Николай Александрович Добролюбов
Стихотворения Михаила Розенгейма
СПб., 1858
Несколько лет тому назад появление стихотворений г. Розенгейма было невозможно: до того литература наша стояла далеко от вопросов, которым посвящена значительная часть этих стихотворений. Появись эта книжка в то бесплодное, глухое время, когда литература наша как будто решилась отречься от всякой мысли и занималась только различными сладенькими чувствованьицами да книжными мелочами, появись она среди всеобщей литературной немоты и вялости, – она бы, наверное, произвела фурор неслыханный. Мы помним, что лет пять тому назад списывались и переписывались стихотворения, имевшие гораздо менее прямоты и резкости, чем, например, хоть следующие стихи, в которых г. Розенгейм заставляет беса говорить каждому сановнику: (стр. 71–72):
В недавнее время от этих стихов все пришли бы в восторг, не требуя от них ни поэзии, ни силы выражения, ни звучности стиха, ни правильности рифмы, – или, лучше сказать, все эти качества сумели бы найти в них, в благодарность за смелость и откровенность основной мысли. Теперь – далеко не то. Стихотворения г. Розенгейма не возвышаются по идеям своим над уровнем современной литературы, давно уже обратившей серьезное внимание на общественные вопросы, и они уже не могут нас поразить так, как поразили бы прежде. Г-н Розенгейм несколько опоздал изданием своей книжки. – Мы уж давно прислушались к тем возгласам, которые раздаются в его стихах; и проза и поэзия последнего времени постоянно из кожи лезли, чтобы внушить нам правила честности и бескорыстия, соблюдение святости присяги, любовь к правде и закону, отвращение к лени, обжорству, лжи, лести, воровству и тому подобным
Именно так это и будет, так и должно быть по естественному порядку вещей: само собою разумеется, что песни ничего не посеют и не привьют убеждений своих, Странно, что г. Розенгейм может требовать от своих песен таких необыкновенных вещей… Разумеется само собою и то, что если нам высказывают идеи уже известные, да еще высказывают плохо, то поневоле скажешь, что «есть тут идея, да мы ее знали и прежде». Подобными замечаниями г. Розенгейм вовсе не должен огорчаться. Напротив, так как он пишет единственно из желания добра отчизне, то он должен радоваться, ежели окажется, что труд его уже не нужен, что то добро, которое он хотел посеять своими песнями, давно уже посеяно. С этой точки зрения мы полагаем, что все, что до сих пор нами сказано, должно быть очень приятно г. Розенгейму. Если он захочет удостоить нас своего доверия, то вместе со многими прекрасными людьми порадуется, что в немногие годы наше общество успело уже так далеко уйти, что для него перестали быть диковинкою стихотворения, подобные тем, какие сочиняет г. Розенгейм.
Но кроме
Одного такого
– Нет, этого нельзя сказать. Поэтического таланта у г. Розенгейма незаметно. Его стихотворения не отличаются ни живостью образов, ни глубиною чувства, ни задушевной теплотой, ни прелестью или силой выражения… Но зато во многих его стихотворениях подняты общественные вопросы, высказаны дельные и полезные мысли…
– Да зачем же он стихами-то пишет? – перебил
– Вовсе нет. Г-н Розенгейм должен быть уже человек почтенных лет. В числе его стихотворений есть одно, служащее ответом на письмо Лермонтова{3}. Лермонтов убит в 1841 году; человеку, который с ним переписывался, должно быть теперь уже лет около сорока. Сообразно с этим почтенным возрастом г. Розенгейм и в стихотворениях своих является весьма солидным и умеренным. Он ничего более не хочет, как только искоренения злоупотреблений и установления порядка на религиозно-нравственном основании. Об этом он сам говорит почти в каждом стихотворении. Вот какими стихами начинается его книжка:
Все стихотворение очень длинно, и потому я не стану его читать тебе (продолжал я объяснять моему злому приятелю), тем больше, что стихи, как видишь, очень плохи. Но это не мешает мыслям, высказанным в них, быть превосходными. Далее автор говорит, что всякий должен исполнять свой долг и что исполняющего долг, свой нельзя презирать за дурное исполнение, если у него есть добрая воля, а только «средств и мочи не дал бог». Поэтому, говорит он, и меня никто не может презирать и порицать за дурное качество моих стихов. Я сделал что мог; лучше меня сделают другие.
