— Перо Пса? Знаю, он обижал народ. Он заслужил наказания — и будет наказан. Переусердствовал по части сбора податей и злоупотребил нашей властью, ибо это прежде всего власть отеческая, не столько власть сеньора над вассалами, сколько власть пастырская, а мы желаем быть для нашей паствы добрым пастырем. Смерд будет призван к ответу.
— Да здравствует наш епископ! — вскричал чей-то голос.
— Да здравствует наш епископ! — подхватила чуть ли не сотня голосов.
Но сомнительный и исполненный сомнения шепот пробежал по толпе вслед за этим первым провозглашением перемены позиций… реакции, которая в моменты великих кризисов так часто преображает самым внезапным и низменным образом народный гнев, достигший высшего накала, в чувства совсем противоположные и неожиданные.
Епископ продолжал:
— Вы можете быть в том уверены, господа судьи, и от нашего имени можете в том уверить этих добрых людей. Но, как видите, наш капитул ждет, а вы знаете, что нам предстоит дальний путь и молебен в часовне евангелиста. Возвращайтесь в послеобеденную пору, и мы потолкуем. Идемте, почтенные братья. Жезлоносец, возглавьте процессию. Алебардщики, делайте свое дело.
Жезлоносец поднял жезл и зашагал вперед; алебардщики, снова построившиеся, осторожно оттеснили толпу, которая безропотно подалась назад; и епископ вслед за своим капитулом проследовал неспешным, но уверенным шагом ко вратам собора. Зазвонили колокола, орган вознес свой торжественный глас… и древние своды просторного храма снова огласились пением: «Ессе sacerdos magnus secundum ordinem Melchisedech».
А что же народ, и его неистовый гнев, и его неудержимая и сокрушительная мощь?
Казалось, все это развеялось в воздухе с первым же грозным взрывом выкриков, возвестивших о начале смуты. Сейчас слышалось только перешептыванье там и сям, в отдельных кучках людей. В целом же одни безмолвно глазели на все вокруг, другие потихоньку спускались по лестнице святого Себастьяна, иные входили в собор через боковые врата; большинство же пребывало в оцепенении, в бездействии, впав в то состояние парализованности, которое наступает вслед за сильнейшим возбуждением. Нельзя сказать, что пламя бунта погасили, но оно как бы опало.
Вдруг из толпы вырвался чей-то высокий и пронзительный голос:
— Аниньяс, Аниньяс!
Пошли в ход разного рода утварь и котлы: адски нестройное звяканье и грохот были ответом толпы на этот пронзительный крик, и мятеж снова обрел жизнь — в жару и опьянении, присущих ему изначально.
Рев, вопли, проклятья, восклицанья и угрожающие выкрики свидетельствовали, что кулак народа, оцепеневший на миг под воздействием магнетизма власти и хладнокровия епископа, снова взлетел вверх — в порыве еще большего гнева, еще более грозный.
Все это свершилось мгновенно. И епископ, все время державшийся начеку и не терявший ни присутствия духа, ни горделивой осанки, тотчас осознал опасность положения, ускорил шаг, быстро отдал своим людям соответствующие распоряжения и вошел во храм. В тот же миг двери и собора и дворца захлопнулись перед народом.
Мастер Мартин Родригес и его достойные коллеги вошли в собор вместе со свитой.
Единственным господином и хозяином тесной площади перед собором был теперь народ, он был волен оглашать ее ревом и криками, сколько душе угодно.
И народ вопил и бушевал, поднимая невообразимый шум: бунт набирал силу и мощь… вдруг высокое стрельчатое окно с цветными витражами, находящееся над главным входом и глядящее, как во всех старинных соборах, на запад, растворилось настежь: Мартин Родригес и его коллега, бледные, дрожащие, с испуганными глазами, появились на широком балконе, откуда обыкновенно оглашались и читались народу буллы, индульгенции, отлучения от церкви и прочие наиважнейшие постановления церковной и мирской власти, каковая у нас на родине, в Порто, составляет почти неразделимое единство, как всем известно.
— Тихо! — взревел кто-то в толпе, перекрывая все остальные голоса. — Тихо! Послушаем, что скажет наш судья.
Толпа погрузилась в глубокое молчание.
Жил Эанес знаком дал понять, что собирается держать речь. Народ испугался и затрепетал перед угрозой словесной лавины, которая готова была на него обрушиться. Благородный оратор — как нынче принято именовать самого последнего прохвоста, самого грязного голодранца в кожаных штанах, если решится он разинуть рот перед людьми, — благородный оратор изрек:
— Добрые друзья и честные соотечественники…
— Так, так! Вот это другой разговор.
