– Молодец вы, – сказала она. – Иностранец, приехали в культурную столицу мира и сумели здесь прославиться, сделать карьеру без чьей-либо помощи. Вы выгодно отличаетесь от моих детей. У них были все возможности. Они все закончили привилегированный лицей на рю д’Ассас.
Она посмотрела на меня с удивлением оттого, что лицей на рю д’Ассас не произвёл на меня впечатления.
– Это элитное учебное заведение, – объяснила она и вздохнула. – Вот, собираюсь в Росткоф, – показала она рукой: в гостиной опять стояли ящики. – Там такой хороший ветер. Когда я была молодая, мы так любили гулять у моря, когда был ветер.
Мы попрощались. О дальнейшей судьбе мадам Руссель я ничего не знаю. Когда я последний раз был в Париже, медицинский магазин рядом с кафе «Клюни» исчез.
Матью Галей и Натали Саррот
В «Дневнике» покойного критика журнала «Экспресс» Матью Галея за 1984 год несколько страничек посвящены мне. Один из друзей прислал мне эти ксерокопированные странички. Он пространно описывает свой визит ко мне, тогда я жил на rue des Ecouffes в Париже. Недавно я наткнулся на эти странички, на своеобразный далёкий привет с того света и вот перевожу их тут.
«13 августа, Париж.
Лимонов. После его книг я ожидал встретить этакого грязного хиппаря, нечто среднее между мужиком и старым студентом. Сюрприз, начиная со строения, дома на rue des Ecouffes, который ничего общего не имеет с теми жалкими нью-йоркскими отелями, которые он описывает в своих книгах. Красивый дом 18 века в перестроенном гетто. Простая, но чистая лестница и небольшой апартмент, приятный, несмотря на ужасную мебель хозяина. Он сорока лет, но имеет облик молодого человека, очень «подключённого» (то есть современного, употреблено выражение «des plus branches»), стиль причёски – 50-е, пиджак с плечами, рукава завернуты до бицепсов, тишотка, чёрные брюки, остроносые ботинки. Элегантность «блошиного рынка» очень в моде. Тонкое лицо, гладкая кожа, подростковые ямочки и очки. Скорее пунктуальный профессор, чем маргинал-эмигрант. И всё хорошо разложено в помещении, несмотря на хозяйские вещи. Сам он также симпатичен, очень красивая улыбка и ужасный акцент, которому невозможно противостоять. Он охотно говорит о себе, о своих книгах – ни фанфаронства, ни ложной скромности. Тип, который хорошо руководит своей богемой, и которого я тоже немедленно бы взял в свои мажордомы, будь я на месте его миллионера. Вообще, он всегда был хорошо организован, далеко от нормального. Рембо без беспорядочности, который работает свои пять часов каждое утро, как функционер. Самостоятельный с тех пор, как ушёл от своего папы-капитана в пятнадцать лет. Что не мешает ему любить военных и даже диктаторов: Каддафи его зачаровывает.
Никакого бешенства в нём, просто желание быть независимым, это всё. Именно это привело его к тому, чтобы быть там профессиональным «вором» некоторое время, затем «портным» (по-чёрному, неофициально), каковой спокойненько занимался своим бизнесом в Москве. Если бы КГБ не заинтересовался им, потому что он общался слишком со многими иностранцами, он был бы, наверное, сегодня королем системы D (теневой экономики). Но он не захотел превратиться в шпиона, и когда представилась возможность покинуть СССР, этот асоциальный тип с нею справился скорее хорошо, чем плохо. Своим призванием обязан стараниям советских функционеров.
Открыт Повером. Всегда сравнивают его с Генри Миллером, что его несколько нервирует. Он мыл (в Нью-Йорке) посуду до последней минуты, превратившись из слуги в писателя в один прыжок. Не Зиновьев, не Солженицын, и плохо рассматриваем всеми.
Дебют (начало).
Я умру в один из этих дней от экстравагантной инфекции, болезни, столь благородной, что она носит фамилию и даже дворянскую частицу. Конец».
«Дебют» означало мой дебют, моё начало. «Конец» означало его конец. Он и умер вскоре, от этой экстравагантной инфекции, он тогда уже хромал. Успев пригласить меня к нему домой на обед, на авеню Фрошо (вход с рю Массе, 26 – помечено у меня в записной книжке). Там я увидел, что у него есть слуга. На обеде присутствовал драматург Жак Одиберти – о нём я когда-то читал в советской критической книге – и ещё какие-то, наверное, очень важные, но мне неизвестные люди французской культуры.
Из приведённого отрывка было ясно, что он хорошо ко мне отнёсся и увидел меня таким, каким я и сам себя вижу – вполне положительной, светлой личностью. Действительно, очень хорошо организованной в последние четверть века.
Вот ещё что… После его визита в мой апартмент мы с ним пошли в кафе на rue de Rivoli и долго сидели с ним, болтая. К статье его обо мне в «Экспрессе», справедливо названной «Организованный бунт», имеется фотография, где я в белом пиджаке, в тишотке с изображением пуль стою на углу rue des Ecouffes, как кролик, открыв рот. Действительно, светлый такой молодой человек. Наивный даже.
А в его «Дневнике», в тех страницах, которые мне прислали, есть ещё запись начала октября, где он передаёт свою беседу с Натали Саррот. Говорили они о литераторах, она много говорит о Клоде Симоне – своём коллеге по «новому роману» (лет пять назад Симона сделали Нобелевским лауреатом), о Маргарит Дюрас (Натали Саррот с ней соперничала). Потом она заявляет, что русский язык, на котором она говорит «свободно, но как ребёнок», ей дальше французского. Затем она сообщает, что однажды писала Солженицыну, протестуя против того, что его книга показывает только палачей евреев. (Очевидно, речь идёт об «Архипелаге ГУЛАГ».) «Ох, эти русские!» – восклицает Натали Саррот (Черняховская её настоящая фамилия) и без паузы переходит ко мне:
«Это как этот маленький Лимонов! Восхитительный и очаровательный. Он мне приносил свою рукопись для того, чтобы я её опубликовала. Там у него была еврейка в книге, с чёрными волосами на пальцах, которая совершала повсюду свои надобности. Я не захотела заниматься этим. Он очень хорошо понял». Новая романистка тут передёргивает, или врёт, или забыла. Я полагаю, она имела в виду персонаж Соню из первого моего романа «Это я, Эдичка». Однако я приносил ей рукопись другой моей книги – «Дневника неудачника», в то время «Это я, Эдичка» уже был опубликован. Об издателе я её не просил, это издатель и послал меня к ней, речь шла о том, чтобы она написала несколько слов для blurb jacket, все та же история: издатели всегда хотят, чтоб на книге стояла известная фамилия и текст, смысл которого сводится к простому: «За качество товара ручаюсь!» Подпись: «Бродский». Или «Солженицын». Или «Натали Саррот». А ещё лучше, скажем, «Шекспир», «Данте» или «Иисус Христос». Хотя и тотально невозможно. Романистка имела в виду трогательную, симпатичную и закомплексованную эмигрантку, девочку Соню. Диковатая, советская, юная девочка не только не брила себе под мышками и там завелись кусты волос, но несколько тугих волосков я обнаружил у неё на её больших грудях. Под «своими надобностями» мадам Черняховская имела в виду несчастную сцену из романа, где бедная Соня после скитаний по улицам ночью захотела в сортир, а туалета в округе не было, и герой книги принудил её сесть в пределах заброшенного строительного участка. Бытовая неприятность, неудобство и только. А волосы брить или выдергивать Соню не научила мама, только и всего. Причем тут Солженицын, Лимонов и русские?
Чуть менее двадцати лет тому назад я шёл к ней на авеню Петра I Сербского, шёл от метро Иена, по тротуару имперского квартала, замёрз в своем бушлатике и дивился мощным коробкам зданий. Дом № 12 оказался чуть ли не самым огромным. Особенно меня впечатлили двери, размером с ворота, которые я едва отодвинул. На первом этаже (французском, т. е. втором советском) налево, сказано мне было по телефону. На всём этаже было только две квартиры. Вот в каких циклопических постройках живет настоящая французская grande bourgeoisie, – сказал я себе. И позвонил. Открыла горничная. Испанская или португальская. Тогда в Париже было модно держать горничных с Иберийского полуострова. Так что «просто Марии» наводняли Париж.
В коридоре квартиры, как в учреждении, сновали занятые люди. На звонок вышла сама писательница и оказалась желтокожей и морщинистой старухой. Приблизившись, жёлтая кожа лица оказалась ещё и крокодиловой. Есть такое заболевание кожи, когда она трескается на крупные куски. Заболевание не зависит от возраста, есть несчастные, которых заболевание одолевает и в тридцать лет. Старуха сказала: «Bonjour monsieur», и мы перешли с ней на английский, так как французский мой был тогда ещё крайне рудиментарен. Она впустила меня в свой кабинет.
Там были, разумеется, книги по стенам, несколько растений, диваны, два или три электрорадиатора, в беспорядке помещённые по полу, пара столов и запах. Сладковатый и неприятный. Внюхавшись, я определил его как запах разогретой мочи. Писательница, подогнув ноги в чёрных брюках, довольно легко подогнув, уселась на софу и жестом усадила меня на канапе напротив. «Здесь холодно, квартира очень большая, – оправдалась она и накинула на плечи что-то вязаное – может, свитер испанской горничной. – Хотите виски?» Я, естественно, хотел виски (и сейчас тоже) в те годы всегда. Я ел мало, пить мне было не на что. Я любил ходить в богатые дома. Издательство Albin-Michel заплатило мне аванс за «Дневник неудачника», но заплатило мало, я стоил тогда ещё мало, деньги уходили на оплату студио.
– Какое виски любите?
– Предпочитаю «Гленливет», но можно и «Шивас-Ригал» или «Джей энд Би», – привычно ответил я. Я уже знал, что среди французских литераторов определённого возраста развито янколюбие, или, если хотите, американофильство.
«Джей энд Би» было у неё прямо в комнате, даже не пришлось звать служанку. У неё были и подходящие к виски стеклянные чаши. Мы выпили, она тоже, что я отметил как позитивный поступок, ибо по моим подсчетам Натали Саррот должно было быть около восьмидесяти лет. Выпив, я понял, как я замёрз на этих блистательных широких авеню, добираясь до её дома.
Поговорили об Америке. Запах, сладковатый, стал ещё более выразительным и мешал мне с ней разговаривать. Разогретой мочой несло всё сильнее. А может быть, она только перед моим приходом включила все свои радиаторы, чтобы согреть комнату, потому, всё более нагреваясь, они и давали такую удушающую симфонию. А радиаторы обгадили коты?
– Вы работаете в кафе? А вам не мешают посетители? – начал я с дальней целью отправиться с ней в кафе, потому что запах мучил меня. Превращался в наваждение.
– Более того, – сказала писательница. – Они мне необходимы. Без присутствия людей вокруг я, как обнаружила, не могу работать.
Вдруг она встала, подошла к столу и повернулась ко мне… с сигарой в руке.
– Хотите сигару, молодой человек?
Я радостно вскочил и принял из её рук сигару. И тотчас запалил её. Запах мочи стал исчезать в запахе отличного «Упмана».
В Россию она ехать не собирается. Она боится, а вдруг этот самый КГБ с ней что-нибудь сделает. Ведь вот какими ужасными были судьбы уехавших в советскую Россию репатриантов…
– Вас там примут с распростёртыми объятиями, мадам Саррот, – заверил я её. – Вы же не в политике! Если даже в 60-е годы они разрешили напечатать ваш роман в «Иностранке», то сейчас… (А сейчас это было начало 1982 года, скорее всего, январь, потому что «Дневник неудачника» вышел в марте 1982 года). Да вас великолепно встретят, я уверен.
– Нет, я им не доверяю, – сказала она.
Допитую бутылку (нет, мы не выпили её всю, она была початая) унесла горничная, и мы открыли вторую. Я с удивлением понял, что романистка, может быть, пользуется моим визитом, чтобы легитимно надраться. Постепенно из разговора выяснялись для меня размеры её небольшой вселенной. Французская писательница оказалась полна страхов и предрассудков. Живя за богатым мужем-адвокатом как за каменной стеной, женщина имела возможность культивировать целый огород страхов и предрассудков. Как у деревенской простой бабки, у неё их оказалось множество.
– Вам нравится Джек Лондон? – спросила она.
– Наверное… Я давно читал, в детстве.
– По типу вы напоминаете Джека Лондона, – она пристально вгляделась в меня.
Уходя, я встретил в коридоре розоволицего весёлого старикана в шерстистом пальто. Это был её муж-адвокат, у которого, я увидел, совсем не было ни страхов, ни предрассудков.
Парижские тайны
С Юлианом Семёновым я познакомился в Париже в конце 1988 года. Вначале небольшое отступление. Я прожил в Париже 14 лет, и всё равно такое ощущение, что я не дожил в нём. Что он такое, этот город? Есть несколько моих о нём сравнений… Ну, конечно, он как декорации Старой оперы Моцарта. Хорошо подсвеченный, с небольшой аккуратной Сеной, с солидными, выпуклыми всамделишными камнями. Недаром Моцарт много жил в Париже. Там, на рю Франсуа-Мирон, есть старое облупленное здание 18 века с круглыми окнами, где Вольфганг Амадей квартировал. Из дряхлых ворот циклопического вида, так и кажется, сейчас выедет его карета. Мне кажется, вся его музыка – о Париже. Об острове Сент-Луи и реке Сене написаны многие стихи Бодлера. Достаточно выглянуть из окна дома на набережной Анжу, где он жил…
Ещё Париж – это бабушкина квартира. Привычная старая мебель с излишествами всяких шишечек, вышедшая из моды, человечная, спокойная. Уютно спать в бабушкиной квартире под сенью шкафов и буфетов. Потому Париж всем уютен и всем знаком, и всем легко в нём жить. У каждого ведь была бабушка и бабушкина квартира.
Когда я попал туда в 1980 году, Париж был ещё крайне бедным городом. В нём было полно домов-клоповников, с поспешно встроенной в средневековые внутренности поспешной сантехникой. В рассказе «Великая мать любви» у меня есть описание такой сантехники. Там запечатлён туалет с моторчиком, который обязан был гнать дерьмо в широкую трубу канализации, а гнал его в мою же сидячую, жёлтую от старости ванну. В большинстве домов туалеты были на поворотах лестниц, по одному на этаж – металлические башмаки, на которые ты вставал, проржавевший бачок под потолком и цепь с ручкой, прославленная Марселем Дюшаном. И запах свирепой хлорки.
Париж вспоминается мной одной большой прогулкой длиною в 14 лет. Зимний Париж с белыми не от снега, но от холода тротуарами и запахом горящего угля, дыма, доносимого от бесчисленных каминных труб. (Там я понял, что камин не роскошь богатых, но печка бедных.) Дождливый Париж, когда, вырывая и выворачивая зонты, несётся дождь по острову Святого Луи и аж по трём мостам перехожу я на левый берег с правого, и летний, когда плавится асфальт у Нотр-Дам, и безлюдно, только туристы – в массе это японские туристы: на голове гида высится на шапочке шест с японским флажком и номером экскурсии – наводняют город, да в Люксембургском саду стучат ракетками. В Люксембургском – под платанами – прохладнее. Там по аллее к задним воротам катают детей на пони, ведя их под уздцы, исправившиеся криминалы, опухшие девки и парни с кривыми носами. Париж… Если выйти из задних ворот Люксембургского сада, можно дошагать до знаменитого квартала Монпарнаса. Там в начале века жили и собирались в многочисленных кафе художники, по большей части эмигранты. В 20-е и 30-е годы там же отирались американцы, живущие в Париже. Толпа знает самые знаменитые имена: Хемингуэй, Гертруда Стайн, Скотт Фицджеральд, Генри Миллер, но вообще их до войны перебывало в Париже тысячи. И после войны – десятки тысяч. Когда я приехал в Париж, там было восемь англоязычных эмигрантских изданий и жили 80 тысяч американцев. Я печатался, помню, уже в 1982 году, а может, и раньше, в англоязычном журнальчике, который издавали малогабаритные американцы Кароль Праттл и Джон Стрэнд. Только вот я забыл, как он назывался, журнальчик. Если от бульвара Монпарнас добраться до площади Денфер-Рошро, там недалеко и улица со странным названием Томб Иссуар. «Томб» – это могила и по-английски, и по-французски. Кто такой или такая Иссуар, никто мне никогда не смог объяснить. Там на улице Могилы Иссуар жил тогда в доме 83, ателье А-2 пожилой американский верзила по имени Джим Хайнц. Именно у него в ателье-два я и познакомился с Юлианом Семёновым. Возможно, Джим и сейчас живёт там же. Возможно, нет.
Джим купил себе ателье (они специально строились для художников: крупные окна и все удовольствия) ещё в 60-е годы. Тогда можно было купить ателье за копейки – утверждал он. Джим Хайнц – писатель, театральный постановщик (по-моему, это он положил начало Эдинбургским фестивалям), постановщик художественных порнофильмов, друг знаменитых людей, от Джона Леннона до вот Юлиана Семёнова, – Джим Хайнц, живая легенда для американцев, отправляющихся в Париж, знал и связывал весь мир. Его информационные письма, рассылаемые им по миру еженедельно, звучали приблизительно так: «5-го пришла такая-то, с нею польские друзья такие-то, беседа была посвящена: следуют темы. Пришли художники из Занзибара. Из Японии приехала такая-то. Мы отлично поужинали тёртой морковью и горячей картошкой. Профессор из штата Юта принёс галлоновую бутыль виски мне в подарок». Я полагаю, я даже не утрирую стиль Джима Хайнца, имитируя его. Каждое воскресенье давался обязательный обед для всех желающих. С вином. Те, кто мог внести денежную контрибуцию, опускал её у входа в специальный сосуд с цепью, иногда просто в чашку. Те, кто хотел, чтоб его контрибуция была замечена, отдавал усатому Джиму лично в руки. У кого не было денег, приходил питаться на халяву. Еда стояла на очень большом столе в центре. Получив еды и вина, гости расползались и вниз, в отштукатуренную библиотеку, и вверх, где на антресолях находилась постель хозяина, и в кулисы.
Джим Хайнц, седоватый, уже тогда сутулый, усатый мужик, очевидно, ни на минуту не оставался один в последние сорок лет. Вот он-то мне позвонил осенью 1988 года и прохрипел: «Эдвард, приходи ко мне завтра. У меня должен быть русский писатель Джулиан». Я спросил его, как фамилия – он долго соображал, потом выдавил: «Симийонов. Наташа придёт с тобой?» – «Не знаю», – сказал я. Я бывал у Хайнца конвульсивно. Когда Наташа доставала меня так, что невмоготу, я приходил туда надраться, потом месяцами не появлялся. Там бывало множество разноплемённых девок, и мне, тогда уже довольно знаменитому, было раз плюнуть снять девку там, у Джима. Окололитературных американок немедленно убивали мои издательства: первая моя книга вышла в «Рэндом Хауз» – в лучшем их солидном издательстве. Вторая вышла в «Гров Пресс» – лучшем из современных, первый издатель и основатель «Гров Пресс» Барни Россет впервые в Америке опубликовал книги Генри Миллера! Не говоря уже о французских девках: к 1988 году у меня вышло не то семь, не то восемь книг по-французски, а первую опубликовал сам Жан-Жак Повер! (Издатель маркиза де Сада, Жоржа Батая, сюрреалистов). Но Наташу я любил и потому с девками в основном флиртовал, а больше потреблял алкоголь. Я много работал, мне нужно было оттянуться. Часто я уходил от Хайнца уже утром, пересекая Париж пешком.
В тот вечер людей было почему-то мало. Семёнов был несколько усталый, водянистый, беспокойный, щетина на физиономии. Мы смогли поговорить, заспорили о Сталине, я, конечно, был «за», он – «против». Он сказал: «Мне мальчиком привелось на колене у него посидеть. У Сталина, вот как… Неприятный человек. Я почувствовал. Дети это чувствуют». Но мы не поругались. «А вас в России уже напечатали?» – спросил он. – «Нет, – ответил я, – и вряд ли это произойдет в ближайшее время». – «Да ну, – сказал он, – сейчас всех печатают». – «Вы плохо читали мои книги». – «Совсем не читал, – сказал он. – Хотите, я вас напечатаю?» Я сказал, что да, хочу. Мы договорились, что не будем тянуть, я приду к нему завтра в отель. Я пришёл и принёс ему, кажется, шесть, что ли, рассказов. И он уехал. Я не поверил в то, что он меня напечатает.
Приехал он уже в 1989-м, в феврале. И привез мне книжку журнала «Детектив и политика», где были напечатаны два мои рассказа: «Коньяк Наполеон» и «Дети коменданта». Я был действительно счастлив получить в руки первую свою публикацию в России. Вместе с Семёновым приехали его помощники – двое. Имён не помню. Мы второпях выпили у них в номере за мою публикацию, и я убежал. Дома я сел читать свои рассказы по-русски. Предвкушая удовольствие. Первые же строчки «Коньяка Наполеон» образовали у меня на лбу и спине противный больной пот, устремившийся по телу вниз. Рассказ был переписан, почти пересказан, слова в предложении изменили местам, мной отведенным для каждого… Мой прекрасный, мускулистый, сильный стиль был разрушен. Наутро я позвонил в отель. «Кто?! Кто это сделал?» – «Очевидно, редакторша, – угрюмо отвечал Семёнов. – Ну ладно, приезжай, разберёмся. Может, сделаешь корректуру по тексту журнала? Во втором заходе исправим?» – предложил он. «Какую корректуру, тут нужно набирать всё заново!» – «Тогда захвати оригинальный текст рассказа», – попросил Семёнов так же мрачно, но спокойно. Выяснилась вещь простая и очевидная. Редактора в России не даром ели свой хлеб. Они кромсали и причёсывали все тексты, лишая их оригинальности. А новой школы редакторов, понимающей новые условия, ещё не было, не возникло. Потому его редакторша причесала и меня, как привыкла. Семёнов успокаивал меня, объясняя, что 1-й завод был отпечатан всего лишь тиражом в 50 тысяч экземпляров, а будут ещё последующие, и он мне клянётся, что в последующих всё будет как надо. Рассчитывали они на минимум 250 тысяч, а максимум: 500 тысяч экземпляров. Однако мне до сих пор стыдно перед теми первыми 50-ю тысячами читателей за мои оскоплённые тексты.
Тут уместно будет выступить против редакторш. Позднее слезы и истерику редакторши издательства «Молодая гвардия» вызвал мой яростный отпор её вмешательству в текст «Убийства часового». Она попробовала было прополоть меня от того, что она понимала как «сорняки». «Всё вокруг героя превращается в трагедию», – завершил я словами Ницше главу о кровавом нападении на мою жену Наташу 30 марта 1992 года, когда её шесть раз ударили отверткой в лицо. Редакторша посчитала, что это нескромно! «Это моя нескромность, не ваша, – ревел я, – я всегда ощущал себя героем, и не вам устраивать мне обрезание.» Результат был – отличным, в «Убийстве часового» всё выверено, текст свежий и чистый. Последний раз меня кастрировал еженедельник «Аргументы и факты» в конце 1994 года. Я съездил тогда в Крым (где меня три раза арестовывала «Служба Безпеки», последний раз после полуночи на Ангарском перевале по дороге в Ялту в машине службы безопасности президента Мешкова), был выслан из Крыма и написал статью для «АиФ». Сотрудники превратили мою статью в мёртвый памятник моей статье. Я ругался с ними долго, борясь за каждое предложение. «Аргументы» так и печатают тексты оскоплённые, скальпированные, пальцы отрезаны вместе с ногтями, всё уныло и ровно, как приготовленный к захоронению труп.
Редакторши в советское время исполняли и роль цензуры, дабы никакая крамола не просочилась ни в одной фразе, и роль этакого масла, выплеснутого на волны: этим баснословным приёмом пользовались пираты в старых романах, дабы благополучно пристать к берегу в бушующий шторм. Масло-метательницы и оскопительницы текстов, обычно жопастые мечтательные тётки с заспанными лицами, сидели в СССРе во всех печатных органах. Поскольку до моего отъезда на Запад меня в СССР не печатали, то я столкнулся с ними только с 1989 года, неизвестная мне редакторша Юлиана была первой. Каюсь, я тогда потребовал уволить к чёртовой матери бедную советскую жертву аборта. Судя по лицу Семёнова и его зама Плешкова, они моей злобности не одобряли. Редакторш я ненавижу до сих пор.
В газете «Лимонка» мы не редактируем тексты, ибо даже у безграмотных есть свой неповторимый стиль. Как-то мы напечатали статью нашего коллеги американца Марка Эймса, редактора журнала «Экзайл». Это была его первая статья, написанная по-русски. В ней было множество отличных свежих перлов, на какие русский автор не способен. Мы их все сохранили, – не стали портить свежесть текста. Ну и что, что это противоречит правилам языка?!
В 1989 году, в декабре, Семёнов устроил мне приезд в СССР. Это был первый после пятнадцатилетнего отсутствия мой визит. Своё ошеломление от увиденного я позднее выразил в романе «Иностранец в смутное время», в 1991 году роман вышел во Франции и в Сибири, в г. Омске (в Омске три раза, каждый раз тиражом в 100 тысяч экземпляров). В романе Семёнов у меня проходит под прозрачной фамилией Солёнов. Архетипический «феодал», сын заместителя главного редактора газеты «Правда» в годы, когда редактором был Бухарин (отца звали Семён, вот сын и взял псевдоним «Семёнов»), «кактус» был моим другом и покровителем всего полтора года. Отец Штирлица, человек, интервьюировавший Отто Скорцени, живая легенда (тут я, видите, пробую перечислить его заслуги) – он сумел остаться живым человеком. Об этом свидетельствует и тот факт, что он протежировал такому человеку, как я – сложному, неоднозначному, с очень плохой уже тогда репутацией. Я даже склонен верить в то, что он подавал бы мне руку даже и сейчас, как председателю Национал-большевистской партии. Предрассудки толпы интеллигентов его никогда не брали. Он сам был неоднозначным: певец советских чекистов и разведчиков, богач, известный миллионам миллионов. Одновременно: алкаш, бабник, слишком хороший отец глупых и жадных дочерей, содержавший на своем горбу орду родственников, нянек, бабок и прихлебателей. (О, как бы я их разогнал, всех этих иждивенцев, пинищами, сапогами в жопы, вон отсюда! Вообще не терплю иждивенцев и наследников. Наследство будем отбирать в пользу государства, когда придём к власти. Я или НБП.)
Вместе со мной были приглашены Семёновым певец Вилли Токарев и актриса Виктория Фёдорова. Опять-таки, все перипетии этого визита есть в книге «Иностранец в смутное время». Себя в этой книге я спрятал под личиной Индианы, но уже в эпилоге не вынес искушения и раскрыл все псевдонимы. Дело в том, что через шесть месяцев после поездки в Россию половина персонажей романа была мертва или клинически мертва. Умер даже эпизодический персонаж – французский режиссер Антуан Витез, живший в те дни со мной в крепости гостиницы «Украина». Умер Сахаров, умерла моя бабка Вера, умер друг мой Колька – Кадик в день, когда я приземлился в Москве. Целые отряды вымерли. Роман давно не переиздавался, но его можно найти и прочитать, отец Штирлица и основатель холдинга «Совершенно секретно» – человек известный, я не стану повторять написанного мной и другими. Здесь я хотел бы остановиться на парижских тайнах, на том, что случилось в Париже в апреле и мае 1990 года, о нескольких смертях.
Совместные планы у нас были большие. Они хотели с Плешковым начать выпускать мои книги. В Париже Семёнов тогда бывал часто, у него был партнер-француз Москович. Позднее этот старый авантюрист объявился в окружении президента Казахстана Назарбаева. Тогда они запустили огромными тиражами в продажу книжки журнала «Детектив и политика» и готовили к публикации первые номера «Совершенно секретно». То есть были заложены первые камни издательской империи, которую потом эксплуатировал младший Боровик. Надо сказать, что в очень коричневых первых томиках «Детектива и политики» встречались отличные вещи. Например, они тиснули «Прощание с Каталонией», Оруэлла. Ещё пара моих рассказов успела увидеть свет в этом журнале. Приезжая в Париж, Семёнов звонил мне. Как-то он привез во французскую столицу свою девку – кажется, она была его секретаршей. Находиться в непривычной роли экскурсовода ему было противно, я это сразу увидел. Он привык тяжело трудиться, напиваться, нажираться, интриговать, встречаться с подозрительными типами, а надо было водить по Парижу тридцатилетнюю крашеную рослую куклу, объяснять и показывать. Я, помню, пригласил его и её в немецкий ресторан на Елисейских Полях, большой, полный пьяных толстых фрицев, шумный, где мы пили пиво, вино, съели гору «шукрута» – немецкого традиционного блюда (чуть подтушённая горячая капуста со всевозможными сортами отварного мяса, сарделек, сосисок и ветчины). Редко кто съедает в таком заведении целиком свою порцию. Я отверг все его притязания заплатить и заплатил, ведь я же его пригласил. Семёнов был очень растроган тем, что заплатил я. Я подумал и, уже расставшись с ним и девкой, понял его трагедию. Я уже шёл по Шамп з’Элизэ (Елисейским Полям) один и понял. Ему, бедняге, всегда самому богатому и известному, всегда приходилось платить за всех и во всех ситуациях. А тут кто-то заплатил за него, нашёлся такой. Он растрогался, дело тут было не в деньгах. Мне даже показалось, что он расплачется, так его это растрогало. Коренастый, толстый, «скин» раньше, чем в России появились скины, борода тоже как башка у «скина», не брившегося пару недель, и глаза на мокром месте. Таким он ушёл тогда вверх по Шамп з’Элизэ, а я пошагал вниз. Поскольку на нём был мятый шёлковый пиджак (имея вполне импозантный вид, аккуратностью он не отличался), то в Париже было лето. Поскольку летом 1988-го мы не были знакомы, а летом 1990 года он был уже полумёртв или жив, как овощ, то безошибочно следует поместить эпизод в немецком (альзасском, что одно и то же) ресторане в лето 1989 года.
В апреле в Париж должен был приехать первый заместитель Семёнова Саша Плешков. Я познакомился с ним в Москве в декабре 1989-го. Чёткий, точный, он оформлял идеи Семёнова. «Феодалы» (а таковых я вот с ходу вспоминаю сразу троих: мой бывший босс-мультимиллионер Питер Спрэг, я работал у него в Нью-Йорке мажордомом в 1979–1980 годах; мой «патрон» – редактор L’Idiot International – Жан-Эдерн Аллиер, и вот Семёнов) обычно дают общую идею работы. «Я даю только общую идею. За оформление деталей – я плачу вам», – кричал Питер Спрэг, потомственный миллионер, глава производившей чипсы компании «National Semiconductor» своей секретарше Карле.
С Плешковым, я уже сообщил, мы познакомились в Москве, на вечере «Совершенно секретно» в Измайлове. Он даже свозил меня к себе домой, радушно накормил обедом, познакомил с абсолютно нерусской (по виду и по поведению) женой Галей и детьми. У него было двое детей. Очень business-like, он понравился мне. Та моя строго организованная часть (Э. Лимонов – организованный и чёткий) мгновенно среагировала на Плешкова. Я предложил ему стать моим литературным агентом. Я сказал, что не хочу, чтобы он работал даром, что я готов платить ему проценты, как полагается. Он тогда сказал, что очень занят своими обязанностями, но подумает. Очки, галстук, высокий, спокойный, тёмные волосы, начинающая лысеть голова, похож на еврея (это ещё более обнадёживало – агент будет деловой) – я ещё раз поглядел на него изучающе.
Он должен был прилететь, кажется, 19 апреля. За сутки до прибытия он позвонил мне из Москвы и сообщил, что не может дозвониться до Юлиана в Париж, не мог бы я позвонить Юлиану, дать ему номер рейса и сказать ему, что «я везу ему те материалы, о которых он просил. Запомнишь, материалы, о которых он просил… И, кстати, я подумал и отвечаю «да» на твое предложение стать твоим литературным агентом в России. Приготовь контракт. Мы его подпишем». В заключение разговора мы договорились с ним встретиться у главного входа в собор Нотр-Дам 20 апреля в 14 часов. Ясно, что там полно туристов, но он не знал Парижа совсем, а к Нотр-Дам его довезёт любое такси.
Юлиан был доволен известием о приезде Плешкова. Отлично – реагировал он. Лишь удивился, почему тот не мог к нему дозвониться. Он был дома и работал, – сказал он.
20 апреля Плешков нашёл меня у Нотр-Дам. Было жарко, в сквере Иоанна XXIII над цветами гудели пчелы. Он сказал, что хотел бы сделать репортаж «Париж глазами Лимонова», и попросил меня показать ему мои первые парижские места обитания. Мы выступили. У него был диктофон. Переведя его через мост Альма на правый берег, я привел его в Марэ, в еврейский квартал, на рю дэз Экуфф, там я прожил с ноября 1981 года по декабрь 1984-го. Соответствующие ремарки были наговорены мною в микрофон. О том, что впервые в летописях рю дэз Экуфф упоминается в 1233 году, что тогда на этом месте король Шарль держал свой зверинец. Какой из Шарлей? Я не смог ему ответить. Далее мы отправились на улицу Архивов, там на углу Архивов и рю Франк Буржуа в доме 54 я снял мою первую квартиру, она довольно удачно запечатлена мною в рассказе «Великая мать любви». Помню, что, стоя на улице Архивов, на довольно оживлённой улице, я усомнился в его диктофоне, в том, возможно ли преодолеть шум автомобилей и улицы. Он продемонстрировал мне, что да, голос мой слышен. Затем мы вышли с ним на рю де Тюренн, посетили моё нынешнее гнездо на крыше, не задержались там, он хотел всё быстро осмотреть, прошли на пляс де Вож, я обычно водил туда всех приезжающих. И если уж речь шла о Париже Лимонова, то как раз здесь Лимонов провёл немало человеко-часов, на этой площади. Я показал ему балкон Жан-Эдерн Аллиера, моего редактора, на балконе сидел деревянный негр в натуральную величину. Мы вышли с пляс де Вож по рю Бираг, всего метров пятьдесят, и сели в кафе на углу этой улочки и рю Сент-Антуан. Там, в кафе, мы подписали с ним договор о том, что Плешков Александр назначается Эдуардом Лимоновым его, Лимонова, литературным агентом, и дальше следовали условия. Всего было две страницы в двух экземплярах. И мы выпили за наше сотрудничество. Могли ли мы предполагать, что ему остаётся жить какие-то восемь или меньше часов?
Далее мы с ним отправились в район Монпарнаса, поближе к гостинице «Пульман Сент-Жак», где он остановился. Выбор гостиницы, несомненно, был сделан Семёновым, и потому неудивительна близость гостиницы к рю Томб Иссуар. Возможно, руку к выбору приложил и Джим Хайнц? Помню, что я привел Плешкова, успел затащить его даже в книжный магазин (он же издательство) «Дилетант» и представил Доминику Готье, директору с трубкой в зубах (он уже становился солиден, через десять лет после нашего первого знакомства). Расставались мы с Плешковым у ресторана «Ла Куполь» на бульваре Монпарнас, откуда только что вышли, где выпили шампанского за успех нашего совместного предприятия. Ему нужно было ехать в «Пульман» к 8.30, он был приглашён на обед к главному редактору журнала «VSD» (по начальным буквам Пятница, Суббота, Воскресенье). За ним должны были заехать на машине. Я попрощался с ним у входа в метро. Ехать ему было всего ничего – пару остановок. Я спросил его, не заблудится ли он. Он улыбнулся. И всё, скрылся в метро. А я пошел домой, с сознанием выполненного долга. Я оценил свою работу по встрече, сопровождению и развлечениям моего литературного агента на «пять».
Разбудил меня наутро хриплый голос «кактуса» Семёнова. «Эдик, Саша умер…» – «…Какой Саша?» – не понял я. – «Наш Саша, Плешков». Далее Юлиан пустился в строительство планов о том, как я полечу в Россию с гробом Плешкова.
– Но мне же нужна виза? – сказал я.
Только после всей этой словесной возни, изобличающей его растерянность, он рассказал мне, что случилось. Правда, он ещё не знал первых результатов вскрытия. Случилось вот что: на обеде у главного редактора журнала «VSD» Плешкову вдруг стало плохо. Он вышел в ванную и отсутствовал около 15 минут, был очень бледен, сказал, что устал, и попросил отвезти его в «Пульман». В машине ему было плохо, он лежал на заднем сиденье. В два часа ночи он переступил порог отеля, поднялся в номер. Служащий «Пульмана» нашёл русского постояльца в два тридцать ночи на галерее. Он сидел на полу в очень тяжёлом состоянии. Прежде чем спуститься вниз, он позвонил администратору. Жаловался на боль в груди, жажду. «Скорая» прибыла немедленно. Врач констатировал тошноту, из левого уха вытекала жидкость. В 2.38 наступила смерть. Попытки реанимировать русского не увенчались успехом.
Позднее, осенью 1990 года, я прилетел в Москву по приглашению младшего Боровика на его телешоу, кажется, оно называлось «Камертон». Во всяком случае, камертон там присутствовал. Моим оппонентом был режиссер Марк Захаров. В свой приезд я навестил вдову Александра Плешкова – Галю. Может быть, сам я и не отправился бы к ней, но Боровик прикомандировал ко мне сына Плешкова, он и свозил меня домой. Жена была убеждена, что мужа убили. Сын тоже был убеждён. Они считали, что убили как раз по причине тех бумаг, которые Плешков привёз Семёнову. Что там было, – жена Плешкова не знала, догадывалась. Возможно, там был компромат на самого Горбачёва, бумаги якобы принадлежали и были собраны скандальными следователями Гдляном и Ивановым. Гдлян состоял в редколлегии журнала «Детектив и политика». У самого Семёнова невозможно уже было узнать, что привозил Плешков в Париж. Через месяц после смерти своего первого заместителя Юлиан Семёнов вдруг впадает в коматозное состояние в Париже, перевезён в Москву, срочно оперирован в кремлёвской больнице. Вследствие операции парализован, мозговая деятельность парализована тоже. В общем, человек-овощ. В больнице его посещает в начале сентября Александр Мень, ещё один член редколлегии журнала «Детектив и политика», протоиерей Александр Мень.
9 сентября того же года на полпути к подмосковной станции Александр Мень убит, и жестоко: топором. Три члена редколлегии погибают (Семёнов ещё живет овощем, но всё равно погиб как мыслящее существо) в несколько месяцев одного года, с апреля по сентябрь! Случайность, совпадение? Говорят, даже молния не бьёт два раза по одному и тому же месту.
