Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кровать с золотой ножкой - Зигмунд Янович Скуинь на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В свою очередь Август на лесосеке — лес свели для усадебных построек — выкорчевал пни, запахал целину. Поля Вэягалов плодородием не отличались, места по большей части низкие, с переизбытком влаги. А тут четыре лета кряду выдались сухими, и поля Вэягалов дали урожай, какого в тех местах никто не видывал, не помнил. И поскольку от засухи пострадали многие районы России и Центральной Европы, от покупателей отбоя не было.

Со строительством Особняка не все шло гладко. На этот раз Ноас толком не знал, чего он хочет. Поначалу речь велась лишь о жилом доме, затем в нижнем этаже появилось помещение для магазина, в конце концов превратившегося в кондитерскую с пристройкой для пекарни. По новому проекту на втором этаже предусматривались комнаты для конторы. Ну, вроде бы полная ясность. Но тут обнаружилось, что продается примыкающий к задам участок. После некоторого колебания Ноас приобрел его по сходной цене.

Внешне Ноас по-прежнему жил в «Вэягалах», а в Зунте держал контору. На самом деле он поутру в конторе просыпался, там же вечером и спать ложился. Напротив письменного стола красовался гигантских размеров диван, обитый гладкой коричневой, пахучей, словно еще дышащей юфтью аргентинской выделки. В изголовье лежали закатанные в одеяло белье и подушка. У Элизабеты с детьми Ноас за зиму побывал не более трех или четырех раз. На час-другой заедет, да и то в основном занимался тем, что чинил часы, менял фитили в керосиновых лампах, смазывал скрипящие петли дверей. К Якабу Эрнесту, случалось, вообще не заглядывал, очередную пачку денег на хозяйство совал в руки Элизабете уже на лестнице. Правда, разговаривать с Элизабетой было не легко — уже тогда в ней подмечали странности, которые проявились сполна после расстрела Якаба Эрнеста. По выражению лица Элизабеты невозможно было заключить, слышит она, что ей говорят, или не слышит. Застывшие, широко раскрытые глаза вечно в слезах. Лишь ее великолепные белые зубы ничуть не изменились, потому на опавших, усохших щеках обрели какую-то нарочитую обособленность, никак не сочетаясь с тонкими губами.

Тем самым все известное нам о жизни Элизабеты вроде бы рассказано. Несколько месяцев спустя после похорон Якаба Эрнеста на городском кладбище Элизабету поместили в лечебницу для душевнобольных в Дерпте, где через два года и семь месяцев вслед за ранее угасшим духом угасло и тело Элизабеты. В ее вещах нашли неизвестно когда написанную записку: «Никто мне ничего не должен».

Август в неустанных трудах и хлопотах, неделями, месяцами не давая себе роздыху, особенно между Юрьевым и Микелевым днем, уверенно продвигался вперед, весь погруженный в работу. Но временами, когда во сне начинали являться обольстительные кошмары, бередя плоть и пробуждая похоть, он, не считаясь ни с чем, забрасывал дела, впрягал жеребца в рессорную коляску и ехал в клуб перебеситься. Все было настолько привычно, что он заранее знал, каким образом начнется и как закончится кутеж, какой от него будет прок и какие потери, какими словами встретит его трактирщик и сколько придется выпить водки, прежде чем удастся заглушить в себе гордость и стыд настолько, чтобы хватило смелости постучдться к Мнце. Знал наперед и то, сколько Мице украдет у него из кошелька. Даже знал наизусть ее вскрики отчасти искреннего восторга, отчасти профессиональной хитрости шлюхи, умеющей польстить клиенту.

В один из таких кутежей, когда он успел довести себя до нужной кондиции, выйдя из клубного туалета, не пошел обратно в грохотавшую от музыки гостевую половину, а повернул к зеленым плюшевым занавескам, за которыми была знакомая дверь. Бубня вполголоса прилипчивую мелодию и кулаком отбивая такт на красных крашеных перилах, Август упорно лез наверх к Мице. Он уже достиг верхотуры лестницы, как вдруг из комнаты Мице вышел брат, Ноас, как обычно в роскошном синем мундире с золотыми пуговицами. Наискосок через жилетку, словно надраенные корабельные поручни, тянулась в два ряда золотая цепочка часов. Август был в своей серой суконной паре, пристяжной крахмальный воротничок невесть куда задевался, сорочка на груди расстегнута. В ту пору братьям было за пятьдесят. Ноас еще больше располнел, погрузнел, бородатая голова тонула в массивных плечах. Август сохранял поджарость и стройность. И шея у него была такая же, как в молодости, длинная, это бросалось в глаза, поскольку Август не носил бороды. Скрестившиеся взгляды братьев заискрились, словно палаши драгун. Август густо покраснел, хотя и без того был красен от выпитого. Ноас сдвинул свои густые брови в насмешливой ухмылке.

— Да, — произнес он, — вот и опять сошлись наши пути. Какой у меня преданный брат, куда я, туда он!

Август смотрел на него с деланным равнодушием.

— Тут тебе не суд, и ты мне не судья.

Ноас развел руками.

— Твоя правда, я не судья, я дурень. Такой же дурень, как и ты. У нас с тобой могло быть еще по пяти сыновей. А мы стоим в очереди к Мице.

Уязвленный нечаянной встречей, Август повалился в кровать Мице вместе со словами Ноаса, словно вилы в спину брошенными вдогонку. Ничего не понимавшая, насмерть перепуганная Мица лишь глазами хлопала, из отгороженной ширмой умывальни наблюдая, как рычал он и корчился. Выпив с полбутылки вина, Август оправился настолько, что вспомнил, зачем сюда явился. Злость на себя и на брата поутихла. Что говорить, вся эта комната была сверху донизу заполнена чем-то мерзким, тошнотворным, но в то же время витал в ней и какой-то разуму неподотчетный, на стойких влечениях замешенный соблазн, — и затаившийся в нем жеребец, трепетными ноздрями принюхиваясь к потным промежностям кобылицы, отважно выпускал свой жеребячий снаряд. Но в спине еще торчали вонзенные вилы, освободиться от них было невозможно. А потому он думал и тогда, когда думать возбранялось. И видел обвисшие Мицины груди, когда полагалось быть незрячим. Слышал густо хлопающие звуки в натруженных недрах загнанного Мициного тела, хотя обязан был оставаться глухим.

И потому с таким же рычаньем, с каким повалился в Мицину постель, он соскочил с нее. И на сей раз Август пил, шумел и буянил в трактире два дня и две ночи без перерыва, в лютой злобе, грызущей тоске, безутешности сгибая и ломая вилки, ножи, колотя посуду и швыряя бутылки.

На третий день утром Август воротился домой и, посреди двора с трудом вывалясь из коляски, кинул вожжи работнику. Ступая медленно, опасливо, побледневший, без кровинки в лице, едва доплелся до своей комнаты. Вошла Антония с холодной квашой и вымоченной селедкой. Принесла и чистую рубаху. Антония умела бесшумно открывать дверь, бесшумно расставлять посуду, бесшумно ходить по дому. В тот момент это свойство показалось Августу на редкость ценным. Уши сделались чувствительны, как зубы в оскомине. Никого не хотелось видеть, ни с кем не хотелось разговаривать. А присутствие Антонии ему не мешало. Это он ощутил совершенно ясно. Как ощутил исходящий от нее ток бодрости, жизненной силы.

— Отчего у тебя вид такой счастливый? — скребя щетину отросшей бороды, спросил Август.

Антония не ответила.

— Могла бы со мной поделиться.

Антония окинула его стремительным взглядом своих темных глаз.

— Антония, по гроб ноги моей там больше не будет! Ты слышала?

— Да.

— А еще скажи: не согласишься ли пойти за меня замуж?

Довольно долго держалась тишина.

— Ну вот, не отвечаешь.

— Зачем же отвечать, коли глаза счастливые.

О свадьбе сговорились твердо, но, покуда дело дошло до пастора, Антония успела забрюхатеть. Глазастый пастор Эбервальд наложил пять рублей штрафа за «осквернение невестиной фаты», а кроме того, венчание назначил не в церкви, а в своей пасторской усадьбе. Август открыл кошелек, порылся в нем и ответил, что у него, к сожалению, нет при себе мелких денег, посему наведается к пастору, когда Антония опять будет на сносях.

Через год и три месяца они явились снова. На сей раз вид Антонии не внушал подозрений. Но Эбервальд все равно отказался венчать нх в церкви, Август же наотрез отказался везти Антонию в пасторскую усадьбу. Еще год спустя пришли к Эбервальду в третий раз, а еще через год — и в четвертый. В пятый раз Антония и Август говорили о венчании незадолго до того, как Эдуард Вэягал задержал Эбервальда в ризнице. Время было смутное, носились разные слухи о новых законах и новых правах. В накаленной атмосфере свара с Вэягалом не сулила Эбервальду ничего хорошего. И пастор с самого начала проявил уступчивость.

— Итак, вы намерены вступить в свой первый священный брак, взяв в жены женщину, прижившую в девичестве четверых детей? — спросил Эбервальд Августа.

— Да, — ответил Август, — только детей больше, и пятый уже брыкается.

— Вы верите в чудеса?

— А как же иначе. Мир одно сплошное чудо.

— Ну так знайте, я вас обвенчаю. Только не в обедню. В будний день вечером в пустой церкви — милости прошу!

В будний день вечером пустая церковь оказалась битком забитой народом. Даже проходы заполнили те, кому не хватило места на скамьях. Теплились свечи. Мужчины в своих праздничных парах истекали потом, женщины церковными песенниками обмахивались, как веерами. Раскатали красный ковер, церковь украсилась невесть где раздобытыми лавровыми деревцами. Пожаловали самые знатные в Зунте капитаны, были там пожарники при параде, делегация ссудо-сберегательного товарищества со своим флагом, хористы в полном составе, энтузиасты-велосипедисты и поголовно все нищие. Само собой разумеется, в первом ряду, блистая великолепием мундира, стоял Ноас. Ничего не видящая Элизабета, Леонтина с мужем и приемная мать Антонии сплоченной группкой жались чуть позади.

Август во время церемонии держал руку Антонии в своей крестьянской ладони высоко поднятой — как будто вел ее под звуки полонеза. Невеста даже не пыталась скрывать располневшего живота, на ней было белое платье, на голове миртовый венок и фата. По левую руку от жениха по-братски тесной стайкой сгрудились маленькие Вэягалы — Паулис, Петерис, Атис и Эгон. Эгону было невмочь выстоять всю церемонию, и временами он усаживался на пол.

В том, что каратели не сожгли дом Вэягалов сразу, а лишь через неделю, была немалая польза: Антония, предчувствуя неотвратимость беды, часть одежды и хозяйственного скарба перетаскала понемногу в ригу. Той ночью, когда четыре казака с четырех углов подпалили дом, некогда было подумать о спасении добра. Только и успела Антония, что связать в узлы постели да закутать детей в большие платки. Конечно, не мешало бы вернуться, прихватить с собой и котелки, но Антонин показалось, что дети дрожат от холода, а потому и поспешила уложить их у амбара, прикрыв одеялами. Но вскоре от полыхавшего исполинского костра сделалось так жарко, что мальчишки все с себя посбрасывали, бегали в одних рубашонках.

Август первым делом кинулся скот спасать. Коровы упирались, не хотели выходить со двора, лошади бесились, одни овцы тупо последовали за бараном.

Снег во дворе, как весною, таял, зажурчали ручьи, появились лужи, заклубился пар. Перед тем как рухуть крыше, огненный столб взметнулся к небу с такой силой, что вместе с пламенем взлетела и тяжелая черепица, а в саду на какой-то момент расцвела вишня.

К счастью, огонь не перекинулся на службы. Под жилье приспособили ригу. Превращенный в груду углей дом тлел, чадил и дымился несколько месяцев кряду. Оттаявший двор и край сада обледенели. В середине февраля выпал свежий снег, лишь кое-где среди белизны чернели головешки. Но снег продержался недолго, все сильнее припекало солнце, и на дворе опять поднялся черный холм. Все лето, всю следующую зиму маленькие Вэягалы проходили чумазыми и черными, как чертенята. Антония раз десять на дню заставляла их умываться, но казалось, угольная чернота в них въелась на веки вечные.

— Почему наш дом сожгли? — приставал к отцу с расспросами Паулис. — Что такое революция? Почему мама говорит «неужели жертвы будут напрасными»?

— Ничто в мире без жертв не обходится, — наставлял Август. — Чтобы расцвели цветы, должны лопнуть почки. Рак, вырастая, ломает панцирь. Змея тужится, выбираясь из старой кожи.

Ноас при виде столбов дыма над горящими домами вспомнил встреченный им в плавании первый пароход «Грейт Истерн». Неужели и эти дымные столбы предвещают новую страницу истории?

Семьдесят лет спустя Скайдрите Вэягал, разыскивая в архивах даты жизни жены брата Ноаса, Антонин, на последней странице приходской метрической книги наткнется на оставленный кем-то автограф:

«Неисповедимы пути мирового прогресса — столько в нем околичностей. Христианство, радея о милосердии и человеколюбии, пришло к Крестовым походам и инквизиции. Средневековье томилось в ожидании Судного дня, а наступил Ренессанс. Колумб искал Индию, а нашел Америку».

Неведомый архивист, обнаруживший эту запись еще до Скайдрите Вэягал, легонько карандашом и, похоже, детским почерком от себя добавил: «Ева и Пьер Кюри искали новые радиоактивные элементы, а нашли ключ к атомной бомбе. В свою очередь, заключенная в атомной бомбе энергия, будучи разумно использована, может спасти человечество, например, с наступлением новой эпохи оледенения».

Август воздерживался заводить разговор с Ноасом о восстановлении дома. Да и куда спешить, времена были тревожные. «Лесные братья» продолжали борьбу, в отместку бароны и власти расстреливали, вешали, жгли. Черная сотня покинула Зунте, но кто мог поручиться, что она не вернется.

Гибель Якаба Эрнеста и обострение болезни Элизабеты Ноас пережил тяжело. Но, думается, больше всего потрясла встреча с Эдуардом, перечеркнувшая его последние надежды. Это было сокрушительным ударом: за голову Эдуарда власти сулили пятьсот золотых рублей; как знать, быть может, кости сына уже белеют под каким-нибудь забором. Ноас поник, поседел на глазах. Мало что осталось от былой молодцеватой выправки. Куда девалась твердая, разлетистая походка? Теперь он при ходьбе старчески сутулился, пошаркивал ногами.

Ближе к весне Август как бы между прочим осведомился у брата, когда тот собирается отбыть.

— Давно собираюсь, — ответил Ноас, — да не в дальний путь, а в Ригу. Цена на парусники падает, как якорь в воду. За шхуну, год-другой назад стоившую все тридцать тысяч, хорошо, если весной получишь пять. А еще через полгода, считай, задаром придется отдать.

Действительно, Ноас вскоре уехал в Ригу, а в начале апреля вернулся. И было видно, вернулся без лавров. Сам ничего не рассказывал, Август не лез с расспросами. Но когда наступил июнь, а Ноас все еще отсиживался на берегу, Август как-то под вечер явился к нему в Особняк и сказал:

— Здравствуй, брат, пора бы «Вэягалы» привести в порядок. Чуть подует ветер, золой так и несет.

— Ты что же, хочешь, чтоб я тебе помог золу вывозить? — Ноас утирал потный лоб не первой свежести платком.

— Хочу знать, сколько денег думаешь вложить в восстановление дома. Я не бедняк, но расходы будут немалые.

— Нет у меня бросовых денег. Деньги самому нужны на стальной корабль с паровым двигателем.

Август сгоряча предложил выкупить его половину хозяйства и тут же выложить всю сумму сполна. Чтобы раз и навсегда с этим покончить, Ноас без раздумий согласился:

— По рукам!

На обратном пути неспокойно было на душе у Августа. Как раз теперь, когда позарез нужны наличные, он остался без копейки. Ну да ладно, зато у него земля, а в землю он верил. Потому в темноте грудь его вызвездили надежды, и Август так самого себя успокаивал: «Не беда, год-другой переможемся. Пока ребята подрастут, глядишь, и дом поднимется».

7

Паулис Вэягал, старший сын Антонии и Августа, на свет появился в рождественскую ночь — не то потехи ради, не то из упрямства, желая всем досадить, а заодно и сам поглядеть, что из этого получится. Словом, появился ногами вперед. Молодая, еще не набравшаяся опыта повитуха, почувствовав, что роды сулят осложнения, посоветовала послать за доктором. Но Август сумел сохранить хладнокровие. Только и несчастья, что ногами вперед? Нечего пороть горячку, бывает, и жеребята таким манером рождаются. Август взял дело в свои руки, и к утру парень тут как тут, голосистый, с отметиной своенравия на лице — круглыми, горящими глазами и парой роговидных шишек на лбу.

Сначала его звали жеребенком, затем крикуном и егозой. Паулис быстро научился выговаривать слова и строить из них фразы. Никто не помнил другого ребенка, кто бы так много и охотно говорил. Паулис разговаривал со знакомыми и незнакомыми, с самим собой и братьями, говорившими хуже его, с сестрой, которая совсем еще не говорила, с деревьями, животными, ведрами, лоханями и стогами сена. Он говорил наяву и во сне, шагая по дороге и глядя в окно. И казалось, все его понимают. Маленькая Элвира как на веревочке за Паулисом ходила, петух его слушал, склонив набок голову и приоткрыв клюв, собаки на него не лаяли, коровы при его приближении добродушно помыкивали.

Как-то ночью Антония обнаружила, что кровать Паулиса пуста. Он сидел на крыше дома. Когда его спросили, что он там делает, Паулис ответил, что звезды считает.

— Ну, и сколько в небе звезд?

— Пока не сосчитал. Когда сосчитаю, скажу.

То же самое Паулис ответил и во второй, и в третий раз, когда его заставали на крыше. Какое-то время спустя со своей обычной ухмылкой он объявил, что дело сделано. И назвал число. Никто так и не понял, действительно ли Паулис все светила сосчитал или просто валял дурака. У Паулиса было настолько живое воображение, что нередко у него самого и у тех, кто его слушал, терялась грань между реальностью и вымыслом.

После того как сгорели «Вэягалы» и убили Якаба Эрнеста, Паулис перестал во сне разговаривать. Вовсе не потому, что в риге сон был крепче. Просто теперь Паулис во сне потихоньку плакал, а поутру, как всегда, вставал бодрый, веселый и во всем остальном был тот же прежний Паулис. Те годы так или иначе сказались и на других детях. Любимчик матери шестилетний Атис и вечно задумчивый Эгон в продолжение всего лета хоронили мертвецов. Такая была у них игра — то там, то здесь рыли могилы, а потом их засыпали. Ставили кресты и опять снимали. Поскольку кошек и цыплят в силу их живучести нельзя было использовать, роль мертвецов выполняли вещи неодушевленные: поленья, деревянные ложки, ящички из-под гвоздей и сапожные колодки. Иногда мертвецов хоронили так основательно, что отыскать их не удавалось. Когда таким образом исчез один из лучших топоров, а затем и рубанок, отец прервал очередную церемонию захоронения, отстегав сыновей ремнем.

Несмышленая Элвира не много понимала из происходящего. Но кое-что и она понимала. Когда казаки уводили Якаба Эрнеста, Элвира махала ему ручкой и кричала «пока, пока!». После всего случившегося Элвира уже никогда никому при прощании не махала рукой и не говорила «пока, пока!».

Паулис и меньшие братья, по мере того как подрастали, набирались ума-разума, на каждом шагу сталкивались с растерянными, раздосадованными людишками. Повальное увлечение заморскими плаваниями, чему зунтяне десятки лет предавались с успехом и одержимостью, щедро сея вокруг себя семена богатства, расточительства, самомнения, — эта увлеченность неожиданно сошла на нет. Ворота возможностей, год от года открывавшиеся все шире, приучая к мысли, что так будет всегда, вдруг захлопнулись.

Красавцы парусники без дела и признаков жизни никли в порту на приколе, служа прибежищем голодным крысам, которым тоже трудно было примириться с тем, что золотая пора миновала.

Летними погожими деньками, сложив на коленях свои татуированные руки, в угрюмой праздности сидели, перед клубом мужчины. У кого еще что-то водилось в кошельке, те посиживали внутри, но без прежней удали, размаха; задумчиво потягивали пиво, закусывая копченой салакой. Никто толком не знал, что же делать дальше. Что в Зунте не будут строить стальных кораблей, понимали все. Кое-кто успел перебраться в Ригу, присылал оттуда обольщающие письма: дескать, переезжайте, на заводах работы хватает, мастеровых у каждого перекрестка на стройки зазывают, город разбегается во все концы быстрее, чем огонь в сухом лесу. Легко сказать — переезжайте. Грузи, как цыган, на подводу пожитки, в семье-то шесть, восемь, а то и девять душ.

Большая часть капитанов с помощью нерадивых арендаторов и оставляемых без присмотра работников довели свои хозяйства до ручки. Вдоль всего побережья тянулись запущенные угодья, некогда плодородные поля зарастали ольхой и бурьяном, сиро стояли никому теперь не нужные кузницы, лесопильни, сараи и склады, смолокурни и канатные мастерские. Кораблей больше не строили. Когда не стало денег, чтобы купить харчей у лавочников, завозивших продукты из дальних волостей, вдруг обнаружилось, что и буханка хлеба может стать проблемой, а фунт масла — пределом мечтаний.

Чем туже затягивался узел невзгод, тем настороженней следили горожане за каждым шагом Ноаса, стараясь по его маневру уловить, откуда ветер дует. Только теперешний сухопутный Ноас мало походил на того Ноаса, что некогда кружил по морям и океанам, в свои короткие побывки охотно рассказывая о виданных на краю света новинках. Мундир с золотыми пуговицами носил будто бы другой человек — уклончивый, замкнутый, непроницаемый. При встречах в порту, на улице или в клубе за стойкой Ноас был не прочь потолковать о погоде, ожидаемых ветрах, а чуть дело коснется серьезного, ухмыльнется, буркнет что-то невнятное — и молчок. Уловки Ноаса в зунтянах заронили мысль, что старый прохиндей что-то затаил, вынашивает какие-то планы, потому за ним надо глядеть в оба.

Ноас Вэягал оказался в числе немногих счастливцев, кому все же удалось вовремя сбыть большие парусники за вполне приемлемую цену. Был момент, одну из оставшихся шхун он куда-то сплавил, дав основание слухам, будто Ноас с нанятой в Сингапуре командой ныряльщиков собирается у берегов Греции промышлять губкой, но это оказалось чепухой. Месяц-другой спустя Ноас воротился домой с полдюжиной бочек сельди.

Когда же Ноас сухопутьем отправился в Ригу, пошли толки, что он, заняв у Микельсона — тому тоже посчастливилось продать свои парусники — пятьсот екатеринок, добавил их к своим сбережениям, сумма получилась изрядная, пятьдесят тысяч рублей, а за такие деньги при посредничестве бременского «Ллойда» можно было приобрести не новый, конечно, но еще приличный угольщик. И эти слухи не подтвердились. Домой Ноас вернулся совсем присмиревшим. Уж если б Ноас купил пароход, трактир «Стадолкрог» ходуном бы ходил, в этом отношении зунтяне хорошо знали Ноаса.

Полгода спустя, когда Ноас зачастил в окрестные рыбачьи поселки, народ гадал, не намерен ли он пуститься в рыбный промысел, кое-кто в последнее время так и поступил. Не случилось и этого.

В день поминовения усопших, повстречав Ноаса у богатого надгробия над могилами Элизабеты и Якаба Эрнеста, молодой Клеперис, успевший обзавестись такой длинной и седой бородищей, что даже летом был похож на Деда Мороза, спросил его напрямик, куда он собирается вложить свои капиталы. И Ноас ему ответил тоже безо всяких околичностей:

— Никуда. Схороню в ножке кровати.

— В ножке кровати?

— Да, заведу себе кровать с золотой ножкой.

Молодой Клепернс давно утратил былую сноровку, и все же по завершении поминальной церемонии на кладбище об этой фразе Ноаса не знали разве что глухая Элиня, Симанис из богадельни да несколько придурков, не считая, конечно, младенцев. С той поры слухи о богатстве Ноаса росли и умножались. Молодым Клеперисом обнародованная весть с годами превратилась в легенду, даже стала присказкой: что поделаешь с человеком, который спит на кровати с золотой ножкой.

А вот слова Ноаса о том, что он не собирается вкладывать деньги в какие-либо предприятия, быстро забылись. И не без причины. Вбив себе в голову, будто испарения керосина порождают дурные сны, Ноас надумал в своем пустующем Особняке устроить электрическое освещение. Судя по газетам и рассказам очевидцев, в Риге, Петербурге, Лондоне, Рио-де-Жанейро и Лимбажах электричество уже перестало почитаться чудом, а служило залогом комфортабельного и практичного быта, посему возникли вполне обоснованные подозрения, что планы Ноаса Вэягала куда более дерзки, чем может показаться на первый взгляд.

Так оно и вышло. На это указывал размах и объем работ. На задворках дома был установлен паровой котел. Из Риги доставили какую-то машину с огромным маховиком и всякими медными штуковинами. Врывали столбы, тянули провода. Работами руководил расторопный иностранец — внешне удивительно похожий на Руя Рудольфа Русиня Молбердье Мелбардиса, возможно, этот был чуточку выше, и один глаз у него косил.

Как-то вечером, в глухую осеннюю пору, когда моросил меленький дождичек и темнота вперемешку с тягучим туманом рано опустилась на улицы Зунте, сквозь стены городских домов проникли знакомые каждому звуки — пыхтенье паровика, без чего не обходилась ни одна молотьба, и дом Ноаса озарился таким сиянием, что в первый момент зунтяне, даже будучи наслышаны об электричестве, перепугались — уж не пожар ли?

С той минуты Ноас уже не скрывал, что освоенное им новшество преследует цель отнюдь не освещение одного лишь дома, но открывает невиданные возможности для всего города. Вот это опять был прежний Ноас Вэягал, будораживший мысли, искавший новые пути!

Горожане косяками потянулись к Особняку Ноаса, чтобы полюбоваться прозрачными светящимися грушами и получить разъяснение касательно практической пользы электричества. Само собой, в Особняке было покончено с устаревшей привычкой постукивать в дверь костяшками пальцев. Визитеры нажимали кнопку из слоновой кости, и внутри будто кто-то позвякивал ложкой в пустом стакане.

Ноас продолжал изучать возможности применения электричества, вел переписку с соответствующими фирмами, получал но почте рекламные проспекты, читал специальную литературу и не раз ездил в Ригу и Ревель. Немудрено, что богатое воображение Ноаса не сумело удержаться в рамках будничных проектов. Планы Ноаса рвались ввысь.

Мысль устроить раскручиваемую электричеством карусель многим показалась несерьезной, даже смешной, однако Ноас считал, что дело это прибыльное. Возможно, он свои расчеты строил на опыте заграничных увеселительных парков, а также на теориях американских бизнесменов, согласно которым финансовый успех в пору жестоких кризисов достижим лишь с помощью совершенно сумасбродных идей.

Излишне говорить, что пуск электрической карусели в Зунте стал событием, собравшим любопытных не меньше, чем похороны цыганского короля Лейманиса или свадьба Августа Вэягала с участием его детей. Такого шума там отроду никто не слышал, ведь даже скрип немазаной телеги золотаря считался событием, а голосистый петух Бумбура — главным сотрясателем барабанных перепонок. Одновременно с тарахтеньем паровика, воем электрической машины и грохотом карусели весь город от края до края огласили звуки неистовой шарманки, единственного предмета этого комплекса, купленного по случаю у хозяина странствующего балагана из Померании. Переоборудованная для электрического привода шарманка заиграла несравненно громче своих прежних возможностей. Кружилась карусель, одни животные под седоками вставали на дыбы, другие приседали. Гирлянды разноцветных светящихся груш на фоне ночного неба начертали огненные слова: «Счастливого Нового года!» Вдобавок ко всему тут же поодаль пеклись, начинялись и продавались вафли с начинкой из взбитых сливок, искушая обоняние горожан не меньше, чем искушался их слух.

Зазывалой и кассиром Ноас поставил невесть где раздобытую седую негритянку в длинной, до щиколоток, шубе из львиной шкуры. Помимо того что негритянка била в корабельный колокол, она обладала удивительной способностью: под взглядом ее черных, полыхавших притушенным пламенем глаз деньги сами выпархивали из карманов и при учащенном сердцебиении переходили в желтоватую ладонь черной руки.

Вполне возможно, что, привыкнув понемногу к возбуждающему шуму, а также благодаря приобретенной склонности к бережливости зунтяне сумели бы в конце концов побороть в себе любопытство и, пожалуй, интерес к электрической карусели прошел бы сам по себе. Но случилось иначе. Через неделю после открытия гирлянда разноцветных лампочек вдруг замигала, заискрилась голубоватыми огненными змейками. Пламя перекинулось на расписной полог крыши и ширмы машинного отделения. Карусель вспыхнула, как омет соломы, однако продолжала крутиться, а шарманка бренчать, хотя ее неистовства перекрыл многоголосый душераздирающий вопль, который и после первой мировой войны хорошо еще помнил баптистский проповедник Скангал, в тот момент находившийся в рыбацком поселке, верстах в семи от места происшествия. Смельчаки на ходу спрыгивали с крутящегося круга, женщины, прижимая к груди малолетних детишек, продолжали вертеться на пылающих зверях.

Два вывиха плечевых суставов да пять опаленных шевелюр — вот наиболее серьезные последствия сего происшествия, однако доверие зунтян к начинаниям развлекательной индуетрин оказалось в корне подорванным. В атмосфере пробудившегося критиканства окрепли голоса, искавшие и находившие в электричестве бездну недостатков. Интерес публики иссяк, и месяц-другой спустя карусель законсервировали. Электрическая машина продолжала работать ограниченные часы. Весьма сомнительно, чтобы от производства электричества Ноас получал какие-то барыши. Ближе к истине, пожалуй, были те, кто считал, что Ноасу приходилось еще приплачивать из своего кармана. Семья Августа Вэягала, занятая восстановлением дома, успела лишь однажды прокатиться на карусели. Но этого было достаточно, чтобы Паулис запомнил все пять крутимых шарманкой мелодий и на следующий день, просеивая известь, пропел их с полной аранжировкой, не пропустив вступления и переходы. Случайно оказавшийся при этом Ноас — ои приехал к Августу переговорить об электрическом освещении — высказал предположение, что у Паулиса абсолютный слух, добавив, что в настоящее время в мире есть только два достойных внимания певца — Карузо и Шаляпин — и что Август будет последним дураком, если ничего не сделает, чтобы появился и третий. Август, пожав плечами, ответил, что все Вэягалы, слава богу, голосами не обижены, исключая разве что брата Паулиса, Петериса, тому, видно, медведь на ухо наступил.

О музыкальном слухе Паулиса больше разговора не было, отношения Ноаса с Августом к тому времени были достаточно прохладны. Как бы подчеркивая деловой характер визита, Ноас вернулся к электричеству. Август предложил Ноасу осмотреть только что поднятые стропила. Ноас согласился, что мысль брата старомодную черепицу заменить оцинкованной жестью вполне разумна, правда, английская «Эму Бранд» в этом смысле не лучшая марка, он бы лично рекомендовал шуваловской выделки. И, усадив свое кряжистое тело в лакированную рессорную коляску, Ноас укатил, не оглянувшись. В ближайший базарный день, вроде чтобы дождь переждать, а на самом деле гонимый смутными соблазнами и любопытством, Паулис завернул в Особняк к Ноасу и получил от дяди подарок — настоящую скрипку в черном футляре с зеленой бархатной подкладкой. Купил ли Ноас скрипку после памятного разговора о музыкальных способностях Паулиса или инструмент и раньше находился у дяди, осталось тайной. Этот подарок между Паулисом и Ноасом утвердил чувство близости, внешне ничем особенно не проявлявшееся, но со временем они так привязались друг к другу, что и разница в летах перестала быть помехой. И не столько на расчете или доводах рассудка покоилась их близость, сколько на теснейшем родстве — созвучии душ. А скрипка для Паулиса означала примерно то же, что в свое время для юного Ноаса девяносто семь морских карт капитана Кукуваса.

Уже к весне Паулис играл, как юный бог. Нот он не знал, так и не удосужился их выучить, — никого не оказалось рядом, кто бы просветил его на этот счет, — однако он умел извлечь из скрипки все, что сам мог пропеть и просвистеть. Скрипка стала как бы продолжением его голосовых связок — птицей щебетала, ветром рыдала, рассыпалась трелями, вздыхала и грустила. Домочадцы заслушивались игрою Паулиса. Только Август, под старость зачерствевший в рассудочности, нетерпимости, временами ворчал, что игра для Паулиса стала пороком. Конечно, час-другой приходилось от сна урывать, умеренностью Паулис никогда не отличался. Особенно вначале, пока с игрой не ладилось, хотелось поскорее набить руку. Да, случалось, проснувшись среди ночи, Паулис в темноте нащупывал одежду, скрипку и, потихоньку выбравшись из дома, уходил на опушку леса играть. Но это продолжалось не слишком долго.

В ту пору на белом свете вообще творились чудеса. По ночам надломленным крестом поперек неба лежала комета с длинным сверкающим хвостом. У коров рождались телята о двух головах, кое-где воскресали положенные в гроб покойники. Люди отучились говорить: «Этого не может быть!» Привыкнув к чудесам, терпимо пожимали плечами: «Чего только не бывает!»

К четырнадцати годам Паулис вытянулся настолько, что сравнялся с отцом. К тому времени дом был полностью восстановлен. Паулису у портного пошили первую взрослую пару с жилетом. Двоюродная сестра Леонтина, приехав в гости, подарила ему, как сама со смехом выразилась, футуристический галстук, а Ноас преподнес серебряные часы с цепочкой.

К тому времени уже гремела его слава музыканта, приглашения потешить своей скрипкой разного рода сборища сыпались со всех сторон. Независимо от того, радостным был повод или печального свойства, всем приятно было видеть у себя миловидного, расторопного юношу, умевшего не только на скрипке сыграть, но и — смотря по обстановке — вести чинную или бойкую беседу. Его приветливые взгляды и веселые речи даже завзятого брюзгу не оставляли равнодушным. Паулис вносил с собой в дом веселье, хорошее настроение, мужчины проникались духом братства, дети теряли чувство времени, женщины излучали женственность.

Позднее, уже пройдя половину пути, умудренный жизнью Паулис эту свою способность будет прекрасно сознавать и на том построит нечто вроде философской программы: все живое жаждет сердечности. Но это придет позже, после тысячи удачных и неудачных опытов в лаборатории человеческих отношений, после того как будут испиты радости, выстраданы горести, по прошествии первой и второй мировых войн, после блужданий в лабиринте страстей и слабостей, после приступов душевной нежности и угара темных влечений. И этот искушенный, всеведущий Паулис будет по-прежнему всеми любим, уважаем, этот добряк и потешник, у которого для всякого найдется ласковое слово и который никогда не откажет человеку в помощи.

Последние годы жизни Ноас коротал в одиночестве. Зунтяне, постепенно перекинувшиеся на валяльный и гончарный промыслы, на смолокурение, подчас бывали озадачены, видя, как он, в погожие дни выбравшись из своего Особняка, пошаркивая подошвами, семенит по главной улице. Его синий капитанский мундир с золотыми пуговицами вызывал такую же снисходительную улыбку, как, скажем, украшенный перьями индейцев картуз малыша — экстравагантная бутафория без ощутимой связи с действительностью.

Поскольку Ноасу трудно было подыскать предлог для выезда, его черный жеребец, застоявшийся в стойле, раздался до таких размеров, что и ржать перестал, только похрапывал. Когда же конь околел, не выдержав столь суровых условий содержания, Ноас не стал обзаводиться новым. Конюх до самой смерти получал жалованье дворника. Затем умерла и служанка-кухарка-экономка, и дом еще больше обособился от города. Дважды в неделю в Особняке появлялась старушка кое-что прибрать, подлатать, заодно наварить котел похлебки. И конечно, Паулис, поставлявший Ноасу родниковую воду, — колодезной тот не признавал — временами что-то приносил из магазина, в случае необходимости выполняя обязанности цирюльника, дровосека, а чаще просто забавляя Ноаса разговорами.

Подобно многим одиноким старикам, Ноас постепенно опустился, ходил немытый, неухоженный, в запятнанных штанах. А поскольку он еще и пропускал по рюмке-другой, жевал табак и натирал суставы смесью дегтя и змеиного яда, то его, совсем как капустную кочерыжку лнетья, многими слоями окутывали всякие терпкие запахи.

Часы, некогда властно диктовавшие Ноасу Вэягалу распорядок жизни, теперь неделями не заводились.

Вставал, когда хотел, ложился, когда вздумается. На окнах плотные занавески, а так как Ноас их не раздвигал, то лампа нередко горела и в ясные дни.

Всякий раз, заставая своенравного старика в добром расположении духа, Паулис принимался расспрашивать его о чудесах света.



Поделиться книгой:

На главную
Назад