«При мало-мальски близком знакомстве с ним легко приоткрывалась его доверчивость. Да, при всей пронзительной остроте ума, он был человек по-детски доверчивый, потому что верил в справедливость и ждал ее от жизни.
Он был жаден до новостей, и новостей добрых. Бывало, сложится в редакции тревожный, невеселый день. А. Т. сидит за столом в кабинете, сигарету в руках мнет, табак сыплется на пиджак, глаза настороженно, недобро щурит. Обдумывает что-то, и пока твердо для себя не сформулирует, вслух не скажет.
Но вот приходит кто-то с доброй вестью, или просто симпатичный человек набежит, разговорит, пошутит, – и А. Т. рассмеется вдруг от души, видно решив про себя, что дела не так уж и худы.
Были у него любимые цитаты-присловья на эти случаи.
– Погадаем-поглядим, что нам скажет Никодим. (A Никодим что-то помалкивает, – частенько добавлял он.) ‹…›
Твардовский истово верил, что любое зло ненадолго, любая беда минет, что надо ждать от жизни добрых перемен, от людей – хороших вестей. А если узнавал что невеселое, но привычное, говорил со смешком, крутя головой:
Он охотно обольщался посулами радости и добра. И при всем своем здравом и скептическом уме был легковерен к доброму». [4; 142–143]
Лев Адольфович Озеров:
«Честолюбие его было глубоко упрятанным, корневым, крепким». [2; 121–122]
Юрий Валентинович Трифонов:
«Позднее, когда я узнал Александра Трифоновича ближе, я понял, какой это затейливый характер, как он наивен и подозрителен одновременно, как много в нем простодушия, гордыни и крестьянского добросердечия, как легко он поддается внушениям, как трудно меняет свои мнения о людях». [2; 477]
Федор Александрович Абрамов:
«Твардовский был подозрителен и доверчив, поддавался на нашептывание». [12; 263]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Может быть, не был он лишен смолоду тщеславия, наверное даже не лишен, но по тому, как он отказывался от всяких почестей и славословий, в том числе в юбилейные свои дни, видно было, что он в себе это отжил». [4; 166]
Федор Александрович Абрамов:
«В Твардовском было сильно развито приспособленчество… Но он побеждал в себе раба. При всем при том – дай бог второго Твардовского. Он вышел победителем из схватки с системой подкупа, захваливания, лжи…» [12; 260]
Владимир Яковлевич Лакшин
«Неопределенности он не любил и частенько вспоминал присловье капитана из романа „Моби Дик“: „Вперед, и к черту в пекло“». [5; 261]
Нрав
Лев Адольфович Озеров:
«На себе испытал я, что отношение Твардовского к людям было очень неровным. Всегда трудно было сказать, когда он приласкает, когда обидит, даже оскорбит. Он был неизменно верен своему душевному состоянию, а оно менялось, как погода перед весной, – то повеет теплом, то снова хмурь и непогодь. Ему мучительно трудно было „властвовать собой“, а так хотелось. В нем все время что-то боролось, что-то брало верх, потом „западало“, с тем чтобы снова оказаться на поверхности». [2; 122]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Помню отчетливо конец жаркого летнего дня, и как, словно дозрел этот день, золотело небо к горизонту, и как шли мы через поле той самой тропинкой с Александром Фадеевым и Александром Твардовским. Они отдыхали неподалеку в санатории, я приехала из города, условившись о встрече с Александром Александровичем, но они встретили меня вдвоем, и мы пошли знакомой тропинкой на знакомую прогулку. Твардовский был оживлен, даже весел, даже беспечен – он не часто бывал таким, – видимо, хорошо поработал с утра и весь как-то рассвободился, расковался, и было удивительно легко и радостно находиться рядом с ним.
Он шутил, хохотал, перебивал нас, весело комментировал скудные литературные новости, привезенные мной. А когда подошли к реке, внезапно решил купаться.
– Жаль, нет полотенца, ну да ничего, мигом обсохну. Теплынь-то какая! Грех не искупаться.
Он отошел в сторонку, за густые кусты, и очень скоро мы услыхали плеск воды и его восторженные возгласы, обращенные к нам. Мы отвечали не менее восторженно и так перекликались несколько минут. Но вдруг что-то случилось, что-то нарушило весь наш предвечерний мир. В наш веселый покой вторглись совершенно посторонние, непонятные звуки… Кто-то свистел и отвратительно, пронзительно кричал. Оглянувшись, я увидела, что с песчаного косогора, увязая в песке и спотыкаясь, бежит милиционер, взопревший в своей гимнастерке, красный, злой, разъяренный. Притихли мы с Фадеевым, притих Твардовский в реке, недоумевая, прислушиваясь, пытаясь понять, что, собственно, стряслось.
Ясность наступила скоро: вне себя от ярости, чертыхаясь и тыкая, милиционер ругал Твардовского за то, что он купается в недозволенном месте. Оказалось, что в этих местах купаться нельзя, рядом Рублевское водохранилище, не знаешь, что ли, и за это знаешь, чего тебе будет?! Смущенный и притихший Твардовский озадаченно поплыл к берегу и скрылся за кустами, куда уже добрался и клокочущий милиционер. До нас доносились только их голоса.
– Придется идти на выручку, – багровея, поднялся Фадеев.
Мы пошли по берегу, в обход кустов. Но по мере приближения я ощутила снова какую-то перемену. Твардовский, который только что смущенно оправдывался, теперь кричал возмущенно и гневно, а лепетал и оправдывался милиционер. Мы недоуменно переглянулись: что произошло?
– Нет, вы только подумайте! – едва мы приблизились, кинулся к нам Твардовский. – Я, оказывается, не там, где положено, в воду полез. Ну, виноват, ну, простите, ну, больше не буду. Но ему, видите ли, документы подавай. А у меня их нет, не захватил, в санатории остались. А он тут сразу стал извиняться: простите за беспокойство, с ходу не разобрал, что к чему. А как его разберешь, когда человек в трусах? И в чем тут, собственно, разбираться? Раз уж нельзя купаться, так и нельзя. Так вот нет, оказывается. Оказывается, кому нельзя, а кому и можно. Черт-те что! Только что орал: „Эту воду люди пить будут, куда купаться полез…“ А теперь, выходит, купайся, пожалуйста, тебе можно, ты чистенький… Ах ты… Каково? Вы подумайте!
Мы с трудом его уняли, кое-как урезонили вконец растерявшегося милиционера – он решительно не мог понять, за что на него теперь кричат, ведь он уже извинился и отступился. А Твардовский успокоиться не мог, и наши попытки свести всю эту историю к шутке так ни к чему и не привели». [2; 385–387]
Федор Александрович Абрамов:
«– Есть предложение посмотреть „Тёркина“, тем более что, по моим сведениям, его скоро прикроют, – сказал однажды Александр Трифонович, когда мы сидели за столом у Александра Григорьевича (Дементьева, заместителя Твардовского на посту главного редактора. –
И вот на другой день мы в театре… Вечер был на редкость теплый. И я явился в легкомысленной шелковой бобочке кремового цвета.
Это был мой просчет. Александр Трифонович, а значит и Александр Григорьевич явились в парадных костюмах, при галстуках. И Твардовский, помню, хмуро и недоуменно посмотрел на меня с высоты своего барского великолепия.
Но самая моя большая провинность в тот вечер – дремота. Александр Трифонович, надо полагать, спал эти ночи, и Александр Григорьевич тоже часа три-четыре отбивал, а я не спал. Впечатления сжигали мою душу. И вот теперь, в театре, на меня навалился сон.
Я тер щеки, рвал себя за уши, слюнявил глаза – ничего не помогало. Голова то и дело падала на грудь. Ничего не видел. Все силы – не заснуть.