Но вернёмся к смерти Плешкова. Его жена показала мне первое предварительное заключение вскрытия, сделанное в парижском судебно-медицинском институте профессором Д. Леконт. Я прочитал там, что при вскрытии повреждений насильственного характера обнаружено не было. Отмечены ссадины на колене и локте. Переломы четырёх рёбер, сказано, произошли при реанимации, как и внешняя контузия печени. Это всё пустяки, не стоящие внимания. В Боснии один парень при мне получил шесть огнестрельных ранений и остался жив. И не инвалид. Вскрытие выявило «сильное кровотечение всех внутренних органов, в частности, лёгких, позволяющее предположить, что смерть наступила в результате отравления…»
«Сашу отравили», – сказала жена. Я тоже думаю, что Плешкова отравили. В 1992 году меня интервьюировала для статьи в «Совершенно секретно» журналистка Елена Светлова. В этой статье («Смерть без диагноза») она приводит мнение старшего научного сотрудника НИИ морфологии человека – патологоанатома Александра Свищева о заключении вскрытия трупа А. Плешкова, сделанного его французскими коллегами. «Почему-то не указано время вскрытия. Странно, что нет описания одежды убитого, у нас с этого обычно начинают. Врач «скорой помощи» обратил внимание на непонятную жидкость, вытекавшую из уха, но, судя по данным патологоанатомической экспертизы, полость внутреннего уха почему-то не вскрывалась. Практически не описаны эндокринная система, состояние гипофиза, а также ткани надпочечников. Это очень важно. Отсутствует в описании состояние лимфатических узлов. Спинной мозг не вскрывался, а там могло быть не всё в порядке. Патологоанатомический диагноз не поставлен, и неизвестно, что привело к смерти…»
– Допускаете ли вы версию отравления? – спрашивает Светлова.
«Я бы эту версию не исключал. Во всяком случае, все симптомы отравления присутствуют: плохое самочувствие, жажда, рвота, сильное кровотечение всех внутренних органов. Это знак какой-то внезапной катастрофы». И Свищев поясняет, подумав: «Современные яды, которые могут быть использованы в целях убийства, действуют опосредованно, достаточно минимального количества, чтобы вызвать самые серьёзные нарушения. Эти яды распадаются полностью за несколько часов, они не регистрируются приборами».
Вот так. Сама по себе внезапная смерть Плешкова в Париже, возможно, не вызывала бы столько подозрений, не последуй за ней сразу катастрофы с Семёновым, а затем убийства Меня. Гипотез случившегося хватает. Бывший сотрудник «Совершенно секретно» Вадим Молодый опубликовал в американском журнале «Вестник» гипотезу, что Плешков и Мень погибли потому, что Мень имел информацию о сотрудничестве очень высокопоставленных чинов Русской Православной Церкви с КГБ. И что на тот самый пропавший (он исчез и в списке возвращённых французами вещей покойного не значится) в Париже диктофон, на который Плешков записывал меня в свою последнюю прогулку, было записано как раз интервью протоиерея Меня, где содержались эти разоблачения. Якобы «речь шла о митрополите Питириме, о попе Салтыкове, о некоем Николае Филимонове и киевском митрополите Филарете», заявляет Молодый.
А вот гипотеза из статьи Алексея Белякова в журнале «Профиль» № 47/48 за самый конец декабря 1998 года. Статья называется «Мальчик-мажор из Безбожного переулка», и посвящена она Артёму Боровику. Цитирую: «Семёнов и Плешков отправились в Париж на встречу с Эдуардом Лимоновым (тогда он ещё считал себя, скорее, писателем, чем политиком-экстремистом). И гостеприимный Лимонов пригласил Александра на банкет, который устраивала какая-то французская газета. На банкете Плешкову стало плохо, он поспешил к себе в отель и пригласил врача из советского посольства. Врач почему-то не приехал. Плешков, так и не дождавшись его, уже с трудом спустился к портье и попросил вызвать «скорую». Однако прибывшие французские медики констатировали смерть. Вскрытие показало, что Плешков умер вследствие кровотечения всех внутренних органов. Его семья уверена, что он был отравлен советскими спецслужбами, поскольку якобы вывез в Париж какие-то материалы, касавшиеся КГБ. Семёнов очень тяжело переживал эту смерть. Примерно полгода спустя вместе с Боровиком он ехал на встречу с представителем Руперта Мэрдока, западного пресс-воротилы, чтобы договориться об инвестициях для «Совершенно секретно». Внезапно Юлиан Семёнович стал заваливаться – прямо на сидевшего рядом Боровика. В больнице диагностировали инсульт. Семёнов был помещён в госпиталь имени Бурденко и оказался уже неспособным заниматься делами издания. Очевидно, Юлиан Семёнович на этом этапе воспринимал Боровика как человека, которому можно доверить «Совершенно секретные дела». Приёмный сын Семёнова, ныне известный журналист Андрей Черкизов, тогда, по воспоминаниям современников, в силу алкогольных проблем был неспособен к конструктивной деятельности. Так что Артём стал «вторым сыном» Семёнова. Надо заметить, Боровик до сих пор с истинно сыновними чувствами относится к памяти основателя, и те, кто бывает в «Совершенно секретно», отмечают атмосферу лёгкого культа Семёнова».
Остановимся. В начале процитированного отрывка брошена лёгкая тень подозрения на меня. Так и видится «гостеприимный» Лимонов, подсыпающий из перстня яд Плешкову в бокал, специально пригласив его на банкет. Фон – Париж, ночь. Лимонов злодейски оглядывается, сверкнув очами. Он же – советская спецслужба. Однако если отбросить абсурдность этого лёгкого намека на обвинения и начать размышлять, то обозначится, что у Лимонова не было мотивов мочить Плешкова. Вот у кого были, так это у Артёма Генриховича Боровика. Хотя и это, разумеется, абсурдное рассуждение. Но продолжим некоторое время рассуждать абсурдно. Вспомним толстые буржуазные романы XIX века. Так сказать, поместим себя в их атмосферу. Как делались состояния капиталистов, как они возникали? Ведь именно эта атмосфера царила в России конца 80-х годов XX века и самого начала 90-х. Именно атмосфера создания капиталов «первичного накопления», если использовать терминологию г-на Маркса Карла. Процитирую-ка я ещё из статьи Белякова: «На исходе 80-х писатель Юлиан Семёнов, отец Штирлица, решил создать свою газету с будоражащим воображение названием «Совершенно секретно». Семёнов тогда возглавлял Международную ассоциацию детективного и политического романа – эта организация и стала учредителем нового издания. Обладая самыми широкими связями, Юлиан Семёнович сумел убедить тогдашнего Председателя Совета Министров Рыжкова выделить газете кредит. Знатоки называют невиданную по тем временам сумму – то ли миллион, то ли полтора миллиона долларов. На эти деньги было закуплено новейшее импортное оборудование. Сотрудники получали зарплату раз в пять больше, чем в других изданиях: ведь «Совершенно секретно», несмотря на государственный кредит, было, по сути, первым частным изданием в стране. /…/ Артём оказался в газете не сразу, а когда его пригласили – и вовсе не на руководящих постах. Но тогда он вполне довольствовался своим журналистским хлебом. Зато с маслом. Вся административная деятельность в «Совсеке» лежала на плечах самого Семёнова и его заместителя Александра Плешкова».
Стоп. Продолжая рассуждать абсурдно, опять вообразим себя внутри, в атмосфере буржуазного романа. В эпоху, когда обманом, подлогом и убийством создавались состояния. В 1989 году Черномырдин одним росчерком пера превратил Министерство газовой промышленности в концерн «Газпром». Молодой журналист, отпрыск хорошей советской вельможной семьи (папа Генрих Боровик – «Председатель Комитета Борьбы за мир», в Совдепе это была кагэбэшная должность, соответствующая генеральскому званию, глава Комитета автоматически был видный гэбэшник) приходит в атмосферу денег, свободных поездок за границу. Приходит (цитирую опять Белякова: «Юлиан Семёнов говаривал: «Хотите куда-то ехать? Просто берёте билет и летите!» Те, кто работал в «Совершенно секретно» в ту счастливую мажорную пору, объездили весь мир. /…/ Всем журналистам выдали синие загранпаспорта») в строящуюся издательскую ИМПЕРИЮ! Он видит, какой мощной она уже стала, только начав, и какой ещё обещает стать. Может стать, как империя Мэрдока, как империя гражданина Кэйна! (Фильм «Ситизэн Кэйн», я уверен, Тема Боровик видел много раз. Он был американофил и с интересом оценил, помню, мой пиджак от «Сирс энд Врубек», он даже прослужил две недели в американской армии и сделал об этом репортаж.) А он в этой империи – «вовсе не на руководящих постах». Как парень эффективный и энергичный, он мог бы стать «на руководящих». Но есть уже Плешков – ещё более работоспособный, пунктуальный, чёткий, таких работников в России – раз, два и обчёлся. Боровик видит, что на пути его стоит только Плешков, все остальные сотрудники не в счет, они обычные рабочие лошадки…
Дальше рассуждать абсурдно становится опасно. Родственники Боровика могут в суд подать. Однако, рассуждая не абсурдно, больше всех смерть Плешкова была выгодна Боровику. Что касается тайн, привезённых в Париж Плешковым, то Гдлян голоса не подавал, ни о каких его документах не сообщал, а Молодый, которого я знаю и с которым как раз в то время, в 1990-м, и ещё чуть позже переписывался, без сомнения, начал строить гипотезы после того как я ему написал, что смерти в руководстве «Совершенно секретно» – странные смерти.
И вот Тема Боровик, оказывается (этого обстоятельства я не знал или не упомнил), находился рядом с Семёновым в машине, когда у того произошёл инсульт. Случилось это, правда, никак не через полгода, но в конце мая 1990 года. И в госпитале Бурденко (по моим сведениям, это была «Кремлевка», или вначале была сделана операция в «Кремлевке», а потом перевели в «Бурденко») была произведена операция, в результате которой Семёнов стал овощем. В 1990 году мне говорили (когда Боровик пригласил меня в Москву) люди из окружения Семёнова, что операция была не необходима. Что она была не нужна.
Как бы там ни было, ситизэн Кэйн оказался в том же полукоматозном состоянии, что и генерал Романов. Двигать членами и мозгами он не мог. И вокруг него, как полагается вокруг главы Издательской империи, началась борьба за тело. Милые доченьки вырывали его друг у друга, одна умыкнула тело в Австрию, где в пансионате стала учить папу-овоща водить рукою (сама водила его рукою), дабы он мог подписать ей завещание… Так и не научила. В конце концов Юлиан Семёнов, основатель и глава Империи «Совершенно секретно» тихо угас где-то в 1995-м или 1996 годах. Точная дата мне неизвестна. Он был своего рода российский «ситизэн Кэйн» – герой эпохи первоначального накопления. Создатель империи, мощный человек. Как я уже упоминал, одним из бизнес-партнёров Семёнова был «француз», на самом деле польский еврей, французский гражданин – лысый, красногубый неприятный старик по имени Алекс, по фамилии Москович (другая транскрипция – Машкович). Я видел его один раз на единственном банкете «Совершенно секретно», который я посетил в Домжуре на Зубовской. Именно тогда сказал мне Семёнов, радостно: «Мы выебли партнёров». Кому-то из них достались 33 и три десятых процента. Кому, я не стал домогаться. Семёнов радовался, и я порадовался с ним. Москович тогда прибыл в Москву из Парижа. Как и я, нормально жил в Париже. Артём Боровик, по-моему, находился в тот вечер в состоянии глубокого похмелья. Он долго разговаривал со мной и выпил много пива. Потом переместился и долго разговаривал с Московичем. А через четыре месяца в Париже странным образом погиб Плешков. А потом Семёнов «стал заваливаться на… Боровика…»
Мальчики-мажоры, лётчики-пилоты
Абсолютная беда России, на мой взгляд, состоит в том, что из неё сосут кровь семьи, подобные семье Боровиков или Михалковых и прочих вельмож. Свои Михалковы есть и в маленьких городах. Разветвлённые десятки тысяч семей этих образуют грибницу. Они женятся и выходят замуж за себе подобных отпрысков таких же, подобных им семей-династий. Михалковы, к примеру, прекрасно в лице папы «дяди Стёпы» служили советской власти, оба братика прекрасно вписались в демократию, оба, конечно, не гении, но овладели привилегированным мастерством. Папа Михалков в своё время женился на дочери художника Кончаловского, детки, и Михалковы, и Кончаловские, и все исправно вампиризируют Родину. Генрих Боровик, председатель Советского Комитета защиты мира, родил двоих: Артёма и дочку Марину. Дочка вышла замуж за Диму Якушкина, сына КГБэшного генерала. Дима Якушкин, как и подобает сыну КГБэшного генерала, работал журналистом в Париже. К этому ещё следует добавить, что жена Артёма Боровика – Вероника Хильчевская – тоже не безродная девушка. Её отец был представителем СССР в ООН, а первый муж был тоже мальчиком-мажором – сыном политического обозревателя Томаса Колесниченко. Одно из первых интервью со мной в русской печати, в газете «Московские новости», опубликованное чуть ли не в 1988 году, было взято у меня Дмитрием Якушкиным. Позже я потерял его из виду, и выплыл он вновь уже в качестве пресс-секретаря Президента Ельцина. Когда в декабре 1998 года Министерство юстиции отказало в регистрации Национал-большевистской партии, я достал его домашний телефон и позвонил. Что называется, «голод не тетка», или «любовь зла – полюбишь и козла». Подошла дочь Боровика – Марина и довольно мило поговорила со мной. «Я ничего от Димы не хочу, – сказал я, – мне бы совет получить». – «Я сейчас ухожу, еду как раз встречаться с Димой, – сказала жена Якушкина. – Мы едем на банкет. Позвоните в 11.30, мы будем дома, он подойдёт к телефону. Кстати говоря, мы живём рядом с редакцией вашей газеты, часто проходим мимо ваших мальчиков». В 11.30, когда я позвонил, у них был включён автоответчик. Я оставил свой номер телефона. Жду его звонка и по сей день. Хотя он уже не пресс-секретарь Ельцина. Мальчики-мажоры… В 1990-м, в ноябре, после передачи «Камертон» прямо в студии Боровик познакомил меня с телеведущим Любимовым. Вот ещё один мальчик-мажор. Папа – большой советский разведчик. Они такие все крупные, эти ребята, мясистые. Вспоминаю своего босса, наглого Питера Спрэга, оглоблю здоровенную: «Скажите, Питер, – спрашиваю я у него, мы сидим на кухне, – почему американцы такие здоровенные?» – «Бифштекс каждый день в трёх поколениях – вот и весь рецепт, Эдвард, – отвечает он и бросает газету на стол, встаёт. – У вас в России едят мало мяса», – смеясь, покидает кухню. (Старый злой Питер, я скучаю по нему… Хотел бы опять послужить у него батлером, вернуть старые добрые времена.) Но в семьях Боровиков, Михалковых или Любимовых ели каждый день это пресловутое мясо и в более чем трех поколениях! Вот детки и вымахали все такие здоровые и мясистые. На всех мяса в России, правильно, Питер, не хватало, и если кто-то ел его ежедневно, то в прямом смысле вырывал его из других ртов.
Нет, я не испытываю личной неприязни к этим ребятам, я испытываю классовую ненависть. Должен же кто-то однажды высказать и такую, от противного, точку зрения. Я отпрыск бедного, простого рода, мой отец был всего лишь капитаном НКВД, потом МВД. Переводя на стандарты XIX века – что-то вроде выслужившегося из рядовых в офицеры и потому получившего дворянство воронежского простолюдина. Я как-то перечёл «Отцы и дети» Тургенева и подумал, что мой отец соответствует отцу Базарова – штаб-лекарю. То есть я «из малых сих». Всем, что у меня есть, а есть у меня только известность, книги, великолепная партия НБП, которой, я верю, будет принадлежать власть в России, так вот, всем, что у меня есть, – я обязан только себе: своему таланту и усилиям. А их: Боровиков, Михалковых, Якушкиных поставили на рельсы и пихали папы, семьи, фамилия. Ну да бог с ними…
Поселили меня в ноябре 1990 года на улице Герцена (ныне её переименовали в Большую Никитскую) в доме, где тогда ещё помещался журнал «Театр». Им, «холдингу», как сейчас говорят, Империи «Совершенно секретно» сдавал для их гостей квартиру некий предприимчивый обыватель. (В 1992 году я ещё раз жил там, теперь уже сам себя оплачивая. Туда же ко мне приходил в марте 1992 года Жириновский – пить водку и разговаривать. Туда многие приходили, Виктор Алкснис, тогда ещё «чёрный полковник», девки какие-то, израильский журналист Шамир…) На прощание, помню, Боровик устроил для меня ужин в «кооперативном» (или тогда уже говорили «частном»?) ресторане на Лесной улице. Тогда этот ужин не показался мне необычным, но сейчас, когда больше половины его участников мертвы, этот ужин выглядит в ином свете. Мертвенно-бледным кажется он мне, ужином мертвецов. Боровик с женой приехали за мной на машине и привезли в ресторан. Сам зал ресторана находился в полуподвальном помещении, столиков было немного. Было в изобилии мясо и много зелени – свежие помидоры, огурцы, лук, кинза. Боровик объяснил, что это не парижский, конечно, ресторан, но здесь есть свежие овощи, мясо и нет бандитов. Я сказал, что в Париже хожу в рестораны, только если меня приглашают издатели или ещё кто, кому что-то от меня нужно. Я плохо разбирался тогда в персоналиях России, я не знал, кто есть кто и потому не мог оценить тогда, какая там компания собралась. Долго я там не пробыл, у меня был ранний утренний авиарейс в Париж. Помню, что провожать нас вышел длинноволосый, как мне показалось, пегий человек в очках. Он сказал, что клятвенно обещает, что пригласит меня на своё телевизионное шоу. И дал мне визитку, а я, вежливый, продиктовал ему свой телефон там же, у входа в ресторан. В квартире на Герцена я поглядел на визитку. Там значилось: «Листьев Владислав». Позднее, когда он погиб, я пытался осмыслить его смерть и понял, что значения его смерти мне не понять. Я полагаю, он был не оригинальным и не темпераментным тележурналистом. Скажем, Невзоров в своё время был много более интересным тележурналистом. Его репортаж, где он суёт микрофон умирающему от ранения в живот молодому бандиту с калмыцкой физиономией, вызвал, помню, зависть французских коллег. Часть репортажа продемонстрировало французское телевидение, по-моему, канал «Арте» с завистливой ремаркой, что в прекрасной Франции показать такое французу не позволили бы власти, блюдущие нравственность граждан. Невзоров чуть ли не жмет на живот умирающего и спрашивает: «Больно?» А парень вдруг тут же и преставился. Последний хрип, конвульсия. В сравнении с такими репортажами Листьев – мыльный пузырь.
Модные толстые ребята-мажоры (в школах таких дразнят «сало» или «пузо») на самом деле герои попсы. Они – подделка, слабый раствор. Толстый мальчик Боровик – слабый раствор феодала Семёнова. На самом деле Империя «Совершенно секретно» еле жива уже десять лет, с того майского дня, когда в машине Юлиан «стал заваливаться на сидевшего рядом Боровика». Империя попрошайничала и пыталась достать деньги у всех: от Лужкова до Гусинского и Коржакова. И вот 9 марта 2000 года в Шереметьево-1 стал заваливаться на полосу самолет ЯК-40 с Артёмом Генриховичем Боровиком, который сел тогда в самолёт и полетел, чтобы по-беседовать с магнатом Зией Бажаевым, попросить, чтоб дал денег. И рухнул с высоты 50 метров. Империя «Совершенно секретно», начавшаяся с загадочных смертей, закончилась загадочной смертью. Кто кого убил? Над этим гадать можно сколько угодно, однако опять вспомним буржуазные романы XIX века, сколько там предательств, убийств, отравлений. И нам не кажутся эти преступления чем-то чрезмерным и ненормальным. Становление капитализма – питательная среда для преступлений. Чего удивляться, чего не сделаешь ради наследства, денег, money, gold, марок, франков, фунтов стерлингов! К папе Боровику, чего бы он сегодня ни говорил, наверняка ходили в гости гэбэшники, как домой. У Темы с детства были знакомства. А у гэбэшников были лаборатории, а в них наверняка были «современные яды, которые действуют опосредованно». Интересно, что советское посольство в Париже переслало, наконец, окончательные результаты расследования французской полиции через год, и именно год хранятся по закону в судебно-медицинском институте Парижа поражённые ткани (в случае Плешкова – внутренние органы). После года их уничтожают. Почему посольство вело себя так странно? Жена Плешкова Галя в отчаянии даже обращалась когда-то к экстрасенсу, и экстрасенс увидел, что у Плешкова в номере есть люди. То есть он заглянул в то поле, которое существует всегда, и там увидел, что в номере у него были люди. Русские, говорящие по-русски. За ним заехал тогда журналист «VSD», чтобы привезти на обед к главному редактору, но до этого туда пришли говорящие по-русски. Москович? Почему нет, он жил в Париже. А где был 20-го и 21 апреля Тема Боровик? А вдруг в Париже? Мальчики-мажоры бывают везде. Однажды я шёл не спеша в темноте по Парижу и нёс в пакете упаковку пива «Гиннесс». Я вышел на свою рю де Тюренн почти против моего дома, там, где, сливаясь, две маленькие улочки – рю де Беллей и рю Тюриньи – впадают в мою рю де Тюренн. У обочины стоял чёрный автомобиль, и его внутренность была освещена. Заглянув в автомобиль, я узнал… мальчика-мажора Костю Эрнста, я знал его с 23 февраля 1992 года, когда он брал у меня интервью для передачи «Матадор». И после передачи я общался с ним несколько раз у Александра Шаталова, издателя моих книг. Мы поздоровались. Суетясь, он вышел из машины и сказал, что он и его друзья заблудились. «А я тут живу», – сказал я и показал на свой дом и на чердак, где три окна с краю были моими. Он приехал снимать fashion-shows. Была осень, и вот они с друзьями заблудились, все друзья русские. Я ушёл тогда, полный недоумения. Он мог быть в Париже, это не подозрительно, он мог заблудиться, и это не удивительно, но, блин, почему он заблудился под моими окнами? Рю де Тюренн не посещаемая туристами улица, здесь находятся оптовые магазины готового платья, так называемый «Сентьер» (пояс) Парижа, днем улица набита разгружающимся транспортом, а вечером тут пусто, хоть шаром покати, один прохожий на сто метров. Если бы Константин Эрнст не был мужчиной со специфическими вкусами, я бы приревновал его к Наташе, сказал бы, что она назначила ему встречу, но так как он мужчина со специфическими, то версия отпадает. Это пример того, как мальчики-мажоры появляются в самых неожиданных местах. Могут появляться.
Опять прокатываю картину банкета в Доме журналистов на Зубовской, в 1989-м. Он с женою пришли позже всех: меня поразила его тотально наетая физиономия, кажется, вот сейчас лопнет от напряжения жир изнутри. Беседовать с ним было интереснее: он знал кодовые понятия Запада, что отсутствовало даже у Семёнова. То есть я имею в виду, что есть язык за языком. Не переводной, а понятийный. Завистливый взгляд на мои остроносые туфли, на пиджак не в стиле 60-х, а настоящий 60-х, случайно оставшийся из запасов, выброшенных на продажу в 70-е, купленный мной за копейки в Нью-Йорке – новый, не ношенный долгие годы, привезённый в Париж, а стал я его носить в конце 80-х. «Сирс энд Врубек». Мне было наплевать на все эти этикетки, у меня просто уже, кроме этого, нечего было надеть, а он был знаток. Тогда ещё я вспомнил Мисиму, из его комментариев к «Хакагурэ», привожу текстуально: «Сегодня, если вы пойдёте в джазовый клуб и заговорите с молодыми людьми лет двадцати, вы обнаружите, что они говорят абсолютно ни о чём. Лишь о том, как оригинально одеться и представлять из себя стильную фигуру. Я имел однажды следующий опыт. Придя в джаз-клуб, я едва успел сесть за стол, как парень за соседним столом начал мой перекрёстный допрос: «Вам сшили эти туфли? Где вам их сделали? И ваши запонки, где вы их купили? Где вы взяли такой материал на костюм? Кто ваш портной?» Он задавал мне вопрос за вопросом в быстром темпе». И Тёма задавал мне вопросы о туфлях и где купить. В отличие от Мисимы, который затем порицает молодёжь за суетность и интерес к моде, я не стану этого делать. Я лишь вглядываюсь в тот вечер, в банкет, меня интересует момент, когда он подходит к Московичу. Вот вижу, подошёл, жёлтая физиономия Московича, губищи, вульгарный мат, дым, но беседы не слышно. Одиннадцать лет… На такой дистанции – нет, ничего не слышно…
Листьев в дверях ресторана. Там тоже были деньги, там не шла речь о наследовании Империи, но деньги… В России из-за женщин убивают только лохи, из-за политики не убивают совсем. Убивают за бабки, деньги, money, gold. Старовойтова имела при себе 900 тысяч долларов в сумке, за такие деньги у нас в России вырежут 900 семей. Существуют показания пассажиров рейса, что в самолете, в салоне она прижимала к себе портфель с деньгами, а обнаружена была, уже мёртвая, только с женской сумкой.
Ну ясно, для близких родственников – трагедия… лежат в деревянных ящиках Плешков, Семёнов, Боровик… Исторически же всё это называется: первоначальное накопление и распределение собственности. А культурное воплощение этот исторический процесс получил в романах XIX века, у Диккенса и прочих Драйзеров.
Смерть на морском курорте
Он погиб в том же фешенебельном, богатом стиле, в каком прожил свои шестьдесят. Слепой (лишь один глаз едва-едва видел), взгромоздился на велосипед в курортном городке Довиль в Бретани, о нём много писал Марсель Пруст, об этом городке, его обильно рисовали импрессионисты. Взгромоздился, поехал, упал, ударился головой о бордюр тротуара и умер мсье Jean-Edern Hallier, фрондёр, бонвиван, французский литератор и журналист, бывший мой патрон, директор радикальной газеты «L’Idiot International». Смерть на морском курорте. Холодные устричные волны лизали его любимую малую родину – Бретань.
Передо мной на столе его последняя книга: «Силы Зла», она вышла в сентябре 1996 года, а он погиб в Довиле в январе 1997 года. Вот последняя страница книги:
«Во время, когда мне надо заканчивать эту книгу, я позвонил вчера вечером Кларе. В мою искалеченную ночь Клара, я хочу сказать – Шахерезада, напомнила мне, что проститутки Венеции мажут себе лица спермой, как кремом красоты. Это любимый писатель Миттерана – Казанова вспоминает этот спектакль в своих мемуарах: как они прогуливаются на площади Сент-Марка и медленно дефилируют к Большому каналу. Последний раз, когда я видел Клару, а это случилось тридцать лет назад на мосту Искусств, – как могло быть с Беатрис Данте на мосту через Арно. Сена текла внизу, жёлтая и мутная. Вмёртвую пьяный, я явился к ней в три утра, после того как употребил все мои телефонные жетоны, звоня напрасно другим девушкам. Она бывала почти всегда на месте, ожидая меня. Это была машина для того, чтобы кончить, готовая всегда, моя метафизическая опустошительница яиц. Она мне сказала в ту ночь, что это последний раз, когда она принимает мой визит. Но я ей не поверил. Хвастливый самец, гордящийся своей силой, я был уверен, что кину ей третью палку, и я не понял, что её решение убежать от меня было неизлечимо. Вся робость исчезла, побеждённая алкоголем, я её зло трахал, работая без конца, не уставая делать любовь на протяжении трех часов. Я обладал ею, как никогда ранее, и диван её маленькой комнаты на пляс Фюрстенберг, плот класса люкс, был постоянно взметён непрекращающимися волнами наших разбушевавшихся чувств. Перед тем как я её покинул, я бросил ей последнюю палку в рот, как бы оказал ей высшую порнографическую честь, и заляпал по-дикому её лицо. Вместо того чтобы позволить мне уйти, она встала, желая меня сопровождать. Я должен был прибыть очень рано в Национальную библиотеку, чтобы изучить тексты ренанских (очевидно, рейнских, германских) мистиков. Это на той стороне Сены, которую она не форсировала никогда, оставаясь приклеенной к мосту Искусств. Это последний образ, который я сохранил о ней, зафиксированный, незабываемый. Её веки казались приклеенными к бровям. Она едва имела время одеться. На ногах были простые сандалии, и она была голая под платьем ржавого цвета. Её рыжая шевелюра пылала над глазами. Её кожа, белая, молочная, лоснилась от тонкого слоя исторженного мной семени, который зафиксировался навсегда, как если бы тонкий слой кристаллизировавшейся пудры дал ей блеск божественного мейкапа. Кожа покрыта этим фильтром любви и вечной юности, она стояла неподвижная, в то время как её зелёные глаза сосредоточились на мне с подчёркнутой провокацией от того чувственного безобразия, которому я её подверг. Здесь и сейчас, когда я мастурбирую, это всегда она, опершаяся на перила, неприличная и предлагающая, кто увековечивает мою страсть. Сила звериности юного быка, которым я был некогда, зафиксирована навсегда в этом вечном видении острой и непристойной меланхолии. Читатели, отныне вы не узнаете более ничего. Из адского пота я сделал мою книгу. Ворота ада приоткрылись, они закроются навсегда на их тяжёлых дверях мрака».