— Ну, ну. Нас уже величают честными…
— Тихо! Слушайте.
Снова наступила полная тишина.
— Выслушайте меня, добрые люди, и вы узнаете кое-что весьма важное, друзья мои. Наш досточтимый прелат и пастырь, наш сеньор и епископ…
— Варрава, Варрава!
— Вовсе нет, друзья мои, вовсе нет. Послушайте меня.
— Камнями его, предателя! Смерть Иуде, продал он нас.
— Выслушайте меня, выслушайте ради господа бога, и вы останетесь довольны.
— Слушайте, слушайте.
— Наш епископ и наш капитул должны наведаться нынче в часовню святого Марка, что на том берегу Доуро.
— Никуда они не пойдут, покуда мы не дождемся правосудия.
— Не пойдут: святой Марк за народ.
— Великий святой Марк-евангелист! Мы на стороне закона божия, мы хотим, чтобы соблюдался закон божий! И да поможет нам правосудие короля дона Педро!.. Уж лучше пускай святой Марк останется без празднества и крестного хода, чем дозволить вершить и то и другое им, искариотам, в смертном грехе пребывающим.
— Будет вам правосудие, добрые люди. Выслушайте. Перо Пес…
— На виселицу Перо Пса!
— Казнить Перо Пса!
— Казнить, казнить!
— Зачем казнить, мы хотим съесть его заживо.
— Заживо не надо, больно жесткий.
— Разделать и протушить его, чтоб не смердел, смерд! Как разделал король того самого кролика!..{73}
— Ага, кролика, что убил его подружку!
— Придержи язык, грубиян: жену!
— Ну, пускай жену. Лишь бы пес последовал по той же дорожке, что кролик.
— Пес следом за кроликом — так псу от природы положено.
— Ха-ха-ха!
— Верно, хорошо сказано. Подать сюда пса, смерть псу!
— Смерть Перо Псу!
— Смерть, смерть!
Оглушенный оратор, стоявший наверху, совсем отупел от страха и растерянности. Мартин Родригес чувствовал себя немногим лучше коллеги, но, не будучи таким пустопорожним вралем, как тот, сохранял все-таки остатки самообладания; так вот, Мартин Родригес от избытка страха ощутил прилив энергии, отстранил незадачливого собрата и заорал исступленно, заразившись исступлением, царившим вокруг.
— Будь по-вашему! Перо Пес прощелыга и предатель. Наш добрый прелат велит передать его вам в руки, чтобы вы поступили с ним по вашей воле.
— Да здравствует наш епископ и смерть Перо Псу!
И снова мятеж как будто стал затухать, и снова среди почти утихомирившегося люда прозвучал тот же голос, пронзительный и магнетизирующий:
— Аниньяс, Аниньяс!
Народный гнев снова воспламенился; Мартин Родригес снова впал в растерянность. Как бывает обычно с человеком, который не знает, что ответить, но видит, что дать ответ необходимо, и ответ решительный, он оглядывался, глотал слюну, приоткрывал рот, словно собираясь заговорить… и на том дело кончилось.
Невозможно вообразить, чем могла бы завершиться эта удивительная сцена между жителями города Порто и их выборными судьями, и, быть может, великие беды угрожали этим упитанным и поглупевшим со страху мужам, если бы на тот же балкон не вышел один человек, которого в Порто того времени любили больше всех, один священнослужитель, которого там больше всех уважали. То был почтенный старец, один из тех редких людей, которые волею провидения встречаются в мире сем даже в самые растленные времена, дабы на земле не иссякла до конца вера в добродетель и в могущество неба. Пайо Гутеррес, архидиакон Оливейраский, викарий и духовник епископства, истинный служитель алтаря, отличался набожностью, чуждой ханжества, строгостью нравов при кротости и учености, которой не щеголял; все его почитали: и епископ, что терпеть его не мог, и народ, что в нем души не чаял.
Едва появился на балконе Пайо Гутеррес, толпа приветствовала его единогласно восторженными кликами.
— Успокойтесь, дети мои, и выслушайте меня.
Толпа смолкла, никто даже не перешептывался. Архидиакон продолжал:
— Аниньяс была арестована нынче ночью… по моему приказу.
Гул ужаса и несказанного изумления пробежал по всей толпе.
— Да, по моему приказу. Ее обвиняют в тяжких преступлениях… Даст бог, обвинения окажутся ложными…
— Ложные они!.. Ложные! Аниньяс святая.
— Да-да, она святая, Аниньяс.
— Быть может, и я на то уповаю. В этом случае ее нынче же оправдают и отпустят на свободу. Окажите мне доверие. Ее дело поручено мне; судить ее буду я. И я… отвечаю за нее.
— A-а, ну тогда…
— Ступайте, дети мои, успокойтесь. Нам пора начинать крестный ход. Явите себя добрыми христианами и богобоязненными людьми; дозвольте нам исполнить обряды, предписанные церковью. Разойдитесь по домам, дети мои, и да пребудет с вами благословение божие.
— И ваше. Мы хотим, чтобы вы благословили нас.
— Во имя вышнего и справедливейшего судии, того, кто вознаграждает и карает в вечности, того, кто судит народы и царей, того, кто принял смерть за всех нас равно, а не за кого-то наособицу, благословляю вас, дети мои, подите с миром.
Действие, которое оказывает внушающий уважение голос на бурлящую толпу народа, — одно из вечных чудес, свидетельствующих о всемогуществе господа и оправдывающих его славу.
Мятеж притих и как будто сошел на нет.
Вскоре соборные врата были растворены, и оттуда торжественно выходила процессия, распевая молитвы и славословия. Епископ во всем блеске католической пышности следовал в замке́ процессии. Сверкающая митра была надвинута на лоб, прочерченный надменными морщинами; рука, опиравшаяся на золотой посох, казалось, слегка дрожала; но поступь была твердой, и глаза спокойно скользили по странице псалтыря, которую держал перед ним певчий.
Они повернули к вратам Солнца, спустились вниз по крутому Кодесалу и вышли к бурому берегу реки, вознося к небу молитвы и песнопения и взывая к мученикам и апостолам, ко святым исповедникам и девам, да молят бога за нас!
В наши прозаические и ущербные времена одному богу ведомо, каких трудов стоит заслуженнейшей муниципальной палате Лиссабона отправиться во храм святого Антония в праздник сего угодника, а достославнейшей муниципальной палате Коимбры в праздник святой королевы{74} навестить свою покровительницу во храме за мостом. Административный кодекс канонизировал{75} лишь одну святую — святую Урну, и в совете министров засели вольнодумцы, завзятые безбожники, ведущие войну против всех обветшалых предрассудков, оставшихся с тех злополучных и постыдных времен, когда Португалия была настолько отсталой, что всего лишь открывала морской путь в Индию{76} и морские пути вокруг Африки, куда несла она цивилизацию, населяла Америку, создавала «Декады» Барроса{77} и творила «Лузиады» Камоэнса,{78} возводила Беленскую Башню{79} и выкидывала прочие нелепые шалости того же пошиба.
Бедная Португалия, жила ты себе по старинке, не было у тебя ни биржевых дельцов, ни лордов-хранителей казны, ни подвесных мостов, ни инструкций по поводу проведения смертной казни через повешение, ни баронов, ни вольных каменщиков,{80} и была ты посмешищем Европы, которая дивится ныне при виде того, как ползешь ты, словно краб, по этой дороге, ведущей за пределы цивилизации!
Будем плясать польку{81} и да здравствует прогресс!
Вернее, так: прогресс нашего регресса, как говорит один великий и блистательный наш оратор,{82} красноречие коего, в скобках будь сказано, тоже отплясывает польку.
Плясать-то плясывали и каноники города Порто, так было еще во времена моей бабушки, она видела это сама, и когда я был маленький, рассказывала мне, что они и впрямь плясали перед алтарем святого Гонсало в день этого угодника. И то была пляска благочестивая и иератическая,{83} нынче в ходу это греческое словцо, мы стали увлекаться до безумия греческим языком с тех самых пор, когда перестали владеть им. Когда мы посылали разных там Тейве да Гоувейа{84} преподавать его в Париже, сами мы говорили по-португальски.
Стало быть, плясали, так оно и было, плясали каноники Порто во храме Сан-Гонсало-де-Амаранте, плясали в тридцати процессиях и шествиях в честь разных святых угодников и угодниц. И того же обычая придерживались другие капитулы и причты королевства, которые в наши дни не идут и на хоры; более того, у них нет даже административного кодекса, за каковой они могли бы уцепиться.
Среди многочисленных праздников нашего славного собора, в ритуал коих входит шествие, — рассказывал мне один старик пребендарий,{85} он на руках меня носил и обладал самою ангельской душой, какая только может быть у пребендария, — наиглавнейшим было шествие к часовне святого Марка-евангелиста, который, как утверждали уроженцы Гайи или Кале, был основателем святой церкви города Порто, хоть с ним спорили жители Мирагайи, возражая, что основал ее святой Василий в своем приходе, именуемом по названию храма Сан-Педро-экстра-мурос.{86}
Но уже в пору моего детства, когда старик пребендарий обогащал мне ум и память столь увлекательными и романтическими сведениями из отечественной истории, крестный ход в день святого Марка не продвигался дальше новой церкви святого Иоанна, и, остановившись там, где высится часовенка Надежды, каноники кадили в сторону Гайи и пели «Люди добрые, люди добрые», песнопение на родном языке, о происхождении которого я так и не смог получить никаких сведений ни от моего пребендария, ни из других источников, будь то летописцы или летописи, хоть обращался я ко многим.
Как бы то ни было, обычай этот дожил до наших дней, а в стародавние времена процессия, как уже говорилось, перебиралась через Доуро и направлялась прямо в часовенку святого, развалины которой еще виднеются на склоне высокого берега со стороны Гайи.
И, по-видимому, имелась какая-то весьма основательная причина, вынуждавшая епископа и каноника, властителей города Порто, переправляться через реку и наведываться к тем самым жителям Гайи и Вила-Новы, которые не зависели от них и не платили им дани, которые, чувствуя себя сильными благодаря покровительству короля, причиняли им великое множество неприятностей своим правом на свободный лов рыбы и на беспошлинную торговлю, а еще соляной монополией, которую столько раз предоставлял им король для того лишь, чтобы досадить вассалам и людям епископа, которые жили в самом городе.
Какова была сия причина, с каких и до каких пор существовал сей обычай, нам доподлинно неизвестно; а вот доподлинно известно нам то, что в те времена, о коих мы повествуем, обычай этот соблюдался, и вот уже торжественная процессия выходит к берегу реки, и в углублениях обрывистых берегов, высящихся над быстрыми ее струями, отдается скорбное и возвышенное хоровое песнопение:
Флотилия рыбацких лодок савейро, навесы которых украшены хоругвями и цветочными гирляндами, а палубы устланы шпажником, служит как бы продолжением берега и принимает процессию на борт.
Пение не прервалось, молитвословия не смолкли: теперь их сопровождает плеск воды под уверенными и размеренными взмахами весел; голоса лодочников, хриплые, но слаженные, тоже присоединились к общему хору и выводили вместе с ним:
Невозможно вообразить зрелище грандиознее и торжественнее, чем то, которое являли тогда воды и берега Доуро.
Вся несравненная поэзия религии и природы, вся живописность средневековых одежд, все оживление, присущее многолюдным сборищам, соединялись в этой картине в гармоническое целое.
Весеннее солнце освещало отвесными лучами воду, скалы, зелень. Воздух был спокойным и теплым, небо — голубым и прозрачным, воды — безбурными; вдоль обеих сторон реки на светлых песках, поблескивавших под солнцем, стояли жители города и селения, созерцали в благоговейном молчании двигавшуюся водным путем процессию, которая пересекала реку по длинной диагонали, словно направляясь к устью, ибо немалое расстояние отделяет то место, где ныне находится Порта-Нобре и где участники процессии взошли на савейро, от причала Гайи, куда процессия направлялась.
Вверх по течению реки свежие луга Кампаньана, Рамалде и Авинтеса блистали изумрудной зеленью юной весны; с той стороны, где высится Фос, ивняки, которыми поросла долина, именовавшаяся тогда долиной Любви, клонили ветви к воде, словно все еще прикрывали изменнические и мстительные корабли короля Рамиро,{87} когда он приплыл сюда из Галисии за женою, которую держал в плену мавр за то, что Рамиро держал в плену сестру его.
Эта самая долина Любви, которая стала долиной Благочестия, когда капуцины построили здесь монастырь и нарекли его святым именем, что носит он доныне, в нынешнее время — о жалкое, жалкое наше время! — именуется долиной Бондарей или долиной… как бишь ее… ибо церковь превратили в склад, а сад, такой пышный и свежий, в какое-то жалкое поле, кукурузное, кажется.
Мне доныне вспоминаются, хоть был я тогда очень мал, предвечерние часы в пору тринадцатидневных молебнов в честь святого покровителя той церкви, когда красивый церковный сад не уступал, право же, ни Кенсингтону, ни Тюильри,{88} ибо сюда наведывались самые привлекательные и нарядные дамы города и великое множество людей всех сословий и возрастов: на эти тринадцать дней долина Благочестия снова становилась долиной Любви.
Здесь могло бы быть лучшее в Порто общественное гулянье, под стать самым красивым в мире, если бы этому саду предназначили такой удел. Но все было продано за сколько-то там милрейсов, — немного — притом, как и следовало ожидать, не звонкой монетой, а ассигнациями.