— Примите повестку и распишитесь.
Алеша прочитал, закусил губу и посмотрел на Лилю. Она заглянула в бумагу — это было предписание явиться завтра для досмотра вещей в аэропорт «Шереметьево», а на следующий день утром — на вылет. Куда вылет, сказано не было.
Лиля повисла у мужа на шее и разрыдалась.
На досмотр вещей в Шереметьево Алешу с Лилей вез Моня. По дороге он рассказал:
— Ребята, на днях я играл в преферанс не с кем-нибудь, а с самим начальником ОВИРа генералом Верейным. Довольно развитой оказался мужик. Ему сказали, что я никогда не проигрываю, и он загорелся желанием обыграть меня. Конечно, я выиграл, но умеренно. Тем временем у меня созрел план: когда Лиля подаст заявление на отъезд, я опять сяду с ним играть и специально проиграю. Он размякнет, и я попрошу его взять дело под свой контроль. Так Лиля быстрей получит разрешение на выезд.
— Думаешь, тебе и это удастся?
— Да я ж проницательный еврей! Я к нему присмотрелся, вижу — взятку возьмет, но лишь тонко преподнесенную. Я проиграю ему тысячу, а взятка преферансом — та же взятка.
— Монька, если тебе это удастся, я окончательно уверую в то, что ты гений.
— Старик, какие счеты? На то мы и друзья. А хочешь сделать мне приятное, тогда вот что: помнишь, я подавал тебе идею написать за рубежом роман «Еврейская сага»?
— Помню, я даже обдумывал уже план.
— Так вот… Опиши меня в твоем романе.
— Монька, уж тебя-то я обязательно опишу. Не знаю, осилю я роман или нет, но обещаю — без твоей проницательной особы он не выйдет. Каким ты хочешь в нем быть?
— Еврею нужна не слава, ему нужно дело. Опиши, как Леон Фейхтвангер описал еврея Зюсса[6].
— Как Фейхтвангер не смогу — кишка тонка.
И все трое рассмеялись.
— Старик, я думаю, тебя пошлют в Вену, по пути еврейских эмигрантов.
— А я думаю — в Прагу. В Вене я растворюсь, а в Праге им будет легче следить за мной.
Лиля возмутилась:
— До чего бесчеловечна наша власть, даже высылая человека, ему не говорят — куда.
— Солженицыну тоже не говорили, да и многим другим, — грустно сказал Алеша.
В Шереметьево толпились пассажиры, встречающие и провожающие. Аэропорт буквально кишел агентами госбезопасности в штатском. Все было устроено так, чтобы они могли следить за людскими потоками. Из дальнего конца зала слышались крики и плач — там на досмотре шмонали евреев, эмигрирующих в Израиль. Чтобы они не вступали в контакт с иностранцами и корреспондентами, им выделили дальний конец зала. Досмотр начинался в семь часов утра и шел целый день. Отбывающие в чужой мир стремились взять с собой как можно больше, а разрешали им вывозить как можно меньше; имелся короткий список разрешенного и длинный список запрещенного к вывозу. Но евреи придумывали свои ходы и старались обмануть бдительных таможенников, спрятать, подложить что-нибудь еще. Таможенники «досматривали» строго, все вызывало у них подозрение, и обмануть их было нелегко. Обстоятельно, с мрачными лицами, они выкладывали вещи на длинные столы и тщательно проверяли. Хозяевам вещей полагалось стоять в стороне, и они нервно вытягивали шеи, следили — что делают с их вещами, волновались, пожилые женщины плакали:
— Как это нельзя брошку провезти? Ведь это единственная память о моей маме.
Но спорить с таможенниками было бесполезно.
— Как все это унизительно, — прошептала Лиля.
Алеша хмуро наблюдал — он должен был проходить процедуру вместе со всеми. Моня говорил ему на ухо:
— Старик, ты, как всякий поэт, — человек эмоциональный, горячий. Когда тебя станут шмонать, возьми себя в руки, не горячись, не пререкайся с этими сволочами.
Наконец дошла очередь до чемоданов Алеши. У таможенников вызвала подозрение пишущая машинка «Эрика», они перевернули ее, заглянули внутрь, освещали фонариком дно — не спрятано ли там что, долго трясли машинку, но из нее, как ни странно, ничего не выпало. Потом долго перелистывали книги, искали — не запрятаны ли там рукописи. Половину книг отложили:
— Издания до 1935 года к вывозу запрещены.
Алеша пытался спорить, Моня стоял сзади и дергал его за пиджак.
Домой возвращались уже поздно. Возле подъезда Моня с Алешей вышли из машины. Моня грустно сказал:
— Ну, старик, что тебе сказать? Знаешь, как писал Байрон:
— Прощай, Монька, — Алеша говорил с трудом. Спасибо тебе за все наши годы вместе. Твоя дружба помогала мне расти. Меня-то обратно не впустят, а ты постарайся вырваться ко мне, где бы я ни был. И пожалуйста, помогай Лиле, пока она тут одна.
— Конечно, старик, на то мы и друзья, — сказал Моня.
Они обнялись, и Лиля молча смотрела, как плачут двое немолодых мужчин.
В последний раз на квартире Павла и Августы собралась вся семья. Как всегда, их уже ждал накрытый Августой стол.
— Что вы так поздно? — недовольно пробурчал Павел. — Мы с Авочкой заждались.
— Долго шмонали, там собралось много евреев, и меня досматривали с ними.
— Что это за слово такое неприятное? — спросила Августа.
— Жаргон, от еврейского слова
— Но тебе сказали, куда высылают?
— Нет, до сих пор не знаю, думаю — или в Вену, или в Прагу.
Августа хлопотала у стола, не сводя глаз с сына.
— Садитесь, дети, садитесь за стол. Ты, сыночек, устал, наверное?
Павел разлил по бокалам вино:
— Ну, дорогой наш сын, за твое благополучное приземление, где бы ни было. Как только прилетишь, сразу пошли нам телеграмму.
Алеша поднял бокал:
— Мама, Павлик, вся моя дорогая семья! Это моя последняя ночь в Москве, в России, но я с вами не прощаюсь. Лилю с Лешкой я надеюсь увидеть скоро, но и вас, дорогие мои, я все равно еще увижу. Горько мне расставаться с тобой, мама, и с тобой, Павлик. Но мне не жалко расставаться с Россией. Я никогда не был патриотом — идиотом, любящим свою страну только за то, что в ней родился. У меня нет предрассудков такого рода. По — моему, любовь к стране должна основываться на уважении к ней, к ее истории, к ее общественному устройству. Но у России не было и нет ни достойной истории, ни человеческого устройства. Во мне накопилось много горечи и обиды на мою страну. Если я что русское люблю, так только русскую литературу и искусство. Недавно я ходил в последний раз на лыжах в Опалихе. Места там хорошие, настоящая русская природа. Я шел по лыжне и ясно почувствовал — и природу эту мне тоже не жалко покинуть. И я написал стихотворение:
С минуту все молчали, а потом Павел тяжело вздохнул:
— Да, вот до чего нас довели — загнанный человек перестает любить свою страну.
Августа заплакала:
— Сыночек, это очень прочувствованные стихи, прекрасные. Я так люблю твои стихи, помню их наизусть, повторяю про себя. Неужели я никогда не услышу, как ты сам их читаешь?
Опять воцарилось подавленное молчание. Прервала его Лиля:
— Я тоже могла бы подписаться под этим отречением от России. Тебя высылают, и мы с Лешкой вынуждены бежать. Почему, за что? За то, что наши отцы и мы сами стремились помочь этой стране? Такую страну нельзя любить.
— А ты что думаешь? — Алеша повернулся к сыну.
Тот проворчал:
— А мне наплевать — березки или не березки. Уеду и забуду.
— Ты лучше расходуй свои плевки здесь, потому что там, в Америке, добивается успеха не тот, кто на все плюет, а тот, кто вкалывает, засучив рукава.
Лешка надулся, но промолчал.
В Шереметьево приехали на двух такси, рано, едва светало. Только вошли внутрь здания, как три мужские фигуры, одетые в одинаковые серые пальто, отделились от стены и пошли за ними.
— Мои хвосты, агенты, — сказал Алеша. — Один из них тот самый, который меня допрашивал. Они-то знают, куда меня отправят.
Мужчины молча стояли в отдалении, не спуская с Алеши глаз. С другой стороны к нему подошли два иностранных корреспондента. Алеша показал им на агентов. Один все же спросил:
— Вы знаете, куда вас высылают?
— Понятия не имею.
В это время зазвучал репродуктор:
— Объявляется посадка на самолет, вылетающий по маршруту Москва — Вена.
Августа заплакала:
— Сейчас тебя позовут…
Но никто к ним не подходил. Возле лестницы, ведущей на второй этаж, к пограничному пункту, зашевелилась густая толпа эмигрантов, послышались рыдания. Лиля смотрела на них — вот так должна будет улетать и она.
Потом опять услышали радио:
— Объявляется посадка на самолет, вылетающий по маршруту Москва — Прага.
От группы агентов отделились двое и подошли к Алеше:
— Прощайтесь с семьей и следуйте за нами.
Алеша расцеловался со своими, Августа подтолкнула его к Лиле:
— Последний поцелуй отдай жене.
В сопровождении двух агентов он поднялся на второй этаж, помахал рукой и скрылся из виду. Корреспонденты тихо наговаривали что-то в карманные магнитофоны.
Весь вечер Лиля ждала у телефона: может, Алеша позвонит? После полуночи наконец раздался звонок, и ясный голос Алеши сказал:
— Лиличка, дорогая!
— Алешенька, наконец-то! Я сижу у телефона и жду твоего звонка. Что у тебя?
— Пока все идет хорошо. Те двое отделились. Меня встретили чешские писатели — драматург Вацлав Гавел и Иржи Кризан, журналист Иржи Динстбир, все замечательные ребята. Они узнали о моей высылке от журналистов.
Оказывается, они перевели на чешский два моих стиха «Кулак России» и «Памяти Яна Палаха», которые я написал, когда подавили «Пражскую весну»[8]. Они приняли меня как своего.
5. Лиля увольняется с работы
Без Алеши квартира и жизнь опустели. Лиле все казалось, что вот — вот она услышит звук отпираемой двери и он появится на пороге. Она замирала на секунду, но… Теперь ей предстоял первый решительный шаг перед подачей документов на отъезд — увольнение с работы. Грустно и больно было уходить, но подача заявления на эмиграцию считалась почти предательством родины: устраивали общее собрание, осуждали и с позором снимали с работы. Чтобы не испытывать этого унижения, Лиля решила уволиться заранее и подготавливала свой уход в тайне.
И вот она задумчиво сидела перед бумагой и собиралась писать заявление об уходе. Лиля всегда была занята, привыкла быть нужной людям. Это уникальная особенность медицинской профессии — быть постоянно нужной. Все это кончится после подачи заявления. Лиля медленно писала просьбу освободить ее «по собственному желанию» и думала: «А что будет со мной в Америке? Удастся ли мне опять стать врачом, хирургом? Неужели с этим заявлением закончится моя врачебная жизнь?..»
В 1970–е годы пути эмиграции еще не были проторены. Русские врачи ничего не знали о структуре американской медицины, «железный занавес» долгие годы скрывал от них ее достижения. Одно было ясно — стать там снова врачом будет очень сложно.
Лиля решила поговорить с Рупертом Лузаником, расспросить его. Он давно уже готовился к отъезду в Америку, и от него можно получить полноценные сведения. Лиля позвонила ему, они встретились возле его дома, на Войковской.
Стояла мягкая погода, редкая для января: яркое солнце освещало сугробы и заснеженные деревья. Лиля и Руперт медленно гуляли вокруг дома, и их грустное настроение не соответствовало радостным солнечным бликам на снегу. Рупик начал с жалобы:
— Ой — ой, нам пришел отказ. Такое мое «еврейское счастье».
Все уже слышали эту новость, но он не мог говорить ни о чем другом. Лиля внутренне содрогнулась: а вдруг ей тоже откажут, что тогда?
Перед Лилей стоял человек, у которого отбирают будущее. Он злобно воскликнул:
— Если бы ты знала, как я ненавижу здесь все, как мне противны их хамские рожи! За что, за что они меня мучают?!
Она видела его навернувшиеся слезы и думала: «Что сделали с человеком? Блестящий ученый, талантливый врач, он мог стать гордостью русской медицины и многое сделать для нее. Вместо этого его вышвырнули, унизили. За что? За то, что он беспартийный еврей и потому не может быть профессором. Может ли он любить страну, которая так унизила его?» [9]
А Рупик вздохнул и продолжал:
— Единственное мое утешение теперь — чтение Библии. Если бы ты знала, какие это яркие истории, какие глубокие мысли заложены в них! Конечно, Библия не могла быть написана человеком, это творение Высшего разума. Я счастлив, что пришел к вере и поверил в Творца. Раньше я думал, что образованный интеллигентный человек не может верить в Бога, теперь я думаю, что образованный интеллигентный человек не может