Вот и закрылись. Среди прочих (в числе прочих и Фидель Кастро) книга посвящена и нам, «лёгкой бригаде, моему маленькому коллективу» редколлегии L’Idiot и мне лично. Рыжая немка Клара – любовь его юности, другая его любовь-ненависть – Миттеран, президент и «Принц», в макьявеллиевском смысле. Миттерану посвящена добрая половина «Сил Зла». После смерти президента и ещё до смерти Жан-Эдерна Аллиера выяснилось, что разговоры нашего патрона и его сотрудников нашей редакции L’Idiot International – прослушивались, и президент отдал приказ убить Жан-Эдерна. В этом позднее признался один из сотрудников французских спецслужб. Посредником заказчика Миттерана послужил Ролан Дюма, сегодня он стоит во главе Конституционного Совета Французской Республики. Причиной для столь суровой меры наказания, которой предполагалось подвергнуть директора L’Idiot, было то, что в конце 30-х годов будущий президент-социалист состоял видным членом правой фашистской организации «кагуляров» (от слова «кагуль» – капюшон). L’Idiot публиковал материалы о кагуляре Миттеране ещё десять лет назад. Потому совсем не удивительно, что суровый, спокойный, насмешливый фараон Франсуа Миттеран предполагал прихлопнуть модного писателя и скандального журналиста.
А он таки был скандальным. И с самого юного возраста. Во время Второй мировой войны его отец был военным атташе Франции в Венгрии. Там в возрасте восьми лет, если верить самому Жан-Эдерну, он потерял глаз. «От русской пули», – смеялся он, передавая мне этот эпизод. Скорее всего, так и было, но мистификация тоже возможна. Великий Насмешник, он любил вводить в заблуждение.
В дни майского студенческого бунта в 1968 году в Париже Жан-Эдерн разъезжал на красном «Феррари» и раздавал антиправительственные листовки. Позднее поехал к красным кхмерам, к полпотовцам, повёз им какие-то деньги, собранные для них французскими ультралевыми. После его приезда разразился скандал с этими деньгами. Его обвинили, кажется, в присвоении этих денег. Вряд ли он мог их присвоить, он был в любом случае твердо убеждён, что весь мир всё равно принадлежит ему. Жан-Эдерн мог их пропить и прокутить с красными кхмерами или без, в это я свято верю. Тогда все ездили в героические страны. Режис Дебре поехал в 1967 году к Че Геваре в джунгли Боливии и остался в его дневнике под именем «француз», посидел в боливийской тюрьме и тем обрёл бессмертие. Я полагаю, с той же целью ездил и Жан-Эдерн к Пол Поту. Что касается Режиса Дебре, то позднее я встречал его на нескольких литературных сборищах: этакий себе полусонный человечек в серых костюмах.
В 1973 году вместе с Жан-Полем Сартром и Симоной де Бовуар Жан-Эдерн основал L’Idiot International. Традиция сатирических газет во Франции сильная и давняя. Достаточно поглядеть на долгожителя «Le canard enchaine», этому еженедельнику уже за восемьдесят лет. L’Idiot повыходил после 1973-го немного и закрылся. Жан-Эдерн возобновил его выход только в 1989 году. Тогда же он пригласил в редакторский совет меня. Я пошёл. Компания мне нравилась. Нравился Патрик Бессон – молодой автор из «моего» издательства Albin-Michel, путавшийся тогда с коммунистами, печатавший свои памфлеты и литературную критику в издательстве ФКП – «Мессидор». Нравился остроумный и насмешливый Mark-Edouard Nabe – правый анархист, нравился Morgan Sportes – его документальная книга о компании юных убийц, возглавляемой соблазнительной девицей, наделала шуму. Книга другого нашего парня – Christian Laborde – «Кость Диониса» была запрещена. Michel Houellebecq сейчас самый популярный автор во Франции. То есть в L’Idiot собралась талантливая компания. Некоторое время членами редколлегии состояли скандальный адвокат Жак Вержес, пролетарский певец Рено, Новый-новый романист Филипп Соллерс, глава «новых правых» Ален де Бенуа. В конце концов нас «забили насмерть», разорили судебными процессами и уничтожили в атаке СМИ на национал-большевизм летом, осенью и зимой 1993 года. Я, собственно, тогда уже большую часть года проводил вне Франции. Я достаточно подробно описал это убийство в моей книге «Анатомия героя», потому не стану здесь к ней возвращаться. Властям не нравилось, что у нас в газете сошлись левые и правые. Коммунисты и лепеновцы. Я сам писал тогда, помимо L’Idiot, для журнала коммунистов «Revolution» и для журнала лепеновцев: «Choc du mois».
Это Жан-Эдерн заставил меня писать статьи по-французски. Газета выходила уже пару месяцев, а я так и не нашёл себе переводчика.
– Когда же ты для нас напишешь, Лимонофф? – поймал меня Жан-Эдерн.
– Проблема с переводчиком, найдите мне переводчика.
– Зачем тебе переводчик, ты отлично говоришь, во всяком случае, я тебя понимаю. Пиши, как говоришь, я сам тебя откорректирую. Давай, тащи в следующий номер.
Беседа состоялась в кафе, в двух шагах от типографии, где печаталась газета. Там же она первое время и набиралась и макетировалась. Где-то на северо-востоке Парижа. Жан-Эдерн сидел в мятом шёлковом костюме, очень дорогом, на столе стояли несколько пустых рюмок, на колене у него устроилась пухлая школьница Элизабет, а вокруг на пластиковых стульях расположилась редколлегия.
Меня тогда только что высмеяли за мой письменный французский моя литагентша Мэри Клинг и директор коллекции в издательстве «Фламмарион» – Франсуаз Верни; потому я боялся быть поднятым на смех второй раз. Дело в том, что я принес план книги «Дисциплинарный санаторий» двум этим женщинам, написав его по-французски. Они качали головами и улыбались.
Попотев над текстом, назывался он «Две Сибири», я принес его Жан-Эдерну в типографию. Наверху, в июльской жаре, при открытых окнах состоялось моё посвящение во французские журналисты. Я даже помню, что там были металлические дачные стулья с дырочками, настолько необычно я волновался, застревая взглядом на деталях – на этих дырочках. Я отдал Жан-Эдерну текст, всего две страницы, он надел очки и стал читать. Помню, что я старался не смотреть на него, настолько меня объял ужас. Я ожидал, что он сейчас засмеётся, позовёт народ, и все они посмеются, насколько же невразумительно глуп мой текст. Но он только два раза спросил у меня: «Что это?» Я два раза вставал и с облегчением объяснял ему, «что это». Это были смысловые непонятности. Закончив читать, Жан-Эдерн позвал девушку «клавистку» (то есть наборщицу – ту, что ударяет по клавишам, набирали на компьютере) и отдал ей текст. «Выйдет в следующем номере», – только и сказал он. Я чувствовал себя, как очень отсталый школьник, диктант которого только что проверили и, против ожидания, не нашли ошибок. Я чувствовал себя больше чем школьник. К тому времени были опубликованы, наверное, уже десять моих книг во Франции, но я (за исключением выхода первой) никогда так не дёргался. Я готов был расцеловать потного, воняющего алкоголем «Vieux» («старика», так мы за глаза называли патрона). Дал, что называется, путевку во французский язык.
Статья вышла в № 13 «L’Idiot» 2 августа 1989 года. Я не утверждаю, что в ней не было ошибок. Конечно, наверное, были перепутанные времена, может быть, артикли, роды слов. Но всё это было читабельно, остальное исправила «клавистка» по ходу набора. Я в тот день хорошо выпил за здоровье «Vieux» и своё новообращение. Так я стал, с его лёгкой руки, французским журналистом. И, может быть, пошел бы далеко, если б не выманила меня оттуда моя старая Родина. Так и вижу его, в холщовых брюках, каких-то тапочках, одна под стулом нога переплела другую, чудовищные ногти больших пальцев, жёлтые, как рог животного, рубашка-поло – расстёгнута, дужка очков перебинтована.
У его жены была квартира на пляс де Вож – это исторический культурный ансамбль из одинаковых старых домов 15 века, квадратом окружающих сквер, в котором стоит памятник Людовику XIII – тому, что поощрял мушкетёров. Когда-то этот же Людовик принимал на площади военные парады. Один из домов принадлежал кардиналу Ришелье, и перед его окнами после запрещения дуэлей отмороженные французские аристократы скрещивали шпаги в знак протеста, а потом на Гревской площади им за это рубили головы. В одном из домов на пляс де Вож жил Виктор Гюго, ещё один дом купил для себя велеречивый и позитивный (чем-то напоминающий российского Немцова) министр культуры у Миттерана – Джек Ланг. В общем, эксклюзивное место. Воняет историей. Я назначал там свидания у статуи Людовика лет десять подряд. Дело в том, что я жил совсем рядом. Выйдя с площади на рю Франк Буржуа (переводится как «улица Честных обывателей»), следовало сразу повернуть налево на «мою улицу» – на rue de Turenne, и через несколько минут я был дома, дом стоял на пересечении rue de Turenne и улочки Капустного моста. (Конечно, никакого моста и никакой капусты). Так что когда Жан-Эдерн решил, что для большего сближения редакционного совета нужно нас приглашать еженедельно к себе на пляс де Вож, кормить и поить, то я стал ходить к нему еженедельно. Было удобно. К тому времени у него были плохие отношения с женой, повсюду открыто демонстрировала свои юные прелести высокая и крупная Элизабет, потому он вёл уже, в сущности, холостяцкую жизнь, окружённый алжирской кухаркой Луизой и секретарём Омаром. Похожий на улыбчивого марсианина – глаза всегда до упора распахнуты, рот тоже, – Омар возил Жан-Эдерна на мотоцикле или в автомобиле. Как водится, Луиза и Омар дружески переругивались. Третьим неизменным персонажем, сопровождающим Жан-Эдерна, был его брат Лоран – бизнесмен P.D.G (генеральный директор, по-нашему). Чего он был генеральный директор, я так и не узнал, но он был верным братом и, я думаю, угрохал немало денег на затеи своего единокровного.