Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кровать с золотой ножкой - Зигмунд Янович Скуинь на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Иногда разговор сам собой начинался. Паулис как-то спросил Ноаса, есть ли у него заветное желание, и Ноас, задвигав набрякшие веки, ответил:

— Знаешь, какое у меня заветное желание? Иокогама, Алабама! Хотелось бы легко умереть. Это, милый мой, награда, которую бог не всякому дает. Слишком долгая жизнь не ахти какое счастье. Потому что человек живет надеждами, а время отжившие надежды, как старые деньги, изымает из обращения. Быть свидетелем кончины твоих надежд… Э, да разве ты поймешь!

— Чего ж тут непонятного. Ты говоришь о парусных кораблях.

— Я говорю о мыльных пузырях. Летит такой пузырь, радужно светится, вдруг бах — и нет его.

— А если б парусное дело вновь началось, стал бы опять корабли строить?

— Стал бы, как же иначе. А впрочем, как знать. В молодости все видится в одном цвете, к старости — в другом.

— Вот этого, признаться, не понимаю.

— Придет время, поймешь.

— А ты как считаешь — жизнь у тебя счастливо или несчастливо сложилась?

— Счастье что! Было — и нет. Оно скоротечно.

— А если плохое и хорошее вместе сложить?

— Я достиг почти всего, чего домогался. Да не все, чего человек домогается, добром для него оборачивается.

Известие о том, что началась война, зунтяне поначалу приняли к сведению чисто умозрительно: на земле спокон веку где-нибудь да воюют. Прежде газеты писали о войне с турками и японцами, теперь война разразилась в Сербии и Восточной Пруссии. Если версты подсчитать, выходило поближе, но в сущности столь же далеко, вроде бы и не в этом, а в ином каком-то с их жизнью трудно сопрягаемом мире. В своем истинном обличье война явилась в Зунте в виде мобилизационных повесток. Затем — реквизиции лошадей. Велено было сдавать сено. Румяные, холеные офицеры-интенданты в отутюженных мундирах на базарной площади вылезали из лакированных колясок, попыхивая ароматными сигарами. Почтальоны стали доставлять невинного вида конверты с извещениями лаконического содержания: «…пал смертью храбрых за царя и Отечество». В лавках исчезли плуги, косы, подковы и гвозди. Когда Паулис сообщил об этом Ноасу, старик с неожиданной прытью сел на своей кровати.

— Вот бы теперь быстроходную шхуну, денежки валом бы валили. Доплыть до Готланда и обратно вернуться — нужна всего неделя.

— Немцы в Балтийском море с «цеппелинов» разбросали мины.

— Да что мины… — Собрав на своем багрово-сизом лице бессчетное количество морщинок, Ноас разразился задорным смехом, обнаружившим в этом изрядно перегоревшем костре остатки живого огня. — Иокогама, Алабама!

Ноас так расхрабрился, можно было подумать, он в самом деле поднимется с кровати, обзаведется кораблем и отправится на остров Готланд. Однако все кончилось тем, что он привел Паулиса на чердак Особняка и показал ему свои запасы — в промасленную бумагу обернутые косы немецкого производства, связка купленных в Англии подков и три ящика разных размеров гвоздей.

— Забирай, — сказал он Паулису, — мне это добро уже не пригодится, а порядочного наследника нет. Хватит с меня вот этого ящика.

Когда глаза привыкли к темноте, Паулис сообразил, какой ящик Ноас имел в виду. Под пологим скатом крыши лежал гроб. Поскольку крышка стояла прислоненной к дымоходу, нижняя часть гроба имела вид безобидного корыта. Доски, сразу видно, добротные, толстые, из дуба или ясеня, но, обработанные рукой умелого мастера, не производили впечатления тяжеловесности. Хотя по тем временам гроб на чердаке был вещью заурядной, Паулис ощутил в груди холодок. И тут из гроба, звучно хлопая крыльями, выпорхнул голубь.

— Берись за конец, накроем крышкой. От этих стервецов спасу нет. Загадят мне домовину вечного отдохновения, вонь будет стоять до второго пришествия.

Хоть время было военное, в Доме обществ балы устраивались даже чаще, чем раньше. С той лишь разницей, что перед танцевальной частью оркестр играл «Боже, царя храни!», а представительницы женского комитета в перерывах собирали пожертвования на подарки солдатам. Паулис так и не понял, распространяется ли новый порядок лишь на многолюдные сборища или его следует соблюдать всегда. На одной из свадеб он сыграл «Боже, царя храни!», а вышел казус: по волости пошли слухи, будто молодой Вэягал это сделал с пьяных глаз.

Судя по заносчивому тону газет, оптимистическим речам засылаемых Ригой ораторов, по тостам местных заправил в буфете Дома обществ и проповедям пастора при богослужении, победа, можно сказать, стояла у самых ворот. Не раз вывешивали флаги, били в колокола. Но вместо известия о победе неожиданно пришло сообщение, что немцы ворвались в Курземе. На дорогах появились беженские обозы, плакали дети, мычали коровы, блеяли овцы, кудахтали куры. Измотанные, растерянные мужчины и женщины, как будто и сами не веря, рассказывали истории своих бедствий — как наспех пришлось покидать дома, как все позади погибало в огне: приказ начальника полиции и военного коменданта был краток: двигаться в восточном направлении.

Ноас позволил нескольким семьям беженцев заночевать в своем доме. Более всего его вывел из себя полученный приказ — «двигаться в восточном направлении».

— Иокогама, Алабама! В таком случае вы взяли неверный курс! — волновался он. — Люди добрые, когда нет под рукою секстанта, ориентируйтесь по звездам.

Той ночью у молодой беженки на кухне Особняка родилась дочка. Роды были тяжелыми. Паулис, поутру прибежавший к Ноасу, увидел ворох окровавленных простынь и полотенец. И первое, что ему пришло в голову: ну вот, война и до нас докатилась. Не могло быть речи о том, чтобы роженица продолжила путь. Паулис перевез ее с малюткой на хутор «Вэягалы». Антония ребенка положила в теплые отруби, а роженицу обложили свиными пузырями с прохладной родниковой водой. Позже, увидев Паулиса, Антония сказала:

— Сдается мне, привез ты дочку себе приемную. Мать вряд ли утра дождется, или я ничего не смыслю в бабьих делах.

Так оно и вышло. Ночью мать умерла, а девочка осталась в «Вэягалах».

— Назовем ее Мартой, и пусть растет на здоровье, — решил Август, оглядывая крошку с тем мудрым благодушием, каким проникаются к детям лишь в старости. — Есть в ней что-то от Вэягалов. Так некстати на свет появиться и выжить…

В середине сентября все заборы в Зунте были обклеены призывами вступать в создаваемый стрелковый батальон. В Доме обществ прошло собрание, на котором Паулису пришлось впервые сыграть «Боже, храни Прибалтику!». Мелодию он краем уха слышал раньше, среднюю часть с переходом, правда, совсем не запомнил. Однако на повторной строфе он схватил мотив. Атмосфера в зале казалась несколько неправдоподобной. Голос прибывшего из Риги оратора будто бритвой водил по спинам слушателей. Оратор вид имел вполне представительный: пенсне на носу, черная визитка. Рядом с ним офицер с погонами штабс-капитана.

— Неприятель топчет наши нивы. Седовласым старцам и детям, матерям и женам — всем приходится спасаться бегством от жестокого врага. Стоны и вопли их оглашают небеса, от нас они ждут защиты! — Человек в черной визитке размахивал черным котелком. — Час настал взяться за оружие. Своим патриотизмом, верностью царю и героической борьбой против нашего исконного врага латыши заслужили право идти в бой под латышским флагом, сплоченные в батальоны стрелков.

Латышского флага Паулис в глаза не видел, понятия не имел, как он выглядит, и все же от волнения запотели ладони.

33

Вербовка добровольцев шла полным ходом. Среди зачитанных докладов были и с такими названиями: «Притязания немцев на Курземе и Видземе», «Немецкий барон — злейший враг латышей», «Латышский народ на грани уничтожения». Всевидящий, всемилостивейший, обо всех радеющий император, которого поначалу еще расхваливали, в какой-то момент был позабыт. В Доме обществ на самом видном месте повесили холст с аккуратно начертанным призывом бить немцев до последней капли крови. По недосмотру холст получился столь огромным, что почти укрыл собой двуглавого имперского орла, о чем Харенфус, бдительный писарь из баронской вотчины, настрочил в Петербург донос. От холста пришлось оттяпать основательный кусок. Местные немцы из кожи вон лезли, притормаживая развитие событий. В докладах о зверствах немцев запрещалось поминать жертвы революции 1905 года, следовало также отличать немцев, подданных русского царя, от немцев, подданных германского кайзера. Какие-то происки велись и в Петербурге, ибо в один прекрасный день пришла весть, что запись в добровольные стрелковые батальоны в Риге прекращена, затем эту весть сменила другая — запись продолжается.

Приятель Паулиса, Янка Стуритис, настаивал, что ехать надо немедленно, пока фрицы на шею не сели. «Уж лучше погибнуть среди порядочных парней, чем подыхать, давя вшей где-то на обочине дороги под Самарой или Астраханью». Паулис так далеко не заглядывал. Ему было всего шестнадцать лет. Да и трагизм происходящего по-настоящему его не коснулся. Бурлившая вокруг жизнь, толчея, новые яркие впечатления держали его в постоянном возбуждении, скорее беспечно-легкомысленном, чем омрачаемом дурными предчувствиями. Страхи были где-то далеко, а в иссушавшей его лихорадке скорее было предчувствие радости, чем беды. И он никак не мог сделать выбор. Уехать тайком, вопреки родительской воле ему не хотелось. Он знал на этот счет мнение отца: армия не то место, куда уходят тайком и обманом. Мать будет плакать навзрыд, держать его обеими руками — не пущу, не пущу! Ноас рассмеется сатанинским смехом — ну, что я говорил, стоит только свистнуть…

В стрелковый батальон из Зунте ушло добровольцами десятка два парней. Когда же и Паулис наконец решился, возникло препятствие, не менее неожиданное, чем появление первой беженской фуры на главной улице. Беженцы завезли с собой тиф, и Паулис заразился одним из первых. Опухший и бледный, метался он в горячке в постели и бредил, будто уже записался в стрелки, прощался с отцом и Ноасом, просил прощения у матери, вопил, что немцы украли его скрипку и что все вокруг пропахло гарью. Переболели тифом также Атис и Элвира. Маленький Эгон в горячке буквально сгорел, превратившись в подобие тени.

Четыре недели спустя Паулис понемногу стал поправляться. От прежнего молодца остались кожа да кости. Зубы во рту шатались, как у пса по весне, лезли волосы, отощавшие ноги дрожали от каждого шага, лоб покрывался холодной испариной.

Вернулся в Зунте и Янка Стуритис. О своих рижских приключениях взахлеб рассказывал. Везде ему удалось побывать, все повидать — на собраниях Латышского просветительного общества и на митингах во дворе театра «Олимпия», регистрационном пункте, что на Дерптской улице, на проводах особого стрелкового подразделения велосипедистов и мотоциклистов, — с набережной Даугавы те отправлялись прямо на фронт. Самого Янку не взяли по досадной случайности. В тот день, как назло, нагрянула комиссия из генерального штаба; что касается возраста, он сумел вывернуться, но потом доктора посчитали, что у него зрение слабоватое, и спровадили домой с такими словами: «В стрелки берем таких, кто умеет не только стрелять, но и в цель попадать».

После того как наступление германцев было остановлено, жизнь в Зунте как будто пошла своим чередом. Беженцы проследовали дальше. На морском берегу расположился сторожевой взвод с шестидюймовой пушкой. От солдат береговой охраны у сестры Янки Стуритиса Алвины и еще одной девицы родилось по мальчику. «Ладно бы девчонок родили, — сказала Антония, — мальчишки — к долгой войне».

Август Вэягал был всего на год моложе брата Ноаса, однако его старость как-то не бросалась в глаза. Сухопарый и жилистый Август, даже разменяв восьмой десяток, продолжал держать на своих плечах основные работы хозяйства. Конечно, Паулис, Петерис и Атис, подрастая, набираясь сил, облегчали отцовское бремя, но о том, что кто-то из сыновей в ближайшее время приберет к рукам бразды хозяйства, не могло быть и речи. Сыновья не только тянулись вверх, раздавались вширь и набирались ума-разума, с годами стали в них проявляться свои задатки и наклонности.

Паулис был сметлив и расторопен, голову имел светлую, но ему недоставало той крестьянской хватки, которую Август все еще чувствовал в себе и которую много лет назад приметил в Якабе Эрнесте. Петерис из всех сыновей стоял ближе к земле, не разменивал себя, подобно Паулису, на побочные увлечения, но и в нем не оказалось того сита, что крупноту отсеивает от мелочи. Атис в этом отношении вообще не подавал надежд, был чересчур тщеславен, чтобы осесть на земле. Чем-то был похож на Эдуарда: ему легко давались языки, он запросто решал сложные задачи, читал умные книги, хотя и был, в общем-то, прямой противоположностью двоюродному брату. Атис мечтал не о переустройстве мира, а, как он. сам выразился, о «приобщении к непреходящим духовным и бренным материальным ценностям». Он вошел в доверие к новому пастору, прилежно читал из его библиотеки книги в кожаных переплетах. Атис радовался всякому поводу наведаться в поместье. У барона тоже была богатая библиотека. Как ни странно, Атис и к ней нашел доступ.

Война затягивалась, и Августу всерьез пришлось считаться с возможностью, что сыновей заберут в армию. При штурме Пулеметной горки и в боях на Тирельских болотах латышские стрелки понесли большие потери. Прошла мобилизация еще нескольких возрастов. Все разговоры Паулиса начинались так: «Если я к тому времени не уйду в стрелки», «если я еще не надену мундира». Однако в Зунте раздавались и другие голоса: дескать, и немецким, и русским солдатам надоело воевать, дескать, «эту бессмысленную бойню завшивевший солдат закончит снизу». И, будто в подтверждение подобных слухов, среди сторожевого взвода на набережной Зунте начался мятеж. Хорошо знакомые зунтянам солдаты прошлись по главной улице с красным флагом, распевая «Интернационал», а прапорщика Кровопускова по прозвищу «Смирно» заперли в подвал. О волнениях, демонстрациях и мятежах рассказывали приезжавшие из Риги и Петрограда.

Август, Паулис и все Вэягалы стояли за революцию хотя бы потому, что в новой волне видели продолжение прежней революции, возмездие за пепелище посреди двора их усадьбы и трупы на соснах городского парка, за смерть Якаба Эрнеста и расклеенные объявления о розыске Эдуарда.

В сентябре стало известно, что немцы предприняли новое наступление на Ригу.

— Припомни мои слова, генштаб битком набит предателями, уж теперь германец как пить дать сядет нам на шею, — объявил Паулису Янка Стуритис. — Ты как знаешь, а я еще разок попробую пробиться.

В тот же день он исчез. Паулис счел себя обиженным. Несколько дней ходил хмурый и бледный. Отец об одном талдычил: овсы не кошены, весь хлеб на полях. К тому же была Аустра, которой он пообедал и которая его ласкала так горячо, что при одном воспоминании сладко обмирало сердце. С Аустрой шутки плохи, она ему напрямик сказала: «Если бросишь меня, утоплюсь. С прижитым ребенком меня не увидят». В том, что Аустра от него понесла, уверенности не было, но его уход в стрелки она могла истолковать по-своему.

В Зунте опять появились беженцы, теперь уже из близких мест. Несколькими днями позже Паулис, перевозя с поля последнюю рожь, заметил вдалеке облако пыли. Затем воздух содрогнулся, и на дороге с оглушительным грохотом взметнулся столб песка и пыли. На полном скаку мимо пролетело несколько шестерок взбешенных и взмыленных коней; сквозь пыль и дым, еще не осевшие после взрыва, Паулис разглядел орудия. На опушке леса, неподалеку от «Вэягалов», батарея заняла позицию и открыла ответный огонь. После каждого выстрела дергались и откатывались стволы орудий, изрыгая языкн пламени. На крыше дома Вэягалов, в слуховом окне обосновался наблюдатель с дальномером. Командир артиллеристов, смуглый южанин, нервно пощипывая франтоватые усики и острую мефистофелевскую бородку, сообщил, что вот-вот должна подойти пехота и они тут будут стоять насмерть. Всем посторонним он от души советовал убраться, пока не поздно.

Он еще не кончил говорить, когда сипящий воздух как бы просел от непомерной тяжести, и немецкий снаряд вырвал из кровли дома здоровенный кусок, засыпав двор обломками досок, лоскутами жести и едкой пороховой гарью. Перестрелка продолжалась несколько часов. После каждого попадания кровля дома Вэягалов становилась все пестрее и прозрачней.

Август и Паулис грузили по телегам вещи. Петерис и Атис вязали в узлы одежду. Только Элвира, обхватив руками голову, валялась на кровати и плакала навзрыд.

Пехотинцы так и не явились, артиллеристы на пригорке сами вырыли петлистую траншею. Под вечер, когда Вэягалы тронулись в путь, полил дождик. Быстро стемнело. Паулис, зажав между колен футляр со скрипкой, выехал первым.

— По дороге заверну к Ноасу! — крикнул он. По соседству с Особняком Ноаса жила Аустра.

Зунте было объято паникой. Мостовые в осколках стекла и черепицы. Повсюду закладывали лошадей, готовились к отъезду. Горели почта и дом Микельсона. Ревели животные, звенели возбужденные людские голоса.

Семейство Аустры как раз выезжало за ворота. Паулис лишь успел сказать, что разыщет их на первом же привале.

Ноас как раз закончил что-то закапывать в саду. Что именно, понять было трудно, он стоял с лопатой в руке, а вокруг желтел влажный и свежий песок.

— Пора выезжать, — поторапливал Паулис.

— Сначала дело надо сделать. — Притомившийся Ноас с шумом дышал, его широкая грудь поднималась и опускалась, подобно кузнечным мехам.

— Да разве не все уже сделано?

— Всякое дело любит аккуратность. Черной землицей присыплю, чтоб не бросалось в глаза.

— Это мелочи!

— Из-за них-то все частенько идет прахом.

Ноас втиснулся в свой капитанский мундир с золотыми пуговицами и направился к дому.

— Вещей у меня будет немного, — сказал он. — Моряцкий мешок, и все.

Перед тем как уехать, Ноас вывинтил пробки из электрической сети и старательно закрыл дверь. Постоял, приложив левую ладонь к притолоке, потом сказал:

— Смотри же, халупа, держись!

Дорога оказалась запруженной подводами, нагнать остальных Вэягалов ни в тот, ни на другой, ни на третий день не удалось.

Как-то утром, когда желток солнца едва поднялся из дымки горизонта, опять загромыхали пушки. Снаряды посыпались в самую гущу упряжек, началась суматоха. Лошади ржали, пучили глфза, ломали оглобли, вставали на дыбы. Люди разбегались кто куда, падали на землю, летали по воздуху. Паулис попробовал свернуть с дороги, направив воз через канаву, к пригорку, где после первых заморозков чернело поле невыкопаниой картошки. Волною взрыва его швырнуло в кусты. Нога у Ноаса запуталась в вожжах. Жеребец Мелнис как бешеный носился по бороздам, волоча за собой Ноаса, покуда не выбился из сил и повозка не застряла в топкой речушке.

Как оказалось, немцы их обошли. Беженцы, похоронив мертвецов, не спеша тронулись в обратный путь к своим покинутым домам. Тогда-то Паулис повстречал своих. Ноас лежал на телеге, то приходя в себя, то снова впадая в беспамятство.

В Зунте воротились на исходе серого и дождливого дня. Общими силами внесли грузного Ноаса в Особняк, к счастью оставшийся нетронутым.

— Спасибо, — проговорил Ноас. — Ключи положите на стол. А сами убирайтесь, убирайтесь же, не теряйте попусту времени. А ты, Паулис, задержись, покуда дух не испущу. Иокогама, Алабама, хотелось бы умереть на морс. Слышь, Паулис, я тебе завещаю пуговицы от своего мундира. Бери ножницы, срезай.

Антония вопросительно поглядела на Августа — можно ли такое считать связной речью, как тут быть, послушаться или нет? Август понял; пришел последний час Ноаса. Ему хотелось остаться, но ведь он был — Вэягал — горд, самолюбив. Не оставаться же, раз брат сказал «убирайтесь».

— Пошли! — произнес Август, беря за руку Антонию. — А ты, брат, крепись!

Ноас умирал неохотно — в три приема. На рассвете Паулис закрыл ему глаза и по давнему обычаю Вэягалов на том месте, где Ноас испустил дух, заколотил в половицу гвоздь. Затем, как было велено, срезал с капитанского мундира пуговицы — девятнадцать с кителя, четыре с брюк — и, насилу сдерживая слезы, позвякивая пуговицами в кармане, вернулся на хутор «Вэягалы».

И Август той ночью спать не ложился. Сплетя пальцы, ходил от сарая к коровнику, от коровника к риге, от риги к амбару. Сделает круг, и опять все сначала, — не переставая думать о жизни и смерти брата.

— Ах, Ноас, Ноас, — вполголоса сам с собой рассуждал Август, — отчего тебе так не везло, почему ты был всегда один? Всю силу свою, свои мысли, желания, даже любовь выпаливал направо и налево, куда придется. А сам с чем остался? И в шумной толчее ты бывал одинок. Выстроил дом, который детям твоим не нужен. Послушай, боже праведный, я так скажу: обошел ты счастьем человека, если он свой последний час вынужден встречать в одиночестве — пусть даже в кровати с золотой ножкой!

8

Мрачная полоса поражений не сломила веры Эдуарда в победу революции. Получая очередную весть о павших в борьбе, замученных в тюрьмах товарищах, он уже не сжимался, не вздрагивал, как прежде, а проникался еще большей жаждой победы. На весы было брошено все: пережитый стыд, выстраданная боль, пролитая кровь. И то, что ему, как беглецу и бродяге, приходилось скитаться по миру. В пору своей первой ссылки, совсем молодым, он в душе посмеивался над старшими товарищами, тосковавшими по родным местам. Телерь Эдуард знал: завоевать победу означало вернуться домой. Прочие представления о победе скрывались за такими установками, как «свержение царизма», «мировая революция». Но итог победы воображение рисовало совершенно четко: он входит во двор хутора «Вэягалы». Ясный солнечный день. На вековом ясене от легкого ветра поскрипывают качели, на травке изрытого курами двора дремлет пес Дуксис. Вокруг ни души, но кто-то сейчас появится, еще мгновение…

Выдворенный из Англии сроком на девяносто девять лет, Эдуард объявился в Германии. Там он намеревался собрать боевую группу проверенных товарищей, чтобы из камер смертников Рижской центральной вырвать несколько руководителей подполья. Но Эдуарду Вэягалу пришлось уехать в Америку: слишком хорошо был он известен европейской полиции.

После разгрома революции 1905 года поднявшийся шквал по всей Европе разметал революционеров с полей и холмов Латвии. Сегодня каждый школьник знает, что Райнис в ту пору находился в Швейцарии, Скалбе в Норвегии, Янеон-Браун в Брюсселе, Курций в Париже, Рудольф Берзинь в Дании. Наслушавшись рассказов о стране безграничных возможностей, беженцы потоком хлынули за океан. Около пятнадцати тысяч латышей тогда перебрались в Соединенные Штаты. В индустриальных районах и на Атлантическом побережье насчитывалось десятка два латышских социал-демократических групп с двумя тысячами членов.

Стояла осень, и все двенадцать дней плавания грязновато-серые, как помылки, океанские валы то заслоняли собой небо, то приоткрывали зиявшие под ними бездны, а над ними скользила стальная скорлупка, кренясь с боку на бок и треща по швам. Пассажиры размещались в трюмах, где из неструганых досок были сколочены в четыре этажа помосты. Судя по въедливому запаху, в предыдущие рейсы в этих трюмах перевозили лошадей. Не обращая ни малейшего внимания на враждебные акции своих двуногих соседей, шныряли крысы. Помощник штурмана с наглой ухмылкой утешал перепуганных женщин тем, что, хотя и мало радости видеть голые крысиные хвосты, однако само по себе присутствие крыс добрая примета, свидетельство того, что корабль благополучно прибудет в порт. Особый смысл его слова приобрели на седьмой день плавания, когда временно вышел из строя судовой двигатель.

Плавание Эдуард перенес довольно сносно, хотя с детских лет к водной стихии испытывал неприязнь. Позднее это чувство в нем закрепилось несчастьем Якаба Эрнеста и собственным побегом с отцовского корабля.

На тринадцатый день, поутру, когда должен был показаться Лонг-Айленд с много раз виденными на картинках небоскребами и статуей Свободы на переднем плане, все заслонил собой туман. Судно, подавая протяжные гудки, целый день простояло на якоре. Туман рассеялся только под вечер, открыв румяный закат и переливавшееся огнями побережье.

Эдуард смотрел по сторонам, не в силах сдержать охватившее волнение, как будто лишь теперь, когда пароход осторожно, будто на ощупь, пробирался в один из нью-йоркских доков, прорвались наружу скопившиеся за время плавания по взбаламученному океану тревоги. Он много испытал и много перевидел, но то, что сейчас перед ним распахнулось, было несравнимо с ранее известным. Тянувшаяся метрах в двухстах черная полоска суши принадлежала совсем иному миру, взиравшему на пришельца своим надменно-лоснящимся ликом с убийственным безразличием— как сфинкс на муравья.

Тех, у кого не оказалось въездных виз, задержали чиновники иммиграционного ведомства, деловитые крепыши, орудовавшие в основном «Ундервудами» и треугольными печатями, но, судя по кобурам и наручникам, пристегнутым к ремням, способны были выступать и в ином качестве. Часом позже Эдуард опять качался на волнах, на этот раз в переполненном баркасе, направлявшемся к опутанному колючей проволокой острову Элис.

Простейший способ выбраться отсюда был известен каждому — найти в Америке родственников. Эдуард объявил чиновнику, что в Брайтоне проживает Карлина Васере, его невеста, с которой он помолвлен. Две недели спустя пишущая машинка отстрекотала свадебный марш, и в пропахшем хлоркой и лизолом казенном храме состоялось их бракосочетание. Сухая, по-американски деловитая процедура не обошлась без сантиментов — пришлось, возложив руку на Библию, принести клятву, затем торжественно поставить свои подписи. Тук-так — выстукивала большая треугольная печать.

— О любимый! — раскрыв объятия, вся рдея, воскликнула Карлина Васере, успевшая вжиться в роль любящей невесты и жены.

В свое время в Либавской тюрьме она, разыгрывая роль преданной невесты, при поцелуе втолкнула в рот Коркису важную записку, а Бокису в здании Рижской охранки вместе с бутербродами исхитрилась передать браунинг.

В Брайтоне Карлина жила второй год, работала судомойкой в ресторане, принимала участие в революционном движении эмигрантов. Как и Эдуарду, ей было за тридцать. Сполна раскрывшаяся женственность из нее рвалась наружу, заявляя о себе каждым жестом, каждым взглядом. Сказать, что они совсем не знали друг друга, будет преувеличением. В Риге им доводилось встречаться в обстановке, когда не было возможности приглядываться друг к другу: перестрелка у Крестовых казарм, еще раз ночью, в лодке посреди Даугавы, выбирая из поставленных на лососей сетей нечто более ценное, чем серебристо-чешуйчатые деликатесы — скорострельные карабины Росса-Энфилда.

Карлина обитала в рабочем квартале, где американское преуспеяние было низведено до европейского уровня скудного достатка.

В комнате на подоконнике в глиняном горшке алели цветы, Эдуард не знал им названия, но точно такие цветы в свое время цвели на подоконнике меблированной комнаты в Дерпте в его студенческие годы. Единственная кровать была застелена полосатым видземским покрывалом, столь же знакомым, как и цветок. Чем-то родным повеяло от льняной наволочки с грубоватой вышивкой. Эдуард, сам себе удивляясь, ощутил излучаемый этой опрятной комнатой покой, как ощущают сквозняк или тепло печки, и его охватили волнение и грусть. Неужели он успел забыть, как мягко падает свет на льняную наволочку подушки?

— Вот какое тут жилье… — Вид у Карлины был несколько смущенный. Подошла к столу, тотчас обернулась, пристально глянула ему в глаза. Будто ждала чего-то.

Объяснить последующее лишь волнением было бы неверно. Но Эдуард не привык притормаживать свои влечения. Он умел быть напористым, грубоватым. Обеими руками схватил Карлину, но она вырвалась столь энергично, что Эдуард был вынужден отступиться.

— Уж это слишком, — просто сказала она. — Мне было велено встретить вас, поселить в этой комнате, пока не подыщете себе пристанище.

— И только? — Он улыбнулся, пытаясь все обратить в шутку. — Не может быть.

— Да. Я заночую у Валин Клегер, она живет неподалеку.

Карлина прошла на кухню подогреть воду для ванны и приготовить завтрак, а вернувшись, спросила, не хочет ли он закурить или выпить. Сигареты на полке, виски в шкафу. Для ясности добавила:

— Как Микаэл оставил, так и стоит.

— Кто такой Микаэл, позволено будет узнать?

— Во-первых, анархист, не признающий ничего, кроме вооруженного бунта.

— А во-вторых?

Карлина сделалась серьезной:

— Инвалид. Несчастный человек. Когда-то был с нами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад