ПЕГО
И
МАУЗЕР
ИЗДАТЕЛЬСТВО
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ
ЛИТЕРАТУРА»
МОСКВА
1968
ПЕРО
И
МАУЗЕР
Рассказы
латышских писателей, участников революции и гражданской войны
С (Лот) 0“ П 27
Предисловие Эдуарда Салениека
Художник И. Прагер
—з—з
93—67
Трудно скупыми словами рассказать о тех, кого уже нет в живых; о тех, с кем ты вместе многие годы работал, боролся, страдал. Ссорился, мирился, пел, шутил, грустил. О тех, кто первыми в двадцатые*— тридцатые годы в Стране Советов закладывал краеугольные камни латышской советской литературы. О ком буржуазные писаки в Латвии злобно говорили: «Жалкие эмигранты, литература их — творения изгоев, несчастливцев, оказавшихся за пределами родины».
Кто же они, эти первые?
Почти все они были красными латышскими стрелками, которых заслуженно называют легендарными. В 1917 году устами своих депутатов на II съезде латышских стрелков они заявили: «Вся власть Советам».
Их биографии родились на полях сражений за дело революции и с этого момента стали, как близнецы, похожи одна на другую и на биографии их литературных героев.
В 1919 году с боями покинули они вместе с Советским правительством родную землю, где временно победила контрреволюция. «Мы вернемся, — писал позже один из них, Клусайс-Эферт, в рассказе «Раз, два...» (1921), — мы придем из темных окраин города, подвалов, подземелий —и наш свободный непобедимый шаг снова загремит на широких улицах... Мы вернемся, как возвращается море во время прилива» 1
Рожденные революцией, они были защитниками ее завоеваний, ее вдохновенными певцами и честными историками, вынесшими историческую правду из огня сражений, в которых сами принимали участие с маузером в руках.
В двадцатые и тридцатые годы латышские советские писатели жили и работали в Советском Союзе, объединенные в ла-
тышских секциях организаций Пролеткульта, а затем в Российской ассоциации пролетарских писателей Ленинграда, Новосибирска, Смоленска и других городов, а также самой крупной латышской секции — в Москве.
Центром культурной жизни латышей стало просветительское общество «Прометей», основанное в Москве в 1923 году и переставшее существовать в 1937 году. В правление входили испытанные большевики, идейным руководителем его до своей смерти оставался широко известный деятель партии Петр Стуч-ка (1865—1932).
В двадцатые годы советская литература только начинала свое сложное и многогранное впоследствии развитие. Отсюда мастерство многих ее зачинателей не всегда совершенно и от-точенно. Латышские писатели в этом смысле не составляли исключения.
Двадцатые годы были началом творческих биографий почти всех латышских писателей, чьи произведения представлены в настоящем сборнике, за исключением Линарда Лайцена, который к тому времени был уже известным писателем.
Не все из них были профессиональными писателями: Клу-сайс был профессиональным революцйонером, Эйдеман — военачальником, Рихтер — партизаном и разведчиком, он так и остался им в душе до последних дней жизни.
В письме, посланном Рихтером в 1934 году из Башкирии писателю Симанису Бергису, который упрекнул его за чрезмерную фактологическую точность рассказа «Лес», Оскар Рихтер писал:
«...Я не писатель — ни большой, ни маленький, ни средний. Я разведчик-партизан. Я пишу только в особые минуты. Пишу тогда, когда мое сердце начинает биться сто шестьдесят раз в минуту, пишу, когда нигде не нахожу покоя, пишу, когда вспоминаю Жоржа, Эйниса; я пишу только тогда, когда воет ветер и бушует метель. Пишу, чтобы облегчить душу. Пусть это плохо — но я рабски придерживаюсь фактов. Почему рассказ «В Карелии» (впоследствии названный «На Северном фронте». — Ред.) сильнее других? Потому, что там мне особенно трудно пришлось, потому, что все происходило так, как я описываю. Руки мои теперь зажили, но следы тяжелых ран видны и до сих пор. Я понимаю, как следует писать. Неужели ты думаешь, не понимаю? Но я попросту не в состоянии. Часть моего мозга «проморожена», «прострелена». Тридцать два раза я был в глубоком тылу противника, значит, шестьдесят четыре раза переходил фронт. Десятки, сотни раз в меня стреляли, а сколько я переплывал рек зимой, дрался, ходил в штыки, даже кусался?.. Все это мало-помалу съедало мой мозг, сердце, нервы, поистине поразительную железную выдержку, находчивость. Писать иначе я не в состоянии...»
Жизнь А. Кадикиса-Грозного, сына рабочего-революционера, была до конца дней связана с Красной Армией. Охранявший Смольный и Кремль, красный латышский стрелок Петерис Акменс вообще не был писателем. Известны только его «Две беседы», в которых перед нами еще раз встает образ живого Ленина.
Писательская деятельность Алфреда Зиедыньша после опубликования в 1912 году его первой пьесы («Разрыв») была надолго прервана — он принимает активное участие в революционной деятельности, а позже, в годы гражданской войны, остается в частях Красной Армии.
Линард Лайцен, как и Алвил Цеплис, совместил в себе профессионального революционера и профессионального писателя. А проза Роберта Эйдемана, который хоть и был профессиональным военным, настолько зрела и художественна, что его нельзя не причислить к профессиональным писателям. К произведениям этих писателей применимы не только высокие исторические, но и высокие эстетические критерии.
Подлинность рассказов-воспоминаний, их безыскусность, как и фактологическая точность, делают их понятными каждому читателю. Почти все они написаны на материале революции и гражданской войны. И написаны во имя революции. Убежденно и честно.
Можно предположить, что таланты отдельных писателей, творчество которых представлено в настоящей антологии короткой прозы, в дальнейшем нашли бы свое полное и настоящее выражение, если бы их жизнь трагически не оборвалась в расцвете творческих сил.
Люди эти живы в моей памяти, в моих воспоминаниях, и мне хочется поделиться этими воспоминаниями с читателем.
Слоняюсь по латышскому клубу. Кто-то, статный, высокого роста, с четырьмя ромбами, кладет мне на плечо руку.
— Здравствуй, Эдуард!
В те годы знакомились запросто. Мне дружески улыбается Эйдеман.
— Сними-ка ты свою растительность. Теперь уж нет на-добнбсти.
И тут же начинает рассказывать о себе. Первые годы революции. Сибирь. Эйдеман — заместитель председателя Цен-тросибири. Подняла голову контрреволюция. Колчаковцы. Эйдеман во главе крупного партизанского отряда в четыреста человек. А на вид тоже, как и я, зеленый юнец, молокосос. И тоже, как и я, для пользы дела обзаводится бородой.
Да, Эйдеман ходил в больших чинах. Однако как на поэта на него долго «фыркали». Времена РАППа. Припомнили: в 1910 году у пятнадцатилетнего паренька Эйдемана вышел первый сборник стихов. Поэт о них теперь с улыбкой отзывается: пустячки, милые пустячки мечтателя-романтика. Но это как раз на руку «воспитателям с оглоблей». За песни неоперившегося юнца взрослый муж выслушивает обидные, незаслуженные упреки.
Идут годы. 1936 год. Редактор «Комунару Циня» Ласис обрушивается на меня:
— Почему подводишь журнал? Почему в срок не сдал рассказ?
—' Да вот дел много...
— Не оправдывайся. Посмотри-ка лучше на Эйдемана: у него работы побольше твоего! А кроме того, ведь он член правления Союза писателей, председатель Центрального бюро латышской писательской секции. Да разве все перечислишь. А пишет с каждым годом полнокровнее...
Помню его выступления на конференции латышских писателей в начале 1937 года. Острых углов немало... И вот всех покоряют искренние слова умного человека, крепкого коммуниста: бросьте петушиться, огрызаться, задирать нос... Давайте работать, засучив рукава, плечом к плечу на благо социалистической родины.
Это было наше последнее свидание.
* * *
Лето. Солнце и цветы. Живописные места полны народу. В иной выходной день тут смеха и песен больше, чем за целый месяц зимою.
И вдруг шумливый людской поток замирает. Впереди — памятник. Стар и млад проходят мимо него с плотно сжатыми губами, с мрачным лицом. Обелиск — на братской могиле павших в войну. Как обелиск, стоит в моей памяти Эрнест Эферт-Клусайс (по-русски Клусайс — Молчаливый, так подписывался он, когда выступал как писатель).
Тысяча девятьсот двадцать шестой год. Работаю учителем в Белоруссии. Изредка вырываюсь в Москву. Как-то в один из приездов редактор газеты «Латвиешу Земниекс» («Латышский крестьянин», 1925—1931 гг.), он же писатель Конрад Иокум, сказал мне:
— Я договорился с Клусайсом: встретимся в городском саду. Он хочет с тобой познакомиться.
— Я слыхал, он чувствует себя неважно.
— Вот я и хочу использовать твой приезд, чтобы вытащить его на свежий воздух. Посидим в саду... может, оркестр будет играть. Подышим ароматом цветов. Тебе же рассказывали, какой он упрямец.
Да. Я уже наслышался о вещах невероятных. У Клусайса туберкулез. Его посылают на юг, в санаторий. Поехал. Через неделю вдруг почувствовал всем телом и душой: он почти здоров! «Да я и не так уж болен! Ведь многие гораздо серьезнее больны, чем я. Почему же я должен быть в исключительном, привилегированном положении?» И, не использовав путевку до конца, спешит на поезд — в Москву, к своему любимому письменному столу!
В 1919 году, когда интервенты насели на молодую Советскую Латвию, замнаркома Клусайс отступает из Риги с винтовкой в руках. Кончается война. Все его соратники одеты в новые френчи и шинели. А с Клусайсом беда: зачем ему новая шинель? Он знай себе чинит да чинит старую, солдатскую шине лишку... и гордится ею. Как-то раз портной с руганью отшвырнул его шинель. Клусайс спокойно поднял ее и сказал, что ему самому известно, как в иглу вдевается нитка. Так и ходил в своей шинелишке, пока парторганизация не сказала веское слово... И Клусайс наконец-таки облачился в новую.
В Москве Клусайс работал лектором в Комуниверситете народов Запада. Живет в общежитии, в комнате рядом со студентами. Электричества нет, пользуются керосиновыми лампами. Как-то Клусайс заметил, что у него восьмилинейная, а у студентов поменьше —- пятилинейная лампа. Уловил момент, когда вблизи никого не было, и поменял.
Много необычного мне о нем приходилось слышать, а я в ответ только бормотал: «А правильно ли он поступает?»
И мне всегда в один голос отвечали: «Клусайс есть Клусайс. Монолитного литья человек. Поступать иначе он не может». В связи с его смертью выдающийся деятель Коммунистической партии Латвии П. Стучка писал: «Ушел от нас редкий человек. Неутомимый научный деятель и практический работник; одновременно ученый, писатель и поэт, кристально чистый, партийный товарищ, сверхчеловечно самоотверженный и бескорыстный как человек» *.
...Встретились в саду, как уговорились. Был уверен, что увижу человека с лицом, как у фанатиков средневековья... Но ничего подобного... Правда, лицо худощавое, однако светилось оно спокойным добродушием. А подстриженная черная бородка и жидковатые усы, как мне показалось, придавали ему выражение сердечности. Глаза на редкость лучистые, ясные, но мне рассказывали, что иногда они могли засверкать ослепительными молниями.
Наша беседа врезалась в память на годы. Была она вроде беседы о жизни видавшего виды дядюшки с наивным племянником. Одно лишь плохо — больно коротка. Клусайс неожиданно для меня посмотрел на часы и сказал виновато:
— Меня ждут... уж извините... до свиданья!
Иокум явно неудовлетворен. Теребя входной билет, он ворчит:
— Вот-вот, у нас всегда не хватает времени на дружбу с цветами и солнцем...
Клусайс смеется:
— Может, потому, что мы, еще в детстве, когда были свинопасами, слишком много с ними дружили.
Тут его начинает трясти мучительный кашель. После приступа он торопливо пожимает нам руки и скрывается. Уходит и Конрад Иокум — в редакции работы по горло.
В саду оркестр играет вальс Штрауса. Любитель серьезной музыки, возможно, усмехнется: ну и вкус... Но я не избалован, не пришлось... Вальс Штрауса уносит меня в сказочную страну за тридевять земель.
Оркестр все играет... Неожиданно вздрагиваю: все работают, а ты... не музыку ведь слушать приехал в Москву? Ты только что сидел рядом с таким тружеником, как Клусайс, но это нисколько не подействовало на тебя. Постыдись!
Тотчас вскакиваю. Да, жизнь требует к себе уважения. Бог с ней, с музыкой. 2
У выхода останавливаюсь чуть ли не со слезами на глаза*. Как играют... ну, право, волшебники! Может, вернуться?
Не-ет! Рановато еще наслаждаться музыкой. Мы еще слишком бедны. Это — роскошь, сейчас она не для нас.
* * *
Ни с одним человеком я не проработал так долго в одной комнате, под одной крышей, как с Конрадом Йокумом. И ни разу не сказали мы друг другу ни одного резкого слова!
Иокум, подобно Роберту Эйдеману, не командовал полками, как рядовой стрелок, с винтовкою в руках месил окопную грязь в первую мировую войну под Ригой, а затем, будучи красным латышским стрелком, прошел всю гражданскую войну, закончив ее на Перекопе.
Помню один разговор с Йокумом (тогда он работал главным редактором латышского издательства «Прометей»):
— Во сне навалилась на меня совесть, костлявая такая особа, и давай душить: «Ты что, сукин сын, не работаешь над романом о стрелках? Ведь не зря судьба провела тебя живым сквозь огонь сотен сражений?» Насилу умолил: повремени немного, укрепим издательство, а уж тогда выпрошу творческий отпуск. В голове у меня роман давно созрел...
Так и не дождался Конрад желанного творческого отпуска.
Двадцатые годы. Белоруссия. Зима. Снегу навалило — коню по брюхо. Мою комнатушку в старом ветхом здании школы продувает насквозь. Уже темнеет. На столе кипа неисправленных тетрадей. А я все не зажигаю лампы, берегу керосин. Захотелось прилечь на часок, чтоб голова стала посветлей.
Что за нечистая сила ломится в дом? Ну, и задам!
Открываю дверь — и едва не обалдел... Входит коренастый мужчина. Господи, Иокум. Говорит он странно, в нос. В раннем детстве свалился с печи, разбил переносицу. Когда-то этот физический недостаток доставлял немало горьких минут: мальчишки — бессердечные насмешники... Но после революции чуть ли не гордимся: мол, мы росли без присмотра, без нянек и детских врачей, как птички на тонкой ветке... И разве мало нас утонуло, обожглось, разбилось, покалечилось? Будь у наших отцов лишний рублик — врачи своевременно починили бы нос Йокума, исправили бы мои косящие глаза. Эх, здоровье, здоровье, как часто твоя судьба зависела от кошелька, который в нужную минуту бывал пустым... Критик Карл Курон уже годами скачег на костылях. Его изводит приобретенный в тюрьмах и ссылке костный туберкулез. Клусайса душит туберкулез легких. Но мы не склоняем голову перед страданиями... А как понимать — «не склоняем голову»? Ну, работаем — если так можно выразиться — все злее.
— Значит, ты в Лашневе... — бормочу я.
— А тебе что, не нравится?
Я знаю, что Иокум в редакции «Латвиешу Земниекс» единственный штатный работник. Газета еженедельная, создана недавно.
— Разве тебе дали еще одного штатного работника?
— Если б дали, ты бы на второй день об этом узнал.
— Во сне, что ли, увидел?
— Чудак! Да я тебя вытащил бы из школы в редакцию. Ты же не дипломированный педагог.
— А как же ты оставил газету?
— Попросил двух студентов из института журналистики.
— Доверился студентам?
— Э, дорогой, они уже не козлята, а коммунисты с биографиями борцов. Далеко ли мы уйдем без доверия? Газета «Латышский крестьянин» определенно захирела бы, как растеньице в пыли, у проезжей дороги.
Это правда. Газета быстро выросла, стала крепышом. Недоброжелатели вначале предсказывали: нечем ей заинтересовать читателя... Иокум так сумел организовать дело, что материал так и сыплется. Писали известные политические и общественные деятели, юристы, инженеры, врачи, учителя, художники... Конечно, костяк сотрудников составляли агрономы. В те годы в Советском Союзе проживало, училось, работало немало агрономов-латы-шей. Все они бескорыстно помогали «Латышскому крестьянину».
Может, кто-нибудь теперь усмехнется: чему тут удивляться... За гонорар, конечно, найдутся авторы. Так разрешите напомнить: в те годы высшей наградой было сознание, что твой труд служит на благо революции.
Первый гонорар получил я из Пскова, из редакции «Циняс Атбалс» («Эхо победы») (1920—1922). Редактором газеты был известный революционер Я. Берзинь-Андерсон. В письме, приглашая меня сотрудничать и впредь, редактор просил извинить — дескать, не обижайтесь, что гонорар мал... на бумагу, на марки. У них, то есть у газеты, кошелек тощий. Только этот первый маленький гонорар так взволновал — ничего не скажешь — юность, — что я долго не мог уснуть: может, вернуть полученную трешку обратно. Ведь я же слыхал, что в царское время партийная печать существовала на пожертвования рабочих.
Конечно, «Латвиешу Земниекс» был уже более «зажиточным», однако многим друзьям газеты редактор мог подарить только ласковую улыбку...