Разумеется, стихи не совсем удачны. Слова:
Вместе с тем нельзя не признать и другого обстоятельства, много говорящего в пользу г. Розенгейма: он не заносится далеко, он очень скромен, мало надеется на себя и всего ожидает от высшей помощи. Обличение пороков людских возбуждает в нем только благоговение к мудрости высшей, и он пишет:
Эти высокие чувства сопутствуют г, Розенгейму во всех его обличительных стихотворениях. Вообще в нем не заметно ни малейшей кичливости, столь свойственной людям, принимающимся за обличение собратий. Если он чем гордится, так это величием русского народа и его славной будущностью. Он призывает всех нас:
В другом стихотворении г. Розенгейм указывает на высокое назначение русского народа, который называется у него народом избранным. По его мнению, Руси назначено провидением —
Прославляя таким образом Русь, г. Розенгейм чрез то самое блистательным образом опровергает тех отсталых господ, которые утверждают, будто обличение пороков своих собратий показывает отсутствие любви к отечеству и заражение идеями лукавого Запада. Г-н Розенгейм весьма ядовито отзывается о Западе, говоря;
Г-н Розенгейм утверждает, что на Западе «веру, верность и правоту
– Довольно, – проговорил мой приятель умоляющим тоном.
– Нет, погоди, – отвечал я и продолжал читать:
– Остановись, – провозгласил мой приятель. – Я не могу дольше выносить твоих насмешек надо мною: ты объявил мне, что г. Розенгейм есть обличитель современного русского общества, а вместо того читаешь мне его проклятия Западу.
– Друг мой, – кротко возразил я, – мне хотелось сначала показать тебе, с какой точки зрения обличает пороки г. Розенгейм. Ты ведь любишь во всем доискиваться до коренных начал и побуждений. Дай же мне досказать то, что я начал. Г-н Розенгейм скромен в своих требованиях; любя Русь, он делает ей замечания за некоторые ее недостатки, но тем не менее ставит ее превыше всех земных племен. Он не любит тех, которые, указывая нам на пример других, требуют преобразований нашего общественного устройства. Нет, говорит он им, – не шуми:
Устроено все прекрасно, но беда в том, что не во всех внедрено почтение к существующему устройству. Поэтому:
При такой скромности г. Розенгейм, разумеется, не может взять на себя каких бы ни было изменений и улучшений в общественном порядке. Он считает своей обязанностью всегда идти за тем, кто идет впереди, куда бы тот ни шел. Только уже в крайнем случае решается он скромно попросить, чтоб его не завели в какую-нибудь трущобу, а доставили куда следует. Такой же точно образ действия присоветывает он и народу. Так, в стихотворении «Памятник» он заставляет весь русский народ говорить какому-то боярину:
– Вот уж этого я никак не ожидал! – вдруг воскликнул злой приятель мой. – Я думал, что он скажет по крайней мере: так как от тебя у нас все гадости, то уж не трудись вести нас; лучше нам самим поискать дороги, А он вдруг заключил: так веди ж нас!.. Вот логика!..
– Друг мой, зачем замешивать логику в поэзию? – скромно заметил я.
– Да какая же тут поэзия! До сих пор не заметил я ни малейшей искры поэзии во всем, что ты читал мне. Одни только фразы, самые избитые и пошлые.
– Зачем выражаться так резко, мой друг? Вспомни, что я ведь и читал тебе именно такие места, из которых следовало тебе увидеть общие понятия г. Розенгейма. А ведь у него есть обличительные стихотворения, в которых гораздо более…
Я замялся, не зная, чего
– Какие же именно явления обличает г. Розенгейм?
Я смутился еще более, потому что вовсе не был приготовлен к такому вопросу.
– Как же – какие? – отвечал я… – Всякие… Г-н Розенгейм пишет вообще… Да вот всего лучше – пример. Я не стану читать целого стихотворения: все они непомерно длинны. Но вот несколько стихов:
Прочитав это, я посмотрел на приятеля; злой человек этот презрительно улыбался. Я поспешил перевернуть несколько страниц.
