— Это точно членовредительство.
— Конечно, — ответила я. — Попробуйте в таком буреломе поработать в парусиновых тапочках и ничего не повредить.
— Зачем вы так надрываетесь? — спросила я у своей напарницы в обеденный перерыв. — Ведь так мы не дотянем до вечера.
— На днях на разводе, — сказала она, — начальник объявил, что ударники получат досрочное освобождение. А я — коммунистка. Хотя меня и так долго держать не будут. Я здесь по ошибке, и партия разберется… — Помолчав, она добавила: — Если бы партия приказала мне ехать сюда добровольно, разве я бы не поехала? Только сына взяла бы с собой.
В тот же день на трассе побывал начальник лагпункта Малахов. В лагере он прославился как человек жестокий и беспощадный. Особенно ненавидели его блатные, они дали ему кличку Комар.
Посыпались робкие просьбы. Просили ботинки, брюки, рукавицы. Он молчал, щурил один глаз, из-за чего лицо казалось перекошенным, и смотрел поверх голов направо и налево, оценивая сделанную работу. Наконец он процедил:
— Ботинок и брюк — нет. Рукавиц — тоже нет. Через три дня этот участок должен быть закончен. Через двенадцать дней здесь уже будет насыпь. — И, повернувшись к нам спиной, пошел к другим бригадам.
К концу дня моя горевшая энтузиазмом напарница стала выдыхаться. Все меньше кусков торфяника ложилось на носилки, сильнее становилась одышка. Мне было не лучше. Туфли раскисли и падали с ног, пришлось привязать их веревочками. Ладони покрылись мокрыми волдырями, а на душе закипала злость.
Конечно, я мечтала о великих стройках, и, конечно, я бы тоже поехала сюда добровольно. Но одно дело работать, будучи свободным человеком, иметь возможность раз в год съездить в отпуск домой, на свой заработок купить сапоги, рукавицы, кусок сала, газету; другое дело быть невольницей, превращать вековечную топь в города и посёлки, в поля и железные дороги, получать за свой труд гнилую сечку и голые нары, а в перспективе — цинга и сравненная с землёй безвестная могила.
Для чего и для кого жилы рвать? Завтра мне будет не во что обуться, а босиком идти в тайгу — всё равно что ходить по доске, утыканной гвоздями. В конце концов, можно терпеть и голод и голые нары, но это если ты ходишь хозяином по земле. Но если ты — навоз, на котором, кто имеет силу и наглость, выращивает свою власть, благополучие и мощь? Так нет же, дудки! Не дамся!.. Конечно, страшно стать отказницей.
Страшно сидеть в яме по колени в воде. Такой здесь карцер. Страшно, что могут за ноги поволочь из зоны в таёжное болото. Я видела: так на моих глазах поступали с другими. Но так, по крайней мере, с этой паскудной жизнью будет скорей покончено.
Но… страх страхом, а есть ещё стыд. Стыд перед другими. Перед Рахилью Самойловной. Она, пуча свои косые глаза от напряжения, будет безропотно тонуть в болоте с тяжеленными носилками. А в короткие перекуры, поглаживая покрытые язвами икры, думать о своём сыне, встречу с которым приближает её тяжёлый труд. Почему она может, а я с первого дня оказалась такой кислятиной.
По-моему, дело в вере. Верующие всегда сильнее. Они лишены сомнений. На голос истины они закрывают уши, а на очевидное — глаза.
Такие вот Рахили Самойловны ничего не знали, например, о строителях Беломорканала. Тех (кто уцелел) освобождали, кого досрочно, а кого по завершении срока, а потом… Требовалось ещё много каналов, шахт и железных дорог. Испытанные в лишеньях, умелые и, главное, почти бесплатные рабочие руки (дорого стоила только охрана и руководство стройки) нужны были на новых стройках. И судьба большинства беломорканальцев была решена легко и просто: придумав новую статью «Изоляция», бывших строителей Беломорканала стали водворять обратно в лагеря.
В тюрьме я познакомилась с такой беломорканаловкой Наташей Успенской. Ещё в заключении она сошлась с одним из начальников строительства, Успенским (его поминает Солженицын в «Архипелаге»). Родила близнецов. После её освобождения они зарегистрировались, но счастье было недолгим. За три дня до рождения третьего ребёнка её взяли из отцовского дома, куда она приехала на лето, и, без предъявления какого-либо обвинения, посадили в тюрьму, где она родила своего Митю. (Наташа реабилитирована. При реабилитации оказалось, что, даже для видимости, никакого дела ей не потрудились слепить. Просто так: отбыл человек в лагере десять лет и — кушай на здоровье.)
У меня не оставалось никакой веры. Ни в бога, ни в чёрта, ни в гуманизм, ни в справедливость.
Ха! Гуманизм!
Молотов сказал: «Москва слезам не верит!» В своих уютных резиденциях они решили, что слёзы детей, матерей и отцов — крокодильи слёзы, а у крокодилов полезна только шкура. Для них людские слёзы и кровь — только водица и больше ничего.
О том, что человечья шкура гораздо дешевле крокодильей, мне ещё не раз предстояло убедиться.
Промучившись всю ночь сомненьями и ломотой в каждой косточке, утром я не вышла на развод. Через полчаса после развода нарядчик повел меня к начальнику в какую-то каморку возле кухни.
На вопрос, почему не вышла на работу, я ответила:
— Потому что меня не предупредили, чтоб я из дому захватила сапоги. И еще потому, что ваши нормы для меня непосильны.
— А для других посильны?
— И для других непосильны.
— Вы смеете утверждать, что государственные нормы нереальны?
— Может быть, и реальны для откормленного силача, а для нас, заключённых доходяг, — нереальны.
— Вы знаете, что у нас для отказчиков есть карцер? Очень плохой карцер. Яма с водой. Вы там через три дня загнётесь.
— А мне все равно погибать, так уж лучше поскорей. По крайней мере без пользы для вас.
Он с отвращением посмотрел на меня (а может быть, мне показалось из-за прищуренного глаза?) и коротко приказал:
— Отведите в карцер!
Комендант взмахом руки показал мне на выход, и, хлопая оторванной подошвой тапочки, я пошла за комендантом к месту казни.
Из каморки выскочил нарядчик и позвал коменданта обратно. Через пять минут он вернулся и повёл меня дальше.
Я была ошарашена, когда вместо карцера нарядчик привел меня в портняжную, где возле кучи рванья сидело несколько стариков и старух и ковыряли иголками лохмотья, нашивая заплаты на рубахи, кальсоны, брюки и рукавицы.
Вот, начальник прислал ещё одного работника, — обратился комендант к полной женщине в очках. — Дай ей работу, а я пошёл.
Чувство невыразимого унижения охватило меня. От этого жеста презрительного снисхождения мне стало тошно. Но корчить из себя героиню я не собиралась. Дают передышку — бери и скажи спасибо. Я молча села и принялась накладывать заплату на рваные кальсоны.
Кажется, на второй или на третий день моей работы в портняжной, вечером, придя в барак, я услышала новость: Малахова переводят на новый участок вместе с рабочими, которых он будет отбирать для себя сам.
Доходяги, больные и вообще люди, неугодные ему, останутся здесь. Лагпункт превращается в сангородок. Сюда будут привозить пришедших в негодность зеков.
И каждый молил бога, чтобы Малахов забраковал его, не взял с собой на новую каторгу. Даже я, помилованная им, вздохнула с облегчением: меня-то он, конечно, не возьмёт. Зачем я ему?
На следующий день после ужина все население лагеря, кроме лежачих больных, было построено на площадках возле бараков. Из вахты вышел Малахов, в сопровождении коменданта и нарядчика с формулярами, и начался отбор.
Взмахом руки Малахов сортировал людей: «своих» — направо, остающихся — налево.
Отобрав мужчин — человек двести, он подошел к женскому строю. Мы, около сорока женщин, ждали своей участи. И опять: взмах руки — направо, взмах руки — налево.
Дойдя до меня, он, даже не взглянув, махнул рукой — и я очутилась на правой стороне.
Вот те на! Даже комендант был озадачен.
У отобранных в уход нарядчик спрашивал фамилию и откладывал формуляр в папку. Формуляры оставшихся передавал коменданту.
Перед отбоем по баракам были зачитаны списки уходящих, было приказано собирать вещи. И утром, после завтрака, с чемоданами и узлами этап был построен за воротами зоны.
Из вахты вышел Малахов и обратился к заключённым приблизительно с такой речью:
— Идти придётся таёжной целиной около ста километров, через бурелом и валежник, через густые заросли подлеска, где топором придётся прорубать дорогу. Лошадям с подводами не пройти. Поэтому предупреждаю: кто не в состоянии нести своё барахло, пусть заранее бросает его здесь, во избежание излишней траты сил. Потому что в тайге всё равно придётся его побросать. Привалов не будет. Утром нужно быть на месте. Всё!
С «Комаром» не поспоришь, хотя от этой речи несло дичью. Лагерь не мог в ту пору обеспечить заключённых ни постелью, ни самой необходимой одеждой и обувью (слишком велик был набор). А тут — бросай такие нужные, жизненно необходимые вещи, которые невозможно будет потом приобрести.
В этапе было немало рецидивистов. Они-то знали, что это не пустое запугивание. Но бросить вещи просто так, чтобы ими кто-то попользовался?
Раздался треск раздавленных чемоданов, полетели клочья ватных одеял и перья разорванных подушек. Через пять минут площадь возле зоны превратилась в свалку утиля, и рецидивисты, засунув под мышку завёрнутые в полотенца пайки хлеба и в карманы кисеты с табаком, были готовы в путь.
Но неискушенные политические всё же решили рискнуть. Им то без вещей, особенно без постели, — гибель. Рецидивисты легко наживали вещи, отнимая их у других, а политическим взять негде. И, взвалив свои чемоданы и узлы на плечи, политические решили до последнего вздоха не расставаться с ними.
Взвалила свой узел на плечи и я.
Милые домашние вещи! Зимнее пальто, служившее мне и одеялом, бельё, простыни, — всё, чего касались руки моей мамы, всё, что напоминает о доме. Подушечка из гагачьего пуха, её мне подарила в тюрьме жена командира. Нет, лучше упасть мёртвой под этим узлом, чем расстаться хотя бы с одной вещичкой!
Начальник не преувеличивал. Километра за два то зоны этап втянулся в густую тайгу. Впереди шли, часто сменяясь, четыре человека с топорами и прорубали дорогу. Этап растянулся цепочкой, и нас стали обгонять конные охранники.
Женщины шли позади. И я, обливаясь потом под своим узлом, стала отставать и скоро оказалась последней в цепочке.
На тропинке появились брошенные узлы и чемоданы. Истощённые, усталые люди всё же решили расстаться с ними, чтобы хоть себя донести живыми. А тут ещё день был такой знойный.
У меня сердце заходилось от усталости, ноги стали заплетаться. Надо бросить вещи… Вот ещё один шаг сделаю. И ещё один… Всё! Сейчас брошу…
И вдруг мне стало легко. Кто-то сзади снял с меня узел. Я оглянулась и увидела охранника, который нёс его назад, а там, дальше, медленно двигались лошади с подводами, и бесконвойные придурки вместе с охранниками укладывали на них вещи, подобранные на тропе.
Это был один из методов психологического воздействия Малахова. Уже и так немалые трудности он преувеличил до почти невыносимых. Зато небольшое облегченье казалось настоящим избавлением от всех бед. Ну, и была тут своеобразная месть рецидивистам, которых он хорошо знал и ненавидел.
Преувеличил он и расстояние до нового лагпункта. Сто километров — такой дороги мы бы в три дня не одолели, а пришли мы туда и вправду на следующее утро.
Заночевали мы на огромной поляне у реки, через которую нам утром предстояло переправиться на лодках.
Первая ночёвка в тайге у костров! Юность ещё не позволила беде убить во мне романтику. С каким наслаждением дожёвывала я свою пайку, лёжа у костра в кругу трёх или четырёх женщин! Остальные разбрелись по мужским кострам. С каким восторгом прислушивалась к шороху тайги, к шуму порожистой реки. Смотрела на звёзды, мерцающие сквозь кроны огромных пихт.
И как сладко и безмятежно спала я в ту ночь, в окружении изголодавшихся мужчин, под защитой детской уверенности в своей неприкосновенности и нескольких охранников, дремавших у костров.
Мы проснулись рано от утренней свежести и голода. Почему-то только одна женщина или девушка, бывшая трактористка, до невозможности глупая и крикливая, осталась лежать, скорчившись у потухшего костра, явно притворяясь глубоко спящей.
Женщины шушукались, поглядывая на неё с каким-то злорадным испугом.
Уже после того, как мы переправились через реку и, построившись в колонну, зашагали по широкой просеке, женщина, шедшая рядом со мной, шепнула, что ночью трактористка попала под «трамвай».
Я знала, что в тайге трамваев нет. И догадалась, что это что-то очень плохое. Ночью я слышала хихиканье у костра рецидивистов, но и подумать не могла, что в такой чистой, первозданной красоте таёжной ночи возможно необузданное пакостное преступление. (Бедная девушка! Сама того не ведая, в своей животной похоти и по глупости, она, может быть, своим крупным телом защитила мой крепкий и доверчивый сон и сон моих подруг от набега двуногих похотливых скотов. Это мне пришло в голову сейчас, а тогда я, жалея её, осуждала.)
…Новый лагпункт отличался от старого тем, что действительно был новенький, с иголочки.
Наспех построенные щелястые бараки сочились живицей. Кругом торчали невыкорчеванные пни. Валялась щепа, мусор.
Отдохнуть не дали. Не успели поесть наспех сваренной бурды, как всех погнали на уборку территории. А вечером нарядчик зачитал списки бригад и обслуги. Я для себя ничего хорошего не ждала, но как же я была изумлена, когда услышала, что меня определили на селектор телефонисткой! Самая легкая, самая чистая, самая-рассамая что ни на есть «придурочная» работа!
Селектор помещался на вахте. По утрам, сидя за аппаратом, я видела процедуру развода.
Большинство заключенных болело цингой, несмотря на разгар лета. Пища с каждым днем становилась хуже. Из рациона исчезли рыба, сахар. Мяса мы вообще не видели и в прежнем лагере, где подвоз всё же был лучше, а здесь и подавно. Часто по три дня и хлеба не бывало. Дважды в день литр жидкой сечки на первое и пол-литра густой — на второе.
На ногах появлялись твердые на ощупь, багровые пятна, вскоре превращавшиеся в гнойные язвы. Многие по утрам не могли подняться с нар, и коменданты тащили их к вахте, как кули с картошкой, подталкивая пинками. За вахтой некоторые, сделав над собой усилие, поднимались и вставали в строй, а другие так и оставались лежать на земле кучкой грязных лохмотьев. Тогда появлялась лошадь с трелевочными волокушами, больного привязывали к волокушам и по пням и кочкам волокли до тех пор, пока он или не отдавал богу душу, или не вставал на ноги. Большинство вставало.
Мне было страшно. Страшно и стыдно. Стыдно сидеть на вахте с наушниками на голове, когда другие разбиваются на кочках, из последних сил выдают кубики и изнывают на трассе от усталости, жары и голода. Я знала, что уйду туда, к ним, но все оттягивала уход, как купальщик оттягивает прыжок в холодную воду.
После развода Малахов иногда заходил на вахту и растягивался на топчане вахтёра отдохнуть. И тут оказывался другой Малахов. Заложив руки под голову и полуприкрыв глаза, он что-то добродушно, как усталый отец семейства, рассказывал. Это был уже не «Комар». Кривая гримаса сходила с его лица, и оно становилось обыкновенным, человечьим.
Сидя за своим столиком с наушниками на голове, я исподтишка наблюдала за ним и однажды решилась спросить:
— Как можно вот так с людьми? Они же больные.
Он ответил не сразу. Потом, не открывая глаз, заговорил:
— У нас пока шестьдесят процентов больных. А скоро будет девяносто. Так что ж, трассу из-за этого закрывать? Цингу лежаньем не вылечишь. При цинге нужно больше двигаться.
Что ж! За неимением других лекарств начальство отеческим попечением додумалось до волокуш.
Однажды с пристани позвонили: для нашего лагпункта прибыли мука и тачечные колеса. Что раньше доставить?
— Давайте колеса! — приказал Малахов, хотя хлеб кончился накануне, и работяги в тот день сидели на одной баланде.
И я не выдержала.
— Гражданин начальник, — обратилась я к нему. — Я уже достаточно окрепла и могу пойти на трассу.
— Хорошо, — коротко бросил он и вышел из вахты.
Женщин на лагпункте было немного, всего одна женская бригада, остальные были в обслуге. Поэтому я, не спросясь нарядчика, утром следующего дня стояла у ворот в женском строю. Нарядчик молча взглянул на меня, внес в список. Вместе со всеми я вышла на работу на трассу.
Карьер, тачки, лопаты. Истощенные, покрытые цинготными язвами зеки, у которых нет сил выполнить и половины нормы. Палящее солнце, проливные дожди и огромные транспаранты: «На трассе дождя нет!».
Была принята еще одна мера воздействия на невыполняющих норму: из особо отстающих тут же, на трассе, создавались бригады. Их оставляли на трассе, без сна и отдыха, на всю ночь. Менялся только конвой. Нечего и говорить, что это помогало как мертвому припарки. Чуда не происходило, сил у доходяг не прибавлялось, кубиков — тоже. Только по утрам к зоне начали подвозить покойников.
На лагпункт приехала медицинская комиссия. Отобрали целый этап доходяг и отправили на поправку в сангородок. У меня тоже нашли зачатки скорбута, и комиссия рекомендовала включить меня в этап. Малахов не согласился, а перевел учетчицей в тракторную бригаду.
На трассе все шло своим чередом. Работа в зной и в дождь, в морозы и в пургу. Кличи «Давай, давай!», скверная похлебка, рваные лохмотья и зеленые лица зеков. Ударная стройка железной дороги, соединяющей страну с ухтинской и воркутинской нефтью и углем.
Время шло. В местах, еще недавно покрытых непроходимой тайгой и болотами, пролегла железная дорога, схоронившая под собой многие тысячи людей. (Под каждой шпалой покойник — арифметика бывалых лагерников.) Вырастали новые города и поселки. В глухих медвежьих деревнях, где на вереях ворот и на чердаках торчали языческие деревянные божки для защиты от нечистой силы, где бабы в огородах, завидев на улице незнакомых людей, в ужасе падали на землю, прикрывая головы домотканными холщовыми подолами, вырастали роскошные клубы с бархатными кулисами и занавесами. На сценах этих клубов заключённые артисты приобщали полудикое население таёжных деревень к цивилизации.
Если бы все было по-доброму, можно было бы и погордиться немного своей работой. Но кто побывал в этом водовороте, не гордятся и не очень-то любят вспоминать свое прошлое. Судя по себе, могу сказать, что это не только желание вычеркнуть из памяти годы мук и лишений, но и чувство стыда.
Такое чувство должна испытывать девушка, обесчещенная и осмеянная любимым человеком.
Да о чём говорить! Лавры великих строек всё равно настоящим строителям не достались.
Я не собираюсь идеализировать всю массу заключенных. Всякие там были, особенно в послевоенном наборе. Были шпионы и предатели, полицаи и просто убийцы. Но мучили одинаково всех — и хороших, и плохих, и правых, и виноватых. Не спорю, к тем, кто совершал в войну кровавые злодеяния, оправдано применение самых суровых мер. Но, как говорит украинская неродная поговорка, «чие б скавчало, а твое 6 мовчало»: в кровавых злодеяниях ежовщина и бериевщина, под руководством шефа, нисколько не отстала от тех, кого карала за преступления против человечночти.
Для примера забегу на несколько лет вперед. Кончилась война. Я работала в театрально-эстрадном коллективе в Княж-Погосте. Во время одной из гастрольных поездок нам в Ухте пришлось наблюдать такую картинку.
Мы направлялись в клуб нефтепромысла. Еще издали в глаза бросались слова, начертанные огромными буквами на стене клуба, — это был один из пунктов Конституции:
«ТРУД В СССР ЕСТЬ ДЕЛО ЧЕСТИ, ДЕЛО СЛАВЫ, ДЕЛО ДОБЛЕСТИ И ГЕРОЙСТВА!»
Откуда-то к нам долетали странные звуки. Казалось, что стонет больной великан. Когда мы подошли поближе, то поняли, что это не стон, а протяжное «Эй, ухнем!».
Из-за клуба вывалилась толпа оборванных заключенных. Они были впряжены в лямки, на которых тащили огромные тракторные сани, доверху нагруженные торфяником. Все они были в ручных и ножных кандалах. Это были каторжане.