Александр Трифонович – он сидел в середине – ничего не сказал. Но я для него перестал существовать. В антракте… было ужасно. Поскольку мы пришли втроем, я вертелся около Александра Трифоновича и Александра Григорьевича. Но он не взглянул на меня… не разговаривал, не замечал.
Твардовский умел разить словом. Но тут он наказывал меня молчанием, презрением, и это было страшнее всякого разноса.
Подходили люди, знакомые, почитатели, многие смотрели на меня – что это за человек тут вертится. А Александр Трифонович – ноль внимания. Казнь презрением, равнодушием». [12; 227]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«‹…› От обиды он вдруг мог стать капризным и ограниченным в своем человеческом внимании к другому человеку». [2; 406]
Константин Михайлович Симонов (1915–1979),
«Твардовский как-то заехал ко мне домой в том иногда посещавшем его настроении, когда он любил задираться и по делу, и без дела, поддевать собеседников, притом привыкнув, что это в таких случаях сходит ему безнаказанно. В ту пору я уже стал редактором „Нового мира“, и у меня сидела в гостях одна из сотрудниц журнала, бывшая моим другом еще с юных лет, со студенческой скамьи.
Вскоре после прихода Твардовского мы втроем поспорили о каких-то напечатанных в журнале стихах, и Твардовский остался в этом споре в одиночестве. Не знаю, уж почему это его так задело тогда, но он, вдруг прервав спор, сказал что-то уничижительное о моей гостье. Что-то вроде того, что можно было и не спрашивать о ее собственном мнении, после того как ее начальство, то есть я, уже высказалось. Это было обидно, а главное – настолько несправедливо, что я, поманив за собой Твардовского из комнаты в коридор, сказал, что ему нужно сейчас же пойти и извиниться.
Он долго молча, недоверчиво смотрел на меня, словно не понимал, как ему могли сказать такое, не ослышался ли он. Потом, поняв, что не ослышался, повернулся, надел шапку и ушел. Когда через несколько дней мы встретились с ним, ни я, ни он не вспомнили о происшедшем, – видимо, обоюдно сочли это лишним. И все-таки потом, при других обстоятельствах, Твардовский счел нужным сам вспомнить об этом.
Прошло много времени, редактором „Нового мира“ был уже не я, а Твардовский, и та сотрудница журнала, из-за которой вышло у нас когда-то столкновение, уже несколько лет работала в „Новом мире“ вместе с Твардовским. Я зашел по каким-то своим делам в „Новый мир“, и вдруг Твардовский среди разговора о совсем других вещах, ничего не уточняя и не напоминая подробностей, посмотрев на меня, сказал:
– Как выяснилось, ты был прав тогда насчет… – он назвал имя-отчество. – А я был неправ.
Сказал и вернулся к прерванному разговору». [2; 372]
Григорий Яковлевич Бакланов:
«Очень он памятлив был ко всякому проявлению невнимания, и не только в отношении себя. Не скажет, как будто даже не заметит, но запомнит». [2; 511]
Вячеслав Максимович Шугаев:
«Видел я его и во гневе. Он пришел днем, когда я был один. Сначала разговор тянулся довольно вяло, но, постепенно воодушевившись, Александр Трифонович с жаром заговорил о том, что подлинный эпос в прозе и поэзии под силу поднять только мужику, выходцу из мужиков… Что-то дернуло меня, и я вклинился в его горячую речь, напомнив, что и графу это под силу. Он бешено, прозрачно округлил глаза – зеленоватые иглы, брызнувшие при этом, показалось, физически укололи меня в переносицу, в лоб, в щеки. Он побледнел, немедленно вспотел от гнева, и, хоть ничего не говорил, я понял: как я смел перебивать?!
Он сдержался, так ничего и не сказал, устало махнул рукой:
– Да, да. И графу, конечно». [2; 500]
Федор Александрович Абрамов:
«Раз вечером мы с Дементьевым пошли провожать Твардовского. Вдруг на дороге завозились собаки – дементьевский пес и какая-то сука.
Твардовский кинулся их разнимать. Бесстрашно. И это меня немало удивило. Собак он разнял, но одна из них укусила Твардовского за палец…
Я бросился выражать сочувствие, хотел проводить его. А он вместо благодарности зверем взъелся, закричал на меня: уйдите!» [12; 226]
Особенности поведения
Евгений Аронович Долматовский:
«Ему было чуждо все показное. Военная форма скульптурно сидела на нем без каких-либо усилий с его стороны. Он любил шутку, но презирал сальности и пошлость. В его присутствии не рассказывали анекдотов – робели. Он никого не отчитывал, не поучал, но умел резко осадить, больно ударить коротким и единственным, как бы вскользь сказанным, словом. Был он колюч, непримирим, и некоторые из нас начинали разговор с ним с тайной опаской. Объективность требует сказать, что не всегда Александр Твардовский был справедлив по отношению к окружающим. Предубеждения его возникали порой без видимой причины и без достаточных оснований». [2; 149]
Орест Георгиевич Верейский:
«Те немногие, кого он называл своим другом, знали устойчивость, прочность его дружбы. Однако это не значит, что к друзьям он бывал снисходителен. Нет, его бескомпромиссность, нетерпимость к человеческим слабостям, ко всякой фальши, несправедливости, лицемерию не давали спуску никому. Он умел жестоко высмеять, как выстегать, ранить словом, не делая при этом разницы между близким другом и человеком сторонним». [2; 180]
Константин Яковлевич Ваншенкин:
Но он никогда не обращался на „ты“ к тем, с кем он не был на „ты“, как у нас порой водится. Он не желал, чтобы ему отвечали тем же, исключал самую возможность подобного казуса.
Иные старшие писатели обращаются к младшим на „вы“, но только по имени. Разумеется, здесь нет ничего худого, если тех это устраивает. Но он никогда и этого не делал. Лишь раза два за все годы знакомства, в долгом застолье, он назвал меня Костей.
В нем и внутренне, и внешне очень ярко проявлялось чувство достоинства». [2; 240–241]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Он очень следил за своим поведением и речью – как человек застенчивый, ставший по судьбе общественным и бывший на виду, то есть со множеством людей пересекавшийся: ничего лишнего, нет слов пустых – и это сообщало ему величавость.
Издали он мог показаться даже высокомерным. ‹…›
Лишенный внешнего лоска, он обладал вместе с тем врожденным тактом и почти аристократической воспитанностью. Сын смоленского крестьянина, он свято чтил все формы, обиходы и понятия вежливости. В том, как он здоровался, как прощался, учтиво склоняя голову чуть набок, глядя в глаза собеседнику и протягивая с легкой улыбкой широкую ладонь, была какая-то даже чуть церемонная уважительность. Она равно распространялась на Маршала Советского Союза, члена английского парламента, посетившего редакцию, и на старушку-уборщицу Ксению Гавриловну, заглянувшую в дверь, чтобы спросить: „Стакан́ы свободны, Александр Трифонович?“
Можно утверждать даже, что он культивировал формы вежливости, понимая, по-видимому, дело так, что эти внешние знаки человеческого общения, пускай сугубо условные, – путь к навыкам взаимной уважительности.
Выговаривал кому-то: если тебе позвонили по телефону, а тема разговора исчерпана и надо прощаться, ты не можешь первым сказать „до свидания“ – разговор кончает тот, кто тебе звонит.
От чужой грубости, неделикатности он страдал иной раз почти физически, но ничто в его величавой фигуре и серьезном округлом лице не выдавало этого». [4; 140–141]
Федор Александрович Абрамов:
«Твардовский ценил жизненный опыт вообще, отсюда его влечение, его дружба с людьми, которые намного его старше (Маршак, Соколов-Микитов)». [12; 248]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Но вообще-то он с людьми сходился трудно, и в его отношениях с ними часто сквозило некое отчуждение, отстраненность». [2; 393]