Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Россия против Запада. 1000-летняя война - Лев Рэмович Вершинин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поделиться землей? Сколько угодно – и хрен с ним, что земля общинная, главное – подпись, потом немцы сами свое возьмут, а под сурдинку и выдадут справку, что все остальное уже не принадлежит «всем ливам», как раньше, а законная собственность «почти короля».

Земли без людишек не надо? Никаких проблем – и дружинники Каупо вылавливали собственных собратьев, сбежавших из-под немецкого сапога, под конвоем возвращая бывших вольных людей в новое, уже потомственно крепостное состояние.

Еще чем помочь? Ja, ja, natuerlich – и те же дружинники исправно, везде и всюду с примерной охотой, в первых рядах (в одном из сражений пал даже старший сын Каупо) ходили в походы против всех, кто не понимал всей прелести немецкого сапога: и пруссов, и литвы, и жмуди, и куршей, и земгалов, и родичей-эстов, и даже против ливов, посмевших проявлять непокорность.

Скажем, некий Ако – очень рано, уже в 1200-м, – по самым первым признакам уловил, что пришли совсем не друзья, а претенденты в хозяева, призвал к сопротивлению ливские племена и вполне мог сбросить немногочисленных еще немцев в море. И сбросил бы. Но Каупо, давший слово участвовать в войне, «как подобает ливу», поступил совсем наоборот, не дожидаясь даже ответа на донос, посланный в Ригу, – и ливские отряды были разбиты порознь, на подходе к месту сбора, их вожаки развешены на стенах рижского замка, их села выжжены дотла, а голову «лихого зачинщика и возбудителя всего зла» победоносный Каупо, измазав дерьмом, отослал епископу. Взамен получив «милостивую похвалу и позволение взять себе земли, населенные дикарями, а их население сделать рабами, но прежде того истребить до последнего дитяти, хотя бы еще не отнятого от груди, всю родню лиходея Ако, чтобы впредь на этой земле не осталось никого, кто посмел бы не поклониться немцу».

Такое ценится. Когда Каупо в конце концов таки нарвался: на реке Юмере злые эсты проткнули его копьями – славные bundesritten неложно по своему верному слуге скорбели. Правда, посмертно отняли все владения: мол, «сей лив Якоб, как истинный праведник, завещал все бренное имущество церкви» – но потом, устыдившись, в знак благодарности пару поместий наследникам вернули, даже даровав сиротам полноценное немецкое дворянство, со временем ставшее родом графов Ливенов.

Короче говоря, мужик, почуяв благой запах немецкого сапога, буром попер к успеху и таки пришел, хоть и в потомстве, а вслед за ним гурьбой кинулся и весь туземный политикум. Народишко-то еще как-то брыкался, то земгалам помогал отбиваться, то литовцам, но элита лизала взахлеб. И таки выбилась в люди: за два поколения народ в основном «ушел в немцы» – кто в мелкие дворяне, кто в мещане, – а оставшиеся стали обычными крепостными неудачниками, которых, как лузеров, отдаленная родня предпочитала не помнить.

Одна беда: на много столетий вперед создалась репутация. И все, без малейшего исключения, – выжившие народы-соседи в песнях и сказаниях, и (много позже) созданная немцами и русскими «национальная интеллигенция стран Балтии» в публицистике и научных трудах – все поминали имя Каупо с омерзением, как синоним подлеца и предателя, продавшего за коврижки все, что только можно было продать.

И лишь в последние лет двадцать все изменилось: теперь ливу Каупо ставят красивые памятники, как «отцу независимой Латвии», а официальная история именует его «дальновидным руководителем, правильным выбором политического вектора предопределившим процветание латышской нации в составе Единой Европы».

И нечего тут комментировать. Осталось добавить только, что позже, уже по итогам Северной войны, Эстляндию с Лифляндией, а заодно и Ригой с прилетающими областями Россия вовсе не отняла силой. То есть и силой тоже, но, хотя и выиграв неимоверно тяжкую схватку, предпочла не отбирать по праву победы, а честно купить. Вместе со всем движимым и недвижимым имуществом, флорой и фауной. Повторяю: и фауной. Оптом. Без уточнений. Заплатив законным хозяевам-шведам три миллиона ефимков, сумму совершенно невероятную, а по ценам нынешнего дня, так и вовсе запредельную.

Около нуля

И вот, зная уже и про эстов, и про ливов, пришла пора уделить внимание и прочей живой жизни, традиционной для того хмуроватого, но милого ареала. То есть латышам и литовцам, которые ведь тоже, согласитесь, не твари дрожащие, но Homo Sapiens. Иными словами, люди – и, стало быть, на доброе слово право имеют. Тут, однако, возникают объективные сложности.

Скажем, литовцы – потомки жемайтов и аукштайтов, – более чем красиво стартовав (история Великого Княжества ярка, мрачна и самобытна не менее истории, скажем, Шотландии) и даже, включив в себя значительную часть западно-русских земель, став, скажем так, «альтернативной Русью», на финише потеряли самостоятельность, формально войдя в состав федеративной Речи Посполитой, фактически же став частью Польши, – и, соответственно, о какой-то отдельной их инкорпорации в состав России говорить не приходится. Были в составе, в составе и вошли. Но все же были.

А вот латышей попросту не было. То есть имелись, конечно, племена, от которых нынешние автохтоны Трехзвездочной Республики ведут свою уважаемую родословную, – куры, земгалы и латгалы («земиголь» и «летьгола» русских летописей) – и как-то жили себе, но на том и все. В интересующем нас контексте говорить попросту не о чем, поскольку все эти достойные народы, слегка – совсем чуть-чуть, но все же упорнее ливов – побрыкавшись в самом начале, легли под немцев и, расслабившись, принялись получать удовольствие. Довольно сомнительное, поскольку в итоге немцы, литовцев опасавшиеся, эстов как-то все же уважавшие, а ливов признавшие «достойными онемечивания», предков латышей, исходя из их покорности, вообще за людей не считали.

Так что, если уж о Латвии, сразу определимся: речь пойдет не о населявшем ее «коренном» народе, но исключительно о тамошних территориях, традиционно принадлежавших кому угодно, кроме автохтонного населения, – а следовательно, все, о чем пойдет разговор, так или иначе связано с Западной Европой. Латгалия, по итогам бурного XVI столетия, ушла под Великое княжество Литовское, и ее история стала его историей, а Курляндия и Земгалия – прочие осколки ордена – в понимании современников остались всего лишь осколком Большой Германии, населенной немцами – только немцами и никем, – кроме немцев, по злой воле судьбы ушедшими под крышу Варшавы.

Реконструктор

Итак, напоминаю: Готгард Кетлер, последний Великий магистр некогда могущественного ордена, по ходу Ливонской войны правильно уловив тенденции, сжег все, чему ранее поклонялся, послал на хрен, объявил себя, во-первых, лютеранином, а, во-вторых, наследственным герцогом – и тотчас присягнул на верность польскому королю. Взамен получив два малых ошметка былой роскоши, Курляндию и Земгалию – узкую полосу земли со столицей в крохотной Митаве, несколькими городишками, маленьким выходом к морю и совершенно открытыми границами. Ригу, на которую его светлость попытался разевать варежку, поляки новому вассалу, естественно, не отдали, зато помогли устоять в борьбе с неким Иоганном фон Рекке, тоже очень хотевшим стать герцогом, и на том большое спасибо. Ибо могли вообще отнять все, но не отняли же.

Вся дальнейшая жизнь герцога Готгарда – отдадим должное, работяги, не лишенного чувства ответственности, – была подчинена двум задачам: укрепить свою власть, передав ее не Варшаве, а по наследству, и хоть как-то привести в порядок доставшуюся ему полупустыню. А это было совсем не просто. Восстанавливать бывшую «блаженную страну» приходилось буквально с нуля. Бывшие братья-рыцари, став просто рыцарями, рвали одеяла на себя, мечтая о правах польской шляхты, в связи с чем – а куда денешься? – герцогу приходилось играть с городами как с партнерами, а этому следовало учиться на ходу. И герцог, понимая, что абсолютизм не пройдет, учился, создавая систему сдержек и противовесов. Города, ранее как бы вольные, а по факту – зависимые от владельцев окрестных земель, «ушли» под его личные контроль и опеку, став достаточно надежной опорой. А недовольное этим фактом дворянство взамен получило давно желанный «полномочный ландтаг» по варшавскому образцу, обретя право не только давать герцогу советы, но и оспаривать его решения. После чего наконец был подписан Privilegium Gothardinum, четко определивший не только права дворянства, но и обязанности, которые оно должно исполнять, если желает пользоваться правами.

В общем, 17 мая 1587 года, отдавая душу Господу, первый Кетлер, сделав все что мог по самому максимуму, мог с полным правом надеяться на Рай. Естественно, в лютеранском варианте, ибо Ватикан кинул по полной программе, но, полагаю, это его волновало мало. А в мире суетном бывший последний Великий магистр оставлял более или менее восстановленное герцогство под надежной крышей могущественной Речи Посполитой и двух хорошо воспитанных сыновей, Фрица и Вилли, которым завещал поделить Курляндию пополам, но жить дружно и, самое-самое главное, никогда не ссориться с Варшавой. Большего в те темные, кровавые времена сделать было невозможно, и, как пишут в хрониках, «весь народ, одевшись в траур, проливал слезы по заботливому герцогу Готгарду». Разумеется, исключительно по-немецки.

Сложности мирного времени

Любой, кому хотя бы раз в жизни доводилось работать на производстве, подтвердит: смена менеджмента легко не проходит, даже если новое руководство преисполнено самых лучших побуждений. Так и тут. Наследники покойного – 18-летний Фридрих, получивший по завещанию отца Земгалию со стольной Митавой, и 15-летний Вильгельм, которому досталась непосредственно Курляндия, – были вполне приличными молодыми людьми, а Вилли даже, по свидетельству современников, «еще в ранней юности подавал признаки недюжинного ума». И больше того, оба стремились следовать примеру разумного батюшки. Но справиться со сложностями управления, к которому рвалась властная мама, окруженная желавшей порулить (и естественно, погрязнуть в коррупции) свитой, им было сложно. Тем паче что оба были молоды и хотели попробовать жизнь на вкус: вырваться из дому, мир посмотреть и себя показать (тогда это называлось «перегринацией») – и если Фридрих еще в какой-то мере как-то уделял время и делам, то Вильгельма мама с советниками сплавили в «матушку Германию». А чтобы пацан не скучал и подольше не возвращался, разрешили ехать в веселой компании друзей детства.

В итоге, как и следовало ожидать, ничего хорошего не вышло. Никаких трагедий, правда, тоже не случилось, но хозяйство герцогства пошло на спад, особенно в Земгалии, вмешиваться в дела которой Фридрих не имел права. К тому же Вильгельм в своих странствиях, хотя и учился только на «отлично», а при дворах, которые посещал, нравился решительно всем, научился пить по-крупному, в чем спутники его полностью поддерживали, и домой не спешил. И когда все-таки вернулся, оказалось, что дома все очень и очень не в порядке: мамины советники – в основном «варяги» из Германии – довели маленькую страну почти до дефолта, и в Варшаву потоком шли жалобы от «сословий», требовавших взять герцогство под прямое управление. Причем особо наезжали даже не на вдовствующую герцогиню, которая разрешала всем все, а на бедного рачительного Фридриха, пытавшегося как-то вразумлять и что-то пресекать. И наезжали так жестко, что Фриц в конце концов в 1597-м плюнул на все и уехал в Варшаву служить в войсках Польши, которой был без лести предан, оставив обе части герцогства на брата, очень кстати вернувшегося из-за кордона. Причем с любимой, умной и очень властной женой, сумевшей если и не вовсе отучить суженого от алкоголя, то, по крайней мере, вогнавшей запои в рамки.

Решение, надо сказать, было разумным. Как и Фриц, Вилли был человеком ответственным и – фактор умной жены – бережливым, однако, в отличие от брата, неплохо разбирался в финансах, налоговой системе и законах, а также умел стоять на своем. Так что разобраться в делах, прогнать маминых советников, отправить на отдых саму маму и повысить доходы казны он, пусть и не без труда, но сумел. Но вот чего не сумел, так это найти общий язык с полностью потерявшими берега местными лендлордами, разворовавшими к тому времени половину герцогского земельного фонда. А когда стало ясно, что коса нашла на камень, рассердившись всерьез (он, не в пример брату, был вспыльчив), начал попросту конфисковывать все, на что у дворянства не было должным образом оформленных документов.

И вот тут коса опять нашла на камень. Вильгельм, сознавая свою правоту, похоже, не сознавал, что отдавать свое, даже краденое, не нравится никому, и в результате рассорился со всей элитой края, включая неких братьев Нольде, самых близких друзей, а некогда и собутыльников. Шутки кончились. Лавиной потекли доносы в Варшаву: Вильгельма обвиняли во всех грехах, от «тирании» до «симпатий к шведам», а когда за брата вступился Фридрих, имевший в Варшаве прекрасную репутацию, курляндские лендлорды озверели окончательно, начав на территории герцогства прямой саботаж, включая избиения герцогских чиновников. Напряжение росло и кончилось, как следовало ожидать, скверно: в августе 1615 года слуги Вильгельма, посланные арестовать братьев Нольде, перестаравшись, убили их «при попытке к бегству».

Панду гать!

И рвануло. Получив свою «голову Гонгадзе», курляндское дворянство отыграло ситуацию по полной программе, поставив Варшаву в ситуацию, закрыть глаза на которую не было никакой возможности. Да и желания, поскольку представлялся очевидный случай еще прочнее привязать вассала к своей повозке. Король назначил следственную комиссию, и та, прибыв на место, изучила все обстоятельства дела, придя к выводу о полной невиновности Фридриха (на которого тоже капали вовсю, обвиняя в соучастии). А что до Вильгельма, то, как гласил окончательный вердикт, хотя приказа убивать он не отдавал, «несет на своей душе ответственность», в связи с чем «должен оставить исполнение должности и на некоторый срок покинуть страну, оставив управление уделом на брата». При этом подразумевалось, что уезжает Вильгельм не навсегда. Но тут он сам сделал огромную глупость: дав волю чувствам, уехал не в Германию, где можно было бы тихо пересидеть, а – демонстративно – в Стокгольм, к злейшим врагам Варшавы, и после такого очевидного проявления нелояльности – при всем том, что никакой помощи у шведов опальный герцог не просил, – возвращение его стало невозможным. Так что в итоге он убыл в Штеттин, получил от тамошнего коллеги маленькое имение и аж до кончины в 1640-м, жил тихой жизнью мелкого помещика, изредка переписываясь с сыном Якобом, как и Земгалия, оставшимся на попечении брата. А между тем «кризис Нольде», помимо решения личной судьбы слишком вспыльчивого герцога, повлек за собой и куда более серьезные последствия.

Полностью оправдав безупречно верного Фридриха и окончательно определив, кто в герцогстве дворяне, а кто нет (повезло по итогам 119 родам), польские власти, однако, сделали все, чтобы урезать автономию Курляндии, максимально расширив права «шляхетства» и тем самым урезав власть герцога. В частности, согласно новому Die Regimentsformel, – уставу о государственном устройстве, – отныне все свои решения правитель обязан был согласовывать с Oberrate – четырьмя советниками (ландгофмейстер, канцлер, бургграф и ландмаршал), избранными дворянством. Они же (плюс несколько докторов юстиции) составляли Oberhofgericht, высший придворный суд, а плюс к тому и высшая власть на местах переходила к Oberhauptleute, «предводителям дворянства». Правда, в качестве компенсации (делать верного вассала совсем уж марионеткой Варшава не хотела) «уставы» были даны и городам, переведенным в прямое подчинение герцогу.

Что резкие ограничения полномочий мало кому из глав государств понравятся, ясно. Однако Фридрих был из меньшинства. В отличие от брата-изгнанника, спокойный, рассудительный и склонный к взаимовыгодным компромиссам, он очень точно уловил, что в новациях для власти есть и прямая польза. Во-первых, отныне дворянству, ранее только капризно требовавшему печенек, но ни за что не отвечавшему, предстояло принимать решения и вместе с герцогом – если не в первую очередь – нести груз ответственности за свои действия. А во-вторых, с этого момента стало ясно, что Варшава строит планы – не сейчас, так позже – упразднить автономию Курляндии как таковую, чего потомкам крестоносцев совершенно не хотелось, и при таком раскладе своевольные «юнкеры» становились естественным союзником какого-никакого, но своего герцога. Так что, по крайней мере, власть Митавы окрепла, а некто Отто Гротгус, многолетний вождь радикальной оппозиции «тиранам», стал ближайшим, очень доверенным советником герцога, без поддержки которого Фридриху едва ли удалось бы добиться главной цели жизни – сохранения власти за родом Кетлеров, то есть передачи престола племяннику Якобу, сыну Вильгельма, которого Фридрих воспитывал лично и очень любил. И надо сказать, было за что.

Просвещенный абсолют

Судя по всему, юный Якоб, родившийся 28 октября 1610 года, был человеком из разряда «штучных». Одаренный во всех отношениях, с правилами и моралью, получивший прекрасное образование в Кенигсберге и Берлине, с опальным отцом он был почти не знаком, делал жизнь с дяди и под диктовку матери, с раннего детства объяснившей ему, что при всех талантах без «сухого закона» в жизни не преуспеть. А что из парня будет толк, все признали, когда он, вернувшись из «перегринации», первым делом начал обустраивать морские порты, восстанавливая разрушенные войнами терминалы и строя (на собственные, от своих имений, деньги) судостроительные верфи. При этом нос не задирал, с предводителями дворянства общался уважительно, предлагал сотрудничество и долю в задуманных проектах – так что в 1638-м, когда старенький дядя Фриц решил сделать племянника соправителем, «общество» а», скинувшись на бакшиш варшавским магнатам, дабы те не позволили королю Владиславу IV, желавшему назначить герцогом Курляндии своего брата Яна Казимира, реализовать такую несправедливость. И те без особых проблем помешали.

Короче говоря, когда в августе 1642 года престарелый дядя, пережив младшего брата, наконец скончался, и Якоб, получив утверждение Варшавы, стал полноправным герцогом, подданные имели все основания ждать золотого века. И таки да. Прогресс, и без того очевидный, рванул в галоп. Якоб знал, чего хочет, и Якоб знал, как добиться своего. В первую очередь «призвали учителя»: по всему герцогству открывались школы, в Митаве даже женские, а также государственные (бесплатные) больницы. Дальше – больше, всего и не перечислишь: уже несколько лет достаточно захолустная, нищая, разрушенная недавней шведско-польской войной Курляндия стала, скажем так, «прибалтийским тигром». Один за другим росли заводы, производя товары обеих групп, «А» и «Б», со стапелей одно за другим сходили на воду самые современные суда, как торговые, так и военные. На пике бума, в 1658-м, торговый флот Якоба состоял из 60 крупных судов, а ВМФ – из 44 «линкоров», – и заказы на постройку кораблей поступали аж из Франции, а на фрахт – из самой Венеции. Правда, очень мешало воровство, однако и эту проблему молодой герцог решил успешно, перестав приглашать менеджеров из забугорья, а доверив руководство собственным подданным (разумеется, немецкого происхождения, но про туземцев никто не вспоминал по умолчанию).

Все? He-а. Помимо прочего – в соответствии с духом времени – Якоб, как большой, инициировал поиск колоний. Сперва, правда, попросился в партнеры к британской Ост-Индской компании, но затем, сообразив, что с жуликами толку не будет, начал играть в реальную конкисту. И очень даже не без успеха: в Африке у местного царька был куплен островок и участок земли на материке, близ реки Гамбии, построены форт и поселок, началась торговля – всем, чем душа пожелает, кроме (особый приказ Якоба) невольников. Такая щепетильность, кстати, крайне бесила капитанов работорговых флотилий, шаставших у берегов Черного континента на предмет скупки, но чиновников, рисковавших за взятки нарушать запрет, согласно инструкциям из Митавы, увольняли с конфискацией и без пособия. Ну и примерно то же происходило в Вест-Индии, где на купленном у англичан островке Тобаго выросли укрепленные поселки, именуемые исконно по-латышски – Якобсфорт, Казимирсгафен и Фридрихсгафен, – и обо всем этом, кстати, нынешние латвийские историки обожают поминать, как о свидетельствах славного прошлого их маленькой, очень суверенной нации.

Помни о Поликрате

В общем, как писал современник, проезжавший через Курляндию примерно в 1655-м, когда Якоб праздновал пятнадцатилетие пребывания у руля: «Нет слов, чтобы описать блаженство и богатство этих благословенных краев. Достаточно сказать, что в тавернах почтенные бюргеры, мастера, торговцы и знатные господа, владеющие землями, совместно с матросами, портовыми поденщиками и прочим простым людом, дружно поднимают кружки с добрым пивом за здравие любимого герцога». И было отчего. Любимый герцог ежедневно и ежечасно оправдывал доверие подданных. Справедливо именуя себя «первым работником Курляндии», он пахал как вол: лично курировал основные объекты, не позволяя себе даже послушать музыку, до которой был крайне охоч, вел активную дипломатическую работу, простив долги императору Священной Римской империи, получил наследственный титул германского имперского князя, тем самым введя род Кетлеров в сливки европейских элит. И сверх того, крепя авторитет в «верхах», умел, не притворяясь, добиваться признания «низов». Во всяком случае после 28 февраля 1648 года – когда герцог едва не погиб, спасая из проруби нескольких либавских детишек, – его популярность в массах достигла максимума, вообще возможного для человека, который еще жив.

Неудивительно, что в какой-то момент имя Якоба Кетлера стало своего рода критерием успеха. Якобу завидовали. Якобом восхищались. На Якоба старались равняться мелкие германские князьки, а князья покрупнее вступали с ним в уважительную переписку, прося совета и консультации по самым разным вопросам. И только сам Якоб – это видно по сохранившимся письмам периода расцвета – смотрел на ситуацию трезво. Не знаю, слышал ли он что-то о Поликрате и его перстне (скорее, как культурный человек, слышал), но даже если и нет, оснований для тревоги хватало. Дальновидный аналитик, он наблюдал, как страшно разорила Европу беспощадная Тридцатилетняя война, по счастливому случаю, не затронувшая Прибалтику, предвидел неизбежность очередной, окончательной схватки Швеции с Польшей – и боялся. Прекрасно понимая, что его крохотное «княжество в табакерке» может быть уничтожено в любой момент, и поделать с этим ничего нельзя. Разве что попытаться объявить нейтралитет и добиться от потенциальных участников будущей войны гарантий уважения этого нейтралитета.

Вот ради этого зыбкого, почти невероятного шанса, проявив чудеса дипломатического искусства и не жалея денег, герцог добился созыва специального конгресса в Любеке. А там, пару лет поговорив, представители заинтересованных сторон, включая Польшу, при участии Франции, главной победительницы в прошедшей войне и практически гегемона Европы, дали-таки гарантии, что Курляндия, ежели что, вправе остаться в стороне от конфликта, при том единственном условии, что дом Кетлеров станет снабжать всех, кто потребует, продовольствием. И это, конечно, было огромной дипломатической победой, но в реальной жизни, где правила диктует сила, победа была хуже поражения. Просто потому, что когда война все-таки началась, в первые же ее дни генерал Роберт Дуглас, командующий шведскими войсками в Прибалтике, без всяких разговоров ввел в Курляндию войска, в ночь с 28 на 29 сентября 1658 года овладел Митавой и, после категорического отказа герцога присягнуть Стокгольму, объявил Якоба и его семью «пленниками Трех Корон» – и плен, сперва в Риге, а потом в Ивангороде, оказался далеко не формальностью: Кетлеров, вымогая присягу, держали в настолько тяжелых условиях, насколько это допускали приличия времени, порой угрожая и казнью. Тем не менее Якоб твердо отказывался признать верховную власть Швеции, заявляя, что лучше умрет на плахе, и в конце концов стойкость оправдала себя: война, окончившись ничем, оказалась все же выгоднее для Польши, и по Оливскому миру герцога в июле 1660 года освободили, взяв на прощание клятву, что «мстить шведам не будет, а будет верным другом».

Глава VIII. Доктрина ограниченного суверенитета (2)

Горький привкус полыни

По свидетельству очевидцев, в герцогстве Якоба встречали на коленях, как Спасителя. В него верили исступленно, и только сам он, видимо, понимал, что вернуть старые добрые времена нельзя: все, созданное годами упорных трудов, было разрушено. Заводы обратились в прах, лучшие кадры погибли или, если повезло, разбежались. Флот погиб, а что осталось – угнали, торговля ушла в глубокий минус. Колонии и на Гамбии, и на Тобаго – явочным порядком присвоили то ли голландцы, то ли англичане, а отдавать, естественно, не собирались, и никакие арбитражи тут никакой роли уже не играли. В общем, герцог вернулся на пепелище в полном смысле слова: первое время, пока не нашелся сколько-то подлежащий экспресс-ремонту особняк, пришлось даже жить на съемной квартире. Все это не могло не сказаться на уже совсем немолодом человеке: буквально за два-три месяца герцог, стойко перенесший тяготы плена, полностью поседел, ссутулился, стал хуже видеть и, как говорят, «постарел на десять лет».

Тем не менее, что бы ни было на душе, в работу он впрягся мгновенно, стараясь подавать пример уцелевшим подданным, и хотя, конечно, строить не ломать, кое-что получалось. Тем паче что дворянство, потерявшее в годы войны практически все, особо права не качало, доверив герцогу, таланты которого были общеизвестны, практически диктаторские полномочия, которыми тот и воспользовался, взяв под контроль города. С этих пор местное начальство вновь, как при Готгарде, утверждалось в должностях герцогом, и герцогские же чиновники курировали налоговую сферу, включая мельничные сборы. И телега стронулась. Понемногу вновь вступали в строй заводы и фабрики, ожил, хотя, конечно, не в старых объемах, торговый флот, а в 1664-м, в результате долгих и сложных переговоров с Лондоном, Митаве удалось добиться пусть и не возвращения краденых колоний, но, по крайней мере, неких «преимущественных прав» в торговле с Гамбией и Тобаго.

В целом, судя по церковным метрическим книгам, четко зафиксировавшим медленный, но стабильный рост населения в третьей четверти XVII века, с этого момента на пепелище, еще недавно называвшемся «блаженной Курляндией», вновь начинается подъем, экономика и производства крепнут – но за все нужно платить, и Якоб дряхлеет день ото дня. А в 1676-м, после смерти любимой супруги, переносит инфаркт, после чего понемногу отходит от дел, стараясь лишь, насколько хватает сил, подбирать толковых и не очень вороватых сотрудников. Сам Якоб в письмах именует это время «грустной моей осенью», теряет интерес к жизни и в начале 1682 года умирает, высказав перед смертью надежду на то, что сыновья, Фридрих Казимир и Фердинанд, «постараются работать на благо Курляндии не хуже, чем старался я».

Тусклые краски заката

Определенные основания у бедняги Якоба были. Сыновей своих – к моменту смерти отца уже взрослых – он воспитывал в тех понятиях, которых придерживался сам, включая верность Варшаве, ответственность перед Курляндией и полный отказ от алкоголя. К тому же наследник, кронпринц Фридрих Казимир, по общему мнению, многое унаследовавший от покойного батюшки, искренне хотел продолжать его труды. Вот только масштабы не совпадали. Фридрих был копией Якоба даже внешне, но, так сказать, в уменьшенном варианте, и случись ему принять край в процветающем состоянии, он, безусловно, смог бы поддержать стабильность. А вот в имеющейся ситуации, увы, не тянул. Хотел, но все время что-то срывалось. И к тому же, пережив тяжелые времена, да еще и женившись, после смерти супруги, по любви, на молоденькой, лет на 20 младше, прусской принцесске, хотел наконец-то пожить по-людски. Чтобы дворец сиял, как у взрослых, чтобы были шикарные обновки, балы, праздники и настоящая соколиная охота, чтобы при дворе пели кастраты из Италии, а на парадах блистала настоящая армия, пусть хотя бы небольшая – 66 конных лейб-гвардейцев, 95 пехотинцев и 70 драгун. А на все это требовались деньги, и все, что удавалось получить с возрождаемых предприятий, вместо того чтобы идти в дело, вылетало в трубу под сладкие песни импортных скопцов, так что – донерветтер! – приходилось лезть в долги, закладывая имения, и повышать налоги, а это никак не укрепляло любви подданных к его светлости. В связи с чем подданные усиленно стучали в Варшаву, науськивая поляков на законного суверена, который-де мог бы материально поддержать матушку-Полыпу, а вместо того тратит деньги непонятно на что.

Впрочем, на век Фридриха Казимира хватило. Он ушел из жизни 22 января 1698 года, оставив престол маленькому, очень позднему сынишке Фридриху Вильгельму, всего пяти с половиной лет от роду. По закону регентство должно было перейти к верховным советникам, избранным ландтагом, но Варшава внесла свои поправки, передав должности опекуна и временного правителя младшему брату Фридриха Казимира – принцу Фердинанду, мужику пожилому, считавшему себя незаслуженно обойденным и тоже желавшему красиво пожить. Что крайне не нравилось местным элитам, с которыми Фердинанд еще и не дружил. Но поляки исходили из того, что верность претендента несомненна, а это, сто дзяблув, самое главное. И надо сказать, были правы: когда грянула Северная война и Карл XII разбил поляков под Ригой, где принц Фердинанд командовал артиллерией и стоял до конца, когда и конница, и пехота Речи Посполитой уже обратились в бегство, регент Курляндии отказался от контактов со шведами и предпочел эмигрировать в Данциг. Это было красиво, но не более того, – а герцогство, оставшись без верховной власти (маленького Фридриха Вильгельма успели вовремя увезти в спокойную Германию, к прусским родственникам мамы), стало добычей гоняющихся друг за другом русской и шведской армий, причем «ординарные» бедствия войны были усугублены жуткой эпидемией чумы. А на фоне всего этого кошмара несчастные Курляндию и Земгалию, помимо «большой», терзала еще и маленькая, «внутренняя» война: герцогиня-мать, объявившая себя регентом, и Фердинанд, сидящий в Данциге, боролись друг с другом за власть, и бед от этих разборок было очень много. Разумеется, именем герцога, плотно запертого у германской родни без права переписки.

И вот в такой-то ситуации на симпатичного, очень толкового и доброго – его письма сестрам это подтверждают – мальчишку обращает внимание лично Петр Алексеевич, проходящий курс лечения на немецких водах. А обратив, всерьез заинтересовывается. Война за «окно в Европу» уже идет полным ходом, и Курляндия царя весьма интересует, тем паче что дома имеют несколько племянниц на выданье, и юный герцог – очень хорошая партия, особенно если его правильно воспитать и ориентировать. Решение стремительный государь принимает быстро, а далее – уже дело техники: в Берлин идет запрос, Берлин не возражает, после чего верховные советники, не спрашивая ни маму, ни тем более Фердинанда, в ноябре 1709-го, за год до положенного срока, объявляют принца совершеннолетним. А в мае 1710-го года юноша, уже в статусе полноценного герцога, прибывает в Курляндию, где уставшее от постоянных разборок население встречает его овациями, тем паче что очень скоро становится ясно: Фридрих Вильгельм не только тактичен и умен, но и реально намерен работать на благо страны, мечтая быть таким, как ставший легендой дедушка Якоб. Однако долго длить идиллию времени нет: герцога уже ждут в Петербурге – женить, знакомиться по-настоящему и давать инструкции.

Анютины глазки

Казалось бы, все складывается, как нельзя лучше. Жених пришелся ко двору, понравившись решительно всем; в невесты из имеющихся царских племянниц выбрали Анну, приятную, по тогдашним отзывам, очень скромную девушку; ребята – это отмечено в посольской переписке – глянулись друг дружке, и И ноября 1710 года состоялось венчание, а затем, как положено, свадьба, затянувшаяся на два месяца. Вот только беда – праздновали по-русски, со всеми полагающимися нюансами, и открутиться от неизбежного юнец, ни разу в жизни (как и дед, как и отец) не пробовавший ничего крепче легкого пива, не мог ни при каких обстоятельствах. Новая родня – в первую очередь дядя Петер, не выпить с которым было немыслимо, – просто не понимала отказа. Так что пришлось. Не пригубляя для приличия, а наравне со всеми, под бесконечное «А теперь за…». И в конце концов, с честью выдержав испытание и признанный своим в доску, Фридрих Вильгельм, едва успев (если успев, – тут мнения разнятся) стать реальным мужем, скончался по пути домой 21 января 1711 года, не успев даже вновь увидеть свое герцогство. Кто-то на эту тему уклончиво пишет «от некоей болезни», кто-то более конкретно – «застудившись», но многие, особенно современники, предпочитают многозначительно ссылаться на волю Божью, которая неисповедима.

Естественно, все были огорчены. Естественно, Анна в первую очередь. Она долго плакала, а потому, похоронив супруга, попросилась домой, но дядя имел иные планы, на всяческие ми-ми-ми ему было плевать, и молодая герцогиня, деваться некуда – осталась в Курляндии в ранге вдовствующей и правящей. Естественно, под присмотром людей из России, шефом которых был лично Александр Меншиков, завязавший оживленную переписку с митавской элитой, в основном о политике, но, в частности, и на предмет возможного выдвижения себя, любимого, в герцоги. Ясно, что такое положение дел нравилось не всем. В первую очередь выдвигал претензии беглый Фердинанд, интересы которого лоббировала Варшава, причем на крайний случай «данцигский сиделец» готов был удовлетвориться и доходами с герцогства – но на его метания в Петербурге внимания не обращали. Меншиков уже вполне открыто чистил место под себя, и как только Петра Великого не стало, занялся вопросом всерьез. Однако не преуспел: опасаясь попасть в полный ощип, курляндское «шляхетство» пригласило на смотрины Морица Саксонского, внебрачного сына польского короля Августа Сильного, прославленного силача, красавца и бабника. И очень мудро поступили: молодой орел, внешне похожий на фатера, но куда талантливее (позже он станет великим полководцем), мгновенно обаял крошку Анхен настолько, что она не отказала ему решительно ни в чем, а спешно собравшийся ландтаг единогласно проголосовал за стремительного бастарда, рекомендовав и так на все уже готовой Анне отдать ему руку, а также сердце. Параллельно в Варшаву помчался курьер с просьбой срочно утвердить выбор сословия и герцогини, тем паче, что данный выбор был подтвержден и специальным посланником Парижа.

В Петербурге такому повороту, естественно, совсем не обрадовались. Меншиков посовещался с Екатериной, императрица высказала Августу «фэ», и польский король, прочно сидящий на русских грантах, мгновенно изменил свое мнение, велев сыну возвращаться и не делать глупостей. Правда, судя по всему, принимая столь взвешенное решение, Август на минуточку забыл себя в молодости, а Мориц, хоть и бастард, во всех отношениях – кроме мозгов, которых у него хватало, – будучи копией отца в юности, берегов не видел. Так что на требования папеньки он отвечать не стал (от слова «вообще») и продолжал принимать присяги на верность, параллельно выезжая с герцогиней на долгие прогулки с ночевками. В итоге дошло чуть ли не до войны. Сильный отряд, посланный из Варшавы вразумлять шалопая, приблизившись к дому Вельмница, где шалопай снимал этаж, напоролся на огонь, отошел, перегруппировался, начал атаку по всем правилам военного искусства, и хрен знает, чем бы все кончилось, не пришли Анна еще больший отряд, выручивший милого друга из осады. После чего милый друг вообще переселился во дворец и заявил, что вступает во все права, включая супружеские.

Глава IX. Доктрина ограниченного суверенитета (3)

Леди Макбет Митавского уезда

Скандал вышел знатный, на всю Европу. Морицу аплодировало все «высшее общество» от Лиссабона до Дрездена, над Августом деликатно посмеивались, а по поводу России возмущенно качали головами: дескать, нельзя терпеть столь наглое вмешательство во внутренние дела чужих вассалов. И вполне возможно, любовники добились бы своего – тем паче что Екатерина скончалась, Меншиков пал, а избрание Морица было подтверждено вновь внеочередным ландтагом, умей лихой бастард хоть чуточку спорить с гормонами. Этого, однако, от Бога дано не было. Вместо того чтобы какое-то время вести себя прилично и дождаться формального бракосочетания, после чего дать волю натуре, он пошел по бабам столь беспардонно и вразнос, отмахиваясь от занудливой невесты, что Анна, хоть и любившая без памяти, оскорбилась. А страшнее обиженной и разлюбившей женщины, известное дело, зверя нет, и Морицу пришлось ощутить этот факт на себе в полной мере. Анна сказала «Нет!», а когда бывший возлюбленный уперся, собрал сторонников и заявил претензии на престол, в Питер, к «братцу Петеньке» пошло письмо с просьбой о защите и в конце концов из Риги явились войска, окружившие укрепления, воздвигнутые Морицем на маленьком островке, так что ему пришлось спешно спасаться – речь вполне могла идти и о Сибири, – переодевшись в непонятно чьи обноски.

Ближайшим итогом всей этой оперетки стало резкое изменение характера Анны. Переболев тяжелой «нервической горячкой», герцогиня встала на ноги совсем иным человеком: полная, немного замкнутая и очень доверчивая молодая дама сделалась вспыльчива, надменна, крайне властна, сурова до бессердечия, начала попивать крепкое – и перестала кому бы то ни было верить. Кроме очень красивого парня по имени Эрнст Иоганн, по фамилии Бюрен, а по происхождению – то ли такого мелкого дворянина, что зарабатывать на жизнь ему приходилось на конюшне, то ли и вовсе простолюдина. Впрочем, вопросы генеалогии герцогиню не волновали: ей вполне доставало и того, что Эрнст Иоганн по собственной воле сидел рядом, когда она валялась в бреду, был с ней неподдельно (по письмам это видно) искренен, нежен и, судя по всему, действительно ее любил. При этом ничего не прося для себя – да и просить у нищенки было, в общем, нечего. С этого момента и навсегда личная жизнь Анны определилась, а в 1730-м, как известно, золушка из Митавы сделалась всемогущей российской императрицей, увезла с собой в Петербург всех, кто был к ней хоть сколько-то добр в трудные времена, – и все пошло совсем иначе, нежели раньше. Курляндия, которую она особо не любила, отныне интересовала ее только с точки зрения интересов России, и вопрос с уже не нужной ей самой маленькой короной она рассматривала исключительно в этом ракурсе, уже в качестве главного арбитра, уже имея собственное мнение насчет наилучшей кандидатуры.

Далее пошла форменная чехарда. Морица, рискнувшего приехать в Петербург поиграть на старых струнах, практически пнули под зад, старому, но законному герцогу Фердинанду, при всех реальных правах и польской поддержке, порекомендовали «здорова ради» в оставшуюся без высшей власти Курляндию носа не совать – что он и выполнил. И когда стало понятно, какое конкретно решение этого вопроса нравится Анне, новый король польский Август III, плюнув на все права еще живого Фердинанда, предложил курляндскому дворянству «лучшую кандидатуру из возможных». Ага. Именно. «Благородного рыцаря Эрнста Иоганна Бирона». С приложением справки от французского герцога, подтверждавшего, что шевалье Бюрен на самом деле его родственник, потомок Биронов, отбывших крестить балтийских язычников еще во времена епископа Альберта. Тем самым вопрос был принципиально решен, а приятные подарки из России окончательно убедили митавскую элиту в том, что от добра добра не ищут. Вот только сам Бюрен – вернее, Бирон – согласия не давал. И не из кокетства: Анна настаивала и даже бранила, но при живом Фердинанде он занимать престол отказывался. Возможно, конечно, что не хотел нехороших шепотов в Митаве, но вряд ли: переезжать туда он все равно не собирался – так что, скорее всего, таки по этическим соображениям. Очень не исключаю: при всем том, что о Бироне и «бироновщине» полагается говорить только плохо, есть основания считать, что это в основном наветы, а был Эрнст Иоганн вполне порядочным человеком.

Без руля и без ветрил

Как бы то ни было, 4 мая 1737 года, когда со смертью 82-летнего бездетного Фердинанда род Кетлеров пресекся, согласие наконец было дано. Вскоре Эрнст Иоганн, давший наконец согласие, был единогласно признан сословиями Курляндии и утвержден польским сувереном, после чего в совершенно нищий край пошли русские дотации, герцог, хотя и издалека, вникал в дела, уделял особое внимание городским элитам – и жить стало легче. Но, как известно, ненадолго, всего лишь до 1740 года, когда не стало Анны. У Эрнста Иоганна начались неприятности, завершившиеся поездкой в Сибирь, а в герцогстве, оказавшемся этакой «соломенной вдовой», наступила эпоха хаоса. Вновь один за другим пошли тощие годы, все грабили всех, обзавестись хоть каким-то гарантом не позволяли соседи – и что самое интересное, лучшим вариантом, при всех разногласиях, считался все-таки «сибирский сиделец», которого любили горожане и очень многие «юнкеры».

Впрочем, пока была жива Елизавета, об этом можно было только мечтать, а поскольку безвластие становилось уже совсем невыносимым, по просьбе все того же Августа III могущественная союзница сочла возможным не возразить против приезда в Митаву его сына Карла, который в 1759-м и был торжественно провозглашен герцогом. Но далеко не всеми: основная часть курляндских элит по-прежнему симпатизировала Бирону, да к тому же новый босс решил собирать налоги для Варшавы и в конце концов стычки между «эрнестинцами» и «каролинцами» на улицах городов начали напоминать гражданскую войну. Но все-таки пронесло. Елизавета скончалась, после чего состарившийся, но все еще очень красивый Эрнст Иоганн был срочно возвращен из ссылки и получил разрешение уехать в свою столицу.

Решительно все современники событий и большинство исследователей сходятся на том, что старый герцог возвращался в Митаву с самыми лучшими намерениями, толковыми планами и финансами для их реализации. В связи с чем, когда после разоружения русскими войсками гвардии «саксонского гостя» Эрнст Иоганн в январе 1763 года въехал в свою столицу, встречали его вполне радостно. Однако, разумеется, не все. «Польская партия», предвидя ротацию и потерю кормушки, злилась, польский сенат обвинил «эрнестинцев» в совершении политического преступления и на улицах уже позвякивали саблями, – однако в самый решительный момент у «альтернативного герцога» не выдержали нервы. Карл отрекся, уехал из Митавы, а через несколько месяцев умер его отец, Август III, почил в Бозе, после чего «саксонская интрига» исчерпала себя. Новый же пан круль, Станислав Понятовский, ставленник России, естественно, Бирона признал. Но мира в герцогстве все равно не было, причем позиции противников были сугубо меркантильны, то есть при пустой кормушке непримиримы, и в конце концов престарелый Эрнст Иоганн в 1767-м «во имя спокойствия и примирения» отрекся от престола и навсегда покинул Митаву, передав пост сыну Петру, – и началась полная анархия. Денег не было, закона не было, зато при дворе на питерские дотации веселились вовсю, никакого интереса к политике не проявляя, а в конце концов устав от докучливых подданных, его светлость вообще плюнул на все и на целых три года укатил в Европу, где по пути приобрел несколько престижных и доходных имений.

Трофейная Германия

По сути, начиная с этого времени государства уже не было. Была пародия, усугубленная анархией. Ландтаги собирались, прерывались в связи с мордобоем и распускались, а через месяц все шло по новому кругу. Торговля сошла на нет в связи с грабежами на дорогах, а поскольку за бандами стояли местные лендлорды, жаловаться было некому. Уголовщина, крышуемая с самого верха, процветала и в городах, где стало опасно ходить даже днем, в сельской местности закона и правил не было вовсе, а жалобы в Варшаву, после первого раздела ушедшую в глухое пике, уже не помогали. А самое страшное, в ситуации форменного голодомора, впервые за пять веков взыграл инстинкт самосохранения у «туземцев», ранее смирных и совершенно незаметных: они не выдвигали никаких лозунгов, они просто толпами врывались в поместья, забивали палками всех, кто сопротивлялся, и растаскивали все съестное и не съестное, а бороться с ними было некому (прикормленные банды сами боялись озверевших крестьян), и ждать помощи тоже ниоткуда не приходилось.

В такой ситуации, когда герцогская власть формально была, но фактически не существовала, а в Варшаве о Курляндии просто-напросто забыли и вспоминать не хотели, дворянство края, по ходу склок, как-то незаметно задумалось о том, что с суверенитетом нужно кончать. Вопрос заключался только в том, как сделать это юридически красиво (тут всем было ясно, что следует дождаться конца Польши, который прогнозировали все), а главное, под кого лечь после того. Тут мнения, естественно, расходились: городские «нобили», мастера и торговцы, а также примерно две трети дворян победнее симпатизировали России, «магнаты» (27 семей) предпочитали слиться с родственной Пруссией. Однако в Берлине к идее отнеслись без ажиотажа. То есть против присоединения пары вкусных портов никто ничего против не имел, однако брать на себя заботы по восстановлению совершенно разрушенной экономики края хозяйственные «старшие братья» не намеревались категорически, разве что в случае, если Россия выдаст беспроцентный долгосрочный кредит. Россия же, со своей стороны, ничуть не возражала против ухода Митавы под Берлин, но оплачивать это удовольствие категорически отказывалась. И в конце концов, в очередной раз разбив лоб о берлинские стены, барон Отто Герман фон Ховен, бывший лидер «каролинцев», вождь «прусской» партии, потомственный враг Биронов и России, лично поехал к Екатерине, которую, в ходе аудиенции, умолял «пощадить и спасти Курляндию». На что Матушка в тот момент – лето 1792 года – не ответила ни «да», ни «нет», но былого врага обласкала и дала денег на восстановление хозяйства. После чего все сомнения «прусской» партии рассеялись, как роса на рассвете, и она перестала существовать, слившись с «российской».

А в январе 1795 года, когда, в связи упразднением Речи Посполитой, курляндский ландтаг освободил себя от присяги Польше, объявив о полной независимости герцогства, наступила развязка. Пышно отметив сбычу вековых мечт, господа делегаты при полном непротивлении сторон утвердили и обращение к Екатерине, «препоручая Ее Величеству дальнейшее устройство Курляндии и Земигалии таким образом, каким ей самой будет угодно». О живом и законном герцоге Петре не вспомнил никто, разве что два министра отказались подписать манифест, заявив, что полностью согласны со всеми принятыми решениями, но, будучи на государственной службе, хотят сохранить уважение его светлости. Объяснение было принято, герцогу, незадолго до того уехавшему в Петербург, направили курьера с сообщением, что отныне он – никто и может опять стать кем-то, только ежели в Петербурге так решат, и в Петербурге решили. В конце марта второй и последний Бирон был приглашен к императрице, спрошен, предпочтет он герцогство или деньги, выбрал деньги (очень большие), отрекся от титула и в августе навсегда покинул Курляндию, уехав в одно из своих саксонских имений. Матушка же, приняв в апреле присягу представителей курляндской элиты, милостиво указать соизволила, что население вновь учрежденного Курляндского наместничества обретает – «в соответствии с сословием» – все права дворянства и мещанства российского, сохранив за собой и все привилегии, ранее ему принадлежавшие. О латышах, конечно, не было ни слова – за отсутствием латышей, – но особая оговорка о «надобности впредь избегать тиранства над крестьянами под угрозой гнева Государыни» в одном из актов содержалась, и это был первый в истории документ, где вопрос о недопустимости превращения туземцев в скот хоть как-то поднимался.

Вот и все.

Но память обо всех этих событиях, в частности, разумеется, и о наглости «русских варваров», захвативших кусочек Европы и помешавших Европе разрастись на восток, никуда не девшись, легла в коллективное цивилизованное подсознание, стала основой для непреходящей неприязни. Хотя, следует отметить, на тему Курляндии, весьма пребыванием в составе Империи довольной, в XIX веке претензий России не предъявляли. Ее активно поругивали, а затем и хором осуждали – главным образом за «угнетение бедной Польши», по сей день считающееся показательным, можно сказать, хрестоматийным примером «русской агрессивности».

Глава X. Очень белый орел

Скажем сразу: изначально никто никого не тиранил. Воевали стародавние русичи со стародавними же ляхами еще во времена былинные, но по-соседски, даже, пожалуй, по-братски, как все тогда – за право рэкетировать порубежные области. Поляки, правда, аппетит имели покруче. Если русичи даже в периоды, когда Польша лежала в руинах (как было в конце XII века), а Русь, наоборот, сияла и порхала, ни на что, кроме десятка мелких городков, не претендовали, то польские братья при малейшей возможности добирались аж до Киева, как правило, по приглашению группы товарищей (в 1015 году – Святополка, в 1069 году – Изяслава), однако оба пытались задержаться навсегда, и выставлять «интернационалистов» русичам приходилось методами, далекими от политкорректности. Однако, повторюсь, все было в рамках правил. Тем более понять поляков можно: грабить хотелось, как всем, а шкала возможностей была обидно коротка: ежели русичи при желании могли хоть на Хазарию сходить, хоть аж на Царь-град, то Польшу с запада подпирали хмурые немцы, с юга – чехи, с немцами тесно повязанные, а с севера – вообще море. Да и позже особо делить полякам с Русью было нечего.

Зато Великое княжество Литовское (ВКЛ) – совсем иное дело. Если поляки от всех русских земель отщипнули близлежащую Галичину, успешно переварив которую дальше не двинулись (далеко и сил маловато), то ВКЛ (к собственно Литве имеющее отношение примерно такое же, как нынешняя Нормандия к викингам), наряду с Московией, оказалось одним из двух центров формирования русской государственности. И, натурально, конкурентом. А коль скоро так, то войны разгорались часто и с ожесточением тем большим, чем острее свежая, с пылу, с жару, «литвинская» элита ощущала потребность в самоидентификации. В смысле, чем больше хотела отличаться от восточных собратьев. Именно поиск самоидентификации в конце концов привел верхушку ВКЛ (мнение большинства населения мало кого волновало) к уходу из православия в католичество, а затем и к полной интеграции с элитой Польши. Впрочем, излагать подробности этого процесса не время и не место (кстати, нынче на Украине «верхи» при полном пренебрежении мнением «низов» идут тем же путем, что и пятьсот лет назад, – с той, правда, разницей, что сами далеко не Рюриковичи).

Главное для нас то, что к концу XVI века, точнее – в 1596 году, Польша съела Великое княжество. При полном непротивлении тамошних элит. Юридически, конечно, не совсем уж съела, но по факту – съела безусловно, став фундаментом и ведущей силой нового союзного государства – Ржеж Посполиты (РП). И помимо разных приятных преференций – ясен пень – унаследовала от него геополитическую концепцию. Однако с начала XVII века парадигма радикально изменилась. Если для ВКЛ речь шла о воссоединении русских (православных) земель, то в понимании Польши «натиск на Восток» был элементарной конкистой, по сути, мало чем отличавшейся от экспансии первых крестоносцев в Палестину или испанских идальго в Америку и точно так же оформленной идеологически (цели, как всегда, были вполне прозаическими, но официально маскировались заявлениями о необходимости обращения «схизматиков» в истинную веру и защиты Европы от «восточных варваров»), С этого момента противостояние стало, так сказать, мировоззренческим, а значит – непримиримым. К слову, этим и объясняется, в частности, продолжительность и ожесточенность «смутных времен» в России: Москва вполне готова была принять польского королевича в цари и пойти на объединение с РП, как наследницей ВКЛ, но не стать владением Польши, как «форпоста Европы»; Польша же, со своей стороны, рассматривала Московию как лакомый кусочек и неисчерпаемый ресурс наделов с крепостными для безземельных «младших сыновей». Так что поступок Сигизмунда, не отпустившего в Россию своего наследника, уже юридически объявленного царем, а самолично двинувшегося с войском на Москву был вполне закономерен.

Впрочем, эти нюансы, при всей их важности, нас интересуют как констатация, вдаваться в подробности незачем. Отметим лишь, что в течение XVII века Ржеж Посполита, воюя на всех фронтах, в том числе и с собственным православным населением, не желавшим быть «индейцами», надорвалась, а к середине XVIII столетия о ней едва ли можно было говорить как о независимом государстве. Более того, и как о государстве вообще – тоже. Даже не потому что страной правили саксонские курфюрсты (они как раз носили корону на правах личной унии, так что ни о каком подчинении Саксонии речи не шло), а в том, что страной никто не правил. В итоге непростых перипетий РП в смысле внутриполитического устроения оказалась всемирным уникумом, аналогий не имеющим. Король был пешкой. И, как правило, ничтожеством (обжегшись в конце XVII века на Яне Собеском, солидные люди зареклись повторять ошибку, выдвигая в зиц-председатели тихую серость). Страной правило дворянство. Все, без исключений. И магнаты-сенаторы, и шляхетная мелкота, и вообще безземельные голодранцы при гербе формально были абсолютно равны; каждый мог избирать на местных сеймиках депутатов большого сейма, и каждый мог быть депутатом избран.

Это была в полном смысле слова Res Publica, управляемая всем народом. То есть, конечно, не всем, но огромной его частью. Ибо польская шляхта была весьма и весьма многочисленна, и в процентном отношении соотношение политически полноправных граждан к населению государства в целом намного превышало соответствующие показатели в таких классических республиках, как швейцарские кантоны или провинции только-только возникших Нидерландов. Более того, решения как сеймиков, так и сейма считались действительными лишь при условии полного единогласия. Даже один голос «против» отменял решение, вне зависимости от того, кто крикнул «Veto!», почему и насколько важен был для государства запрещенный законопроект. В таких условиях демократия бушевала вовсю. Магнаты – равные среди равных, один голос у каждого – сидели на сеймах, даже не прося слова; рвали рубахи на груди рядовые шляхтичи. Но эти новенькие рубахи, как, впрочем, и все остальное, было подарено им теми же магнатами, в чьих владениях проходили сеймики. В итоге, разумеется, проходили только проекты, предварительно согласованные «большими братьями», если же согласовано было не все, дело доходило до роспуска сейма, а то и до сабельной рубки. А поскольку интересы магнатских групп были противоположны, никаких серьезных решений на сеймах не принималось вообще; дела делались на местах, закона не было, а магнатские группировки, стремясь нарастить потенциал, шли на любые компромиссы с совестью. Что, естественно, не могло не вызвать интерес иностранных дипломатов. И не только…

Глава XI. Русская рулетка

Что состоянием Польши (для краткости будем говорить так) не могли не воспользоваться соседи, понятно. И не только соседи. Однако более всего бардак был выгоден России, в отличие от католических стран справедливо считавшей Польшу врагом идейным и постоянным, а следовательно, заинтересованной в ее максимальном ослаблении. Что, по указаниям из СПб, и претворялось в жизнь. Благо особенно и вмешиваться не нужно было. Достаточно было играть на местных противоречиях. А с 1734 года, после смерти Августа Саксонского, старого и покорного друга России, и провала операции по продвижению на престол кандидатуры Версаля, российское посольство стало в Кракове примерно тем, чем является амбасада США в сегодняшнем Тбилиси, – вплоть до последнего слова в вопросе о кандидатуре «пана круля». Сперва им стал сын Августа, тоже Август, а позже, в 1764-м, Станислав Понятовский, отставной «милый друг» российской Императрицы и ее прямой ставленник. Вместе с тем рост влияния России очень не нравился другим соседям Польши. В первую очередь и по очевидным причинам, естественно, Австрии. Но и Пруссии, в эпоху Фридриха II быстро поднимающейся с колен, не меньше. Пруссия стремилась к Балтике, поставив основной политической целью на северном направлении «связать» собственно прусские земли с Бранденбургом, и обойти Польшу в рамках этой задачи не могла. Так что Фридрих интриговал вокруг «больного человека Европы» вовсю. Системно. От массированного вброса на польский рынок фальшивых, но очень качественных денег до агитации среди немецкого населения польской Померании, заявляя при этом о своей готовности стать гарантом интересов польских протестантов, прозябавших в статусе людей второго сорта, довольно близкого к нынешнему статусу «неграждан» в странах Балтии.

Действовал Берлин аккуратно, но очень напористо: руки у России к 1766 году были связаны назревающей и уже практически неизбежной войной на Балканах. Однако и оставить прусские претензии без внимания СПб не мог. В итоге была инициирована встречная инициатива, ставящая во главу угла судьбу православного населения. Благо поводов имелось достаточно: к середине XVIII века положение «схизматиков» в ультракатолической стране стало из неприятного – невыносимым. Земли Правобережной Украины, оставшиеся после войн минувшего века «пiд ляхами», активно раздавались польским шляхтичам. Естественно, вместе с мужиками. При этом, в отличие от выбитых в Хмельниччину магнатов «литвинского корня», новые паны видели в живой собственности только скот. Былые вольности ушли в легенду; от казачества как сословия осталась только пара тысяч стремительно вырождающихся запорожцев да «надворные казаки» – дружины православных наемников, охранявших усадьбы хозяев-католиков от налетов гайдамацких банд, которыми кишмя кишел край. Удавку накинули даже на православную церковь, фактически ведя дело к ее выживанию с Правобережья – крещение «схизматиков» в «правильную веру» рассматривалось как прививка от симпатий к православной России (что, кстати, опять-таки напоминает происходящее на современной Украине). Однако, в отличие от XVII века, теперь «быдло» оставалось быдлом, даже согласившись креститься слева направо.

Неудивительно, что в столь нервной обстановке чудовищный бандитизм, терзавший Правобережье, приобретает политический оттенок. Гайдамаки, в сущности, вульгарные криминалы, в глазах совершенно затюканных аборигенов становятся идейными борцами за православие и хоть какую-то справедливость, шайки разрастаются в многотысячные скопища, а православные батюшки святят ножи головорезам. Борьба с бандитизмом из разряда полицейских операций переходит на уровень армейских, а поскольку ведется силами частных армий, уровень озверения с обеих сторон зашкаливает за все представимые рамки. Вмешательство России становится абсолютно неизбежным: с одной стороны, ей совсем не выгоден хаос на границе, к тому же и потенциально опасный для самой Империи, с другой же – ситуация создает возможность разыграть ту же карту, что и Берлин, но в собственных целях.

В 1767 году, реализуя указания СПб, князь Репнин, российский посол в Варшаве, инициирует созыв сейма (впоследствии так и названного «Репнинским») с целью разработать меры по преодолению кризиса. Итогом работы сейма стало принятие «Кардинальных законов» – первой польской конституции, – включавших, в частности, и положение о свободе вероисповедания и уравнении православных и протестантов в правах с католиками. Это было великолепным упреждающим ходом, выбивавшим козыри из рук Берлина. Но это же вызвало истерику как у практически всемогущей Церкви, так и у душевладельцев Правобережья, чья безраздельная власть над жизнью и имуществом «быдла» слегка поколебалась. Правда, оспаривать мнение большинства в Варшаве, где «прогрессистов» надежно подпирали российские штыки, блюстители традиций не рискнули. Но на Правобережье полыхнуло всерьез. Провозглашенная в городе Бар «конфедерация» – военно-политическое объединение патриотов, готовых спасать Ойчизну от тлетворных влияний, – начала войну против всех подряд. Против гайдамаков (этим, впрочем, ее участники занимались и до того), против пана круля, «пляшущего под дудку москалей» и, натурально, против самих «москалей».

Дрались конфедераты не слишком умело (все же не регулярная армия), но храбро и довольно квалифицированно, поскольку неплохо натренировались на гайдамаках. Правда, помощи им не оказали ни Франция, на которую они очень надеялись, ни Турция, хоть и начавшая войну с Россией, но с самого начала ее терпящая поражения. Зато, вопреки надеждам, негласно поддержала Австрия, позволив разместить на своей территории штаб и базу движения, что мгновенно и реально усложнило операцию по принуждению конфедератов к миру. Более чем прозрачный намек на неудовольствие «излишним» влиянием СПб на Польшу был тотчас подхвачен Пруссией, уже без всяких ссылок на права человека и в едва ли не ультимативной форме потребовавшая «удовлетворения своих законных притязаний». Россия, разумеется, раздела не хотела. Но и идти на обострение резона не было: учитывая войну с Турцией, ресурсов на борьбу с конфедератами хватало в обрез, а ведь немало сил отнимало и усмирение гайдамаков, в 1768 году впавших в полное головокружение от успехов и всерьез вообразивших себя высокой договаривающейся стороной. Так что любой ценой сохранять status quo, гарантируя территориальную целостность Польши, у России не было возможности. Да, видимо, и заинтересованности, поскольку регионы, приоритетные для Берлина, СПб ни с какой стороны не волновали.

6 февраля в Вене было подписано российско-прусское соглашение о признании Россией прав Пруссии на соучастие в «польских делах», а 19 февраля 1772 года там же состоялось подписание «Пакта Черных Орлов» – договора об аннексиях, вполне устроивших Берлин. А также и Вену, которая, вполне справедливо опасаясь усиления Пруссии, требовала адекватных «компенсаций», взамен обещая более не помогать конфедератам. Ясно, что и СПб не собирался «блистать благородством» в ущерб себе. Так что в начале августа российские, прусские и австрийские войска одновременно вошли в «свои» области, после чего конфедераты, брошенные Австрией на произвол судьбы, сломались. Их операции становились все хаотичнее, и наконец 28 апреля 1773 года российские войска при поддержке австрийцев и войск короля Станислава взяли последний оплот сопротивления – Краков – спустя почти четыре месяца после того как Сейм, созванный по требованию Трех Орлов в конце 1772 года, оформил свершившийся факт юридически, ратифицировав соглашения о территориальных «уступках» Трем Черным Орлам. В целом по итогам событий Пруссия получила земли польского Поморья (с немалым числом жителей немецкого происхождения) и обширные земли Великой Польши, к Австрии отошли немалые территории Западной Галиции и южной, Малой, Польши, Россия же овладела большей частью современной Белоруссии и небольшими районами, примыкающими к ее балтийским губерниям. С точки зрения «качества» паритет был соблюден: самые большие по размерам территории достались России, самые населенные – Австрии, а наиболее экономически развитые – Пруссии. Однако следует отметить, что если Вена и Берлин наложили лапу на коренные польские земли, никогда им не принадлежавшие и населенные поляками, то СПб, сопротивлявшийся разделу до тех пор, пока это было в его силах, всего лишь сделал очередной шаг в традиционном противостоянии с наследниками ВКЛ за объединение «православных» регионов.

Нельзя сказать, что поляки совсем уж не сделали выводов из случившегося. Быстро набирала влияние «патриотическая» партия; с легкой руки ее лидеров в стране понемногу пошли реформы, направленные если не на установление твердой власти (это было попросту нереально), то, по крайней мере, на приведение системы управления хоть в какой-то порядок. Государственная структура из хаотичного непонятно чего была приведена в состояние, близкое к современной парламентско-президентской республике. Исполнительная власть передавалась Постоянной Раде из 36 избираемых сеймов (поровну от магнатов и шляхетства) советников под председательством избираемого пожизненно короля; Рада, разделенная на департаменты, являлась прообразом чего-то, более или менее похожего на нормальное правительство. Реальные преобразования начались и в экономической, и в культурной, и в военной сферах. Была упорядочена налоговая система, установлено регулярное жалованье чиновникам, что позволило наладить нормальный, хотя и не слишком полномочный государственный аппарат; вместо полностью изжившего себя ополчения и отрядов наемников появилась небольшая (30 тысяч), но постоянная армия, созданная на основе рекрутского набора.

И самое главное – пусть не сразу, но все-таки – дворянская «республика» признала необходимость ограничения собственных политических прав в пользу ранее бессловесного, но уже достаточно развитого в собственно Польше «третьего сословия». Итогом неспешных, но неплохо продуманных реформ стала принятая 3 мая 1791 года т. н. «Четырехлетним сеймом» новая Конституция, отменившая «репнинскую». Согласно новому Основному Закону, право на внутренние реформы провозглашалось исключительной прерогативой сейма, необходимость согласования их с Россией отменялась, РП из парламентско-президентской республики становилась республикой чисто парламентской (роль короля опускалась до кукольной). Постановлением «О сеймиках» из процесса принятия решений наконец-то исключалась мелкая шляхта, зато постановлением «О мещанах» в политику вводились крупные торговцы и предприниматели. Поскольку же главной политической целью «патриотов» было возможно более скорое «восстановление конституционного порядка на временно оккупированных территориях», регулярная армия была увеличена втрое, численность ее к концу 1791 года составила 100 тысяч штыков и сабель. В общем, все бы хорошо. Однако деятельность «патриотов» опиралась на активнейшую как политическую, так и экономическую поддержку прусского посольства. А бесплатный сыр, как известно, бывает только в мышеловке…

Глава XII. Берлинский эндшпиль

Уместно отметить: из всех прямых и опосредованных участников раздела 1772 года менее всех выиграла Россия. Десятилетиями выстраивавшаяся система контроля над Польшей рухнула в одночасье. Опасные соседи серьезно усилились, и это никак не компенсировалось территориальными приращениями, поскольку доставшееся России аграрное захолустье не шло ни в какое сравнение с богатыми и развитыми регионами, отошедшими к Австрии и Пруссии. К тому же и Польша в случае успеха реформ могла стать серьезной головной болью на будущее. Чего «патриоты» даже и не отрицали, понимая под грядущим «восстановлением справедливости» в первую очередь противостояние с Россией. Претензии к Австрии и Пруссии, естественно, тоже имелись, но решить вопрос с ними предполагалось в отдаленном будущем, «цивилизованными методами», а вот «унижение перед варварами» для польской гордости было нестерпимо. Впрочем, новый расклад формировался не слишком быстро. Заинтересованные стороны искали новые точки совпадения и противостояния интересов. И наиболее успешной в этом смысле нельзя не признать стратегию Пруссии. Предпосылки для чего были, и немалые. Овладев большей частью Поморья, Берлин взял под контроль около 80 % польского внешнеторгового оборота, фактически получив возможность регулировать (путем увеличения или уменьшения таможенных пошлин) всю экономику Польши, что сделало упрочение связей с Пруссией жизненно важной задачей для польского правительства. Опиравшихся, в частности, на «третье сословие», для которого вопросы торговли были приоритетны, «патриоты» ради укрепления взаимопонимания с Берлином готовы были даже позволить себе некоторый склероз по поводу роли Пруссии в организации и осуществлении недавнего раздела. Тем более что пруссаки вели свою линию очень тонко, идя на серьезные уступки в таможенных вопросах, приватно выражая сочувствие «великому народу, ставшему жертвой варваров» и даже намекая на готовность при определенных обстоятельствах «понять» вероятные меры, направленные на восстановление суверенитета Варшавы над восточными территориями. В итоге летом 1790 года по предложению Берлина между Польшей и Пруссией был подписан договор, фактически ставящий Польшу в полную зависимость от партнера, однако, с другой стороны, твердо обязывающий Пруссию гарантировать безопасность Польши – в случае любой угрозы – всеми средствами вплоть до оказания военной помощи.

Заключение этого союза, имеющего очевидно антироссийскую направленность, не вызвало немедленной реакции СПб, увязшего сразу в двух войнах, с Турцией и Швецией, что укрепило в поляках уверенность в своих силах. В сущности, принятие Конституции 1791-го стало прямым следствием договора 1790-го. И это было роковой ошибкой «патриотов». По той простой причине, что Россия просто не могла оставаться в стороне от событий, а недовольных новыми порядками в Польше было более чем достаточно. Обычно – как в самой Польше, так и в трудах большинства историков – этих оппозиционеров именуют «эгоистичными вельможами» и «предателями национальных интересов». Это, однако, не совсем верно. Безусловно, Конституция 1791 года, фактически поставившая крест на всевластии магнатов, сделала их вожаками протеста («гетманская партия»), но весь парадокс в том, что в ряды диссидентов массами вливались мелкие шляхтичи, искренне считавшие себя «борцами за демократию». И что интереснее всего, не без оснований, поскольку вековой польский бардак, практически уничтоживший государство, в то же время способствовал формированию в массах нищей шляхты чувство собственного политического достоинства. Укрепление власти в ущерб собственным гражданским (об экономических и речи не шло) правам эти люди воспринимали как беззаконную «тиранию», а защитников новой Конституции – как «приспешников диктатуры». Мало того, законодательное закрепление престола (пусть сто раз номинального) с правом наследования за Саксонским домом вызвало неприятие со стороны немалого числа поляков, помнивших времена Августов как эпоху абсолютного бессилия власти и желавших видеть монархом поляка. Такие настроения, вполне совпадавшие с мнением Станислава Понятовского, желавшего закрепить корону за своими наследниками, стали отправной точкой еще одного сектора оппозиции – «королевской партии». Излишне говорить, что возмущение как «демократов»-гетманцев, так и националистов-королевцев было с полным пониманием встречено в СПб. Так что после некоторой подготовки колесо закрутилось по нарастающей.

18 мая 1792-го Екатерина II выступила с протестом против новой польской Конституции и призвала поляков к гражданскому неповиновению «диктатуре», причем текст протеста едва ли не дословно совпадал с текстом листовок, распространяемых на территории Польши диссидентами. В тот же день польскую границу перешли российские войска – в количестве, скорее, декоративном, но большего и не требовалось: «гетманцы», объявив «войну тиранам», создали Тарговицкую конфедерацию – временное альтернативное правительство, немедленно поддержанное множеством поляков, и войска, посланные «патриотами» на подавление, быстро увязли в мелких безуспешных стычках. Стоит повторить, что российский контингент от участия в боевых действиях воздерживался, предоставляя «тарговичанам» самим решать свои проблемы, однако в случае нападения со стороны польских войск отпор следовал незамедлительный и жесткий. В связи с чем Варшава запросила о вмешательстве Австрию, в пику России поддержавшую новую Конституцию, и Пруссию, призвав ее оказать помощь, предусмотренную договором.

Вене, однако, было не до польских проблем, она все глубже увязала в войне с революционной Францией, успевшей ввести войска в Баварию и Нидерланды, Берлин же (о чем в Варшаве, естественно, не знали) еще за год до событий сообщил СПб о готовности «не препятствовать вразумлению смутьянов». Разумеется, в том случае, если Россия «готова учесть законные интересы Прусского королевства». Для «патриотов» это означало крах. Когда же в июле 1792-го к конфедерации официально присоединилась «королевская партия» и король Станислав издал указ о роспуске армии, все было решено окончательно. «Тарговичане» подошли к Варшаве и при поддержке российской артиллерии взяли ее штурмом, не встретив, впрочем, особого сопротивления: лидеры «патриотов» покинули страну еще до штурма Варшавы. Власть в стране перешла в руки конфедератов. Такой эндшпиль (status quo по состоянию на 1790 год) вполне устраивал Россию. Но, как выяснилось, не устраивал Пруссию. Спустя несколько дней, Берлин официальной нотой потребовал от СПб и Вены согласия на аннексию ряда территорий северо-запада Польши с жизненно важным для страны портом Гданьск. В подкрепление претензий прусские войска без предупреждений вошли в пределы Великой Польши, объявив в качестве обоснования, что считают это компенсацией за вступление в войну против Франции. Коллизия сложилась уникальная. «Французская зараза» на тот момент считалась самой крупной головной болью европейских монархий, тем более что к власти в Париже все увереннее рвались радикалы, король Людовик уже находился под арестом, а революционные армии бесцеремонно ломали границы. Поражение у Вальми сделало положение австрийцев отчаянным, предоставляя Берлину возможности для практически неограниченного шантажа. Чем он не преминул воспользоваться в полной мере, заодно загнав в тупик и Россию. СПб вовсе не был заинтересован в очередном разделе Польши, автоматически вводящем Пруссию в ранг великой державы, однако сорвать формирование антифранцузской коалиции Императрица не могла, тем более что выгнать пруссаков с уже занятых территорий дипломатическими методами не представлялось возможным. «…Если мы сделаем ему какую-либо помеху, – говорил русский дипломат Морков о прусском короле, – то он немедля заключит мир с этими французскими негодяями, нисколько не отказываясь от своего приобретения в Польше, откуда его можно будет прогнать только оружием».

Максимум, что оставалось в таком варианте, не будучи ни дилетантом, ни альтруистом, это извлечь из ситуации наибольшую пользу. Что и было сделано. 13 января 1793 года Пруссия и Россия подписали конвенцию о втором разделе, условия которого были официально объявлены полякам 27 марта в Волынском местечке Полонном и – по требованию держав – летом 1793 года ратифицированы в Гродно т. н. «Немым сеймом». Под власть Пруссии переходили не только все Поморье и Куявия с городами Торунь и Гданьск, но и Великая Польша, колыбель польской государственности с городом Гнезно – первой столицей древнего княжества племени лехов. В свою очередь, России отошла вся Белая Русь, почти вся Русь Черная и практически полностью Правобережная Украина. На щедрое предложение прусского короля поживиться за счет коренных польских земель из СПб последовал категорический отказ. Что касается Австрии, то все намеки Вены на «желательность компенсаций» в виде Кракова на сей раз зависли в воздухе. Берлин, собственно, не очень возражал, но возражала Екатерина, обещавшая руководству конфедератов уберечь их хотя бы от потери Малой Польши. Так что Австрии пришлось удовлетвориться твердым обещанием Пруссии все-таки объявить войну французам, успевшим к тому времени стать и цареубийцами. Пикантнее же всего, что главной виновницей очередного унижения польское общественное мнение почти единогласно объявило Россию. Совершенно позабыв о роли в событиях Пруссии. Завидное единство в этом вопросе выказали и «патриоты», и большинство лидеров «тарговичан». Что, впрочем, понятно: первым было никак не с руки лишний раз поминать Пруссию, в интригах с которой они запутались, доведя дело до катастрофы, а вторым не оставалось ничего иного, кроме как объявить себя жертвой «вероломного союзника», независимо от того, имело ли место «вероломство».

Глава XIII. Французский роман

Потрясение, вызванное в польском обществе событиями 1792 года, трудно описать словами. Уместнее всего, наверное, сравнить общественный шок с ситуацией в сегодняшней Грузии: для нормального поляка земли Великой и Малой Польши были примерно тем же, что Абхазия и Южная Осетия для нормального грузина. А тот факт, что армия, на создание которой ушло столько сил и средств, в которую так верили и которой так гордились, капитулировала, даже не дав генерального сражения, воспринимался (в сущности, справедливо) как предательство. Авторитет власти упал ниже плинтуса. Короля презирали. Правительство «тарговичан», согласившееся (неважно, что под давлением) на аннексию коренных польских земель, ненавидели; оно держалось не столько даже на штыках российских гарнизонов, размещенных в Варшаве и Вильно (они были невелики), сколько на глубочайшем кризисе политической элиты. Партии, недавно еще бойкие и активные, фактически перестали существовать, их лидеры (не пожелавшие признать случившееся) или отошли от активной деятельности, или бежали из страны в Саксонию, где уже мало кому было дело до того, кто раньше был «гетманцем», кто «королевцем», а кто «патриотом»; лидерство в эмигрантских кругах вполне закономерно перехватили самые радикальные представители бывшей «патриотической» партии, идейно близкие к французским якобинцам. И, соответственно, именно с революционной Францией связавшие свои надежды на освобождение Отчизны.

Практически сразу после второго раздела между дрезденскими эмигрантами и Парижем завязывается активная переписка, польские эмиссары едут в столицу Республики, где их встречают с полным сочувствием; их принимают Сен-Жюст, Лазар Карно и, кажется, даже сам Робеспьер. Политические взгляды сторон предельно близки, так что переговоры идут, как говорилось встарь, в братской, сердечной обстановке. Реакция якобинских лидеров однозначна: да, безусловно, поможем, у нас есть и силы, и желание. Смерть тиранам! Короче говоря, вы там только начните, а уж за нами со свободой, равенством, братством не заржавеет. Выслушав подобное из уст людей, перед которыми уже понемногу начинала трепетать Европа, эмигранты активизируются до предела. Их подпольные сети, развернутые в Польше, раскручивают широчайшую агитацию по всем направлениям. Что очень важно – при активном участии духовенства, с трудом терпящего унижение католического народа русскими «схизматиками» и прусскими «еретиками». И вполне естественно, что главнейшим объектом агитации становится армия, которую, собственно, и агитировать не надо. Армия унижена, урезана вшестеро, разбросана по периферии, подальше от столиц. Армия уверена, что, не случись измены, она могла бы победить. Короче, настроены люди в мундирах были примерно так, как португальские капитаны накануне Апрельской революции, если не круче, и если на «гражданке» агитаторам приходится работать с оглядкой, то в офицерских собраниях, где каждый знал каждого, а чужим входа нет, путч готовился практически открыто.

В марте 1794-го нарыв прорвало. Восстали войска, расквартированные на юго-западе, близ новой австрийской границы. В без труда занятом Кракове «диктатором» был объявлен один из лидеров радикалов, генерал Тадеуш Костюшко, двинувший быстро растущую армию на север и 4 апреля одержавший блестящую победу над более чем вдвое превосходящим его силы отрядом Тормасова. При первых же вестях о победе под Рацлавице восстали Варшава и Вильно; немногочисленные русские гарнизоны, понеся тяжелые потери, оставили обе столицы. Впрочем, излагать события во всех подробностях резона нет; для нас важно, что после взятия войсками Костюшко Варшавы, падения правительства «тарговичан» и сформирования органов власти радикальным крылом «патриотов» восстание превратилось в полноценную войну Польши против Трех Черных Орлов, и война эта, при всей несопоставимости сил, велась поляками достаточно удачно, поскольку «левые», действуя в соответствии со своими убеждениями, сумели привлечь на свою сторону подавляющее большинство населения, особенно после принятия 7 мая Полонецкого универсала, упразднившего личную зависимость крестьян и значительно облегчившего их повинности. И тем не менее силы оставались слишком неравны; поляки могли бить разрозненные русские отряды, но не способны были даже изгнать их со своей территории, а с юга и севера уже наступали австрийцы и пруссаки. Главной надеждой Польши по-прежнему оставалась Франция. Правда, в Париже – когда восстание уже разгорелось вовсю – произошли серьезные изменения: правительство радикальных якобинцев, идейных близнецов Костюшки со товарищи, пало, на смену ему пришли более прагматично настроенные термидорианцы, однако гарантии, данные Робеспьером, новые власти Республики не отменили, а напротив – подтвердили, попросив «польских братьев» лишь продержаться хотя бы два-три месяца. И поляки держались. Им, собственно, ничего иного и не оставалось, хотя с каждым днем ситуация становилась все хуже, особенно с сентября, когда командование русскими войсками принял Суворов. 10 октября польские войска были разбиты при Мацеевице, потеряв своего диктатора (тяжело раненный Костюшко попал в плен). Варшаву, отказавшуюся сдаваться (надежда на помощь Франции все еще оставалась, из Парижа регулярно поступали депеши о том, что, мол, все готово и вот-вот…), армия Суворова взяла 5 ноября.

Отмечу в скобках: резня, устроенная победителями по ходу штурма, до сих пор остается одним из основных аргументов в пользу тезиса о «русском варварстве». Не оспаривая ни факта резни, ни участия в ней суворовских «чудо-богатырей», отмечу, однако, что печальные инциденты имели место в варшавском предместье Прага. Это предместье, населенное низами «третьего сословия», опорой радикалов, в том числе и евреями, при Костюшко впервые почувствовавшими себя людьми, было превращено в сплошной укрепрайон, защищаемый не столько армией, сколько собственным населением. Прагу пришлось брать в буквальном смысле от дома к дому, прорываясь через баррикады. А в уличных боях (азбука военного дела) страдают не только комбатанты, но и – коль скоро их никто не позаботился вывезти – мирное население домов, превращенных в боевые точки. Тем более если практически вся взрослая часть этого мирного населения (и не только мужская) принимает в боях самое активное участие.

Итак, все было кончено; последнюю подбадривающую депешу из Парижа принял и прочитал уже Суворов. Что, впрочем, мало огорчило вождей Республики. В отличие от «террористов», которые, вполне возможно, хотя и не наверняка, сдержали бы обещание, исходя из принципа революционной солидарности, термидорианцы мыслили реально. Реальность же заключалась в том, что Прекрасная Марианна уже второй год воевала с коалицией, объединяющей практически всю монархическую Европу, и вела несколько войн на внутренних фронтах. Конечно, общий, доходящий до надрыва и подбадриваемый с помощью походных гильотин подъем духа позволял ей не проигрывать и даже время от времени переходить в наступление, но силы la belle France были не безграничны. Страна остро нуждалась в передышке. Или хотя бы в раздроблении сил противника – как это случилось в самом начале войны, когда события в той же Польше, сковав руки ведущим державам коалиции, фактически спасли Париж и Революцию. Иными словами, Парижу нужна была не столько свободная Польша, сколько Польша сражающаяся. А поскольку без гарантий Конвента польские радикалы могли бы и не решиться на выступление, такие гарантии были даны и подтверждались вплоть до самого конца. Примерно такой же сценарий чуть позже был разыгран и с ирландскими «якобинцами» – с той разницей, что у ирландцев своей армии не было вообще, и для того, чтобы подтолкнуть их к выступлению Директории, все-таки пришлось пожертвовать парой тысяч солдат, отправив их (фактически на заклание) на Зеленый Остров. В общем, Париж знал, чего хотел, и получил по полной. Связанная необходимостью усмирять Польшу, Австрия не смогла послать подкрепление на Рейн. Пруссия, от Франции удаленная, посылки войск тщательно избегала, требуя совершенно нереальных компенсаций. 60-тысячный российский корпус, уже полностью готовый к походу, в поход не выступил (а позже уже и не мог выступить в связи с обострением дел на Кавказе и необходимостью спасать от полной гибели православную Грузию). В итоге французы в июне одержали яркую победу при Флерюсе, перечеркнув все предыдущие успехи австрийцев, вывели из войны Нидерланды и Пьемонт и получили время для переформирования армии. А что касается польских проблем, так ведь что значила эта частность на фоне мировой Революции…

После падения Варшавы надежда умерла. Деморализованные ополченцы толпами разбегались по домам. Регулярные части терпели поражение за поражением, остатки их либо капитулировали, либо отступили за кордон; генералам оставалось только спиваться или (ежели Бог таланта дал) писать печальные полонезы. А страну рвали на куски. Предложение России – вернуть ситуацию к status quo начала года, отняв на крайний случай чего-то по мелочи, – пруссаки отвергли с порога: они уже вошли в Варшаву и Краков и покидать их не собирались. Чем определили и позицию Австрии, к Варшаве решительно равнодушной, но не собиравшейся терпеть прусского присутствия в Малой Польше – зоне своих стратегических интересов. Дело дошло практически до холодной войны – освобождать Краков прусский король отказывался категорически, угрожая в противном случае выйти из антифранцузской коалиции. Позицию Берлина не смягчило даже решение Англии прекратить выплату субсидий: Фридрих-Вильгельм явно предпочитал толстую синицу в руках. Однако ухода Кракова «под Пруссию» вовсе не хотели и в СПб: там опасались растущих амбиций Берлина, а кроме того, Австрия была традиционным союзником против Турции и непримиримым (ибо граничащим) врагом французских цареубийц.

Исходя из этих соображений, Екатерина, не уведомляя Берлин, заключила с Австрией договор об окончательном разделе Польши, поставив Пруссию перед свершившимся фактом и заставив принять свои условия. 25 октября 1795 года был подписан очередной договор Трех Черных Орлов. Россия получила территории еще Белоруссии и Украины, а также «литвинскую» Литву и остаток Курляндии, то есть все территории бывшего Великого княжества Литовского, поставив тем самым точку в пятисотлетием споре о том, кому стать собирателем русских земель. Вместе с тем СПб вновь категорически отказался от присоединения хотя бы клочка этнических польских земель и литовских, отдав пруссакам Варшаву и не сделав исключения даже для Львова. Менее щепетильной Пруссии достались территории, населенные этническими поляками – вся Великая Польша и часть Мазовии вместе с Варшавой, а также наиболее «литовские» районы Литвы (Жемайтия). Австрии отошли Малая Польша и Западная Галиция с городами Люблин и Краков, около половины Мазовии и большая часть Подляшья. 25 ноября интернированный в Гродно король Станислав, убедившись в бессмысленности протестов, отрекся от престола, а спустя пару недель Три Черных Орла заключили «петербургскую конвенцию», подведя черту под существованием польского государства как такового и приняв «вечное» обязательство никогда не использовать в своих титулах название «Королевство Польское». Крах Польши был полным и окончательным. Хотя сами поляки пока еще так не считали. По крайней мере, не все.

Глава XIV. Венский вальс

Жизнь в бывшей Польше налаживалась по-всякому. Как где. В соответствии с доброй (или недоброй) волей новых хозяев. Жестче всех повели себя пруссаки. Из польских земель были нарезаны три провинции, незатейливо названные Западной, Южной и Новой Восточной Пруссиями. Дело вполне соответствовало слову: Берлин безотлагательно взял курс на онемечивание новых владений. Возможность поступления на государственную службу была для этнических поляков резко ограничена, официальным языком стал немецкий, были введены прусское право и прусское судопроизводство, особое внимание обращалось на скорейшее вытеснение польского языка из сферы образования. Несколько мягче, но в том же направлении обустраивала новые территории Австрия: бывшие воеводства были разделены на 12 изолированных округов, получивших общее название «Галиция и Лодомерия»; личные и имущественные права польского населения особо не ущемлялись, сохранялись и определенные возможности карьерного роста, но немецкий язык, как и в Пруссии, стал официальным, польское право сменилось австрийским и, конечно, началась активная германизация системы просвещения. Отличие австрийского подхода от прусского, в сущности, заключалось в том, что если протестантский Берлин откровенно заставлял поляков поскорее перестать быть поляками, то Вена, католическая и к тому же имеющая намного больший опыт обращения с «инородцами», делала то же самое намного мягче, не навязывая, а вкрадчиво предлагая. Иначе обстояло дело на территориях, вошедших в состав российских Курляндской, Виленской и Гродненской губерний. Здесь были сохранены традиционная правовая система, выборность судей и местное самоуправление (сеймики). Неприкосновенными остались имущественные права польского населения, а также система образования на польском языке. Любой, желающий поступить на военную или государственную службу, при наличии минимальной подготовки мог сделать это без особого труда.

Ярко различались также подходы к пленным лидерам восстания. Если в Пруссии и Австрии их (непонятно на каких основаниях) приговаривали к многолетним срокам, то в Петербурге мятежных генералов освобождали под честное слово не воевать против России (сам Костюшко дал обещание лично Павлу I, и, к чести своей, слово сдержал). Гордецов же, отказывающихся от предложения, расселяли по городам европейской части Империи, выплачивая весьма солидные пенсии. Неудивительно, что в среде мыслящих людей, не сумевших или не пожелавших эмигрировать, понемногу складывалось впечатление, что с Россией, в принципе, поладить можно. И не просто поладить. Особенно укрепились такие настроения после воцарения Александра I, либерала, не скрывающего сочувствия к судьбам Польши, в кружке ближайших и влиятельнейших друзей которого был, среди прочих, и князь Адам Чарторыжский, потомок одной из знатнейших польских фамилий, близкий родственник последнего короля и убежденный патриот. В лагерь «русофилов» уходили даже некоторые непримиримые эмигранты вроде графа Огиньского, командира одной из повстанческих армий, более известного потомству как автор знаменитого «Прощания с Родиной». Таких, впрочем, было немного.

Если в 1792-м несколько сотен беглецов приютил Дрезден, то в 1795-м Меккой польской эмиграции – десяткам тысяч озверевших мужчин, мечтающих любой ценой взять реванш, – стал Париж. Франция, пусть не оказавшая (не сумевшая, как хотелось думать, оказать) помощь вовремя, все-таки воевала с обидчиками Польши, и воевала всерьез, на уничтожение. Без нее надеяться было не на что, значит, ей следовало помочь. Так возникли польские легионы, сражавшиеся на всех фронтах под сине-бело-красным и красно-белым знаменами. Мало кто из них всерьез верил, что Директорию интересуют нужды Польши, но термидорианская Республика давно исчерпала себя. Эмигранты ждали перемен, искали путь в ближний круг популярных генералов, отчаянной храбростью завоевывали уважение – и ждали. Явление Наполеона они восприняли на ура, и… в принципе, пусть позже, чем хотелось, но ожидания как будто начали оправдываться. В 1807-м, после войны с Пруссией, на основании Тильзитского мира из «прусской» Польши по воле Наполеона было создано Великое Герцогство Варшавское. Через два года, по условиям Эрфуртского мира, к герцогству, как союзнику Франции, были присоединены и «австрийские» регионы Польши. Как было заведено Наполеоном, «освобожденные территории» получили и Конституцию, составленную на манер французской и по тем временам максимально либеральную – с разделением властей, независимостью судов, двухпалатным парламентом и широкими гражданскими правами.

И все бы хорошо, но бочка меда оказалась не без ложки дегтя. Независимость, или хотя бы статус королевства, пусть и под протекторатом Франции, о чем мечтали политически активные поляки, Бонапарт дать не пожелал. Не помогли ни храбрость польских легионов, ни заслуги князя Юзефа Понятовского, одного из лучших генералов и потенциального кандидата на престол, ни просьбы любимого маршала Мюрата, мечтавшего перебраться в Варшаву из опостылевшего Неаполя, ни даже чары Марыси Валевской, подарившей ему хоть и незаконного, но сына. Император не то чтобы совсем отказывал, но говорил на эту тему уклончиво, а порой и просто хамовато, однажды сказав даже, что полякам, дескать, «надо еще доказать, что они достойны иметь свое государство». До тех же пор пока доказательства не будут предъявлены, главой польского квазигосударства было доверено стать королю Саксонии, на основе личной унии сделанному герцогом Варшавским. Впрочем, Наполеон был умелым игроком, великолепно владевшим всеми градациями не только кнута, но и пряника. В конце мая 1812 года, совсем уже накануне вторжения Великой Армии в Россию, король Саксонский и герцог Варшавский, неожиданно для своих славянских подданных приехавший «на отдых» в Польшу, сообщил встречавшим его министрам о «нежданно явившемся» решении отречься от престола, передав полномочия правительству герцогства. Пояснений не последовало, но всем было ясно, чьи уши грозно торчат из-за угла. В связи с чем спешно собранный сейм единогласно принял закон о восстановлении Королевства Польского и отослал его на утверждение в Париж, присовокупив нижайшую просьбу рекомендовать кандидатуру короля. Ни утверждения, ни рекомендаций не поступило, однако не поступило и запрета на восстановление королевства. Этого было вполне достаточно: решением сейма армия герцогства была увеличена вчетверо, и 100 тысяч поляков стали самыми верными солдатами Бонапарта, сражавшимися с европейской коалицией вплоть до дня подписания капитуляции в Фонтенбло. Их боевой дух не подорвало даже то, что еще в начале 1813 года территория герцогства была занята российскими войсками, и царь Александр, выступая перед сеймом, твердо-натвердо пообещал быть защитником польских интересов.

Царь сдержал слово. На Венском конгрессе он неприятно удивил Австрию и Пруссию, надеявшихся на возвращение к до-тильзитской ситуации, заявив о претензиях России на большую часть освобожденных польских земель. Это никак не укладывалось в привычную, сформулированную еще Екатериной, геополитическую концепцию России, раз за разом отказывавшейся от присоединения земель с этническим польским населением, но Россия, учитывая ее вклад в победу над Бонапартом, была одним из ведущих – если не ведущим – участников конгресса, а потому требование приняли. По итогам конгресса коренные польские земли были перекроены заново, в соответствии с новыми реалиями. По-прежнему спорный Краков был «во избежание» объявлен вольным городом. Австрия осталась практически «при своих», получив Малую Польшу, Берлину отошло Поморье, безо всякой автономии включенное в состав Пруссии под наименованием Великого Герцогства Познанского, но большая часть территории бывшего Варшавского герцогства, включая Варшаву, была, в соответствии с требованием Александра, передана России.

Глава XV. «Спасибо» по-польски

22 мая 1815 года, за пару дней до завершения Венского конгресса, русской делегацией были обнародованы подписанные Императором «Les bases de la Constitution du Royaume Polonais»«Основы конституции Королевства Польского», согласно которым Польша провозглашалась независимым государством, связанным с Россией личной унией через особу монарха и на основе Конституции. Берлин и Вена были неприятно шокированы: «петербургские конвенции» отменялись в одностороннем порядке, и «навеки упраздненное» KrylestwoPolskie реинкарнировалось (даже на картах его было определено окрашивать цветом чуть более бледным, нежели основная часть Российской империи). Однако на этом неожиданности не закончились. Напротив, прибыв в ноябре в Варшаву, Александр объявил, что не намерен покидать Польшу, не подписав Конституцию, и объявил конкурс на лучший проект оной, предупредив, что ни о каком возвращении к временам «золотой шляхетской вольности», liberum veto и прочих безумств речи быть не может; Основному Закону надлежало быть основанным на принципах Конституции 3 мая 1791 года (отстаивая которую сражался Костюшко) и, более того, с учетом «французских» дополнений. Особое внимание предписано было уделить вопросам развития местного самоуправления, политических прав «третьего сословия», защиты польского языка, культуры и католической Церкви. Создавалась наконец польская территориальная армия, подчиненная польскому же военному министерству. Однако, предупредил Александр, составителям проекта следует учесть, что полномочия сейма должны быть ограничены в пользу Императора как субъекта верховной власти. Эта оговорка, впрочем, подразумевалась, так что проблем не возникло, тем паче что полномочия русского царя, как было определено тогда же, вступали в законную силу лишь после отдельной, помимо основной, коронации его в Варшаве короной польских королей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад