Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русская сатира екатерининского времени - Николай Александрович Добролюбов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

До восплещут убо руками все языцы, да возрадуются народы и племена, тяжким игом чрез многие лета угнетенные, да взыграет море, острова и земля, видя приближающееся свое от горкия работы спасение и избавление, коего единственною виновницею премудрую Екатерину и разумно ею устроенный совет не только настоящий провозгласит век, но и грядущие еще громчае прославят времена («Всякая всячина», стр. 412).

Что могло быть виною подобных гимнов, как не постоянная связь сатиры с официальным ходом русской жизни? И что же мудреного при этом, что воззвания сатиры против частных злоупотреблений при наборах мало имели успеха? Одно общее злоупотребление неминуемо вызывает другие, мелкие; а из записки Щербатова мы ясно видим, что в самом основании производства наборов в то время было большое злоупотребление. Его записка относится к началу семидесятых годов; но то же, конечно, продолжалось и в последующие 25 лет. В 1796 году, незадолго до смерти Екатерины, назначен был рекрутский набор; но Павел I, вступив на престол, нашел возможным и нужным отменить его, и тотчас же отменил.

«По ведь литература не может иметь претензии на прямое административное значение: довольно с нее и того, если она старалась вообще внушать гуманные идеи и благородные чувствования. А это она делала в век Екатерины постоянно и очень усердно. Где ни раскройте сатирические журналы, везде вам попадется – то насмешка над глупою спесью, то обличение бесчеловечных поступков, то злая выходка против эгоистических расчетов, то внушение правил человеколюбия, снисходительности к низшим, правдивости перед высшими, честности, любви к отечеству и пр. В этом-то постоянстве добрых стремлений, насколько было возможно их обнаруживать по обстоятельствам времени, в этой-то неуклонной последовательности направления, враждебного всему злому и бесчестному, и состоит высокое нравственное достоинство сатиры екатерининского периода. Пусть она не отличалась всеобъемлемостью, пусть она даже впадала в ошибки и шла иногда вслед за такими явлениями русской жизни, которым бы должна была идти навстречу. Но за это нельзя обвинять ее, нельзя над нею трунить: это будет нимало не остроумно и даже недобросовестно. Нужно, напротив, поблагодарить ее за то, что она честно делала свое дело и проложила дорогу нам, людям позднейшего времени, для продолжения борьбы с пороком уже в гораздо больших размерах».

Так непременно возразят нам почтеннейшие историки литературы и другие деятели русской науки, о которых говорили мы в начале нашей статьи. У них вечно на языке «уважение к честным деятелям мысли», «благодарность к глашатаям правды и добра» и т. п. Смеем уверить почтенных историков литературы, трудолюбивых библиографов и московских публицистов, что мы ничуть не менее их одушевлены уважением и любовию к таким людям, как, например, Новиков. Но неужели в русском обществе даже до сих пор степень нравственного достоинства благородных общественных деятелей может быть рассматриваема нераздельно со степенью их успеха? И неужели мы, говоря, что все старания их были безуспешны, чрез то самое бросаем тень на их благородство? Наконец, неужели мы обижаем кого-нибудь, стараясь указать причины этой безуспешности, так часто не зависевшие от воли самих деятелей? Мы ведь не упрекаем наших сатириков в подлости и ласкательстве за то, что они писали иногда пышные дифирамбы златому веку, мы не подозреваем их в боярской спеси за то, что они мало обращали внимания на состояние простого народа в их время. Подобных подозрений мы не только не высказываем, мы вовсе не имеем их. Но надо же (повторим здесь еще раз) выяснить истинное значение факта, о котором так маного и так восторженно кричат сами наши историки литературы. Если наша точка зрения и различается несколько от воззрений библиографических, так это давно бы пора уже понять и не коверкать наших слов. Положим, что мы рассуждаем с вами, например, при начале итальянской войны; вы приходите в неописанный восторг от статей, в которых доказывается, что наконец пришла пора свободы Италии и что австрийское иго нестерпимо и т. п., а мы спокойно замечаем вам, что ведь это, однако, ничего не значит, что надежды восхваляемых вами статей неосновательны, что союзом с Францией Италия теперь не приобретет себе истинной свободы. И вдруг вы бросаетесь на нас с обвинением в том, что мы не сочувствуем делу Италии, и стараетесь нас поразить, указывая литературные достоинства статей, которые привели вас в восторг. «Посмотрите, как это сильно сказано, как это логически выведено, как остроумно задета здесь австрийская система, как горячо выразилось тут сочувствие к итальянской народности», и пр. «Все это прекрасно, – отвечаем мы, – статьи написаны превосходным слогом и делают честь благородству чувствований их авторов; но нас интересует не слог и не благородство писателей, а практическое значение их идей. И с этой стороны мы находим их статьи, к крайнему своему прискорбию, не только не важными, но и вполне незначительными…» Затем мы сделаем, пожалуй, даже объяснение причин, по которым так думаем, вроде того, какое сделано в майском и августовском политическом обозрении «Современника»{58}. Но вы все-таки будете толковать о нашем неуважении к Кавуру и итальянским патриотам; проницательно ли и добросовестно ли будет это с вашей стороны?

Итак, не заподозревая и не унижая благородных стремлений наших сатириков, мы, однако, решимся утверждать, что их обличения были безуспешны в век Екатерины. Причиною же безуспешности мы признаем главным образом наивность сатириков, воображавших, что прогресс России зависит от личной честности какого-нибудь секретаря, от благосклонного обращения помещика с крестьянами, от точного исполнения указов о винокурении и о шести процентах, и т. д. Они не хотели видеть связи всех частных беззаконий с общим механизмом тогдашней организации государства и от ничтожнейших улучшений ожидали громадных последствий, как, например, уничтожения взяточничества от учреждения прокуроров, и т. п. И зато каких результатов добились они, не говоря о сфере административной и т. д., даже в той области, которая была их специальностью, – в деле улучшения общественной нравственности? Сделаем коротенький очерк того положения, в какое пришли нравы после всех этих обличений.

Главные предметы обличения сатиры екатерининского времени были: во-первых, недостаток воспитания, невежество и грубость нравов; во-вторых, ложное образование, то есть французские моды, роскошь, ветреность и т. п.; в-третьих, приказное крючкотворство и взяточничество. По этим трем предметам г. Афанасьев даже разделяет рассмотрение сатиры того времени по трем особым главам. Посмотрим же, что ею сделано.

Каким образом сатирические журналы осмеивали невежество, грубость и дурное воспитание, это уже мы отчасти видели из предыдущих выписок. Прибавим, что они очень верно понимали круговую поруку дурного воспитания и грубости помещичьего быта того времени. Худо воспитанные люди, изображаемые в сатирических журналах, – преимущественно «господчики», как тогда выражались. Так, один из подобных господчиков, уже исправившийся, рассказывает о своем воспитании:

Отец мой, дворянин, живучи с малых лет в деревне, был человек простого нрава и сообразовался во всем древним обычаям; а жена его, моя мать, была сложения тому совсем противного, отчего нередко происходили между ними несогласия, и всегда друг друга не только всякими бранными словами, какие вздумать можно, ругали, но не проходило почти того дня, чтобы они между собою не дрались или людей на конюшне плетьми по секли. Я, будучи в доме их воспитыван и имея в глазах таковые поступки моих родителей, чрезмерную возымел к оным склонность и положил за правило себе во всем оным последовать. Намерение мое было гораздо удачно; ибо я в скорое время, к удивлению всех домашних, уже совершенно выражал все бранные слова, которые, бывало, от родителей своих слышу; а что до тиранства принадлежало, то уже в том и родителей своих превосходил, хотя и они в сем искусстве гораздо неплохи были («Живописец», II, 180).

Далее сообщается еще любопытная черта того времени:

Матушка моя, пришедши из конюшни, в которой, по обыкновению, ежедневно делала расправу крестьянам и крестьянкам, читает, бывало, французскую любовную книжку и мне все прелести любви и нежность любезного пола по-русски ясно пересказывает…

Следствием этого было то, что тринадцати лет мальчик уже был совершенно развращен и, «влюбившись в комнатную дома нашего девку, сделался в короткое время невольником рабы своей», а потом, спознавшись с сыном соседнего помещика, воспитанным так же хорошо, принялся за игру, пьянство и др. Другой господчик пишет во «Всякой всячине»:

Провождая дни свои в деревне, был я воспитан бабушкою, которая любила меня чрезвычайно. Первые мои лета упражнялся я, проигрывая с крестьянскими ребятами целые дни на гумне; часто случалося, что бивал их до крови, и когда приходили они к учителю (который был старый дьячок нашего прихода), то он отгонял их. Бабушка моя под жесточайшим гневом запретила ему ниже словом не огорчать меня.

Четыре года учась у этого учителя, мальчик до тринадцати лет едва выучился разбирать букварь. Тут отец хотел ему выписать француза, но бабушка воспротивилась; «так прошел еще год, которое время проводил я, резвяся с девками и играя со слугами в карты» («Всякая всячина», стр. 241, 243){59}. В письме к Фалалею отец его также вспоминает, как он, маленький, вешивал собак на сучьях и порол людей так, что родители, бывало, животики надорвут со смеха («Живописец», I, 94). В «Трутне» рассказывается о дворянине, который «ездил в Москву, чтобы сыскать учителя пятнадцатилетнему своему сыну, но, не нашед искусного, возвратился и поручил его воспитание дьячку своего прихода, человеку весьма дородному» («Трутень», стр. 125){60}. Подобными заметками исполнены все сатирические журналы 1770-х годов; но большая часть из них обращена назад, на времена прошедшие. А во время самого разгара действий сатиры все было уже так хорошо, что сами худо воспитанные вразумлялись и очень искренно сожалели о небрежности своего воспитания. Только люди старого времени продолжали держаться своих понятий и сердились на новое направление молодежи, как, например, в письме дяди к племяннику, помещенном в «Трутне» (стр. 113–120){61}.

Ты подавал большие надежды отцу, – пишет дядя, – потому что до двадцати лет жил дома и не читал книг, совращающих с пути истины, а занимался часовником и житиями святых. Куда это все девалося? Сказывали мне, будто ты по постам ешь мясо и, оставя священные книги, принялся за светские. Чему ты научишься из тех книг? Вере ли несомненной, любви ли к богу и ближним, надежде ли быти в райских селениях, в них же водворяются праведники? Нет, от тех книг погибнешь ты невозвратно. Я сам грешник, ведаю, что беззакония моя превзыдоша главу мою; знаю, что я преступник законов, что окрадывал государя, разорял ближнего, утеснял сирого, вдовицу и всех бедных, судил на мзде; и, короче сказать, грешил и, по слабости человеческой, еще и ныне грешу; но не погасил любви к богу, исповедаю бо его пред всеми творцом всея вселенныя… и пр.

Затем дядя перечисляет свои бдения, посты и молитвы и опять переходит к брани на ученье, из которого происходит только гордость… Все это, разумеется, клонится к тому, что старое невежество отживает и на место его водворяется свет знания… Это еще положительнее выражается в «Живописце». Там одна барышня говорит:

Здесь вовсе свету подражать не умеют; а все то испортили училища да ученые люди: куда ни посмотришь, везде ученый человек лишь сумасбродит и чепуху городит («Живописец», I, 63).

Не упоминаем восторженных изъявлений радости о водворении гуманных понятий волею российской Минервы; мы много их привели уже выше.

И что же? Какой успех имела в этом деле сатира, которая готова была верить, что она добивает уже остатки прежнего невежества? Действительно, обличаемые ею явления были у нас в силе еще задолго прежде. Из записок Болотова (1753–1754), из воспоминаний Данилова, родившегося в 1722 году{62}, мы видим, что так же было и за двадцать – тридцать лет ранее. Еще раньше – было, разумеется, еще хуже. Но лучше ли было и после? Вспомним рассказы наших современников о том, как шло их воспитание, в начале нынешнего столетия. Прочтите «Семейную хронику» и «Детские годы» С. Т. Аксакова, прочтите «Годы в школе» г. Вицына («Русская беседа», 1859, № 1–4), «Незатейливое воспитание», из записок А. Щ. в «Атенее» (1858, № 43–45), – не та ли же самая история повторялась у нас в частном воспитании, вплоть до француза по крайней мере?

А общественное воспитание, то есть то, собственно, что мы называем образованием? – Оно тоже было не в блестящем положении в то время, когда сатирические журналы выступили на свое поприще. Приведем одну выдержку из «Живописца» о том, как все общество враждебно расположено было к образованию.

«Что в науках, – говорит Наркис, – астрономия умножит ли красоту мою паче звезд небесных? Нет; на что мне она? Мафиматика прибавит ли моих доходов? Нет; черт ли в ней? Физика изобретет ли новые таинства в природе, служащие к моему украшению? Нет; куда она годится!» и пр. Этот Наркис танцует прелестно, одевается щегольски, поет «как ангел; красавицы почитают его Адонисом», словом, это – светский человек. Совсем другое говорит Худовоспитанник, офицер-бурбон. «Науки сделают ли меня смелее? – рассуждает он, – прибавят ли мне храбрости? сделают ли исправнейшим в моей должности? – Нет: так они для меня и не годятся. Вся моя наука состоит в том, чтобы уметь кричать: «пали! коли! руби!» и быть строгу до чрезвычайности к своим подчиненным». Однако – времена переменились, и худовоспитанник не может получить высшего чина, потому что ни о чем не умеет рассудить; обиженный, он выходит в отставку и «едет в другую неприятельскую землю, а именно во свое поместье. Служа в полку, собирал он иногда с неприятелей контрибуцию, а здесь со крестьян своих: собирает тяжкие подати. Там рубил неверных, а здесь сечет и мучит правоверных. Там не имел он никакия жалости; нет у него и здесь никому и никакой пощады, и если бы можно было ему с крестьянами своими поступать в силу военного устава, то не отказался бы он их аркебузировать». Кривосуд имеет тоже сильные резоны против наук. Он спрашивает: «По наукам ли чины раздаются? Я ничему не учился, однако ж я судья. Моя наука теперь в том состоит, чтобы знать наизусть все указы и в случае нужды уметь их употреблять в свою пользу. Науками ли получаются деньги? Науками ли нарушаются деревни? Науками ли приобретают себе покровителей? Науками ли доставляют себе в старости спокойную жизнь? Науками ли делают детей своих счастливыми? Нет! Так к чему же они годятся? Будь ученый человек хоть семи пядей во лбу да попадись к нам в приказ, то переучим его на свой салтык, буде не захочет ходить по миру». В этом же роде рассуждает и Молокосос, которому дают чины по милости дядюшки, деньги присылает батюшка и которого начальники не только любят, но еще стараются угождать ему, делая тем услугу знатным его родственникам, и пр. Щеголиха говорит: «Как глупы те люди, которые в науках самые прекрасные лета погубляют! Ужасть, как смешны ученые мужчины! А наши сестры, ученые, – о, они-то совершенные дуры! В слове уметь нравиться все наши заключаются науки», и пр. Волокита рассуждает так: «Какая польза мне в науках? Науками ли приходят в любовь у прекрасного пола? Науками ли нравятся? Науками ли упорные побеждаются сердца? Науками ли украшают лоб (мужа)? Науками ли торжествуют над солюбовниками? Нет, так они для меня и не годятся» («Живописец», I, стр. 11–30).

Почти то же самое, и даже в подобной же диалогической форме, говорил за сорок лет ранее Кантемир в сатире «На хулящих учение». И скажем по совести: хоть одно из всех приведенных нами рассуждений «Живописца» потеряло ли свою свежесть и справедливость даже в настоящее время, когда, и пр.? – Не повторяет ли до сих пор какой-нибудь Вышневский мыслей Кривосуда, Вихорев – Волокиты, и т. п.?{63} Что же это значит? Конечно, то, что общество наше не очень далеко ушло в последние девяносто лет на поприще образования! В самом деле – оглянитесь вокруг себя: чего должен ожидать и чему подвергается в нашем обществе человек, посвятивший себя занятиям наукою, даже если он не школьный педант? «Дойти до степеней известных»{64} ему не удастся, если он честен и горд; так называемая ученая карьера у нас вовсе не пользуется почетом и представляет какую-то пародию на карьеру. Состояние до сих пор наукою у нас не приобретается; разве какой-нибудь спекулятор сочинит плохой учебник да напечатает его двадцать изданий для заведений, в которых начальствует он сам или его сваты и приятели. В обществе нашем человеку серьезно образованному нечего делать: если он не сядет за карты, то непременно нагонит тоску на всех присутствующих. О женщинах нечего и говорить: они еще долго не перестанут быть танцующими и говорящими куклами; сердце их еще долго будет сладостно замирать при виде усов и эполет; для того чтоб привлечь их расположение, долго еще надо будет «уметь одеваться со вкусом и чесать волосы по моде, говорить всякие трогающие безделки, воздыхать кстати, хохотать громко, сидеть разбросану, иметь приятный вид, пленяющую походку, быть совсем развязану» («Живописец», I, 26)… Где же наш прогресс, где результаты сатирических обличений?

Где ж плоды той работы полезной?{65}

Надо, впрочем, заметить, что вопрос об образовании поставлен очень широко в приведенных нами рассуждениях. Здесь уже вина равнодушия к наукам падает не на личные качества отдельных особ, а на устройство и направление целого общества. Действительно, глупо и непрактично в этом обществе заботиться об украшении ума науками, и все тупоумные выходки Кривосудов, Худовоспитанников и других имеют, в сущности, глубоко справедливое основание. Если бы сатира наша сумела утвердиться на этом основании, она бы дошла до многого. В самом деле, припомните все выходки, сгруппированные «Живописцем», и задайте вопрос: что же нужно, чтобы в этом обществе могла водвориться разумность, могло распространиться истинное образование? Ответ будет простой: нужно изменение общественных отношений. Надо, чтоб никакие преимущества знатности и протекции не имели влияния на определение судьбы человека: тогда и Молокосос будет учиться, чтобы суметь чего-нибудь достигнуть. Нужно, чтобы в судах не было произвола, чтобы законы не были достоянием одной касты, а строго и равно охраняли права каждого: тогда и Кривосуд поймет необходимость науки. Нужно, чтобы всякий из людей служащих был не слепым орудием в руках другого, а имел свою долю участия в общественных интересах: тогда и в беседах наших необходимо появится дельный разговор, и какой-нибудь Наркис принужден будет отказаться от своих трогающих безделок для разговора более дельного; а при этом он необходимо должен будет почувствовать цену образования… Наконец, самое главное, нужно, чтобы значение человека в обществе определялось его личными достоинствами и чтобы материальные блага приобретались каждым в строгой соразмерности с количеством и достоинством его труда: тогда всякий будет учиться уже и затем, чтоб делать как можно лучше свое дело, и невозможны будут тунеядцы, подобные Худовоспитаннику, который выходит в отставку, чтобы в деревне безобразничать над крестьянами. Тогда даже и Волокиты (самый безнадежный народ, больше всё из военных) захотят чему-нибудь выучиться, потому что иначе им не на что будет не только одеться со вкусом, но даже и убрать свои волосы… Да и Щеголихи тогда переменят свои воззрения, если только сами они уцелеют при таком изменении общественных отношений… А пока продолжается то положение дел, какое изображала сама же сатира екатерининского периода, до тех пор должно продолжаться «темное царство», которое недавно обозревали мы в сочинениях Островского. Просим читателя припомнить или просмотреть то, что мы говорили тогда о возможности и значении образования в «темном царстве», под влиянием самодурных отношений{66}. К сожалению, екатерининская сатира не удержалась на точке зрения общественности и не развила тех идей, которых зародыш заключался в приведенном нами из «Живописца» очерке русских воззрений на образованность. Кажется, сатирики и сами, впрочем, не совсем ясно сознавали возможное значение этого очерка. Из других статей сатирических журналов видно, что они полагали всю надежду на книги и училища. Что касается до книг, то мы уже говорили выше, много ли значения могли иметь они и какие затруднения встретились им тотчас же, как только стало похоже на то, что они приобретают самостоятельное значение. Прибавим, однако, что до конца царствования Екатерины наши сатирики не переставали восхвалять данную им свободу мыслить и говорить. В 1788 году Фонвизин задумал было издавать сатирический журнал: «Друг честных людей, или Стародум»{67}. Для этого издания написал он несколько мелких статеек и, между прочим, письмо к Стародуму с просьбою у него статей в журнал.

Не страшусь я строгости цензуры, – пишет он, – ибо вы, конечно, не натянете ничего такого, что бы напечатать было невозможно. Век Екатерины Вторыя ознаменован дарованием россиянам свободы мыслить и изъясняться. «Недоросль» мой, между прочим, служит тому доказательством, ибо назад тому тридцать лет ваша собственная роль могла ли быть представлена и напечатана? Правда, что есть и ныне люди, стремящиеся вредить всему тому, что невежество и порок их обличает; но таковое немощной злобы усилие, кроме смеха, ничего дурного ныне произвести не может.

В ответ на это Стародум, со своей стороны, тоже восхваляет «век, в котором честный человек может мысль свою сказать безбоязненно». Между прочим, он пишет (Сочинения Фонвизина{68}, стр. 545–548):

Я сам жил большою частию тогда, когда каждый, слушав двоих так беседующих, как я говорил с Правдиным, бежал прочь от них стремглав, трепеща, чтоб не сделали его свидетелем вольных рассуждений о дворе и о дурных вельможах; но чтоб мой сей разговор приведен был в театральное сочинение, о том и помышлять было невозможно; ибо погибель сочинителя была бы наградою за сочинение. Екатерина расторгла сии узы. Она, отвергая пути к просвещению, сняла с рук писателя оковы и позволила везде охотникам заводить вольные типографии, дабы умы имели повсюду способы выдавать в свет свои творения. Итак, российские писатели! какое обширное поле предстоит вашим дарованиям! Если какая робкая душа, обитающая в тело знатного вельможи, устремится на вас, от страха, чтоб не терпеть унижения от ваших обличений, если какой-нибудь бессовестный лихоимец дерзнет, подкапываясь под законы, простирать хищную руку на грабеж отечества и своих сограждан, то перо ваше может ясно обличать их пред троном, пред отечеством, пред светом. Я думаю, что таковая свобода писать, каковою пользуются ныне россияне, поставляет человека с дарованием, так сказать, стражем общего блага. В том государстве, где писатели наслаждаются дарованною нам свободою, имеют они долг возвысить громкий глас свой против злоупотреблений и предрассудков, вредящих отечеству, так что человек с пером в руках может быть иногда полезным советователем государю, а иногда и спасителем сограждан своих и отечества.

Нельзя не заметить, что Стародум несколько далеко хватил в своем самодовольстве; но это дает нам меру той благородной доверчивости и наивности, с которою тогдашние сатирики смотрели на свое дело.

Скажем несколько слов и об училищах. О заведении их заботилась Екатерина с самого начала своего царствования. Преимущественно обращено было ее внимание на заведение «воспитательных училищ», в которых цель была, по выражению Бецкого, произвести в России «новую породу людей» (доклад Бецкого 12 марта 1764 года){69}. В этих видах основаны были женские воспитательные училища, где и положено начало тому закрытому, казенному воспитанию, против которого так сильно восстает современная педагогика за то, что оно отчуждает детей от семьи; на тех же началах основано было несколько кадетских корпусов. Собственно же к устройству училищ, не имеющих воспитательного значения, Екатерина приступила только уже во вторую половину своего царствования, да и то потому, что на устройство воспитательных заведений во всех городах, по первоначальному плану, недостало денег. В 1775 году, при учреждении губерний, вменено было в обязанность приказам общественного призрения – стараться о заведении училищ; но это ни к чему не повело: приказы не открыли почти ни одного училища, отзываясь тоже неимением средств. По местам и пробовали открывать формальным образом; но ни учителей, ни книг неоткуда было взять, и ученики не являлись. Это все было около того времени, когда литература пела уже разлитие лучей просвещения по всем закоулкам русского царства. Наконец в 1782 году составлена комиссия об учреждении народных училищ. В комиссии этой, вместе с Бецким и Завадовским, участвовал известный педагог Янкович ди Мириево. В обзоре деятельности этого человека, изданном в прошлом году г. Вороновым{70}, находятся любопытные сведения о первоначальном заведении училищ при Екатерине. Нужно сказать, что 1782–1784 годы были временем особенно литературного и ученого настроения императрицы. Тут она основала Российскую академию, дозволила заведение вольных типографий, составила план сравнительного словаря всех языков и наречий{71}, издавала с Дашковою «Собеседник». Тут же шло и дело об училищах. Предварительные работы комиссии были представлены через три года, и 5 августа 1786 года издан указ об открытии народных училищ во всех городах Российской империи. В то же время приказано было комиссии составить план для учреждения гимназий и четырех университетов, сначала в Екатеринославле, а потом во Пскове, Пензе и Чернигове, с тем притом, чтобы профессора были русские. Комиссия была в затруднении и обратилась в Академию наук и в Московский университет с просьбою, не могут ли они уделить несколько профессоров для новых университетов. Те отвечали, что у них у самих мало. Вследствие того комиссия донесла в 1787 году, что необходимо вызвать ученых иностранцев, да и то на четыре университета вдруг набрать трудно, и потому не достаточно ли покамест учредить хоть один. При этом представлялся и план нового университета. Это было в 1788 году. Но тут политические заботы помешали{72}, и до смерти Екатерины не было учреждено ни одного университета.

Гимназии тоже были открыты уже в царствование Александра.

Немногим лучше устроилось дело и собственно народных училищ. В то время как издан был указ об их открытии, государственные финансы были уже крайне истощены, и потому вся хозяйственная часть предположенных училищ отнесена была не на государственное казначейство, а на счет приказов общественного призрения. Но и в приказах денег было очень мало, и потому многие из предполагавшихся училищ вовсе не открыты, а другие и открывались, да потом сами не рады были. Администрация их была самая сложная, они зависели и от своего директора или смотрителя, и от председателя и чиновников приказа, и от губернатора, и от комиссии училищ. Средства были очень скудные, помещение плохое, жалованье учителям ничтожное, содержание казенным ученикам выдавалось неисправно, учебных пособий почти никаких не давали. Естественно, что ни у кого не являлось охоты ни учиться, ни быть учителем, тем более что ученье не вознаграждалось никакими преимуществами, а учителя даже чинов не получали и должны были непременно прослужить в своей должности преподавателя в высших классах не менее 23, а в низших не менее 36 лет, для того чтобы получить чин коллежского асессора и выйти в отставку без всякой пенсии. Вообще ученье было в загоне, и им вовсе не дорожили даже и по внешности. Дворяне обыкновенно записывались прямо в полк, после такого воспитания, какое описывалось в «Живописце» и в «Трутне», и когда при императоре Александре последовал указ о производстве в офицеры только грамотных, то оказалось чрезвычайно много не знавших грамоте унтер-офицеров из дворян. Таковы были результаты стараний о заведении народных училищ – стараний, на которые тогдашняя литература возлагала такие надежды и по поводу которых воспевала златой век и царство знаний в России.

Но откуда же эта скудость денежных средств, помешавшая осуществлению просвещенных намерений Екатерины? Мы знаем, что она начала свое царствование повелением бить медную монету по 16 рублей из пуда вместо 32, как было прежде, начертанием новых правил для нашей заграничной торговли, «к облегчению тягости народной», понижением цены на соль и пр. Значит, большой скудости при начале не было. А в течение своего царствования она ввела новый порядок сбора податей, повелела генерал-прокурору составлять ежегодные бюджеты, которых прежде не было, вообще, по учебнику Устрялова, «чрезвычайно увеличила государственные доходы, без отягощения подданных»: при начале ее царствования наши доходы составляли 20 мильонов, а при конце доходили до 50 (см.: Устрялов, II, 259). Какая же могла быть скудость, судя по этим сведениям, занесенным даже в учебник?.. Правда, судя по этому месту учебника, нельзя предполагать оскудения финансов; но это потому, что здесь излагаются, между прочими деяниями Екатерины, и благотворные меры ее для улучшения финансовой части. Указаний же на расстройство финансов при Екатерине нужно искать в другом месте, там, где излагаются г. Устряловым благотворные меры императора Павла для улучшения финансовой части. Там, действительно, и находим (стр. 275–276):

Государственные финансы в последние годы царствования Екатерины находились не в цветущем состоянии: обременительные войны с Турциею, Швециею, Польшею, Персиею истощили казну; доходы не покрывали расходов; внешний долг, незначительный до начала второй турецкой войны, от новых займов увеличился до 46 миллионов рублей серебром; долг внутренний, составившийся от выпуска ассигнаций, простирался до 157 миллионов; заграничные переводы были невыгодны; денежный курс с каждым годом быстро понижался; ассигнационный рубль со времени второй турецкой войны постепенно упадал и в 1796 году стоил только 68 коп. на серебро; всеобщее потрясение европейской торговли французскою революциею расстроило и наши коммерческие обороты; банкротства увеличились; общественный кредит колебался.

Так вот к чему привело непомерное увеличение доходов. Однако же все-таки отчего это? Конечно, войны были, да ведь войны все оканчивались счастливо; мы приобрели в царствование Екатерины 32 000 квадратных миль земли и на 12 мильонов увеличили народонаселение. Кроме того, были экстраординарные источники доходов. Например, монастырские крестьяне, в числе 900 000, были взяты в казну и обложены довольно высокою по тогдашнему времени податью (указ 26 февраля 1764 года); раскольников, которых Петр III велел было освободить от всяких розысков (февраль 1762 года), велено было указом 3 марта 1764 года при новой ревизии всех переписать аккуратно и обложить двойным подушным окладом. Но дело в том, что подобных доходов было все-таки мало для покрытия необычайных расходов, которые нужны были в то время. Причиною этих расходов была всеобщая роскошь, распространившаяся в то время, и против нее-то, между прочим, восставали тогдашние сатирики с особенною силою, хотя, разумеется, опять не проводили уровня своей сатиры над всем обществом, а выбирали, что помельче. «Трутень» изображает мота, который «то в день съедает, что бы в год ему съесть надлежало, держит шесть карет и шесть цугов лошадей, опричь верховых и санных, и сносит в год до двадцати пар платья» («Трутень», стр. 219){73}. «Смесь»{74} обличает таких, которые на один стол издерживали в год до 14 000 рублей. «Живописец» обличает модных дам, которые прогуливались по гостиному двору и обнаруживали «превеликое желание покупать, или, лучше сказать, брать, всякие нужные и ненужные товары» («Живописец», II, 133). В «Трутне» осмеивался помещик, который содержал «великое число псовой охоты и ездил на ярмарки верст за 200 весьма великолепно, а именно: сам в четвероместном дедовском берлине в 10 лошадей, и еще 12 колясок, запряженных 6 и 4 лошадьми, исключая повозок, и фур с палатками, поваренною посудою и всяким его господским стяжанием… Об этом дворянине, однако ж, замечается, что он проживает не больше ежегодного своего дохода, а получает он шесть тысяч рублей («Трутень», 125){75}. Из этого отчасти уже видно, что сатира того времени признавала главным источником роскоши – не дедовское житье со всей его сытностью и раздольем, а нечто другое. Это другое заключалось именно в подражании французам. Большая часть наших злобных сатир на французов произошла не столько из «любви к отечеству и народной гордости», сколько с досады на то, что они нас разоряют. Нападали на французских парикмахеров за то, что они с иных «господчиков» получают по 30 руб. в месяц, а с других берут 200 руб. в год, платье, стол и экипаж («Адская ночта», стр. 14). Обличали французских портных, которые «продают искусство свое весьма дорого» («И то, и се», неделя 24){76}, самозванных учителей, которые ни за что ни про что получали большие деньги, обыкновенно рублей 500 со столом, прислугою и экипажем («Вечера», I, 12; «Кошелек», 140){77}. Особенное зло причиняло это помещикам, которых французские гувернеры без церемонии надували и обворовывали. «Этот манер завелся и у деревенских бояр, – пишет Стародуров в «Полезном с приятным» (стр. 24), – так что за иным не более 300 душ, а у него живет иноземец и дерет с него очень, очень порядочные денежки». Сатириков наших очень возмущали также постыдные спекуляции, на которые пускались учителя-французы. Например, в «Кошельке» осмеивается французский гувернер, сам себя произведший в шевалье де Мансонж: этот плут, поступивши к одному помещику, «в свободное время занимался переделкою простого табаку в розовый и продавал его по 5 и по 10 руб. за фунт». Но особенно было ужасно то, что они научали мотовству юношество, которое попадало в их руки. Ученье француза-гувернера обыкновенно оканчивается в наших сатирических рассказах тем, что воспитанник выучивается играть на бильярде, в банк и в квинтич и проматывает все отцовское состояние. Не менее азартных игр разоряли тогда дворян «французские моды». Не говоря уже о том, что парижские парикмахеры и портные брали очень дорого и что балы обходились в большие суммы, жизнь по моде вредна была еще тем, что расстроивала домашнее хозяйство. Модница уже не может сидеть дома и смотреть за хозяйством. В «Трутне» (1770, стр. 43) помещено письмо одной барыни, которая, сделавшись модницей при помощи французской мадамы, с отвращением вспоминает о том, что она прежде «только и знала, когда и как хлеб сеют, капусту садят и пр., и не умела ни танцевать, ни одеваться». Если модной жене муж «осмелится напомнить о домашней экономии, о которой модная женщина считает за подлость иметь понятие, тут он пропал!» («Вечера», I, 188). Замечательно, что в сатирических нападках на французов экономическая и внешняя сторона играет очень видную роль, а собственно идеи французов не подвергались осмеянию до самого того времени, как политическое движение во Франции заставило их опасаться. В 1770-х годах, напротив, господствовало даже, и в обществе и в самой литературе, полнейшее уважение и к господину Волтеру, и к женевскому философу Жан-Жаку Руссо, и к ученому Дидероту, и пр. Эти нас не разоряли, да притом же их уважала сама императрица в это время.

Но и экономическую сторону вопроса сатирики рассматривали в очень малых размерах. Конечно, в обличениях мотов среднего состояния могли скрываться намеки и на то, что делалось первоклассными и знатными богачами. Но это предположение, если оно и справедливо, не свидетельствует в пользу силы тогдашней сатиры. Притом же наши сатирики и вообще литераторы умели нередко и менять точку зрения на предмет, как скоро дело превосходило те размеры, которые были им по плечу. Таким образом, в некоторых описаниях пиров знатных вельмож и в рассказах о жизни их расточительность принимала название щедрости, а роскошь называлась великолепием. Для примера можно указать из знаменитых – на Фонвизина, писавшего биографию Н. И. Панина{78}, на Державина, который воспевал пиры Потемкина{79}, забывая остроумные намеки, которые сам же делал на него в «Фелице», и пр. Между тем в этой-то воспеваемой ими щедрости и великолепии. и заключалась причина финансового расстройства России. Тут даже и французские парикмахеры и гувернеры были виноваты очень мало. И без них были другие побуждения и другие способы мотать неслыханные суммы. Сама Екатерина отличалась умеренностью и простотою, как свидетельствуют современные ей записки и литературные обращения к ней. Вспомним стихи Державина:

Мурзам твоим не подражая,Почасту ходишь ты пешком,И пища самая простаяБывает за твоим столом, и пр.{80}

Но примеру, воспетому Державиным, не подражали приближенные императрицы. О роскоши, какую они себе позволяли, остались сведения изумительные, пред которыми должно побледнеть и исчезнуть все, что изображала сатира екатерининского века. «Трутень» обличал, например, господчиков, у которых на стол выходило 14 тысяч в год. А в «Записках» Грибовского находим, что у Пл. Ал. Зубова, графа Н. И. Панина и у графини Браницкой стол каждый день стоил около 400 рублей, исключая вин и прочих напитков, которых тоже выходило каждый день рублей на 200! (Грибовский, «Записки», стр. 60). Он же рассказывает удивительные вещи о пирах Л. А. Нарышкина, о выездах Остермана в его золоченой карете, о праздниках Безбородка. Безбородко был весь засыпан золотом и брильянтами в своем доме. Танцовщице Давии он давал 2000 руб. золотом в месяц, а когда она уезжала в Италию, подарил ей деньгами и брильянтами на 500 000 руб. Потом он содержал Сандунову, а когда эта вышла замуж, то взял на ее место танцовщицу Ленушку; от этой имел он дочь, которую потом выдал замуж, давши ей в приданое дом в 300 000 руб. и именье с 80 000 руб. доходу (Грибовский, стр. 72). Откуда брались столь огромные суммы? Конечно, от щедрот Екатерины: хотя известно, что Безбородко и без того был очень богат, но его собственных средств не хватило бы на такую пышность. В пример того, какие размеры должны были иметь эти щедроты, можно указать на Н. И. Салтыкова, о котором сведения находим тоже у Грибовского. По словам его, Салтыков имел всего 6000 душ крестьян, а проживал ежегодно по 200 000 руб., да, еще в течение десяти лет умел сделать такую экономию из своих доходов, что прикупил потом еще 10 000 душ (Грибовский, стр. 62–63). Была, впрочем, у вельмож тогдашних, кроме щедрот императрицы, и другая возможность получать большие деньги. Так, в «Записках» Державина («Русская беседа», 1859, т. IV, стр. 333–337) находим изложение дела известного банкира Сутерланда, который «был со всеми вельможами в великой связи, потому что он им ссужал казенные деньги, которые принимал из государственного казначейства для перевода в чужие край, по случавшимся там министерским надобностям». Таких сумм набралось до 2 000 000, переведенных в Англию. Но вдруг министр донес оттуда, что денег там нет. Навели следствие, открылось, по книгам Сутерланда, что деньги еще не переведены; потребовали, чтоб он перевел их немедленно, а в это время у него не случилось денег, и он объявил себя банкротом. По дальнейшим разысканиям открылось, что все деньги «забраны – Потемкиным, Безбородкою, Остерманом, Вяземским, Морковым и даже великим князем». Один Потемкин взял 800 000 руб. Это было уже после смерти его, и Екатерина, на доклад Державина, «извинив, что князь многие надобности имел по службе и нередко издерживал свои деньги, приказала принять на счет свой государственному казначейству» (стр. 337). Потемкин действительно не только сам тратил большие суммы, но и другим разрешал подобные траты. У Державина же находим мы рассказ о купце Логинове, которого Потемкин не только допустил к откупам без залогов, но еще кредитовал 400 000 рублей из комиссариатских сумм. Между тем Логинов этот, нажившись от откупа, не только не внес долга, но не платил решительно ничего и даже сам скрылся, то есть постоянно показывался в неизвестной отлучке, «и хотя всем был виден проживающим в Петербурге, однако не сыскан и не представлен в Москву около двадцати лет» (стр. 330). В «Записках» же Державина есть любопытный рассказ о расхищении 600 000 руб. из государственного заемного банка, в чем главными виновниками оказались – главный директор банка Завадовский с кассиром Кельбергом и вторым директором Зайцевым; они «вошли между собою в толь короткую связь, что брали казенные деньги на покупку брильянтов, дабы, продав их императрице с барышом, взнести в казну забранные ими суммы и сверх того иметь себе какой-либо прибыток» («Русская беседа», IV, стр. 337).

Подобные рассказы объясняют очень удовлетворительно (по крайней мере гораздо удовлетворительнее сатирических нападок на французские моды), отчего произошло под конец царствования Екатерины такое расстройство финансов. Ясно, что приближенные Екатерины, не довольствуясь ее милостями, прибегали еще и к недозволенным ею средствам обогащения. Она часто вовсе и не знала, что делают эти вельможи; но это доверие к ним все-таки обращалось потом ей в упрек. Даже Державин, восторженный певец ее, сказавший о ней:

Как солнце, как луну поставлю,На намять будущим векам,Превознесу тебя, прославлю.Тобой бессмертен буду сам{81}, —

и он, в заключение своих воспоминаний о ней, говорит следующее:

Коротко сказать, сия мудрая и сильная государыня ежели в суждении строгого потомства не удержит по вечность имя великой, то потому только, что не всегда держалась священной справедливости, но угождала своим окружающим, а паче своим любимцам, как бы боясь раздражить их; и потому добродетель не могла, так сказать, сквозь сей закоулок пробиться и вознестись до надлежащего величия; но если рассуждать, что она была человеком, что первый шаг ее восшествия на престол был не непорочен, то и должно было окружить себя людьми несправедливыми и угодниками ее страстей, против которых явно восставать, может быть, и опасалась; ибо они ее поддерживали. Когда же привыкла к изгибам по своим прихотям с любимцами, а особливо в последние года, с князем Потемкиным, упоена была славою своих побед, то уже ни о чем другом и не думала, как только о покорении скиптру своему новых царств («Русская беседа», 1859, кн. IV, стр. 387).

Совершенно согласно с Державиным, по гораздо обстоятельнее и солиднее, отзывается об истощении России к концу царствования Екатерины граф А. Р. Воронцов, бывший при императоре Александре государственным канцлером. Недавно, в первой книжке «Чтений Московского общества истории и древностей», напечатаны чрезвычайно любопытные его «Примечания на некоторые статьи, касающиеся до России». Примечания эти написаны были в 1801 году и представлены императору Александру. Начинаются они, разумеется, с того, что «благополучное состояние, которым все россияне ныне пользуются, не оставляет ничего более желать, как только непоколебимости оного» («Чтения Московского общества истории», 1859, кн. I, см. стр. 91). Но затем он приводит свои мысли о внутреннем состоянии России и, между прочим, замечает: «Можно сказать, к сожалению, что Россия никогда прямо устроена не была, хотя еще с царствования Петра Великого о сем весьма помышляемо было». Очертивши вкратце действия преемников Петра и дойдя до времени Екатерины, Воронцов говорит:

О революции, коею возведена была императрица Екатерина Вторая на престол российский, нет нужды распространяться, понеже все сии обстоятельства еще в свежей памяти; но того умолчать нельзя, что самый сей образ вступления на престол заключал в себе многие неудобности, кои имели влияние и на все ее царствование. Оно было, конечно, с большим блеском, особливо по внешним делам; большие приобретения сделаны, служащие и к безопасности России и к лучшему составлению всей массы. Но нельзя не признать, чтоб сердце России почти ежегодными рекрутскими наборами не было истощено; к тому прибавились налоги, прежде еще зрелости своей, чтоб Россия могла оные без изнурения выносить… («Чтения Московского общества истории», 1859, кн. I, см. стр. 95).

Далее (на стр. 96) Воронцов говорит, что к концу царствования Екатерины «роскошь, послабление всем злоупотреблениям, жадность к обогащению и награждения участвующих во всех сих злоупотреблениях довели до того, что люди едва ли уже не желали в 1796 году скорой перемены, которая, по естественной кончине сей государыни, и воспоследовала». В особенности Воронцов обвиняет Потемкина. Говоря о военной части, он замечает, что «воинские учреждения, сделанные комиссиею, на то определенною при вступлении на престол императрицы Екатерины II, имели много основательного и полезного, да и на правилах хозяйства основаны были»; затем продолжает: «Страшные злоупотребления и расточения, вкравшиеся по сей части и кои начало свое взяли и далее простирались от 1775 года, отнюдь не от самых учреждений произошли, а от необузданности временщиков». Далее Воронцов замечает, что злоупотребления эти «сделались общими и не по одной военной, но по всем частям государства распространялись» (стр. 99), и при этом делает следующее примечание, очень характеристическое:

Прямою эпохою водворения сих злоупотреблений почитать должно самовластие и властолюбие покойного князя Потемкина; а на него глядя и видя, что не только нет взыскания и отчета на обогащение людей, но и к почестям и к вознаграждениям, было лучшею дорогою, редкой, по части ему вверенной, не находил для себя выгодным по тем же следам идти; ибо не всякий имеет в себе столько твердости души, чтобы худым примерам не последовать, особливо когда они многие приятности в жизни доставляют (стр. 100).

Эта заметка чрезвычайно важна в том отношении, что показывает нам существенную сторону вреда, который производится для государства расточительностью временщиков. Они сами, положим, и не много растратят; но важно уже то, что они истратили хоть один лишний рубль, принадлежащий не им, а государству. Как скоро это сделано хоть одним человеком, каковы бы ни были его заслуги, чин и положение, – зараза неминуемо распространяется дальше. Как скоро раз произошло нарушение законности, – нет причины не произойти ему и в другой раз. Общественное благо вообще и общественная или государственная казна в частности – может быть с усердием охраняема каждым членом общества только до тех пор, пока он знает, что это благо, эти права, это имущество – неприкосновенны для насилия, недоступны для произвола; тут есть часть каждого, и на желании полного обеспечения этой части со стороны общества основывается и стремление каждого поддерживать общее благо. Но какая же мне охота заботиться об общем благе, когда я вижу, что мое собственное достояние не обеспечено, мои права не ограждены? И вот отсюда-то происходит эгоистический образ действий, который выражается, с одной стороны, во взяточничестве, казнокрадстве, обмане и барышничестве всякого рода, а с другой – в совершенной беспечности и небрежности в исполнении своих обязанностей.

О том, до какой степени доходило у нас в девяностых годах общее расстройство управления по всем частям, всего лучше рассказывает князь Щербатов в своем «Рассуждении о нынешнем в 1787 году почти повсеместном голоде в России», в «Размышлении о ущербе торговли, происходящем выхождением великого числа купцов в дворяне и офицеры» и в сочинении «О состоянии России в рассуждении денег и хлеба в начале 1788 года, при начале турецкой войны». Эти сочинения вполне не напечатаны; но в «Московских ведомостях» нынешнего года, в июне и июле (№№ 142, 143, 154, 172, 177), помещены были довольно обстоятельные извлечения из них, сделанные г. М. Щепкиным. Мы воспользуемся некоторыми из напечатанных там сведений и приведем некоторые суждения Щербатова, вполне подтверждающие то, что мы до сих пор говорили о причинах тогдашнего финансового расстройства.

Изыскивая эти причины, Щербатов говорит, между прочим:

У нас войны с 1774 года не было, а и война была самая успешная, области наши не разорены, доходы государственные разработанием рудников, умножением винной продажи, приобщением к коронным доходам монастырских деревень и положением на них по три рубли с души, умножением торговли, положением в оклад денежный Малороссии и Лифляндии, населением Новой России, приобретением Белоруссии, учинением новой ревизии и прочими способами знатно умножились. А, однако, от безденежья и от недостатка кредита российский народ более страждет, нежели другие страны и после всенародных несчастий страдали. Отчего же сие происходит?

Это объясняется, во-первых, по выражению Щербатова, сластолюбием, вследствие которого произошел упадок земледелия и бедность народа, и потом ошибочными банковыми операциями.

Перечисляя огромные затраты денег, произведенные правительством с самого вступления на престол Екатерины, Щербатов указывает на большие суммы, перешедшие в Пруссию и Польшу, когда там были наши войска, и затраченные в Польше для возведения на престол Станислава Понятовского, против воли поляков и литовцев. К этим издержкам присоединилась и придворная роскошь, которая, несмотря на старания Екатерины соблюдать умеренность, увеличилась при дворе ее, сравнительно с двором Елизаветы Петровны. Большие выдачи денег придворным с самого начала затрудняли государственное казначейство; но отказывать было невозможно.

Известно, – говорит Щербатов, – что восшествие на престол императрицы Екатерины последовало по возмущении; учинивших сие возмущение надлежало наградить; даны им были – единым деревни, другим деньги, а всем чины придворные («Московские ведомости», № 154).

Деньги эти, разумеется, проедались и проматывались на разные блестящие, но бесполезные затеи, большею частию заграничные. А относительно земель вот что говорит Щербатов:

Розданы они вельможам, которые, быв обогащены и без того милостями государя, малое прилежание о населении и обработыванни их прилагают. А и проданные суть по большей части людям богатым, захватившим многие тысячи десятин и употребляющим их для скотоводства, и не помышляя довольно их населить и запахать. И тако впадает в правило народа скотоводителя, которому не в пример более земли надобно, чем хлебопашцу («Московские ведомости», № 142).

Вследствие такого положения дел, неудобство которого увеличивалось ненормальными отношениями крестьян к помещикам, – сельское хозяйство шло плохо. А между тем постоянно был большой отпуск хлеба за границу. Да еще это бы ничего само по себе; но беда была в способе, которым эта операция производилась. Дело в том, что плодородные губернии были отдалены от места заграничного отпуска хлеба, а пути сообщения были в самом жалком состоянии. На улучшение дорог издавна был установлен особый сбор, и деньги постоянно собирались, но девались неизвестно куда, а дороги не поправлялись вовсе; мосты были так худы, что по многим совершенно не было проезда. Когда же в 1781 году последовал указ об исправлении дорог и мостов, оказалось, что собранные на этот предмет деньги так ничтожны, что с ними ни за что и приняться нельзя («Московские ведомости, № 172). Поэтому земледельцы не могли прямо участвовать в заграничной операции, и вся она попала в руки посредников-торговцев, которые одни обогащались, давая вперед задатки крестьянам и покупая у них по сравнительно низким ценам весь хлебный товар. К этому надо еще присоединить и то, что количество вывозимого хлеба вовсе не соображалось с потребностями самого народа в России. В пример безрассудства, господствовавшего в этом деле, Щербатов приводит следующий факт:

По именному указу, губернатору Архангельского порта Головцыну дозволено было выпускать до 200 000 четвертей хлеба, но с тем, чтобы он вошел предварительно в сношение с казанским губернатором и если только тот уведомит его, что в его губернии есть излишний хлеб. Но этот указ вовсе не исполнялся. В самый 1774 год, когда после разорения Казанской губернии Пугачевым народ с голоду умирал и поля были не засеяны, выпущено было из северного порта не только 200 000 четвертей, но и гораздо более («Московские ведомости», № 143).

В число причин, парализировавших успехи земледелия и вследствие того самое благосостояние народа, Щербатов приводит нововведенные тогда откупа и также новое положение об экономических крестьянах, отобранных от монастырей. Откупа увеличили сидку и гонку вина, на которое употреблялось тогда до 600 000 четвертей, и Щербатов предлагает даже в своем рассуждении – уменьшить эту пропорцию наполовину, рассчитывая, что оставшимся от того количеством хлеба может питаться до полумильона народа в течение десяти месяцев. Относительно бывших монастырских крестьян Щербатов сообщает следующее. Когда их приписали к коллегии экономии, то оброк, положенный на них по 3 рубля на душу, был сравнительно очень высок, и вследствие того многие крестьяне покинули поля и обратились к другим, более прибыльным занятиям, так что большая часть земель вокруг монастырей запустела. Между тем местное начальство постоянно уверяло правительство, что хозяйство в этих вотчинах находится в наилучшем положении. Через 4 года, в 1767 году, возникли какие-то темные подозрения, и коллегии экономии велено было собрать точные ведомости, сколько в предыдущие годы посеяно было хлеба на бывших монастырских землях. Отовсюду были донесения самые благоприятные: оказалось, что в последние годы посев даже увеличился против прежнего благодаря стараниям нового управления. Для поверки этих сведений отправлен Г. Н. Теплов и, разумеется, нашел, что в донесениях была самая наглая ложь. Результаты своей поездки представил он коллегии экономии и самой Екатерине. Но дело оставлено без всяких последствий, и не только не было обращено никакого внимания на земледелие, но и самые казначеи за ложные свои донесения не были подвергнуты никакому наказанию.

А следствие сему, – прибавляет Щербатов, – и вышло такое, какого надлежало ожидать; ибо в 1760 году рожь в Московской губернии в Гжатской пристани была по 86 коп. четверть, в 1763 году поднялась до 95 кои., а потом, час от часу подымаясь ценою, уже в 1773 году вошла в 2 руб. 19 коп., а ныне уже и до семи рублев дошла, без надежды, чтоб и могла унизиться. Равно сему и во всех других городах, как можно сие усмотреть из ведомостей провиантской канцелярии. По всем сим вышеозначенным обстоятельствам удивительно ли, что цена хлеба час от часу возвышалась и при бывших худых урожаях в двух прошедших 1785 и 1786 годах не токмо до чрезвычайности дошла, но даже и сыскать хлеба на пропитание людей негде, и люди едят лист, сено и мох, и с голоду помирают, и вызябший весь ржаной хлеб в нынешнюю с 1786 по 1787 год зиму в плодоноснейших губерниях не оставляет и надежды, чем бы обсеменить к будущему году землю, и вящим голодом народу угрожает («Московские ведомости», № 143).

Не надо, впрочем, думать, чтобы бедствие было повсеместное: в южных краях его не было, и в это самое время, к которому относятся слова Щербатова, зимою и весною 1787 года, Екатерина совершила знаменитое свое путешествие в Тавриду, своим великолепием изумившее иностранных послов, сопровождавших императрицу. В этом путешествии Георгий Конисский сказал ей знаменитую свою речь:

Оставим астрономам доказывать, что земля вокруг солнца обращается; наше солнце вокруг нас ходит, и ходит для того, да мы в благополучии почиваем.

В этом путешествии приняла она поклонение императора Иосифа, которому внушала благоговение к себе своею мудростию и великолепием. Об этом путешествии с умилением рассказывает восторженный историк Екатерины.

Ее появления, – говорит он, – походили на радостные, посменные торжества: толпы народа окружали карету, воины в строю встречали, дворяне, прочие сословия наперерыв учреждали угощения; везде арки, лавровые венки, обелиски, освещения; везде пиршества, прославления, милость и удовольствия… Принц де Линь пишет отсюда так: каждый день знаменовался раздачею брильянтов, балами, фейерверками и иллюминациями верст на десять в окружности. Сначала появились леса на горах в огне, потом мелкие кустарники осветились, по приближении же нашем все пылало! (см. «Черты Екатерины Великой», собранные Пав. Сумароковым, стр. 203, 221){82}.

Полгода продолжалось это путешествие; только в июне возвратилась императрица в Москву.

Но здесь ожидало ее другое зрелище, которое, впрочем, постарались удалить от ее взоров. Вследствие голода московские улицы наполнились толпами нищих, больных, голодных, оборванных. Местное начальство, боясь навлечь на себя гнев императрицы, позаботилось пред ее приездом выслать их всех из города, «дабы не обеспокоить ее видением такого числа нищих» («Московские ведомости», № 172). Против этого распоряжения сильно восстает Щербатов в своем сочинении, и не мудрено: он вообще в рассуждениях о народе выказывает много гуманности, и притом он близко видел все действия голода. Вот, например, как изображает он бедствия голода 1787 года во вступлении к сочинению «О состоянии России в рассуждении денег и хлеба». Вступление это приведено г. Щепкиным в № 154 «Московских ведомостей».

Московская, Калужская, Тульская, Рязанская, Белогородская, Тамбовская губернии и вся Малороссия претерпевают непомерный голод, едят солому, мякину, листья, сено, лебеду, но и сего уже недостает, ибо, к несчастию, и лебеда не родилась, и оной четверть по четыре рубля покупают. Когда мне из Алексинской моей деревни привезли хлеб, испеченный из толченого сена, два из мякины и три из лебеды, он в ужас меня привел, ибо едва на четверть тут четвертка овсяной муки положена. Но как я некоторым и сей показал, мне сказали, что еще сей хорош, а есть гораздо хуже. А, однако, никакого распоряжения дальше, то есть до исхода февраля месяца, не сделано о прокормлении бедного народа – для прокормления того народа, который сочиняет силу империи, которого в самое сие время родственники и свойственники идут сражаться со врагами, которые в степях, в холоде, в нужде и в сырых землянках без ропота умирают, который дает доходы не токмо на нужды государственные, но и на самый роскош. Ниже для всего сего, а паче ради человеколюбия, ниже малое количество курки вина уменьшено, и не токмо чтобы убавить каких с них податей, но и самые способы отнимают, чтобы работою своею приобретши себе деньги, хотя несколько жизнь свою продлить… Отдаленный стон народный не бывает внушаем среди роскошей столичных городов. Но здесь и сей отговорки быть не может. Толпы нищих наполняют перекрестки, жалобным своим воплем останавливают проезжающие кареты, содрогшие от голода младенцы, среди холода и вьюги, единое чувствие глада имеют, безвинные руки протягают, исчисляют число времени их пощения и милостыни просят, которой еще и не получают довольно; ибо частные люди всех прокормить не могут и случайная милостыня не иное что может произвести, как умножить число нищих, а правительство глухо и слепо и нечувствительно на сие является. То если глаголов моих поверит потомство, что скажет оно о нашем веке?

Видно, что Щербатов был очень сильно взволнован зрелищем народного бедствия и в своей горячности забыл о том, что в это время, как справедливо замечает г. Щепкин, «правительство императрицы Екатерины, жадно следя за победоносным шагом армии, не имело времени вглядываться в народные нужды, прислушиваться к воплю оголодавшей толпы и тем менее заботиться о врачевании язв, нанесенных голодом народному организму» («Московские ведомости», № 154).

Однако же народное бедствие должно было неминуемо отразиться и на течении правительственных дел. Финансовый кризис, издавна подготовленный указанными выше обстоятельствами, теперь подошел очень близко. Народ, находясь в таком положении, не мог, разумеется, сполна отбывать всех своих податей и повинностей; а другой важный источник доходов – промышленность и заграничная торговля – в то время еще был слишком незначителен, да и тут не обходилось без больших злоупотреблений. Державин рассказывает, что в 1794 году по балансу, представленному от коммерц-коллегии, вывоз значился более ввоза на 31 мильон, а курс был не выше 22 штиверов, или 44 копеек. Когда Державин исследовал это странное явление, оказалось, «что при упадке курса превосходный баланс не что иное есть, как плутовство иностранных купцов с сообществом наших таможенных служителей, и бывает именно оттого, что выпускные наши товары объявляются настоящею ценою и узаконенные пошлины в казну с той цены берутся, а иностранные объявляют иногда цену ниже 10 процентами, следовательно, более десяти частей уменьшают баланс в товарах и более 10 процентов крадут пошлин» («Русская беседа», IV, стр. 366).

Ясно, что при таком порядке расстройство дел было неизбежно. Но зло еще увеличивалось тем, что никто ничего не знал и знать не хотел о том, что делалось.

Россия, – говорит по этому поводу Щербатов, – не яко другие страны, где правительство тщится обнаружить свои операции перед народом; но о самых вещах, касающихся непосредственно народа, в совершенной тайне сие содержит. Что я говорю о народе? Самые таковые дела главному правительству неизвестны, и знает токмо их тот, кому они препоручены. А посему правительство такой поверенной особе сопротивляться не может, самые операции его зависят от хотения того; народ пребывает в неведении и в неудовольствии, иногда и понапрасну; желающие научиться способа не имеют; размышления остановлены, ошибки или злоупотребления неисправляемы остаются, и ошибку ошибкою и зло злом, якобы для поправления, умножают («Московские ведомости», № 154).

В самом деле, обстоятельства наконец до того запутались, что сама Екатерина не хотела их выслушивать спокойно. Державин рассказывает, что после открытой им штуки с торговым балансом, «вместо оказательства какого-либо ему благоволения, хладнокровно о том замолчали. После вышла еще неприятность. Сказывают, что будто таковая правда была императрице неприятною, что в ее правлении и при ее учреждении могла она случиться, или, лучше сказать, обнаружиться. Вот каково самолюбие в властителях мира! И вред не вред, и польза не польза, когда только им не благоугодны!» («Русская беседа», IV, стр. 366). Впрочем, само правительство, учреждая ревизион-коллегию, созналось, что «доселе счету никогда не бывало: а оттого происходит, что и по сие время нет совершенно известия о приходе и расходе и остатках».

Для поправления финансовых затруднений в 1768 году учрежден Екатериною ассигнационный банк. По, по словам Щербатова, «коренные пороки, случаи, незнание, желание выслужиться и нерассмотрение, которые повсегда Российскую империю отягощают, и на сие благое учреждение яд свой разлили». Именно, Щербатов находит, что, во-первых, директору банка предоставлена слишком большая власть, «какова есть непристойна во всяком благоучрежденном правлении»; оттого всегда и возможны были случаи вроде того, который Державин рассказывает о Завадовском и Кельберге. «Во-вторых, – говорит Щербатов, – не посмотря на карту, ниж_е_ вошед в обстоятельство тихости обращения монеты в Российской империи, по причине ее пространства и малой внутренней торговли, положили сумму в банк едва половину в сравнении с суммой наделанных ассигнаций, хотя чрез сие выслужиться, что якобы умножена монета» («Московские ведомости», № 154). Но половина была еще совершенно достаточна. В первые годы по выпуске ассигнаций бумажный рубль ходил 98 и 99 копеек, а с 1774 года, когда издан был указ, чтобы не обращалось в империи более 20 мильонов бумажных денег, держался даже al pari [4] с серебряным рублем. Но когда в 1786 году выпущено было еще на 100 мильонов ассигнаций, с учреждением государственного заемного банка, бумажный рубль в первый же год упал до 92 копеек и затем быстро понижался. Вместе с тем падал и наш заграничный курс. В 1789 году бумажный рубль ходил еще по 90 копеек, а во внешней торговле, по свидетельству Щербатова, наш рубль серебряный стоил уже 36 штиверов, то есть 72 копейки, «а прибавя к тому еще 10 копеек промену, учинит, что рубль 10 копеек стоит 36 штиверов», то есть что на заграничных товарах мы постоянно теряли 38 %. А между тем выпуск ассигнаций продолжался; в последние шесть лет царствования Екатерины выпущено их еще на 57 мильонов, и вследствие того бумажный рубль, стоивший в 1790 году 89 коп., в 1792 году стоил уже 79, в 1794–71, а в 1795–68, между тем как серебряный рубль поднялся во внутреннем обращении до 146 коп. В 1788 году уже почувствовался недостаток даже в медной монете, «вдруг начали деньги оскудевать в Москве и в других городах, пошли менять, там учинили затруднения, якобы не довольно было счетчиков; не получившие пошли без медных денег, другим рассказали, и кредит банка государственного и монарша слова (Екатерина дала «торжественное монаршее слово, что каждая ассигнация должна почитаться за наличные деньги и верно будет плачена») пропал». Затруднения при размене ассигнаций достигли до того, что банк прекратил уплаты и, «прибегнув даже к самым насильственным мерам», запер ворота и поставил к ним караул, чтобы никого на двор не пускать. Вследствие этого размен денег стоил огромных процентов: в некоторых городах доходил до 15, даже до 20 копеек на рубль.

То довольно видно каждому, – заключает Щербатов, – коль есть сие чувствительное разорение всему народу, когда принуждены двадцатую, десятую или и больше частей за промен таких денег терять, которые монаршим словом утверждены быть равные медной монете, которые знаки яко вексели от правительства ходят и которые торжественным монаршим словом пред народом утверждены («Московские ведомости», № 154).

Император Павел, вступивши на престол, старался исправить дело изданием строгого банкротского устава и возвышением всех налогов, как-то: подушных, гильдейских повинностей, гербовых пошлин и пр. (см. Устрялова «Учебник»).

Таковы были результаты того направления русской жизни, которое обличала сатира семидесятых годов под именем мотовства, роскоши и пристрастия к французским модам. Вероятно, в частной жизни многих лиц ее обличения имели успех, потому что когда бедствия голода и всеобщей дороговизны стали чувствительны и среднему классу, когда рубль стал ходить 68 коп., то, конечно, многие стали поневоле умереннее в своих издержках. Но в общем ходе дел, в развитии богатства страны и общественного кредита, что произвели все эти выходки против частной расточительности и против ростовщиков, берущих неуказные проценты?

Говорить ли нам еще об одной стороне екатерининской сатиры, о борьбе ее со взяточничеством и крючкотворством? Это был конек ее, тут она показывала себя смелее, чем где-нибудь, и оказывалась решительно достойною последовательницею манифеста Екатерины о лихоимстве, который мы приводили выше. Но мы боимся распространяться об этом предмете: он так уже надоел всем читателям со времени «Губернских очерков»{83}. Желающие насладиться чтением выходок наших сатириков против взяток не только мелких чиновников, но и воевод, могут обратиться к книжке г. Афанасьева, который посвятил специальному восхищению этим предметом целых 27 страниц (220–246). Мы же заметим здесь только о том, что и в вопросе бюрократическом сатира не нападала на общее устройство администрации, хотя она действовала уже накануне нового «Учреждения о губерниях», которым откровенно и решительно признана была совершенная негодность прежнего воеводского управления (1775 год, ноября 1). Сатира была в восторге от учреждения прокуроров и надеялась от них великого блага для земли русской, да и вообще находила, что «теперь уж десятой доли нет, против прежнего, выгод для подьячих, хотя еще можно и теперь нажить на службе деревеньку» («Трутень», 1769, стр. 12). Можно вообразить, в какой бы восторг пришла бы сатира, если бы ее процветание продолжалось до «Учреждения о губерниях»! Вероятно, счастливее русской администрации она бы уж ничего не нашла в целом мире и, конечно, стала бы еще яростней обличать тех, кто приличился бы в каких-нибудь грешках даже и после этого учреждения. Но вот суждение о нем гр. А. Р. Воронцова, о котором мы уже говорили выше («Чтения Московского общества истории», 1859, кн. I, стр. 95–96):

В царствование императрицы Екатерины Второй начавшаяся уже еще при Елисавете Первой роскошь и все следствия оной, далее и далее простираясь, возрастала; узаконения Петра Первого более и более в ослабление приходили, так что в среде своего царствования, после разных неудачных опытов (как-то: собрание депутатов для сочинения новых узаконений), вместо того чтоб поправить то, что из узаконений Петра Великого в ослабление пришло, решилась она внутреннему управлению дать некоторым образом новую форму, издав «Учреждение для укрепления губерний». Нельзя не признать, чтоб оно не шло (хотя несколько и излишних судов наделано было) на внутренние российские губернии, где многого недоставало; но едва ли была нужда распространять оное на присоединенные и завоеванные нами провинции, кои имели у себя более устройства, нежели внутри России, или на азиатские, коим, по пространству земель их и по образу жизни и нравов тамошних жителей, таковое управление несвойственно и неудобно. Но сие «Учреждение о губерниях», хотя и не без пользы было, стало уже весьма ослабевать в последние годы самой учредительницы оного. Непомерная роскошь, послабление всем злоупотреблениям, жадность к обогащению и награждения участвующих во всех сих злоупотреблениях довели до того, что и самое «Учреждение о губерниях» считалось почти в тягость, да и люди едва ль уже не желали в 1796 году скорой перемены, которая, по естественной кончине сей государыни, и воспоследовала.

Вообще, несмотря на усилия сатиры, даже специальный ее вопрос о чиновничьих злоупотреблениях как-то плохо подвигался к разрешению. Бессилие свое в этом деле сознавала, впрочем, и сама сатира. В «Живописце» помещено письмо к нему от некоторого помещика, бывшего чиновника, Ермолая, из сельца Краденова. В письме этом взяточник издевается над бессилием сатириков и делает заметки очень основательные. Без сомнения, письмо это писано в редакции журнала, и в нем выразилась, вместе с долею некоторого самодовольства, и досада писателя на свое положение в деле обличений. Вот как рассуждает отрешенный от дел (нельзя же иначе!) взяточник («Живописец», I, стр. 106):

Ты, забыв законы духовные, воинские и гражданские, осмелился назвать меня якобы вором. Чем ты это докажешь? Я хотя и отрешен от дел, однако же не за воровство, а за взятки; а взятки не что иное, как акциденция. Вор тот, который грабит на проезжей дороге, а я бирал взятки у себя в доме, а дела вершил в судебном месте: кто себе добра не захочет? А к тому же я никого до смерти не убил; правда, согрешил перед государем: многих пустил по миру; да это дело постороннее, и тебе до него нужды нет. Как перед богом не согрешить? Как царя не обмануть, как у него не украсть? Грешно украсть из кармана у своего брата, а это дело особое: у кого же и украсть, как не у царя; благодаря бога дом у него как полная чаша, то хотя и украдешь, так не убудет. Глупый человек! да это и указами за воровство не почитается, а называется похищением казенного интереса. А похищение и воровство не одно: первое – не что иное, как только утайка; а другое – преступление против законов и достойно кнута и виселицы. Правда, бывали и такие примеры, что и за утайку секали кнутом; это случалось; но ныне благодаря бога люди стали рассудительнее, и за реченную утайку кнутом секут только тех, которые малое число утаят: да это и дельно; не заводи дела из безделицы. Видишь ли ты, глупый человек, что ты умничаешь по-пустому. Кто тебя послушается? Я помню, как один господин в бытность мою у него рассуждал о тебе так: он-де делает бесчестье всем дворянам, пиша эдакие письма; что-де подумают иностранные об нас, когда увидят, что у нас есть дураки, плуты…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Понимаешь ли ты, что и верить этому не хотят, что есть бессовестные судьи, бесчеловечные помещики, безрассудные отцы, бесчестные соседи и грабители управители. Что ты из пустого в порожнее пересыпаешь? Мне кажется, брат, что ты похож на постельную жены моей собачку, которая брешет на всех и никого не кусает, а это называется брехать на ветер. По-нашему, коли брехнуть, так уж и укусить, да и так укусить, чтоб больно да и больно было. Да на это есть другие собаки, а постельным хотя и дана воля брехать на всех, только никто их не боится. Так-то и ты пишешь все пустое: кто тебя послушается или кто испугается, когда не слушаются и не боятся законов, определяющих казнь за преступление?

Рассуждения отрешенного взяточника имеют значительную долю справедливости. Для подтверждения этого вспомним, как в течение двух столетий у нас преследовалось зло взяток, как против них восставали люди государственные в докладных записках и проектах, как они запрещались указами, как их обличала литература. Ради курьеза приведем, пожалуй, ряд свидетельств о взятках из разных периодов русской литературы и общественного развития.

1666 год. Кошихин, стр. 93.

А кто будет судья, возьмет посул и дело учнет писать по посулам и про то сыщется, и о таких судьях и наказании подлинно писано в Уложенной книге. Однако ж, хотя на такое дело положено наказание, и чинят о тех посулах крестное целование с жестоким проклинательством, что посулов не имати и делати в правду, по царскому указу и по Уложению: ни во что их вера и заклинательство, и наказания не страшатся, от прелести очей своих и мысли содержати не могут и руки свои ко взятию скоро допущают, хотя не сами собою, однако по задней лестнице чрез жену, или дочерь, или чрез сына и брата, и человека, и не ставят того себе во взятые посулы, будто про то и не ведают. Однако чрез такую их прелесть приходит душа их, злоиманием, в пучину огня негасимого, и не токмо вреждают своими душами, но и царскою, взяв посулы, облыгают других людей злыми словами, и не стыдятся того делати потому: кто может всегда приходити к царю и видети часто от простых людей? но и сами они судии видают временем и редко когда прилучат говорити с ним о делех{84}.

1729 год. Кантемир, сатира 1 (стр. 11, изд. 1762 г).

Хочешь ли судьею стать, – вздень парик с узлами,Брани того, кто просит с пустыми руками,Твердо сердце бедных пусть слезы презирает.Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,Иль естественный закон, иль народны нравы, —Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околесну,Налагая на судей ту тягость неспосну.

1762 год. Манифест императрицы Екатерины о лихоимстве см. выше, стр. <559–561>).

1769 год. «Трутень», стр. 14.

У нас в приказных делах какие науки? Кто прав, так и без наук прав, лишь бы только была у него догадка, как приняться за дело; а судейская наука вся в том и состоит, чтобы уметь искусненько пригибать указы по своему желанию, – в чем и секретари нам много помогают.

«Всякая всячина», стр. 307–308.

Колико трудно найти средство к поправлению сих людей! Вспомните всеобщий крик о взятках, когда подьячие не получали жалованья, но велено им было кормиться с дел; и не в нашем ли веке сие все было? Ныне же им дано жалованье, – и жалоба происходит, что ленятся для того, что корм имеют… Иной скажет: зачем лихоимцу давать? Отвечаю: без того дела продолжают и пакостят, а чрез волокиту и неправое решение челобитчики вконец разоряются, – да не только спорными делами, но и неспорными и подлежащими межеванию.

1796 год. Капнист. Посвящение «Ябеды».

Монарх! Прияв венец, ты правду на престолеС собою воцарил…Я кистью Талии порок изобразил;Мздоимства, ябеды всю гнусность обнажилИ отдаю теперь на посмеянье света.Не мстительна от них страшуся я навета. —Под Павловым щитом почию невредим;Но, быв по мере сил споспешником твоим,Сей слабый труд тебе я посвятить дерзаю,Да именем твоим успех его венчаю.

1801 год. Указ императора Александра I правительствующему сенату, от 18 ноября (П. С. З., № 20516).

Из доходящих к нам беспрестанно слухов, с сердечным соболезнованием заключаем, что пагубное лихоимство или взятки в империи нашей не только существуют, но и распространяются между теми самыми, которые бы гнушаться ими и всемерно пресекать их должны. Правительствующий сенат ведает, какие может зло сие производить беспорядки во всех частях правления, и пр.

1821 год. Адмирал Мордвинов, «В мнении о росписи государственных доходов и расходов на 1821 год» («Чтения Московского общества истории», 1859, кн. I, стр. 3–4).

Жалуются на повсеместное в судах лихоимство; но можно ли почитать его (странным?) там, где существует житейский недостаток, и может ли преступление быть в том, что естественным правом оправдано быть должно и чего гражданские законы воспретить не в состоянии? Ибо и служителям правосудия, равно как всякому другому человеку, пристанище, пища и одежда необходимо потребны, а получаемые ими от казны оклады жалованья недостаточны к доставлению оных, следственно, что невозможно, того и ожидать не должно. Доколе правосудие в России не будет достаточно вознаграждено удовлетворением всех необходимых нужд исполнителей оного, то правда не воссядет на суде; ибо правду не можно водворить там, где скудость обитает. Она несовместна с нищетою, коей первое действие – охлаждение сердца и ослабление умственных способностей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад