— Да, они разведутся… Я их заставлю, я это устрою. Клянусь Богом — это будет! Ей ничего не останется больше. А того, другого, я растопчу, уничтожу, сравняю с землей…
Мысль о том, как он сравняет с землей Дэнтона, пришпорила Биндона. Он даже забегал по комнате взад и вперед.
— Она будет моей. Ни Бог, ни сатана не избавит ее от меня! — кричал Биндон.
Тут вдруг страсти в нем остыли самым трагикомическим образом: у Биндона жестоко заболело под ложечкой. Он вытянулся и героически решил не обращать никакого внимания на эту боль.
Морис молча слушал, его пневматическая шапочка осела, как проколотый пузырь…
Так случилось, что Биндон начал упорно работать над разорением Элизабет. Он пустил в ход все свое искусство и все влияние, каким в те дни обладали богатые люди. Ни совесть, ни религия ему нисколько не мешали. Время от времени он посещал очень знающего, очень интересного и милого священника гюисманитской секты модного культа Изиды и исповедовался ему, изображая свои мелкие делишки в виде величественного порока, в виде борьбы против небесных сил. Очень знающий, симпатичный и милый священнослужитель, представляя собой небесные силы, выражал скромное удивление и почтительный ужас, налагал на Биндона легкую и удобную епитимью и советовал грешнику уединение в чистом, изящном, гигиеническом монастыре, очень удобном для грешников с хорошими средствами и плохой печенью.
Из этих маленьких экскурсий Биндон возвращался обратно в Лондон с обновленными страстью и энергией. Он подводил свои мины с удвоенным старанием и целыми днями сидел в одной галерее над городскими путями в том квартале, где жила Элизабет. Из этой галереи был виден вход в бараки Рабочей Компании. И наконец, в одно прекрасное утро Биндон увидел, как этот вход открылся перед Элизабет.
Первая часть его замысла осуществилась, и он мог теперь посетить Мориса и сообщить ему, что молодые люди дошли до самого худшего.
— Теперь ваша очередь, — сказал он, — вы можете дать волю вашему родительскому сердцу. Она ходит в синей холстине, и они живут в конуре, а ребенок их умер. Теперь она видит наглядно, какие радости принес ей этот господин, — бедная девушка! Теперь она все видит уже в настоящем свете. Вам надо посетить ее и очень осторожно, не упоминая совсем обо мне, заговорить о разводе.
— У нее упрямый нрав, — сказал Морис неуверенным тоном.
— Это такая душа! — воскликнул Биндон. — Это удивительная девушка, удивительная девушка!
— Но ведь она откажется.
— Пускай откажется. Вы даже не налегайте особенно. Только подайте ей первую мысль. Потом, в этой норе жизнь такая трудная, нерадостная, когда-нибудь настанет день, и завяжется ссора… И тогда…
Морис подумал и решил исполнить совет. После этого Биндон, по совету своего духовника, на время уединился. Он поселился в монастыре гюисманитской секты. Монастырь помещался в одном из верхних этажей. Тут был очень чистый воздух, и освещение было не искусственное, как внизу: здесь светило солнце; были даже лужайки зеленой травы под открытым небом, и вообще все удобства для отдыха и созерцания. Вместе с прочими обитателями монастыря Биндон принимал участие в простой и здоровой трапезе, присутствовал на песнопениях в храме, а в остальное время был предоставлен самому себе.
Он проводил дни в размышлениях об Элизабет; о том, как очистилась его душа после знакомства с ней; о том, какие условия поставит отец гюисманит, прежде чем дать разрешение на брак с разведенной и грешницей.
Биндон прислонялся спиной к одной из колонн храма и погружался в мечты о превосходстве высокой любви сравнительно с чувственностью. Он ощущал странное колотье в груди и в спине, чувствовал жар и озноб, общее недомогание и тяжесть, но старался не обращать внимания на эти мелочи. Все это были, конечно, только отзвуки прежней жизни, которую он решился оставить раз и навсегда.
Выйдя из монастыря, Биндон тотчас же направился к Морису: хотелось скорее узнать что-нибудь об Элизабет. Морис был настроен сентиментально и склонен был рассматривать себя как примерного отца, сердце которого глубоко тронуто страданиями дочери.
— Как она побледнела, — говорил он взволнованно, — как побледнела! И когда я заклинал ее покинуть того и уйти к новому счастью, она уронила голову на руки, — здесь голос Мориса дрогнул, — и заплакала… — Он был так взволнован, что не мог говорить больше.
— Ах! — воскликнул Биндон, склоняясь перед этим трогательным горем. — Ой! — тотчас же закричал он совсем другим тоном, хватаясь рукою за бок.
Морис быстро выпрыгнул из бездны своего горя.
— Что с вами? — спросил он участливо Биндона.
— Колики, — сказал Биндон. — Простите, пожалуйста. Вы говорили об Элизабет…
Морис еще раз выразил соболезнование, потом продолжил свой рассказ, У него были теперь надежды на успех. Элизабет, тронутая тем, что отец не отрекся от нее, говорила с ним откровенно о своих огорчениях.
— Да, — сказал Биндон уверенно. — Она еще будет моей.
И тотчас же, как будто нарочно, опять закололо в боку. Против этих телесных страданий священник гюисманитской секты оказался бессильным. Он был слишком склонен рассматривать тело и телесную боль как иллюзии и по-прежнему прописывал Биндону созерцательную жизнь. Биндону пришлось обратиться к одному из тех людей, кого он ненавидел от всего сердца, а именно к известному врачу, очень знающему и еще более бесцеремонному.
— Дайте-ка осмотреть вас, — сказал врач и тотчас же исполнил это с отвратительной добросовестностью.
— Есть у вас дети? — спросил между прочим этот грубый материалист.
— Насколько я знаю, нет, — ответил Биндон; он был слишком изумлен, чтобы охранять свое достоинство от подобных вопросов.
— Ага!.. — проворчал врач и снова начал свое выстукивание и выслушивание.
В то время медицина уже приобретала научную точность.
— Вам лучше всего не мешкать, — сказал врач, — и тотчас же сделать заказ на Легкую Смерть. Чем скорее, тем лучше.
Биндон даже подскочил.
Врач стал объяснять более подробно, прерывая свою речь техническими терминами, но Биндон не хотел понимать.
— Как же это? — повторял он растерянно. — Вы хотите сказать… Ваше искусство…
— Нет, — возразил врач решительно. — Ничего нельзя сделать. Разве прописать успокоительное. Вы, знаете, должны винить себя самого.
— У меня в молодости было много искушений, — признался Биндон.
— Не в том суть, — сказал доктор. — Вы, явно, отпрыск от худого корня. Даже при всей осторожности вам было не миновать неприятностей. Вам и родиться не следовало. Знаете, родительский грех. Вы же, вдобавок, вели нездоровую жизнь.
— Никто мне не указывал…
— А разве не было врачей?
— В молодости у меня был такой темперамент…
Доктор поморщился.
— Не будем спорить. Все равно не к чему. Время ваше прошло. Жизни вам не начать сначала. Да лучше было и не начинать. По правде говоря, Легкая Смерть — единственное, что вам осталось.
Биндон слушал доктора молча. Каждое слово этого грубого эскулапа задевало его утонченные чувства. Этот толстокожий грубиян, можно сказать, ногами попирал духовную сторону жизни.
Однако ссориться с врачами не имеет никакого смысла.
— Мои религиозные взгляды, — сказал Биндон, — не допускают самоубийства.
— Вся ваша жизнь была самоубийством, — возразил врач.
— Теперь я решил серьезнее смотреть на жизнь, — неуверенно сказал Биндон.
— Да, надо бы, если хотите жить, — сказал врач. — Не то вы развалитесь. Впрочем, правду сказать, теперь уж поздно. Однако, если угодно, я пропишу вам микстуру. Вам тяжко придется. Это покалывание…
— Вы это называете покалыванием:
— Ну да, это еще только цветочки.
— Как долго мне еще осталось? — сказал Биндон. — До того… как…
Доктор покачал головой.
— Недолго. Пожалуй, дня три.
Биндон стал спорить и настаивать на удлинении этого срока, но в самом разгаре спора вдруг побледнел и опять ухватился рукой за бок. Неожиданно весь трагизм его положения стал ему совершенно ясен.
— Это жестоко. Это невероятно жестоко, — сказал он. — Я никому не вредил, только разве себе самому. Я не обидел ни одного человека.
Доктор посмотрел на него без всякого сочувствия. Он думал: как хорошо, что у него в приемной не сидит больше таких вот трагических Биндонов. Он даже слегка усмехнулся, потом позвонил в телефон и стал заказывать рецепт в Центральной Аптеке.
Его прервал внезапный крик, раздавшийся у него за спиной. Это кричал Биндон.
— Нет! — воскликнул он, стискивая зубы. — Ни за что! Она еще будет моей!
Доктор через плечо заглянул в лицо Биндону и изменил рецепт.
Вернувшись домой, Биндон дал волю своему бешенству. Он сразу решил, что доктор, во-первых, грубая скотина и неблаговоспитанная тварь, а во-вторых, полный невежда в собственном деле. За подтверждением этого взгляда он обратился к другим специалистам того же рода. Впрочем, на всякий случай, он сохранил лекарство, прописанное первым врачом.
Каждому новому врачу Биндон прежде всего излагал свои сомнения относительно познаний и профессиональной честности своего первого советчика и потом переходил к симптомам болезни, стараясь скрыть или смягчить наиболее сомнительные. Впрочем, врачи всегда добирались до истины.
Они охотно принимали злословие по адресу соперника, но все-таки ни один из этих компетентных специалистов не подал Биндону надежды на избежание грозившей участи.
Перед последним из них Биндон дал волю своему негодованию против медицины вообще.
— Как! — воскликнул он с жаром. — Столько веков прошло, и вы ничему не научились, только умеете говорить о собственном бессилии? Я прихожу к вам и говорю «спасите меня!», а вы плечами пожимаете в ответ…
— Конечно, это неприятно, — согласился доктор. — Но ведь вы сами не береглись.
— Никто мне не говорил.
— Это не наше дело — нянчиться с вами, — проворчал доктор. — И почему это мы должны спасти именно вас? Видите ли, с нашей точки зрения люди с такими страстями, как вы, должны выйти из строя.
— Как выйти из строя?..
— Ну да, умереть. Это закон.
Лицо у него было молодое, ясное. Он улыбнулся, глядя на Биндона.
— Мы, знаете, продолжаем наши изыскания. И даем советы тем, кто имеет довольно ума, чтобы слушать. И ждем своего времени…
— Ждете времени?
— Ну да, ждем. Мы еще не готовы, чтобы принять в свои руки управление.
— Что такое?
— Не волнуйтесь, пожалуйста! Наука еще не созрела. Ей надо расти еще не одно поколение. Мы знаем теперь, как мало мы знаем. Но время все-таки движется. Вам-то уж не придется увидеть. Но, между нами говоря, ваши богачи и политики, с их свободной конкуренцией, патриотизмом и религией, натворили такую путаницу… Подумайте только об этих подвалах и о других вещах… Иные из нас полагают, что в свое время мы сумеем устроить так, что там будет больше света и воздуха. Наука, знаете, растет и зреет понемногу. И торопиться не к чему. Настанет когда-нибудь время, и люди будут жить иначе, чем теперь. — Он пристально посмотрел на Биндона и прибавил: — Многим придется убраться на тот свет до этого времени…
Биндон сделал попытку указать этому молодому человеку, как неприлично такими речами путать пациента и как это невежливо и даже дерзко по отношению именно к нему, Биндону, человеку почтенному и занимающему видное общественное положение. Он несколько раз говорил, что доктор за свои услуги получает плату, — он особенно подчеркнул слово «плата», — и потому даже права не имеет отвлекаться в сторону и обращать свое внимание на всякие такие вопросы.
— Но мы обращаем, — возразил молодой человек уверенным тоном.
И Биндон в результате окончательно вышел из терпения.
Вне себя от гнева, он решил покончить с докторами и отправился домой.
Чтобы эти неспособные шарлатаны, которые даже не могут спасти жизнь такому человеку, как он, Биндон, смели еще мечтать отнять социальный контроль у законных собственников и навязать всему свету какую-то бессмысленную тиранию!.. Будь проклята наука!.. Он продолжал злиться еще некоторое время, пока опять не заболело в боку. К счастью, он вспомнил о готовом лекарстве, полученном от первого врача; лекарство это лежало в кармане у Биндона, и он немедленно принял первую дозу.
Лекарство успокоило его и рассеяло гнев. Он уселся в самое удобное кресло своей библиотеки (фонографических цилиндров) и стал размышлять; но теперь он уже по-иному смотрел на мир. Негодование исчезло, злость растаяла — это уже понемногу действовало принятое лекарство. В душе его остались только сентиментальные чувства. Он поглядел кругом на все изящное и великолепное убранство, на стройные статуи и со вкусом развешенные картины, на все эти принадлежности утонченного и элегантного порока. Он надавил кнопку, и грустная мелодия пастушеской свирели из «Тристана» заплакала в пространстве.
Глаза его переходили от одного украшения к другому. Все они были дороги, ярки, крикливы. Они представляли осуществление его идеала, телесное воплощение его чувства красоты и ценности жизни. И теперь он должен расстаться с ними. Он чувствовал в себе тонкое и нежное пламя, которое уже догорало. Так догорает и гаснет на свете всякое пламя. И при этой мысли его глаза наполнились слезами.
Тогда он стал думать о своем одиночестве. Никто его не любит, никому он не нужен. Каждую минуту может вернуться боль. Он будет надрываться от крика — и все же ни одна душа его не пожалеет. По словам докторов, дня через два ему придется совсем скверно — но кому до этого дело?
Он вспомнил заодно речи своего духовного отца — о развращении века и об упадке любви. В своей собственной судьбе он видел прямое подтверждение этой трагической истины. Такой человек, как он, утонченный, изящный, смелый, цинический, стройный Биндон, будет содрогаться от боли, и ни один человек на свете не содрогнется вместе с ним. При нем нет ни одной простой и верной души, и свирели пастушеской нет, чтобы заплакать над ним,
Или же все эти души, простые и верные, исчезли с суровой, назойливо-жадной земли? Он спрашивал себя: знают ли эти вульгарные твари, толпами снующие взад и вперед по городским переходам, знают ли они, что он, Биндон, думает о них? Если бы они знали, кто-нибудь, быть может, попытался бы — наверняка попытался бы! — заслужить отношение получше! Мир, без сомнения, становится хуже и хуже. Он стал невозможен для Биндонов. Но когда-нибудь впоследствии…
Ведь единственное, в чем он за всю свою жизнь нуждался, — это было сочувствие. Он пожалел на минуту о том, что он не оставил сонетов, загадочно-прекрасных очерков или чего-нибудь еще, в чем бы могло продолжаться его бытие, пока наконец не отыщется родственный дух.
Но неужели все-таки приходит уничтожение? Но его изящная вера давала на этот счет только несколько громких слов и кудрявых метафор. Будь проклята наука! Она уничтожила всякую веру и всякую надежду. Итак, надо уйти, покинуть клуб и театр, дела, и обед, и вино, и очарование женских глаз. И никто даже не заметит. Покинуть весь этот прекрасный мир!
Кто виноват в этой общей безучастности? Быть может, сам он своими резкими манерами оттолкнул чужое участие? Немногие знали, какая тонкая душа таится под этой веселой и цинической маской. Они даже не поймут, что они потеряли. Элизабет, например, — она даже не подозревает…
Он остановился. Мысли его сосредоточились на Элизабет и на том, как мало Элизабет понимала его душу!
Думать об этом было невыносимо. Он должен это исправить во что бы то ни стало. Он увидел, что еще одно дело осталось для него на свете — его борьба за Элизабет еще не окончена. Он не может победить и завладеть ею, как он мечтал, но он может запечатлеть свой образ в ее душе…
Мысль эта его увлекла. Он запечатлеет в ее душе свой образ и пробудит в ней угрызение за прошлую измену. Надо чтобы она воочию увидела его великодушие. Ибо он любил ее без всякой корысти — из самой глубины своего великого сердца. Он завещает ей все свое имущество. Пусть она всегда размышляет о его доброте и благородстве, окруженная комфортом, дарованным его рукой, пусть раскаивается без конца в своей прошлой холодности. И если она захочет дать исход этому новому чувству, то наткнется на закрытую дверь, на вечное молчание, на бледное, мертвое лицо…
Он даже закрыл глаза и с минуту старался вообразить себя самого с бледным и мертвым лицом.
Он стал обдумывать подробности своего решения, думал лениво, ибо лекарство продолжало свою работу, и он все больше впадал в меланхолию, почти в летаргию. Он оставит Элизабет все, что имеет, но только этот кабинет со всей обстановкой лучше выделить — лучше по многим причинам. Кому же завещать кабинет? Сонные мысли Биндона долго боролись с этим вопросом.
Под конец он решил оставить свой кабинет этому симпатичному представителю модной религии, с которым всегда так приятно было беседовать.
«Он поймет, — подумал Биндон с чувствительным вздохом. — Он знает красоту Зла и смелые соблазны Сфинкса Пороков. Он поймет и оценит, как я».
Этими пышными эпитетами Биндону было угодно обозначить известные отклонения от нормальных отправлений природы, столь же непристойные, сколь и вредные для здоровья. К этим отклонениям его привели дурно направленное тщеславие и несдержанное любопытство. Некоторое время он сидел, размышляя о том, как много в душе его было от эллинов, и от Нерона, и от итальянского Ренессанса и так далее. Вот даже и теперь — не попробовать ли все-таки написать сонет? Оставить свой голос векам, как отклик, возникший из бездны, чувственный, зловещий и унылый… На время он забыл про Элизабет. Но в течение получаса он испортил три фонографических цилиндра, получил головную боль и, приняв новую дозу успокоительного, вернулся к великодушию и своим первоначальным намерениям. В конце концов ему пришлось припомнить о Дэнтоне. Понадобилось все напряжение его новоявленного благородства, чтобы помириться с Дэнтоном. Но в конце концов этот великий, непонятый миром страдалец с помощью смягчительного лекарства и мысли о смерти проглотил также эту последнюю пилюлю.
Если он сделает оговорку относительно Дэнтона, если выкажет хоть малейшее недоверие, Элизабет поймет это неправильно. Пусть же она остается при этом Дэнтоне. Его великое сердце примет и эту последнюю горечь. Он не будет думать о Дэнтоне. Он будет думать только об Элизабет. Он встал со вздохом и подошел к телефону, чтобы вызвать своего нотариуса. Через десять минут завещание, составленное по всей форме и даже скрепленное свежим отпечатком большого пальца Биндона, лежало под замком у нотариуса, за три мили от этого уютного кабинета.
После этого с минуту или две Биндон просидел молча и не шевелясь. Вдруг он вздрогнул и тотчас же приложил руку к больному боку. Затем он быстро вскочил и бросился к телефону. Общество Легкой Смерти редко получало от клиента такой поспешный заказ…
И таким образом вышло, что Дэнтон и его Элизабет, сверх всякого ожидания, вышли, не разлучившись, из той рабской неволи, в которую они впали. Элизабет стряхнула с себя вместе с синей ливреей саму память рабочего подвала и нищенской спальни в казенном дортуаре, как стряхивают кошмар. Судьба дала им вернуться обратно к солнцу и свету. Как только им стало известно о завещании, сама мысль провести еще один день в этом унижении стала нестерпимой. Они тотчас же вернулись по бесконечным лифтам и лестницам в те этажи, откуда их изгнало разорение. В первые дни чувство избавления затмевало все. Даже думать о жизни в подвалах было невозможно. Много месяцев прошло, пока Элизабет избавилась от этого чувства и стала вспоминать с унылой жалостью тех униженных женщин, которые все так же томились внизу, утешаясь сплетнями и воспоминаниями о прежних безумствах и выколачивая на утомительной работе свои последние силы.
Даже в выборе новой квартиры Дэнтонов сказалось это жгучее чувство освобождения. Они выбрали комнаты на самом краю города. У них было место на кровле и балкон на городской степе, широко открытый солнцу и ветру, с видом на небо и поле.