые считают историческую реальность бесконечно разнообразной, то универсальные обзоры вели бы науку в тупик. Однако это очевидно не так, а относительно истории окружающей среды точно не так. При прочтении множества исследований по региональной истории лесов, лугов, оросительных систем появляется ощущение вечного возврата к одному и тому же. Джаред Даймонд[16] уверяет, что «основная схема экологического краха ушедших цивилизаций» «давно известна» и «почти банальна» (см. примеч. 9). Поскольку здесь задействованы природные законы, такая однотипность вовсе не удивительна.
Речь идет не об одной-единственной истории, а об ограниченном числе историй, в типичном случае тесно связанных между собой и запускающих в действие механизм заколдованного круга. Перенаселение приводит к чрезмерной антропогенной нагрузке на пастбища и леса: этот процесс «давления населения на ресурсы», известный под аббревиатурой
Два современных китайских историка видят тысячелетний лейтмотив экологической истории Китая в постоянном росте населения, который приводит к разрушению почв – сначала малозаметному, затем стремительно набирающему скорость и масштаб (см. примеч. 10). Как считает английский экологический историк Роберт Сэллерс, ключом к истории Древней Греции также является репродуктивное поведение. Он использует модель
Заметно, что универсальные лейтмотивы экологической истории в основном связаны с кризисом. Но это еще не вся история. Заколдованный круг – это прежде всего идеально-типический процесс в понимании Макса Вебера[17]. Чтобы понять, будет ли иметь место определенный тип разрушения среды, в каждом отдельном случае требуется тщательный анализ. Не в любых условиях оросительные системы приводят к засолению почвы и распространению малярии. Многое зависит от того, хорошо ли функционирует дренаж, обитают ли в прудах и в воде рисовых чеков маленькие рыбки и лягушки, поедающие личинок комаров – хозяев возбудителя малярии. Насколько тяжелым был «тяжелый плуг»? Насколько надежными были земледельческие террасы? Насколько частыми были заборы? Важнейшие для экологической истории мелкие различия нередко нужно искать на уровне обыденных технологий.
Автономна ли человеческая популяция или управляется извне, следует ли она в своей репродуктивной стратегии
Далеко не всегда и не везде названные типы деградации среды образовывали заколдованный круг. Как раз высокая плотность населения и интенсивное аграрное хозяйство могут порождать такие традиции бережного обращения с почвами, которые не способны создать экстенсивные формы хозяйства: датский специалист по аграрной экономике Эстер Бозеруп заложила направление, в рамках которого исследуется разумность и устойчивость интенсивного мелкого крестьянского хозяйства. Если человеческие экскременты полностью возвращаются в почву, то рост численности населения не всегда ведет к истощению почв. Если считать прототипом гармонии человека с окружающей средой сад и огород, то известная степень плотности заселения создает преимущество. Интенсивное использование лесов может вести к их деградации, а может – к становлению продуманного устойчивого лесного хозяйства. Однако даже в Германии с ее богатейшей лесной документацией нелегко выяснить, когда, где и что происходило с лесами.
Кризисные механизмы экологической истории не действуют с неизбежностью природных законов, ведь человек зачастую способен к противодействию. Правда, можно сконструировать такие модели событий, когда сопротивление людей сильно затруднено. Это возможно, с одной стороны, если разрушение среды столетиями протекает медленно и практически незаметно; а с другой – в противоположной ситуации, когда разрушение набирает галопирующий темп, и различные факторы объединяются в автокаталитический
Тем не менее в общем можно исходить из того, что люди до некоторой степени чувствуют, когда они начинают разрушать собственную жизненную среду и, в принципе, могут противодействовать этому. Традиционные экологические проблемы насчитывают тысячелетний возраст и по сути своей просты, так что с древности накопилось богатое знание о том, как с ними справляться. При желании не так трудно помешать козам и овцам выбивать и выедать леса, да и многое другое в лесопользовании не открытие. Но далеко не всегда люди способны к предусмотрительному поведению, не всегда их понуждали к этому жизненные обстоятельства и не всегда наличествовали нужные для защиты среды инстанции и правовые традиции.
Болевая точка, вероятно, состоит в том, что в каждом конкретном случае адекватные стратегии решения экологических проблем вовсе не в такой степени следуют простым моделям, как сами проблемы. В игру здесь вступают культура и общество. Действенное решение часто представляет собой не прямой ответ на проблему, а компонент культуры, который хотя и может быть усилен требованиями экологии, но исходно вызван к жизни чем-то иным. Перенаселенной классической Аттике подходила некоторая культурная преференция гомосексуализму, в то время как в Тибете в более поздний период нехватке пищевых ресурсов вполне отвечали полиандрия и монашество. Решения экологических проблем часто сокрыты в социальной и культурной истории, но их еще нужно расшифровать (см. примеч. 13).
Для власти регулирование ресурсных проблем с древности обладает привлекательными сторонами: достаточно вспомнить строительство каналов и дамб и контроль над использованием воды, леса и пастбищ! История окружающей среды – это всегда история господства, и это тем более так, чем дальше она уходит от локальных проблем, выходя на уровень большой политики. Именно здесь нашим глазам открывается, вероятно, самый важный для мировой истории элементарный процесс в области экологических проблем. Проблемы как таковые сводятся к небольшому числу лейтмотивов, но их географический масштаб и подход к ним с течением времени меняются. Формирование крупных политических и еще более крупных экономических единиц, всемирная интеграция – не могут не отражаться и на истории среды. Пространственный размах проблем возрастает, на полномочия по их решению претендуют единицы все более высоких политических уровней: территории, национальные государства, наднациональные инстанции. Экологическое знание также приобретает большую эксклюзивность, переходя в руки профессионалов и государственных экспертных служб. Причины этого заложены в самой сущности дела; но его подталкивают и интересы государственной власти, и профессиональные интересы экспертного сообщества. Массовое издание лесных установлений в Европе, особенно с XVI века, в начале Нового времени служило укреплению территориального государства, затем – лесной администрации и лесной науки. Это не означает, что угрозы дефицита дерева, на которую ссылались эти установления, не было вовсе. Но нельзя считать, что всегда и везде эти документы были прямой и адекватной реакцией на ухудшение состояния лесов. То же касается и многих аграрных реформ, продвигаемых сверху. Хотя их обосновывали упадком сельского хозяйства, однако подлинным мотивом было стремление повысить доходы государства или феодала, а итогом нередко становилась угроза сверхэксплуатации ресурсов. На подобные подозрения наводят и ирригационные культуры Древнего Востока, и аграрные реформы XVIII–XIX веков, и совсем недавняя «Зеленая революция»[19].
Поддавшись притягательности дальней торговли, многие историки часто не замечают, что пропитание человечества вплоть до недавнего времени в значительной степени зависело от местной и региональной экономики, и проблемы среды чаще всего решались, если вообще решались, именно там. Внесение удобрений, поддержание земледельческих террас, очистка мелких ирригационных каналов, уход за плодовыми деревьями нельзя организовать централизованно, это дело деревень и отдельных дворов. Поэтому перенос полномочий по сохранению среды на уровень более высоких инстанций – не бесспорный процесс. То, что кажется решением, может стать холостым выстрелом и создать новые проблемы.
В связи с этим – еще одно. Среди региональных экологических проблем часто преобладает
Объединение мира способствует распространению знаний и технологий. Технологии отрываются от тех мест, где они возникли и на которые были настроены. Это тоже ведет к появлению новых экологических рисков. Тяжелый плуг используется на почвах, отличных от тех, для которых он был создан, что вызывает эрозию. Водозатратные технологии, применяющиеся в полноводной Западной и Центральной Европе, переносятся в более засушливые регионы. Нельзя сказать, что при переносе технологий люди всегда слепы в отношении региональных различий, история техники включает историю не только ее распространения, но и приспособления к местным условиям. Однако эту вторую историю труднее увидеть, она рассказывает скорее о мелких деталях, чем о великих технических идеях, поэтому ее только начинают писать. Особенно чувствительны к специфике местных условий технологии по избавлению от отходов. Как писало в 1925 году правление «Эмшерского товарищества»[20], для переработки угольного шлама нужно «тщательно разбираться во всем своеобразии различных видов шлама» (см. примеч. 15). В истории техники работает то же правило – появление экологических проблем значительно чаще следует стандартным моделям, чем их решение.
Экскурс: теория Либиха – проблема сточных вод как основа истории окружающей среды
Так существует ли
Правда, не следует злоупотреблять этим аргументом и думать, что вообще не существует никакого баланса, который человек мог бы нарушить себе во вред. Скорее, наоборот, следует серьезно задуматься над тезисом, что через всю историю человечества тянется темный подтекст экологического конца света. Хотя возраст глобальной угрозы для атмосферы и водных ресурсов пока относительно невелик, но уже для почвы – третьей жизненной среды нашей планеты – не лишено оснований предположение, что опасность действительно имеет тысячелетнюю историю. Это еще один довод не ограничивать историческое исследование рамками Нового времени, ведь в таком случае в его объектив неполностью попадает элементарнейшая проблема отношений человека и среды.
Пессимистическая мысль, что плодородие обрабатываемой земли медленно, но неуклонно снижается со временем, известна с Античности. Сенека пишет: «Почва как она есть, в необработанном состоянии была плодороднее и щедрее для пользования народов, которые ее не грабили» (см. примеч. 16). Колумелла, древнеримский автор трудов по сельскому хозяйству, начинает свой основной трактат с резкого возражения: «Не умно думать, что почва, которую человек назвал носительницей божественной и вечно неувядающей юности, единой всеобщей матерью… старится как человек». Однако и он наблюдает упадок земледелия вследствие «надругательства над почвой». Правда, он считает, что человек всегда может предпринять какие-то действия против этой беды, и именно на этом строит свое учение. В аграрных реформах Нового времени вновь звучит этот жизнерадостно-бодрый тон, однако в контрапункт к нему раздаются жалобы на нежелательные процессы.
Вершину этой диалектики олицетворяет Юстус фон Либих[21] – химик, стремившийся к революционным преобразованиям сельского хозяйства на основании достижений химии и резко осуждавший все прежнее земледелие как «хищническое». Источником аргументации для него служила не только химия, но и всемирная история, хотя ядро его учения составляла все же химическая теория. Основная мысль была проста: плодородие почв основано не на некоей самовосстанавливающейся жизненной силе, а на минеральных составляющих. Каждый раз, собирая урожай, человек изымает из почвы минеральные вещества; если затем он не возвращает их обратно в почву целиком и полностью, то плодородие неизбежно будет падать. Это был основной закон по модели сформулированных примерно в то же время закона сохранения энергии или закона денежного хозяйства: если человек тратит больше, чем у него есть или он приобретает, то он беднеет. По Либиху, процесс обеднения почвы протекает уже тысячи лет, но аграрные реформы Нового времени, принуждавшие почву приносить все большие урожаи, сильно ускорили его. Круговорот питательных веществ был бы восстановлен, если бы экскременты человека и животных, включая мочу, полностью возвращались бы в почву, из которой они когда-то и произошли. «Прогресс культуры», по Либиху, есть «вопрос сточных вод»: ведь в те времена еще не было минеральных удобрений как совершенного решения проблемы. Либих считал, что возврат фекалий в почву лучше всех осуществляют китайцы, и что именно этим объясняется уникальная тысячелетняя преемственность китайской культуры. Запад, напротив, всегда этим пренебрегал, а внедрение ватерклозета и общесплавной канализации и вовсе станет окончательным отказом от решения вопроса. Если Европа еще и кажется кому-то цветущей, то на самом деле она походит на «чахоточного больного, видящего в зеркале свое еще вполне здоровое отражение». Кульминацию хищничества можно наблюдать на фермах Северной Америки, где происходит «умышленное и неумышленное убийство поля». Но и европейское «интенсивное сельское хозяйство» – тот же грабеж, только более изысканный, «грабеж с самообманом», прикрытый вуалью псевдонаучной лжи (см. примеч. 17). Однако Либих не считает его феноменом Нового времени, напротив, все высокие культуры древности, за исключением китайской, по его мнению, пали жертвами неизбежного истощения почв, ими же самими и вызванного.
Насколько достоверна эта теория, от которой зависит интерпретация всей истории окружающей среды, до сих пор до конца не обсуждено ни в аграрной истории, ни в экологической. Современные исследователи фиксируются на актуальной проблеме антропогенной эвтрофикации и мало интересуются тысячелетним дефицитом удобрений. Современники Либиха, напротив, находились под впечатлением голодных катастроф начала XIX века. Но по-настоящему убедительной теорию Либиха сделала не эмпирическая очевидность, а простота логики, острота формулировок и, как тогда казалось, ясность спасительного решения: ведь нужно было только вернуть почве взятые из нее минеральные вещества.
Теорию Либиха трудно проверить: процессы обеднения почв идут естественным путем тысячи лет. Из-за участия микроорганизмов, длительности в сотни и даже тысячи лет процессы почвообразования чрезвычайно сложно исследовать, а насколько их темп коррелирует с темпом потери питательных веществ трудно выяснить даже в настоящее время, не говоря уже о прошлых эпохах. Об этом велись ожесточенные споры, особенно во времена Либиха. Даже Юлиус Адольф Штёкхардт, аграрный химик, вошедший в историю как пионер лесной фитопатологии и начинавший свою деятельность как восторженный почитатель Либиха, смеялся над «призраком вымучивания почв». В то же время Либиху возражали, что его утверждение о немецких крестьянах, которые, в отличие от китайских, «бездарно растранжиривали человеческие экскременты», не было справедливым. Это лишало теорию Либиха основного аргумента. Но и противоположное утверждение трудно проверить. История обращения человека с собственными фекалиями теряется во тьме отхожих мест и плохо поддается изучению (см. примеч. 18).
Вильгельм Рошер[22] доверял Либиховской теории лишь наполовину и приводил очень простой контраргумент: «Поскольку ни одно вещество не исчезает с Земли полностью, то и истощение почв есть не что иное, как перемещение ее частиц». Действительно, часто можно видеть, что частицы, образовавшиеся при разрушении почв в горах, оседают в долинах; правда, из-за заболачивания и заразных болезней эти места долгое время не были доступны, их использование было вопросом прогресса водоотводных технологий. Если считать, что плодородие почв зависит только от минеральных веществ, то есть если следовать теории Либиха, его снижение надо считать обратимым. По-настоящему критичным оно становится в том случае, если полагать решающим фактором не минеральные вещества, а гумус. Однако гумусную теорию Либих с яростью отвергал, потому что чувствовал за ней веру в особое положение живого, ускользающего от химических формул.
Генрих фон Трейчке[23], историк и младший современник Либиха, не особо уважал химиков и смеялся над страхами потери почвенного плодородия, называя их странными пережитками. Он считал реальным фактом, что в начале XIX века крупные поместья осуществляли замкнутый круговорот питательных веществ: «Каждое крупное поместье образовывало как бы изолированное государство, которое благодаря хорошо продуманному севообороту и взаимосвязи земледелия и животноводства постоянно стремилось возместить утерянные почвой силы» (см. примеч. 19). Но это был тип крестьянского хозяйства, практически не связанный с рынком, давно исчезнувший в регионах с более развитыми транспортными путями. Чем активнее сельское хозяйство ориентировалось на рынок, чем больше росла дистанция между местом производства и местом потребления, тем сильнее разрывался локальный пищевой цикл. Из этого следует вывод, что основная историческая тенденция издавна несет в себе потенциал экологического кризиса.
Опровергают ли эту картину успехи сельского хозяйства Нового времени? Не обязательно, ведь начиная с новаторских исследований Вильгельма Абеля[24] мы знаем, что уровень жизни широких масс населения на значительной части Европы за период от Позднего Средневековья до начала XIX века резко упал (см. примеч. 20). Действительно ли рост численности населения тогда был столь высоким, что сам по себе уже объясняет снижение уровня жизни? Сомнительно. Картина упадка, нарисованная Либихом, не была взята из воздуха. Но проблема восстановления почвенного плодородия с тех пор и по сей день замаскирована мощными вложениями в производство удобрений.
Эрозия почв Либиха не интересовала. Химиков эта проблема не касалась, а в Германии долгое время она вообще оставалась незаметной. Лишь американские пыльные бури 1930-х годов заставили человечество увидеть в эрозии ведущий глобальный фактор разрушения почв. Сначала ее считали новым явлением, и лишь почвенная археология обнаружила, сколь давнюю историю имеет эрозия, предположительно порожденная человеком. Ее вызывает уже поверхностная вспашка, особенно в сочетании с недостатком удобрений. Исторический опыт показывает, что общее усиление эрозии остается неизбежной расплатой за земледелие даже при наличии множества методов предотвращения развеивания и смыва почвы. Эрозию, как и снижение плодородия, часто долго не замечают. Обе проблемы сходны и в том, что хотя в разных регионах существуют многочисленные и разнообразные меры борьбы с ними, но надежного и общеизвестного стандартного решения не существует. Под впечатлением пыльных бурь 1930-х годов американский исследователь пишет: «Эрозия почвы меняет ход мировой истории более радикально, чем это способна сделать война или революция. Она принижает великие нации… и перекрывает им путь в Эльдорадо, которое всего несколькими годами ранее казалось таким доступным» (см. примеч. 21).
Принципиальное возражение состоит в том, что если теория медленного антропогенного разрушения почвы верна, то почему человечество до сих пор не погибло? Не доказывает ли тысячелетняя история человечества и значительный рост численности населения с момента изобретения земледелия, что существуют какие-то элементы устойчивости, не замеченные этой теорией? Очевидно, постепенная деградация – не единственная история, она дополняется и перекрывается многими другими, хотя, может быть, не столь фундаментальной природы. Вопрос удобрений и «сточных вод» остается критическим в экологической истории.
3. В ГЛУБЬ ВРЕМЕН. ИДЕАЛ ПРИРОДЫ: ЗАГАДОЧНАЯ СПОСОБНОСТЬ К ВОЗРОЖДЕНИЮ
С пространного отступления начал свой доклад на Рождество 1966 года Линн Уайт[25]. Прослеживая «исторические корни нашего экологического кризиса», он дошел до истоков иудеохристианской религии и ветхозаветного наказа, данного человеку Богом «подчиняйте себе Землю» (см. примеч. 22). Этот доклад стал своего рода Священным Писанием зарождавшейся экологической истории и повлек за собой моду заглядывать в далекое прошлое, начиная с Ветхого Завета. Постепенно выяснилось, что этот универсально-интеллектуальный подход к истории очень плохо конвертируется в земные эмпирические исследования. Позже, когда исследования по экологической истории преодолели рамки предварительных эссеистических рассуждений и обрели собственный вес, они сосредоточились в основном на индустриальной эпохе и ее наиболее насущной проблеме – промышленных выбросах. Если в центр экологической истории ставить загрязнение воды и воздуха, то, действительно, только эра угля и нефти и будет по-настоящему важной.
Однако с исторической точки зрения нелепо сужать круг внимания под впечатлением злободневности проблем. Сегодня не приходится сомневаться в том, что человеческие культуры тысячи лет периодически сталкивались с нехваткой ресурсов, ими самими и вызванной. Современная наука в первую очередь научила нас понимать, что человек меняет облик нашей планеты уже тысячи и тысячи лет. Подсечно-огневое земледелие и выпас скота меняли окружающую среду гораздо более масштабно, чем раннеиндустриальные фабрики. Торфяные болота в типичных случаях сформировались вследствие эрозионных процессов, восходящих к неолитическим вырубкам и перевыпасу. Перемещение доисторических поселений указывает на то, что уже тогда люди время от времени полностью расходовали местные ресурсы. Глобальной проблемой это, конечно, не становилось, но для людей того времени с их узким пространственным горизонтом было серьезным – их миру грозила опасность исчерпания ресурсов. «Геоархеологические находки свидетельствуют, что гомеостатическое равновесие сохранялось долго лишь в редких случаях», – это пишет Карл Бутцер[26], а он исследовал в основном Египет – яркий пример феноменально длительного баланса между человеком и природой. Специалист по горному Средиземноморью Джон Р. МакНилл, подчеркивая, что леса в этом регионе были вырублены в основном не ранее Нового времени, вместе с тем приходит к заключению, что любые приспособления к окружающей среде, в том числе архаичные, могут быть успешны лишь ограниченное время (см. примеч. 23).
Касается это все лишь глубокой древности и ни в коей мере – дня сегодняшнего? Но вспомним, что наше современное поведение по отношению к окружающей среде отчасти следует очень древним моделям поведения, наше восприятие отчасти соответствует состоянию проблем прежних эпох. Почему человеческие органы чувств не воспринимают столь сильный яд, как монооксид углерода (СО)? Австрийский биолог-эволюционист Франц Вукетитс запросто объясняет это тем, «что в тот гигантский период времени, когда еще не было угольных печей, в воздухе не было СО» (см. примеч. 24). Наша любовь к «аркадским» пастушеским пейзажам на протяжении тысяч лет имела вполне земное обоснование. Экологическому историку приходится уходить в глубь веков, чтобы выяснить, чем и как запрограммировано наше сегодняшнее отношение к окружающему миру.
В истории проложены два основных пути, оставлены два следа, по которым можно проследить долгие непрерывные связи между человеком и природой. Эти пути очень разные и далеки друг от друга. Один из них ведет через объективные реликты – пыльцу и споры растений, скелеты, структуру почв – и задействует естественно-научные методы. Другой проходит через семантическое поле «природа» и родственные ему понятия, он требует некоторой интуиции, ведь часть событий экологической истории разворачивается в нас самих.
Результаты пыльцевого и радиоуглеродного анализа внесли немалую лепту в осознание того, что взаимодействия человека и среды уходят на глубину нескольких тысячелетий. Пыльцевой анализ показал, что осветление лесов в Центральной Европе началось не с вырубок в Высоком Средневековье, а за тысячи лет до этого. Вопреки общепринятым фантазиям, Германия уже во время битвы в Тевтобургском лесу[27] не была сплошь покрыта девственными чащами. Люнебургская пустошь[28] возникла не после того, как лес вырубили на нужды местной солеварни. Уже около 1500 лет до н. э. здесь шел процесс превращения в пустошь, и предполагается, что причиной его были подсечно-огневое хозяйство и выпас скота. Есть сведения о том, что уже первобытные люди не только сводили леса, но и положительно влияли на их состав, например, способствовали распространению деревьев, листву и плоды которых охотно поедает скот, например дуба и ясеня, хотя пыльцевой анализ свидетельствует также о том, что растительность меняется и сама по себе, без участия человека (см. примеч. 25).
Возможности этого метода, правда, ограничены. Исследовать можно лишь окрестности озер и болот, где сохраняются пыльцевые зерна, то есть прежде всего увлажненные участки, поэтому доисторические процессы остепнения от этого метода ускользают. Степень облесения территории на основании пыльцевого анализа можно как переоценить, так и недооценить. Пыльца позволяет сделать лишь приблизительные заключения о качественном составе обширных по площади экосистем.
Можно ли попасть в далекое прошлое через представления людей о природе? Тут же будет выдвинут контраргумент: то, что мы сегодня понимаем под «природой» – это конструкт Нового времени, прежние представления о природе ничего общего не имели с привычной нам сегодня «окружающей средой». В 1962 году философ Иоахим Риттер[29] в своем нашумевшем труде по эстетике природы утверждал, что «природа как пейзаж» может существовать «только в условиях свободы на основе общества эпохи модерна». Однако эта теория – показательный пример того самого оптического обмана, который возникает из-за концентрации внимания исключительно на эпохе модерна. Достаточно взглянуть на настенную живопись Помпей, чтобы вспомнить, как давно люди восхищаются цветущей природой и пением птиц. Немецкая монахиня Хильдегарда Бингенская, настоятельница монастыря в долине Рейна и автор не только мистических, но и медицинских трудов, верила в существование «зеленой силы» (
Греческое слово «природа» (
В Античности природа предстает как нечто ранимое, но в конечном счете непобедимое, борьба с ней оборачивается против самого человека. «Гони природу в дверь, она войдет в окно» (
Историко-философские труды, посвященные понятию «природа», упоминают его использование в эротике, медицине, искусстве жить (
Принципиальная ошибка заключалась, вероятно, в том, что под воздействием философии «природа» превратно толковалась как понятие (
То, что круг представлений, связанных с природой, во все времена оказывался полезным и даже жизненно необходимым, можно объяснить просто: человек – биологический организм и подчиняется тем же законам, что и другие живые организмы, за счет которых он существует. Он так же иссохнет без воды, умрет от голода без растений и животных, зачахнет без света, вымрет без секса. «Природа» – не только продукт дискурса: она проистекает в конечном счете из животной сущности человека. Стремиться исключить из обсуждения биологическую природу человека как основу человеческой истории столь же абсурдно, как отрицать неразрывную взаимосвязь духа и тела. Свою жизненную силу «природа» всегда доказывала как противоположный полюс к изобретенным людьми порядкам и принуждениям (см. примеч. 31). И потому «природа» указывает не столько на изначальную гармонию – в подобной артикуляции она не нуждается, – сколько на очень древние зоны риска человеческого бытия.
С древних времен опыт глубокого познания природы был связан с опытом одиночества, включая одиночество вдвоем. Пение птиц лучше всего слушать в уединении и молчании. И в средневековой Европе, и в Древнем Китае, и в Индии самые интимные отношения с природой часто складывались у отшельников и иногда – у вагантов[33]. Имеет ли человек как индивид наиболее непосредственный контакт с природой или отношение к ней всегда опосредуется обществом? «Естественно, обществом!» – хором рапортуют гуманитарии. Но элементарный контакт с природой обеспечивает каждому из нас его собственное тело. Телом человек обладает как единоличный владелец, в теле разыгрываются жизнь и борьба за выживание, и оно представляет собой единицу более компактную, чем любая социальная система. Общество способно исказить взгляд на естественные нужды. Чем более комплексным становится общество, тем более оно занято собой и тем сильнее опасность, что оно окажется неспособным реагировать на вызовы природы. Безусловно, экологическая история и социальная история тесно взаимосвязаны, но гармонического единства они не образуют.
Но и биофилия, если она вообще существует, не является надежным инстинктом, способным обеспечить равновесие со средой. Откуда мог бы взяться такой инстинкт? Ведь поведение человека экологически опасно не само по себе, а лишь тогда, когда оно становится массовым и масштабным. Да и заключающийся в любви к природе здравый смысл не безграничен: у многих современных людей его не хватает даже на то, чтобы ценить столь необходимый для жизни дождь! Опасность однобокости и мономании присутствует не только в экологической политике, но уже в чувстве природы.
4. ДЕРЕВЬЯ ИЛИ ОВЦЫ? ПРОБЛЕМА ОПРЕДЕЛЕНИЯ ЦЕННОСТЕЙ В ЭКОЛОГИЧЕСКОЙ ИСТОРИИ
Экологическую историю обычно пишут с критическим подтекстом, однако степень критичности обычно не указывается и тем более не обсуждается. Даже сегодня экологическая политика еще далека от решения проблемы легитимизации норм, а в прошлом это было еще труднее. Можно предположить, что обходят эту проблему из-за того, что чувствуют в ней неразрешимую дилемму. Кроме того, в ней заложен потенциал идеологического разлада. О том, допускать ли в национальные парки экзотических животных, можно спорить не менее ожесточенно, чем о миграционной политике. В споре о том, разрешить ли в парках выпас овец, интересы тех, кто считает идеалом дикую природу, сталкиваются с интересами защиты традиционных форм жизни человека и животных. Выносимые при этом оценки влияют на восприятие всей экологической истории, ведь миграция видов и выпас являются главными факторами изменения окружающей среды уже тысячи лет. Кроме того, нежелание участников подобных споров открыто формулировать ценностные критерии может объясняться тем, что в вопросах экологии жизненная необходимость часто сочетается с вопросами личного вкуса, проблема глобальной атмосферы – с проблемой городских газонов. Сегодня «экологически ценным» часто считается просто то, что стало редкостью – будь это даже «площади, загрязненные тяжелыми металлами» на старых шлаковых отвалах. Охрана природы следует законам рынка.