– А вот из другого стихотворения, – сказал я, – здесь поэт обращается к «молве», называет ее криксой-говоруньей и просит звать нас всех к правде. Затем он продолжает:
– Перестань, – перебил меня злой приятель. – Как тебе не надоест читать все это? Неужели ты не понимаешь, что все это есть не более как плохое переложение в стихи очень прозаических фраз, бывших у нас в ходу года три тому назад? Если хочешь, я тебе такие переложения могу доставлять сотнями. Да вот кстати одно из них; мне принес его один юноша с просьбой передать куда-нибудь для напечатания. Не хочешь ли?
И он подал мне листок, на котором написаны были следующие стихи:
– Немножко бессвязно, – заметил я, прочитавши стихотворение. – Впрочем, это что-то знакомое.
– Я думаю, знакомое, – отвечал мой приятель. – Может быть, ты даже рукоплескал этим фразам вместе с другими… Из «Чиновника», – добавил он особенно презрительным тоном.
Тут действительно представилось мне, что стихотворение напоминало знаменитую тираду Надимова{11}. Из любопытства я справился, и что же? Оказалось, что г. Лилиеншвагер просто переложил в стихи слова Надимова, и переложил с собачьей верностью подлиннику!.. [1]
– Но ведь это просто пошлость, – заметил я, стараясь оправдать себя в глазах злого приятеля, – а у г. Розенгейма встречаются мысли, не лишенные значения.
– Не заметил я таких мыслей, – с обычной злостью возразил мой приятель. – Но если бы и так – стоит ли из-за этого приходить в восторг? Ну, попалась человеку неглупая книга, выдрал из нее тираду – и готово стихотворение. Да такие стихотворения я сам могу писать, хотя никогда не занимался стихослагательством. И я думаю, что не найдется теперь ни одного грамотного человека, который бы не смог написать таких стихов, какие пишет г. Розенгейм. Я хоть сейчас готов попробовать.
И, желая доказать свою мысль, приятель мой взял лежавшую на столе книжку «Русского вестника», развернул статью «Несколько мыслей о судопроизводстве»{12} и начал писать стихи на лоскутке бумаги. Через несколько минут он передал мне книгу. На стр. 385 прочел я следующее:
В стране, где устраивают железные дороги и пароходное движение, где поощряется устройство и развитие всяких промышленных предприятий, где сняты с народа оковы, препятствующие его свободному труду, где возвышают уровень народного воспитания, где вызывают к деятельности и движению все живые силы; в стране, которая громко просится на полезный и свободный труд, – можно ли еще сомневаться, что в такой стране необходима адвокатура как непременная часть преобразованного судопроизводства, как вернейшее средство в одно и то же время, обеспечить правильность и быстроту суда и открыть народной деятельности новый источник к умножению частного богатства, к полезному занятию множества юных сил?
Когда я прочитал это, приятель мой прочел мне свое стихотворение:
– Стих мой, конечно, плох, – заметил мой приятель. – Но согласись, что все же ведь он не хуже стиха г. Розенгейма… А какая мысль-то богатая: об адвокатуре!.. Об этом еще никто не писал у нас стихов.
– Относительно мысли я с тобой не спорю, но насчет стиха позволь мне заметить, что тебе никогда не достигнуть той силы выражения, какой обладает г. Розенгейм. Вспомни —
– Как! ты думаешь, что у меня нет силы выражения? Так ты еще не знаешь меня… Да хочешь ли, я прочту тебе стихи, которые вчера написал. Я их не хотел никому показывать, считая неприличными… Но когда дело коснулось силы выражения, я их прочту тебе.
И он действительно прочитал:
– Ну, уж это неприлично, – воскликнул я.
– Отчего же неприлично? – возразил мой приятель. – Если
– Можно-то, конечно, можно, да что же из этого толку? Ты ведь пишешь все это на смех, и в стихах твоих так и видно отсутствие всякого поэтического чувства, всякой искренности. Напротив, г. Розенгейм, по крайней мере по его собственному признанию, говорит искренно. А, согласись, что благородные убеждения, искренно высказываемые, всегда, заслуживают убеждения, одобрения и поощрения. Ты сам года три тому назад с радостью встречал всякий новый голос, поднимавшийся в литературе в защиту правды и добра. Отчего же ты вдруг так переменился?
– Я вовсе не переменился, – запальчиво возразил злой приятель, – а вы обманули меня. Разумеется, слово должно предшествовать делу; поэтому, услышав ваши возгласы, я и подумал, что если вы заговорили, то, значит, и за дело скоро возьметесь. В этой надежде я и радовался и поощрял ваши возгласы. Но очень скоро они мне надоели, стали смешны и неприятны. Вы меня своими криками поставили в положение человека, которому с утра предложили приятную прогулку. Погода прекрасная, местоположение великолепное, все общество так и рвется вон из комнаты; но между тем все сидят по углам, разговаривая о предстоящей прогулке. Проходит время до завтрака; за завтраком тот же разговор, те же сборы. Все толкуют, что после прогулки и обед будет приятнее. В рассуждениях об этом проходит все время от завтрака до обеда; за обедом все жалуются, что нет аппетиту, оттого что не гуляли; собираются идти после обеда. Но после обеда все дремлют, а потом садятся за карты, все продолжая разговаривать о прогулке. Ну скажи пожалуйста, приятно такое положение? По-моему, коли идти, так идти; а ежели нельзя идти, так нечего и толковать целый день об этом. Да, пожалуй, и толкуй, наконец. Иногда это необходимо. Я сам готов одно и то же целую неделю долбить какому-нибудь дураку, который иначе не может понять, в чем дело. Да только я этим гордиться не буду, Я буду говорить: вот в каком я плачевном нахожусь положении; должен с этаким дураком возиться, который ничего уразуметь не может ранее семи дней, и должен я с ним одну и ту же кашу по семи раз есть… Пожалейте, мол, меня бедного. А у вас-то что делается в литературе? Ведь безобразие. Каждая статьишка фельетонная, хоть бы то было о привилегированной ваксе, непременно начинается стереотипной фразой: «В настоящее время, когда у нас возбуждено так много общественных вопросов…» Сколько уж лет это идет… Всё вопросы задают… Вот, подумаешь, ватага глухих собралась: один другого спрашивает, а никто ни расслушать, ни ответить не может. Да и вопросы-то все такие мудреные: красть или не красть? бить в рожу или не бить? молчать или говорить?.. И кто скажет:
– Ты, конечно, ничего не имеешь против справедливости этой мысли, – продолжал злой приятель. – Превознеси же Конрада Лилиеншвагера за то, что он 25 сентября 1858 года в три часа и 25 минут пополудни проникся этой высокой истиной и смело объявил, что таскать из карманов платки и часы – постыдно. Прочти его стихи в кругу своих приятелей и распинайся пред ними за то, что хотя в стихах поэзии нет, но от них должно приходить в восторг, потому что в них выражается благородное направление автора. Назови его поборником правды и честности, провозвестником здравых идей, распространителем истинных понятий о чести и добродетели. Ведь все это будет чистейшая правда. И я не вижу, отчего бы г. Розенгейм, говоря, «что к богатству есть пути, кроме краж и взяток», заслуживал за это более почтения, нежели г. Лилиеншвагер, утверждающий, что «грех и стыдно красть»,
– Все это так, – возразил я. – Но ты еще не знаешь. Одной стороны, в которой особенно выражается сила таланта г. Розенгейма. У него есть «Рурские элегии» и еще несколько стихотворений, в которых он заглядывает в душу взяточников, изображает их чувства, их образ мыслей и заставляет их сокрушаться о печальном положении, в которое поставлены они новым, бескорыстным направлением, соединенным с гласностью. Я их прочту тебе.
– А длинны?
– Нет, не все. Есть, правда, и длинные. Например, «Воевода» сильно разъехался и в длину и в ширину: десять страниц стихов вот какого размера:
Но есть и коротенькие. Вот, например, четвертая элегия занимает всего три страницы.
– Нет, уж ты мне лучше так расскажи, что в них содержится. Я не в состоянии выслушать три страницы стихов г. Розенгейма.
– Да содержание их известное. В одной элегии жалуется на новое время выгнанный из службы взяточник, купивший свое место посредством какой-то Амальи Андревны. Чиновник этот невысокого полета; он рассуждает, что
– Во второй и третьей элегии рассуждает тоже маленький чиновник. Он бранит либерала столоначальника, который не хотел подписать какой-то бумаги, хотя ему
В четвертой элегии доказывается, что взятка не есть воровство, а просто благодарность.
Согласись, что все это очень справедливо и ловко подмечено: именно таковы взгляды взяточников, именно такие оправдания они приводят. И притом заметь, что г. Розенгейм не бросается в кичливые рассуждения, в высшие взгляды; он старательно вникает в подробности, нисходит в самый ничтожный и смиренный класс взяточников и на них обращает оружие своей сатиры. В образец его тщательности можно привести сельскую идиллию «Недоимки». Здесь обличается взяточничество волостного писаря и старосты Власа. Прими в уважение, что это предмет совершенно новый в нашей литературе и далеко не ничтожный. Сам автор замечает:
Следовательно, весьма важно для государства, чтобы волостной писарь был человек честный, и обличение его много может подвинуть вперед благосостояние нашего земледельческого класса. Вот г. Розенгейм и описывает сбор недоимок с мужиков, да ведь с какой подробностью! Он изображает, как приходят к мужику, разговаривают с ним, сказывают, сколько на нем недоимки, как он торгуется с писарем. Писарь говорит:
Мужик спорит, потом соглашается, упрашивает, предлагает полтину за отсрочку, староста ломается, писарь велит прикинуть.
И отсрочит. Затем г. Розенгейм излагает несколько, прекрасных мыслей о справедливости и казенном интересе.
– И ты этим восхищаешься! – вскричал мой приятель. – Ты не понимаешь, как много тяжелых и грустных мыслей возбуждает то обстоятельство, что подобные вещи находятся у нас еще в области
– Мне кажется, что это стихотворение весьма замечательно, – с притворной важностью произнес злой приятель, когда я кончил чтение стихов. – По-моему, Лилиеншвагер дошел до такой отчетливости в самых ничтожных мелочах, до которой никто еще не доходил из русских поэтов-обличителей. И притом стихотворение его имеет важное общественное значение: в нем показывается, на каком мелочном, вздорном обстоятельстве можно иногда поймать человека и открыть злоупотребление. Неужели же автор этого стихотворения не может быть поставлен наряду с гг. Розенгеймом, Бенедиктовым и т. п.? Неужели нельзя его превознести и возвеличить за то, что он проповедует благородные мысли? Ведь вы признали же возможным прославлять многих других единственно на этом основании…
– Знаешь ли что, – заметил я моему злому приятелю, – мне кажется, что тебя могут причислить к тому разряду людей, которых изображает г. Розенгейм в стихотворении «Космополиту». Под именем космополитов разумеет он тех, которые «всё ругают наповал». Ведь ты тоже никогда и ничем не бываешь доволен. Но отчего происходит это недовольство? Послушай-ка, как раскрывает его причины г. Розенгейм:
– Уж не читал ли ты прежде это стихотворение и не оттого ли ты так вооружаешься на достоинства г. Розенгейма? – прибавил я.
Приятель мой грустно улыбнулся.
– Нет, – отвечал он, – этого я не читал. Но стихи, прочитанные тобою теперь, приводят меня к заключению еще более печальному, нежели те, что ты читал мне прежде. Ты мне все толковал о благородстве убеждений, которое надо хвалить в авторе за отсутствием поэтических достоинств, и я до сих пор не мог с тобой спорить об этом основательно. Но теперь ты мне даешь оружие против себя. Скажи мне, что нужно думать об убеждениях человека, который не может понять убеждений в других? Отрицание
Злой приятель мой ушел, оставив меня в решительном недоумении насчет г, Розенгейма. Он совершенно сбил меня с толку, так что я уже никак не могу теперь сказать что-нибудь положительное о тех стихотворениях г. Розенгейма, которые относятся к разряду общественных или
Но у г. Розенгейма не все же стихотворения посвящены общественным вопросам. Есть у него и чувствительные пьесы вроде: «Прости», «Природа», «Звуки», «Она пела, и чудные звуки» и пр. Есть и описательные – «Кавказ», «Ущелье», «Поток» и т. п. Есть эпиграммы, в образец которых можно выписать следующую: