Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранные произведения - Дмитрий Борисович Кедрин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

107. УЗЕЛ СОПРОТИВЛЕНИЯ

Через лужок, наискосок От точки огневой, Шумит молоденький лесок, Одевшийся листвой. Он весь — как изумрудный дым, И радостно белы Весенним соком молодым Налитые стволы. Весь день на солнце знай лежи!.. А в роще полутьма. Там сходят пьяные чижи От радости с ума. Мне жар полдневный не с руки. Я встану и пойду Искать вдоль рощи васильки, Подсвистывать дрозду. Но поднимись не то что сам — Из ямы выставь жердь — И сразу к птичьим голосам Прибавит голос смерть. Откликнется без долгих слов Ее глухой басок Из-за березовых стволов, С которых каплет сок. Мне довелось немало жить, Чтоб у того узла Узнать, что гибель может быть Так призрачно бела! 1943

108. ЦЫГАНКА

Устав от разводов и пьянок, Гостиных и карт по ночам, Гусары влюблялись в цыганок, И седенький поп их венчал. «Дворянки» в капотах широких Навагу едали с ножа, Но староста знал, что оброка Не даст воровать госпожа. И слушал майор в кабинете, Пуская дымок сквозь усы, Рассказ, как «мужицкие» дети Барчатам разбили носы!.. Он знал, что, когда он отдышит И сляжет и встретит свой час, — Цыганка поднимет мальчишек И в корпус кадетский отдаст. И вот уходил ее сверстник, Ее благодетель — во тьму, И пальцы в серебряных перстнях Глаза закрывали ему. Под гул севастопольской пушки Вручал старшина Пантелей Барчонку от смуглой старушки Иконку и триста рублей. Старушка в наколке нелепой По дому бродила с клюкой, И скоро в кладбищенском склепе Ложили ее на покой. А сыну глядела Россия, Ночная метель и гроза В немного шальные, косые, С цыганским отливом глаза… Доныне в усадебке старой Остались следы этих лет: С малиновым бантом гитара И в рамке овальной портрет. В цыганкиных правнуках слабых Тот пламень дотлел и погас, Лишь кровь наших диких прабабок Нам кинется в щеки подчас. 16 января 1944

109. СОЛДАТКА

Ты всё спала. Всё кислого хотела. Всё плакала. И скоро поняла, Что и медлительна и полнотела Вдруг стала оттого, что — тяжела. Была война. Ты, трудно подбоченясь, Несла ведро. Шла огород копать. Твой бородатый ратник-ополченец Шагал по взгорьям ледяных Карпат. Как было тяжело и как несладко! Всё на тебя легло: топор, игла, Корыто, печь… Но ты была солдаткой, Великорусской женщиной была. Могучей, умной, терпеливой бабой С нечастыми сединками в косе… Родился мальчик. Он был теплый, слабый, Пискливый, красный, маленький, как все. Как было хорошо меж сонных губок Вложить ему коричневый сосок Набухшей груди, полной, словно кубок, На темени пригладить волосок, Прислушаться, как он сосет, перхая, Уставившись неведомо куда, И нянчиться с мальчишкой, отдыхая От женского нелегкого труда… А жизнь тебе готовила отместку: Из волостной управы понятой В осенний день принес в избу повестку. Дурная весть была в повестке той! В ней говорилось, что в снегах горбатых, Зарыт в могилу братскую, лежит, Германцами убитый на Карпатах, Твой работящий пожилой мужик. А время было трудное!.. Бывало, Стирала ты при свете ночника И что могла для сына отрывала От своего убогого пайка. Всем волновалась: ртом полуоткрытым, Горячим лбом, испариной во сне. А он хворал. Краснухой. Дифтеритом. С другими малышами наравне. Порою из рогатки бил окошки, И люди говорили: «Ох, бедов!» Порою с ходу прыгал на подножки Мимо идущих скорых поездов… Мальчишка вырос шустрый, словно чижик, Он в школу не ходил, а несся вскачь. Ах, эта радость первых детских книжек И горечь первых школьных неудач! А жизнь вперед катилась час за часом. И вот однажды, раннею весной, Ломающимся юношеским басом Заговорил парнишка озорной. И всё былое горе малой тучкой Представилось тебе, когда сынок Принес, богатый первою получкой, Тебе в подарок кубовый платок. Ты стала дряхлая, совсем седая… Тогда ухватами в твоей избе Загрохала невестка молодая. Вот и нашлась помощница тебе! А в уши всё нашептывает кто-то, Что краток день счастливой тишины: Есть материнства женская работа И есть мужской тяжелый труд войны. Недаром сердце ныло, беспокоясь: Она пришла, военная страда. Сынка призвали. Дымный красный поезд Увез его неведомо куда. В тот день в прощальной суете вокзала, Простоволоса и как мел бела, Твоя сноха заплакала, сказала, Что от него под сердцем понесла. А ты, очки связав суровой ниткой, Гадала: мертвый он или живой? И по́долгу сидела над открыткой С неясным штампом почты полевой. Но сын умолк. Он в воду канул будто! Что говорить? Беда приходит вдруг! Какой фашист перечеркнул в минуту Все двадцать лет твоих надежд и мук? Твой мертвый сын лежит в могиле братской, Весной ковыль начнет над ним расти. И внятный голос с хрипотцой солдатской Меня ночами просит: «Отомсти!» За то, что в землю ржавою лопатой Зарыта юность светлая моя, За старика, что умер на Карпатах От той же самой пули, что и я. За мать, что двадцать лет, себе на горе, Промаялась бесплодной маетой, За будущего мальчика, что вскоре На белый свет родится сиротой! Ей будет нелегко его баюкать: Она одна. Нет мужа. Сына нет… Разбойники! Они убьют и внука — Не через год, так через двадцать лет!.. И все орудья фронта, каждый воин, Все бессемеры тыла, как один, Солдату отвечают: «Будь спокоен! Мы отомстим! Он будет жить, твой сын!» Он будет жить! В его могучем теле Безоблачно продлится жизнь твоя. Ты пал, чтоб матери не сиротели И в землю не ложились сыновья! 16–19 февраля 1944

110. ЕРМАК

Пирует с дружиной отважный Ермак В юрте у слепого Кучума. Средь пира на руку склонился казак, Грызет его черная дума. И, пенным вином наполняя стакан, Подручным своим говорит атаман: «Не мерена вдоль и не пройдена вширь, Покрыта тайгой непроезжей, У нас под ногой распростерлась Сибирь Косматою шкурой медвежьей. Пушнина в сибирских лесах хороша, И красная рыба в струях Иртыша! Мы можем землей этой тучной владеть, Ее разделивши по-братски. Мне в пору Кучумовы бармы надеть И сделаться князем остяцким… Бери их кто хочет, да только не я: Иная печаль меня гложет, друзья! С охотой отдал бы я что ни спроси, Будь то самопал иль уздечка, Чтоб только взглянуть, как у нас на Руси Горит перед образом свечка, Как бабы кудель выбивают и вьют, А красные девушки песню поют! Но всем нам дорога на Русь заперта Былым воровством бестолковым. Одни лишь для татя туда ворота — И те под замочком пеньковым. Нет спору, суров государев указ! Дьяки на Руси не помилуют нас… Богатства, добытые бранным трудом С заморских земель и окраин, Тогда лишь приносят корысть, если в дом Их сносит разумный хозяин. И я б этот край, коль дозволите вы, Отдал под высокую руку Москвы. Послать бы гонца — государю челом Ударить Кучумовым царством, Чтоб царь, позабыв о разбое былом, Казакам сказал: „Благодарствуй!“ Тогда б нам открылась дорога на Русь… Я только вот ехать туда не берусь. Глядел без опаски я смерти в лицо, А в царские очи не гляну!..» Ермак замолчал, а бесстрашный Кольцо Сказал своему атаману: «Дай я туда съезжу. Была не была! Не срубят головушку — будет цела! Хоть крут государь, да умел воровать, Умей не сробеть и в ответе! Конца не минуешь, а двум не бывать, Не жить и две жизни на свете! А коль помирать, то, кого ни спроси, Куда веселей помирать на Руси!..» Над хмурой Москвой не льется трезвон Со ста сорока колоколен: Ливонской войной государь удручен И тяжкою немочью болен. Главу опустив, он без ласковых слов В Кремле принимает нежданных послов. Стоят в Грановитой палате стрельцы, Бояре сидят на помосте, И царь вопрошает: «Вы кто, молодцы? Купцы аль заморские гости? Почто вы, ребята, ни свет ни заря Явились тревожить надежу-царя?..» И, глядя без страха Ивану в лицо, С открытой душой, по-простецки: «Царь! Мы русаки! — отвечает Кольцо. — И промысел наш — не купецкий. Молю: хоть опала на нас велика, Не гневайся, царь! Мы — послы Ермака. Мы, выйдя на Дон из Московской земли, Губили безвинные души. Но ты, государь, нас вязать не вели, А слово казачье послушай. Дай сердце излить, коль свидаться пришлось, Казнить нас и после успеешь небось! Чего натворила лихая рука, Маша кистенем на просторе, То знает широкая Волга-река, Хвалынское бурное море. Недаром горюют о нас до сих пор В Разбойном приказе петля да топор! Но знай: мы в Кучумову землю пошли Загладить бывалые вины. В Сибири, от белого света вдали, Мы бились с отвагою львиной. Там солнце глядит, как сквозь рыбий пузырь, Но мы, государь, одолели Сибирь! Нечасты в той дальней стране города, Но стылые недра богаты. Пластами в горах залегает руда, По руслам рассыпано злато. Весь край этот, взятый в жестокой борьбе, Мы в кованом шлеме подносим тебе! Немало высоких казацких могил Стоит вдоль дороженьки нашей, Но мы тебе бурную речку Тагил Подносим, как полную чашу. Прими эту русскую нашу хлеб-соль, А там хоть на дыбу послать нас изволь!» Иван поднялся и, лицом просветлев, Что тучею было затмилось, Промолвил: «Казаки! Отныне свой гнев Сменяю на царскую милость. Глаз вон, коли старое вам помяну! Вы ратным трудом искупили вину. Поедешь обратно, лихой есаул,— Свезешь атаману подарок… — И царь исподлобья глазами блеснул, Свой взгляд задержав на боярах: — Так вот как, бояре, бывает подчас! Казацкая доблесть — наука для вас. Казаки от царского гнева, как вы, У хана защиты не просят, Казаки в Литву не бегут из Москвы И сор из избы не выносят. Скажу не таясь, что пошло бы вам впрок, Когда б вы запомнили этот урок! А нынче быть пиру! Хилков, порадей, Чтоб сварены были пельмени. Во славу простых, немудрящих людей Сегодня мы чару запеним! Мы выпьем за тех, кто от трона вдали Печется о славе Российской земли!» В кремлевской палате накрыты столы И братины подняты до рту, Всю долгую ночь Ермаковы послы Пируют с Иваном Четвертым. Хмельная беседа идет вкруг стола, И стонут московские колокола. 19 марта 1944

111. АННА

Эту женщину звали Анной. За плечом ее возникал Грохот музыки ресторанной, Гипнотический блеск зеркал. Повернется вполоборота, И казалось — звенит в ушах Свист японского коверкота И фокстрота собачий шаг. Эту женщину ни на волос Не смогла изменить война: Патефона растленный голос Всё звучал из ее окна. Всё по-прежнему был беспечен Нежный очерк румяных губ… Анна первой пришла на вечер В офицерский немецкий клуб, И за нею следил часами, Словно брал ее на прицел, Фат с нафабренными усами — Молодящийся офицер. Он курил, задыхаясь, трубку, Сыпал пепел на ордена… Ни в концлагерь, ни в душегубку Не хотела попасть она. И, совсем не грозя прикладом, Фат срывал поцелуи, груб, С перепачканных шоколадом, От ликера припухших губ. В светлых туфельках, немцем данных, Танцевавшая до утра, Знала ль ты, что пришла в Майданек В этих туфлях твоя сестра? Для чего же твой отдых сладкий Среди пудрой пропахшей мглы Омрачали глаза солдатки, Подметавшей в дому полы? Иль, попав в золотую клетку, Ты припомнить могла, что с ней Вместе кончила семилетку И дружила немало дней? Но послышалась канонада,— Автоматом вооружен, Ганс сказал, что уехать надо С эшелоном немецких жен. В этих сумерках серых, стылых Незаметно навел, жесток, Парабеллум тебе в затылок, В золотящийся завиток. Май 1944

112. «Какое просторное небо! Взгляни-ка…»

Какое просторное небо! Взгляни-ка: У дальнего леса дорога пылит, На тихом погосте растет земляника, И козы пасутся у каменных плит. Как сонно на этом урочище мертвых! Кукушка гадает кому-то вдали, Кресты покосились, и надписи стерты, Тяжелым полетом летают шмели. И если болят твои старые кости, Усталое бедное сердце болит, — Иди и усни на забытом погосте Средь этих простых покосившихся плит. Коль есть за тобою вина или промах Такой, о котором до смерти грустят,— Тебе всё простят эти ветви черемух, Всё эти высокие сосны простят. И будут другие безумцы на свете Метаться в тенетах любви и тоски, И станут плести загорелые дети Над гробом твоим из ромашек венки. Присядут у ног твоих юноша с милой, И ты сквозь заката малиновый дым Услышишь слова над своею могилой, Которые сам говорил — молодым. 9 июля 1944

113. ВРАГ

Я поседел, я стал сутулей В густом пороховом дыму. Железный крест, пробитый пулей, Привез мальчишке моему. Как гунн, топтал поля Европы Хозяин этого креста. Он лез на русские окопы С губной гармоникой у рта. Он грудью рыжей и косматой С быком — и то поспорить мог, Он нес обоймы автомата За голенищами сапог. Он рвался пьяный в гущу драки, Глаза от злости закатив, И выводил в пылу атаки Баварский сладенький мотив. Он целый мир — никак не меньше — Видал у ног своих во сне, Он прятал снимки голых женщин В телячий ранец на спине. «Иван! — кричал он. — Как ни бейся, Я всё равно твой дом взорву!..» И он глядел сквозь стекла цейса На недалекую Москву. Остроконечной пулей русской Солдат, входящий нынче в Брест, Навылет возле планки узкой Пробил его железный крест. И вот теперь под Старой Руссой Его червяк могильный ест, И сунул мой мальчишка русый В карман его железный крест. Он там лежит рядком с рогаткой, С крючком для удочки — и мать Зовет игрушку эту гадкой И норовит ее сломать. А кости немца пожелтели, Их моет дождь, их сушит зной. Давно земля набилась в щели Его гармоники губной. Среди траншей, бомбежкой взрытых, Лежит в конверте голубом Порнографических открыток Врагом потерянный альбом. Лишь фляга с гущею кофейной Осталась миру от него, И автомат его трофейный Висит на шее у того, Кто для заносчивых соседей Хребет на барщине не гнет, С ножом выходит на медведя И белку в глаз дробинкой бьет! 20 июля 1944

114. ПЛЕННЫЕ

Шли пленные шагом усталым Без шапок. В поту и в пыли При всех орденах генералы В колонне их — первыми шли. О чем эти люди грустили? Сбывался их сон наяву: Без выстрела немцев пустили В столицу России — Москву. Здесь пленные летчики были. Искал их потупленный взгляд Домов, что они разбомбили Недавно — три года назад. Но кровель нагретые скаты Тянулись к июльским лучам, И пленных глаза — виновато Глядели в глаза москвичам. Теперь их смешок был угодлив: «Помиримся! Я не жесток! Я дьявольски рад, что сегодня Окончил поход на Восток!» Простить их? Напрасные грезы! Священная ярость — жива!.. Их слезы — те самые слезы, Которым не верит Москва! У девушки в серой шинели По милому сердце болит, Бредя по московской панели, Стучит костылем инвалид… Ведь если б Восток их не встретил Упорством своих контратак — По солнечным улицам этим Они проходили б не так! Тогда б под немецкою лапой Вот этот малыш умирал, В московском отделе гестапо Сидел бы вон тот генерал… Но, смяты военною бурей, Проварены в русском котле, Они лишь толпою понурой Прошли по московской земле. За ними катились машины, На камни струилась вода, И солнца лучи осушили Их пакостный след — навсегда. 22 июля 1944

115. «О твоей ли, о моей ли доле…»

О твоей ли, о моей ли доле, Как ты всё снесла, как я стерпел,— На рассвете, на рассвете в поле, В чистом поле жаворонок пел? Что ж осталось, что же нам осталось? Потерпи хоть час, хоть полчаса… Иссеклась, поблекла, разметалась Та коса, заветная коса! Я не знаю, я и сам не знаю — Наша жизнь долга иль коротка? Дом ли строю, песню ль запеваю — Молкнет голос, падает рука! Скоро, друг мой нежный, друг мой милый, Голосистый жаворонок тот Над моею, над твоей могилой Песню, чудо-песню запоет. 24 июля 1944

116. «Месяц однорогий…»

Месяц однорогий Выплыл, затуманясь. По степной дороге Проходил германец. С древнего кургана В полусвете слабом Скалилась нагая Каменная баба. Скиф ладонью грубой В синем Заднепровье Бабе мазал губы Вражескою кровью. Из куска гранита Высечены грубо, Дрогнули несыто Идоловы губы. Словно карауля Жертву среди ночи, На врага взглянули Каменные очи. Побежал германец По степной дороге, А за ним хромали Каменные ноги. Крикнул он, шатаясь, В ужасе и в муке, А его хватали Каменные руки… Зорька на востоке Стала заниматься. Волк нашел в осоке Мертвого германца. 2–3 октября 1944

117. ПОБЕДА

Шло донское войско на султана, Табором в степи широкой стало, И казаки землю собирали — Кто мешком, кто шапкою бараньей. В холм ее, сырую, насыпали, Чтоб с кургана мать полуслепая Озирала степь из-под ладони: Не пылят ли где казачьи кони? И людей была такая сила, Столько шапок высыпано было, Что земля струей бежала, ширясь, И курган до звезд небесных вырос. Год на то возвышенное место Приходили жены и невесты, Только, как ни вглядывались в дали, Бунчуков казачьих не видали. Через три-четыре долгих года Воротилось войско из похода, Из жестоких сеч с ордой поганой, Чтобы возле прежнего кургана Шапками курган насыпать новый — Памятник годины той суровой. Сколько шапок рать ни насыпала, А казаков так осталось мало, Что второй курган не вырос выше Самой низкой камышовой крыши. А когда он встал со старым рядом, То казалось, если смерить взглядом, Что поднялся внук в ногах у деда… Но с него была видна победа. 14 ноября 1944

118. «Был слеп Гомер, и глух Бетховен…»

Был слеп Гомер, и глух Бетховен, И Демосфен косноязык. Но кто поднялся с ними вровень, Кто к музам, как они, привык? Так что ж педант, насупясь, пишет, Что творчество лишь тем дано, Кто остро видит, тонко слышит, Умеет говорить красно? Иль им, не озаренным духом, Один закон всего знаком — Творить со слишком добрым слухом, Со слишком длинным языком? 1944

119. ИНФАНТА

1 Шлейфы дам и перья франтов Не трепещут в блеске бала. Молчалив покой инфанты В глубине Эскуриала. Там замкнулась королева С королем, своим супругом. Дочь их тяжко заболела Изнурительным недугом. Зря епископ служит мессу, Лекарь бьется, маг ворожит,— Захворавшую принцессу Исцелить никто не может! Где он, взгляд живой и пылкий, Полный негою любовной? Еле-еле бьется жилка На руке ее бескровной. Говорит король в томленье: «Я бы дал врачу, как сыну, За инфанты исцеление Королевства половину!» «Если б снять недуг с инфанты, — Королева шепчет слабо, — Я бы все мои брильянты Иезуитам отдала бы!» Меж родных нашедший место, От сердечной скорби бледный, Наклонился над принцессой Португальский принц наследный. «Если б стала донья крепче — Я пошел бы, как скиталец, К божью гробу!» — жарко шепчет Безутешный португалец. И, своим владыкам силясь Пособить в беде их черной, Из угла тихонько вылез Бородатый шут придворный. «Мой король! — сказал он грустно. — Много раз встречал в беде я Врачевателей искусных Средь проклятых иудеев. Этот род достоин смеха, Обречен костру и шпаге, Но вчера в Мадрид приехал Рабби Симха из Гааги. Мертвецы встают из гроба, Если он прикажет: „Встаньте!“ Повелитель мой! Попробуй — Позови его к инфанте!» 2 Королю поклон отвесив И томясь придворным блеском, Врач стоит перед принцессой В пышной спальне королевской. Тяготит его повязка С желтым знаком иудея!.. На щеках инфанты краска Выцветает, холодея. Не встает она с постели, Дышит слабо и неровно, Жилка бьется еле-еле На руке ее бескровной. А вокруг — безлюдны залы, Тишина в дворце просторном. «У принцессы крови мало! — Говорит еврей придворным.— Злой недуг ее погубит, Унесет или состарит. Кто инфанту больше любит, Тот ей кровь свою подарит!» При словах его, как дети, Царедворцы задрожали. «Кровь моя, — король ответил,— Это кровь моей державы!» Королева, хмуря брови, Отвечала: «Разве мало Я дала инфанте крови В день, когда ее рожала?» Принц глядел в окно куда-то, Теребя свои перчатки. Он сказал, что кровь солдату Лить прилично только в схватке… Врач, блестя холодным взглядом, Вынул скальпель и реторту: «Сам я крови сколько надо Дам инфанте полумертвой, Чтоб поверили в науку, Возвращающую силу!..» Обнажил худую руку И ножом надрезал жилу. 3 Кровь инфанты стала жаркой, Хворь ее прошла бесследно. С ней гуляет в старом парке Португальский принц наследный. 1944

120. МАТЬ

Любимого сына старуха в поход провожала, Винцо подносила, шелковое стремя держала. Он сел на коня и сказал, выезжая в ворота: «Что ж! Видно, такая уж наша казачья работа! Ты, мать, не помри без меня от докуки и горя: Останусь в живых — так домой ворочусь из-за моря. Жди в гости меня, как на север потянутся гуси!..» — «Ужо не помру! — отвечала старуха. — Дождуся!» Два года она простояла у тына. Два года На запад глядела: не едет ли сын из похода? На третьем году стала смерть у ее изголовья. «Пора! — говорит. — Собирайся на отдых, Прасковья!» Старуха сказала: «Я рада отдать тебе душу, Да как я свою материнскую клятву нарушу? Покуда из дома хлеб-соль я не вынесу сыну, Я смертное платье свое из укладки не выну!» Тут смерть поглядела в кувшин с ледяною водою. «Судьбина, — сказала, — грозит ему горькой бедою: В неведомом царстве, где небо горячее сине, Он, жаждой томясь, заблудился в безводной пустыне. Коль ты мне без спору отдашь свое старое тело, Пожалуй, велю я, чтоб тучка над ним пролетела!» И матери слезы упали на камень горючий, И солнце над сыном затмилось прохладною тучей. И к влаге студеной припал он сухими губами, И мать почему-то пришла удалому на память. А смерть закричала: «Ты что ж меня, баба, морочишь? Сынка упасла, а в могилу ложиться не хочешь?» И мать отвечала: «Любовь, знать, могилы сильнее! На что уж ты — сила, а что ты поделаешь с нею? Не гневайся, матушка. Сядь. Подожди, коли хочешь, Покуда домой из похода вернется сыночек!» Смерть глянула снова в кувшин с ледяною водою. «Судьбина, — сказала, — грозит ему новой бедою: Средь бурного моря сынок твой скитается ныне, Корабль его тонет, он гибнет в глубокой пучине. Коль ты мне без спору отдашь свою грешную душу, Пожалуй, велю я волне его кинуть на сушу!» И смерть замахнулась косой над ее сединою. И к берегу сына прибило могучей волною, И он заскучал по родному далекому дому И плетью своей постучал в подоконник знакомый. «Ну! — молвила смерть. — Я тут попусту времечко трачу! Тебе на роду написали, я вижу, удачу. Ты сыну, не мне, отдала свою душу и тело. Так вот он стучится. Милуйся же с ним, как хотела!» 1944

121. «Такой ты мне привиделась когда-то…»

Такой ты мне привиделась когда-то: Молочный снег, яичная заря. Косые ребра будки полосатой, Чиновничья припрыжка снегиря. Я помню чай в кустодиевском блюдце, И санный путь, чуть вьюга улеглась, И капли слез, которые не льются Из светло-серых с поволокой глаз… Что ж! Прав и я: бродяга — дым становий, А полководец — жертвенную кровь Любил в тебе… Но множество любовей Слилось в одну великую любовь! 1944

122. «Ты говоришь, что наш огонь погас…»

Ты говоришь, что наш огонь погас, Твердишь, что мы состарились с тобою, Взгляни ж, как блещет небо голубое! А ведь оно куда старее нас… 1944

123. «Юность! Ты не знаешь власти детских ручек…»

Юность! Ты не знаешь власти детских ручек, Голоска, что весел, ломок и высок. Ты не понимаешь, что, как звонкий ключик, Сердце открывает этот голосок! 1944

124. «Ночь поземкою частой…»

Кайсыну Кулиеву

Ночь поземкою частой Заметает поля. Я пишу тебе. Здравствуй! Офицер Шамиля. Вьюга зимнюю сказку Напевает в трубу. Я прижал по-кавказски Руку к сердцу и лбу. Искры святочной ваты В полутьме голубой… Верно, в дни Газавата Мы встречались с тобой. Смолкла ярость былая, Примириться веля, Я — гусар Николая, Ты — мюрид Шамиля. Но над нами есть выше, Есть нетленнее свет: Я не знаю, как пишут По-балкарски «поэт». Но не в песне ли сила, Что открыла для нас Кабардинцу — Россию, Славянину — Кавказ? Эта сила — не знак ли, Чтоб, скитаньем ведом, Заходил ты, как в саклю, В крепкий северный дом. И, как Байрон, хромая, Проходил к очагу… Пусть дорога прямая Тонет в рыхлом снегу,— В очаге, не померкнув, Пламя льнет к уголькам, И, как колокол в церкви, Звонок тонкий бокал. К утру пней налипнет На сосновых стенах… Мы за лирику выпьем И за дружбу, кунак! 10 февраля 1945

125. ЗАДАЧА

Мальчик жаловался, горько плача: «В пять вопросов трудная задача! Мама, я решить ее не в силах, У меня и пальцы все в чернилах, И в тетради места больше нету, И число не сходится с ответом!» — «Не печалься! — мама отвечала.— Отдохни и всё начни сначала!» Жизнь поступит с мальчиком иначе: В тысячу вопросов даст задачу. Пусть хоть кровью сердце обольется — Всё равно решать ее придется. Если скажет он, что силы нету,— То ведь жизнь потребует ответа! Времени она оставит мало, Чтоб решать задачу ту сначала,— И покуда мальчик в гроб не ляжет, «Отдохни!» — никто ему не скажет. 1 марта 1945

126. «В заштопанных косынках полотняных…»

В заштопанных косынках полотняных, Для праздника отмытых добела, Толпа освобожденных полонянок По городу готическому шла. А город был купеческий, старинный, Глухой, как погреб, прочный, как тюрьма. Склонявшийся над свечкой стеаринной, В нем Гофман медленно сходил с ума. В домах, за стеклами в стрельчатых рамах, Полночный, буйный факультетский пир Справляли бурши в синеватых шрамах — Следах тупых студенческих рапир. Морщинистой рукой котенка гладя, Поднявши чашечку в другой руке, Он пил свой кофе — в байковом халате, В пошитом из фланели колпаке. Румянец выступал на щечках дряблых, Виски желтели, как лежалый мел. В неволе ослепленный гарцский зяблик Над старичком в плетеной клетке пел. Апрель 1945

127. КАК МУЖИК ОБИДЕЛСЯ

Никанор первопутком ходил в извоз, А к траве ворочался до дому. Почитай, и немного ночей пришлось Миловаться с женой за год ему! Ну, да он был старательный мужичок: Сходит в баньку, поест, побреется, Заберется к хозяюшке под бочок — И, глядишь, человек согреется. А Матрена рожать здорова была! То есть экая баба клятая: Муж на пасху воротится — тяжела. На крещенье придет — брюхатая! Никанор, огорченья не утая, Разговор с ней повел по-строгому: «Ты, Матрена, крольчиха, аль попадья? Снова носишь? Побойся бога, мол!» Тут уперла она кулаки в бока: «Спрячь глаза, — говорит, — бесстыжие! Аль в моих куличах не твоя мука? Все ребята в тебя. Все — рыжие!» Начала она зыбку качать ногой, А мужик лишь глазами хлопает: На коленях малец, у груди — другой, Да еще трое лазят по полу! Он, конечно, кормил их своим трудом, Но, однако же, не без жалобы: «Положительно, граждане, детский дом: На пять баб за глаза достало бы!» Постарел Никанор. Раз — глаза протер, Глядь-поглядь, а ребята взрослые. Стал Никита — шахтер, а Федот — монтер, Все — большие, ширококостые! Вот по горницам ходит старик, ворча: «Без ребят обернулся где бы я? Захвораю, так кличу сынка-врача, Лук сажу — агронома требую! Про сынов моих слава идет окрест, Что ни дочка — голубка сизая! А как сядут за стол на двенадцать мест, Так куда тебе полк — дивизия!..» Поседела Матренина голова: Уходилась с такою оравою. За труды порешила ее Москва Наградить «Материнской славою». Муж прослышал и с поля домой попер, В тот же вечер с хозяйкой свиделся. «Нынче я, — заявляет ей Никанор,— На Верховный Совет обиделся. Нету слов, — говорит, — хоть куда декрет: Наградить тебя — дело нужное, Да в декрете пустячной статейки нет: Про мои про заслуги, мужние! Наше дело, конешно, оно пустяк. Но меня забижают, вижу я: Тут, вертись не вертись, а ведь как-никак — Все ребята в меня. Все — рыжие! Девять парней — что соколы, и опять — Трое девок, и все — красавицы! Ты Калинычу, мать, не забудь сказать: Без опары пирог не ставится. Уж коли ему орден навесить жаль, Всё ж пускай обратит внимание И велит мужикам нацеплять медаль — Не за доблесть, так за старание. Коль поправку мою он внесет в декрет — Мы с тобой, моя лебедь белая, Поживем-поживем да под старость лет Октябренка, глядишь, и сделаем!» 4 мая 1945

128. «Всё мне мерещится поле с гречихою…»

Всё мне мерещится поле с гречихою, В маленьком доме сирень на окне, Ясное-ясное, тихое-тихое Летнее утро мерещится мне. Мне вспоминается кляча чубарая, Аист на крыше, скирды на гумне, Темная-темная, старая-старая Церковка наша мерещится мне. Чудится мне, будто песню печальную Мать надо мною поет в полусне, Узкая-узкая, дальняя-дальняя В поле дорога мерещится мне. Где ж этот дом с оторвавшейся ставнею, Комната с пестрым ковром на стене? Милое-милое, давнее-давнее Детство мое вспоминается мне. 13 мая 1945

129. МЫШОНОК

Что ты приходишь, горбатый мышонок, В комнату нашу в полуночный час? Сахарных крошек и фруктов сушеных Нет и в помине в буфете у нас. Бедный мышонок! Из кухонь соседних, Верно, тебя выгоняют коты. Знаешь ли? Мне, мой ночной собеседник, Кажешься слишком доверчивым ты! Нрав домработницы нашей — не кроткий: Что, коль незваных гостей не любя, Вдруг над тобой занесет она щетку Иль в мышеловку изловит тебя?.. Ты поглядел, словно вымолвить хочешь: «Жаль расставаться с обжитым углом!», Словно согреться от холода ночи Хочешь моим человечьим теплом. Чудится мне, одиночеством горьким Блещут чуть видные бусинки глаз. Не потому ли из маленькой норки Ты и выходишь в полуночный час?.. Что ж! Пока дремлется кошкам и людям И мышеловок не видно вокруг, — Мы с тобой все наши беды обсудим, Мой молчаливый, мой маленький друг! Я — не гляди, что большой и чубатый,— А у соседей, как ты, не в чести. Так приходи ж, мой мышонок горбатый, В комнату к нам — и подольше гости! 15 мая 1945

130. «На кладбище возле домика…»

На кладбище возле домика Весна уже наступила: Разросшаяся черемуха, Стрекающая крапива. На плитах щербатых каменных Любовники ночью синей Опять возжигают пламенник Природы неугасимой. Так трется между жерновами Бессмертный помол столетий… Наверное, скоро новые В поселке заплачут дети. 2 июня 1945

131. «Ой, на вербе в поле…»

Ой, на вербе в поле Черный ворон крячет, У врага в неволе Полонянка плачет. Смотрит, затуманясь, Как на тын высокий Вешает германец Проволоку с током… Барахля мотором, По щебенке хрупкой Мимо в крематорий Мчится душегубка. В ней — казак, с губами, Что краснее мака. В газовую баню Повезли казака. Больше полонянка Не обнимет парня… Встал на полустанке Порожняк товарный. В ноги Украине Поклонись, Ганнуся, С каторги доныне Разве кто вернулся?.. Язычище мокрый Вываливши жарко, На дивчину смотрит Рыжая овчарка. И на всю округу Тянет обгорелым Тошнотворным духом — Человечьим телом. Утро просыпаться Начало, мерцая, На постах в два пальца Свищут полицаи. Но над чьей засадой, В синеве купаясь, Вьется чернозадый, Красноногий аист? Почему, росою, Как слезами, полный, Встал среди фасоли Сломанный подсолнух? Видно, близко-близко У степных колодцев В автоматы диски Заложили хлопцы! 2 июня 1945

132. Я

Много видевший, много знавший, Знавший ненависть и любовь, Всё имевший, всё потерявший И опять всё нашедший вновь. Вкус узнавший всего земного И до жизни жадный опять, Обладающий всем и снова Всё стремящийся потерять. Июнь 1945

133. «Нам, по правде сказать, в этот вечер…»

Л. К.

Нам, по правде сказать, в этот вечер И развлечься-то словно бы нечем: Ведь пасьянс — это скучное дело, Книги нет, а лото надоело… Вьюга, знать, разгуляется к ночи: За окошком ненастье бормочет, Ветер что-то невнятное шепчет… Завари-ка ты чаю покрепче, Натурального чаю, с малиной: С ним и ночь не покажется длинной! Да зажги в этом сумраке хмуром Лампу, ту, что с большим абажуром. У огня на скамеечке низкой Мы усядемся тесно и близко И, чаек попивая из чашек, Дай-ка вспомним всю молодость нашу, Всю, от ветки персидской сирени (Положи-ка мне ложку варенья) До рассвета на узком диване (Ишь ведь как ты полно наливаешь!). Вспомню я, — мы теперь уже седы, — Как ты раз улыбнулась соседу, Вспомнишь ты, — что уж нынче за счеты, — Как пришел под хмельком я с работы, Вспомним ласково, по-стариковски, Нашей дочери русые коски, Вспомним глазки сынка голубые И решим, что мы счастливы были, Но и глупыми всё же бывали… Постели-ка ты мне на диване: Может, мне в эту ночь и приснится, Что ты стала опять озорницей! 5 июля 1945

134. ПРИГЛАШЕНИЕ НА ДАЧУ

…Итак, приезжайте к нам завтра, не позже! У нас васильки собирай хоть охапкой. Сегодня прошел замечательный дождик — Серебряный гвоздик с алмазною шляпкой. Он брызнул из маленькой-маленькой тучки И шел специально для дачного леса, Раскатистый гром — его верный попутчик — Над ним хохотал, как подпивший повеса. На Пушкино в девять идет электричка. Послушайте, вы отказаться не вправе: Кукушка снесла в нашей роще яичко, Чтоб вас с наступающим счастьем поздравить! Не будьте ленивы, не будьте упрямы. Пораньше проснитесь, не мешкая встаньте. В кокетливых шляпах, как модные дамы, В лесу мухоморы стоят на пуанте. Вам будет на сцене лесного театра Вся наша программа показана разом: Чудесный денек приготовлен на завтра, И гром обеспечен, и дождик заказан! 6 июля 1945

135. УРАЛЬСКИЙ ЛИТЕЙЩИК

Литейщик был уральцем чистой крови Из своенравных русских стариков. Над стеклами его стальных очков Топорщились седеющие брови. Куда был непоседлив старичок! Таким июльский день и тот — короткий. Торчал из клинышка его бородки Прокуренный вишневый мундштучок. В сатиновой косоворотке черной Ходил литейщик, в ветхом пиджаке, По праздникам копался в цветнике Да чижику в кормушку сыпал зерна. Читал газету, морщась, выпивал Положенную чарку за обедом И, в шашки перекинувшись с соседом, Чуть вечер, беззастенчиво зевал. Зато землею формы набивать Он почитал не ремеслом, а счастьем. Литейных дел он был великий мастер И мог бы кружево отформовать. Как он доволен был, когда в дыму В цеху его ряды опок стояли!.. Художество — не в косном матерьяле, А только в отношении к нему. Литейщик сам трудился дотемна И тех шпынял, кто попусту толчется. Он вел свой честный род от пугачевцев, И от раскольников вела жена. Крутой литейный мастер в страхе божьем Держал свою рабочую семью, Жену, подругу верную свою, С которой он полвека мирно прожил. Хоть со старухой муж и не был груб, А только строг, — всё улыбались горько, По-стариковски собранные в сборку, Углы ее когда-то пухлых губ. Она вставала, чуть светал восток, И позже всех ложилась каждый вечер, Был накрест через узенькие плечи Накинут теплый шерстяной платок. И вся семья устойчиво лежала На этих хрупких сухоньких плечах. Та область жизни, где стоит очаг, Была ее старушечья держава. Без вот такой молчальницы покорной Семья — глядишь — и превратится в труп. Не так ли точно коренастый дуб Незримые поддерживают корни? Всё в домике блестело: и киот, Что от детей спасло ее старанье, И на окошке свежие герани, И маленький ореховый комод, Где семь слонов фарфоровых на счастье По росту кто-то выстроил рядком, Где подавал ей руку крендельком На старом фото моложавый мастер. И тот диван с расшитою подушкой, Где сладко муж похрапывал во сне, И мирно тикавшие на стене Часы с давно охрипшею кукушкой. Уже гражданских бурь прошла пора, А домик оставался неизменен. Лишь в зальце к литографии Петра Прибавился однажды утром — Ленин. Соседство взгляды вызвало косые Детей, не почитавших старину, Не знавших, как сливаются в одну Реку все русла разные России. Судьба ребят послала старикам, Чтоб им под старость не истосковаться. Литейщик отыскал для сына в святцах Диковинное имя — Африкан. И не один мальчишеский грешок Старуха терпеливо покрывала, И все-таки не раз гулял, бывало, По сыну жесткий батькин ремешок. Мальчишка рос веселый, озорной, Он был крикун, задира, голубятник. Зимою, выряжен в отцовский ватник, На лыжах бегал в школу, а весной В лес уходил с заржавленной двустволкой В болотных заскорузлых сапогах И сладко отсыпался на стогах, Мечтая встретить лося или волка. Старуха дочь назвала Анной — Анкой. Моложе брата на год в аккурат, Она была куда смирней, чем брат, Росла в семье задумчивой смуглянкой. Девчонка рукодельницей была. Отец теплел, когда она, бывало, Зимой у печки за шитьем певала Всё про Катюши сизого орла. «Клад, а не девка! — говорили все. — Красавицею будет, не иначе!» И девочку фотограф снял бродячий С цветущими ромашками в косе. Как водится, меж братом и сестрой Бывали часто маленькие драки, Но против уличного забияки Мальчишка за сестру вставал горой. Порою он, почесывая зад, Бежал к отцу, — но тот судил иначе: «Коль бьют — дерись! А если не дал сдачи — Не жалуйся: кто бит, тот виноват!» Как водится, любимицей отцовской Была задумчивая Анка, дочь. А мать ходила за сынком, точь-в-точь Как олениха за своим подсоском. А жизнь с собой несла событий короб. Был ход ее то горек, то смешон: Сестра переболела коклюшом, Брат ненароком провалился в прорубь. Потом отцовской бритвою усы Впервые сбрил мальчишка неумело. И вот однажды, глядя на часы, Старик сказал: «Пора тебе за дело! Не век тебе, — добавил он сурово,— По улицам таскаться день-деньской». И стал мальчишка в школе заводской Вникать помалу в ремесло отцово. И правда: детство тянется не век, Любовью материнскою согрето… Врачи худую девочку в то лето Подзагореть отправили в Артек. 1945

1924–1931

136. СТИХИ О ВЕСНЕ

Разве раньше бывала весна Для меня вот, кошмаром давимого?.. Для других — может быть… Для меня Были вечные серые зимы… Разве вспомнишь, что солнечный лак Золотит бугорки и опушки, Если голод, унылый чудак, В животе распевает частушки? Разве знаешь, что, радостью пьян, Лес зареял вершинами гордыми, Если вечно бастует карман И на каждом углу держиморда? Пусть в полях распустились цветы Над шатрами бездонно-лазурными, Что тебе, раз такими ж, как ты, Полны темные, душные тюрьмы? А сегодня мне всё нипочем, Сердцу вешняя радость знакома, Оттого что горит кумачом Красный флаг в синеве над райкомом. Тянет солнце горячим багром Стаю дней вереницею длинной, Потому что весна с Октябрем Разогнула согбенные спины. Плещет в душу весна, говоря, Что назавтра набат заклокочет И стальная нога Октября По ступеням миров прогрохочет. И, я знаю; в приливе волны Послом эсэсэровских хижин, Пионером всемирной весны             Буду завтра в Париже. <1924>

137. Я УШЕЛ

(Из цикла «Тропы ржаные»)

Я ушел от родимой земли И туда никогда не вернусь, Где тропинками ветер в пыли Бороздит деревянную Русь. Пусть еще продолжает закат Кумачи над окраинами стлать, — Я ушел, чтоб, как все, рисовать Дней грядущих пурпурный плакат. И теперь, что ни день — мне милей Перезвон городских голосов, Всё чужее размахи полей И зеленые храмы лесов. Эх, я знаю, что в летней игре Будет поле цветами цвести И, прилегши на тихом бугре, Ночь не раз обо мне загрустит. Загрустит и заплачет о том, Чей чуб ветру уже не трепать!.. Что за дело?.. Мне болт за болтом Нужно скрепы для завтра клепать!.. <1924>

138. БУДУЩЕМУ

Юным ленинцам

Если солнце рассыпалось искрами, Не должны ли мы нежность отдать Мальчугану с глазами лучистыми, Осветившему наши года? Если небо сегодня не прежнее, Мы поймем — это так оттого, Что дорога, как небо, безбрежная, К коммунизму его позовет. Пусть мы знали и боль, и потери, И душа наша гневом больна,— Для него не широкие двери — Мир громадный откроет весна. Он не вспомнит и ужас подвалов, Отравивших кошмарами нас, Он узнает, что жизнь улыбалась, Над его колыбелью склонясь. Он пойдет не тропинками горными Под осколками умерших лет, И не будет знаменами черными Ночь, над ним наклоняясь, шуметь. Он придет, молодой и упорный, Мир под новую форму гранить. Перед ним свои стяги узорные Солнце в золоте ласки склонит. И теперь, если вспыхнуло искрами Наше солнце, —          Должны мы отдать Мальчугану с глазами лучистыми          Нашу нежность                                  и наши года!.. <1924>

139. ОСЕНЬ («Эх ты осень, рожью золотая…»)

Эх ты осень, рожью золотая, Ржавь травы у синих глаз озер. Скоро, скоро листьями оттает Мой зеленый, мой дремучий бор. Заклубит на езженых дорогах Стон возов серебряную пыль. Ты придешь и ляжешь у порога И тоской позолотишь ковыль. Встанут вновь седых твоих туманов Над рекою серые гряды, Будто дым над чьим-то дальним станом, Над кочевьем Золотой Орды. Будешь ты шуметь у мутных окон, У озер, где грусть плакучих ив. Твой последний золотистый локон Расцветет над ширью тихих нив. Эх ты осень, рожью золотая, Ржавь травы у синих глаз озер!.. Скоро, скоро листьями оттает Мой дремучий, мой угрюмый бор. <1924>

140. ЗАТИХШИЙ ГОРОД

Екатеринославу

Отгудели медью мятежи, Отгремели переулки гулкие. В голенища уползли ножи, Тишина ползет по переулкам. Отгудели медью мятежи, Неурочные гудки устали. Старый город тяжело лежит, Крепко опоясанный мостами. Бы, в упор расстрелянные дни, Ропот тех, с кем подружился порох… В облик прошлого мой взор проник Сквозь сегодняшний спокойный город. Не привык я в улицах встречать Шорох толп, по-праздничному белых, И глядеть, как раны кирпича Обрастают известковым телом. Странно мне, что свесилась к воде Твердь от пуль излеченного дома. Странно мне, что камни площадей С пулеметным ливнем не знакомы. Говорят: сегодня — не вчера. Говорят: вчерашнее угрюмо. Знаешь что: я буду до утра О тебе сегодня ночью думать. Отчего зажглися фонари У дверей рабочего жилища? И стоят у голубых витрин Слишком много восьмилетних нищих?.. Город мой, затихший великан, Ты расцвел мильонами загадок. Мне сказали: «Чтоб сломать века, Так, наверно, и сегодня надо». Может быть, сегодня нужен фарс, Чтобы завтра радость улыбалась?.. Знаешь что: седобородый Маркс Мне поможет толстым «Капиталом». <1924>

141. ПОГОНЯ

Полон кровью рот мой черный, Давит глотку потный страх, Режет грудь мой конь упорный О колючки на буграх. А тропа — то ров, то кочка, То долина, то овраг… Ну и гонка, ну и ночка… Грянет выстрел — будет точка, Дремлет мир — не дремлет враг. На деревне у молодки Лебедь — белая кровать. Не любить, не пить мне водки На деревне у молодки, О плетень сапог не рвать И коней не воровать. Старый конь мой, конь мой верный, Ой, как громок топот мерный: В буераках гнут вдали Вражьи кони — ковыли. Как орел, летит братишка, Не гляди в глаза, луна. Грянет выстрел — будет крышка, Грянет выстрел — кончен Тришка. Ветер глух. Бледна луна. Кровь журчит о стремена. Дрогнул конь, и ветра рокот Тонет в травах на буграх. Конь упал, и громче топот, Мгла черней, и крепче страх. Ветер крутит елей кроны, Треплет черные стога, Эй, наган, верти патроны, Прямо в грудь гляди, наган. И летят на труп вороны, Как гуляки в балаган. <1925> Екатеринослав

142. МОСТ ЕКАТЕРИНОСЛАВА

Мой хмурый мост угрюмого Днепровья, Тебя я долго-долго не встречал. У города, опоенного кровью, Легла твоя гранитная печаль. Я не вернусь… А ты не передвинешь На этот север хмурые быки. Ты сторожишь в моей родной долине Глухую гладь моей большой реки. Я многое забыл. Но всё же память, Которая дрожит, как утренний туман,— Навеки уплыла над хмурыми домами На дальний юг, на голубой лиман. Я помню дни. Они легли, как глыбы, — Глухие дни у баррикад врага. И ты вздохнул. И этот вздох могли бы ль Не повторить родные берега? Звезда взошла и уплыла над далью, Волна журчит и плещет у борта. Но этот вздох, перезвучавший сталью, Еще дрожит у колоннад моста. Она легла, земная грусть гранита, Она легла и не могла не лечь На твой бетон, на каменные плиты, На сталь и ржавь твоих гранитных плеч. А глубь всплыла и прилегла сердито, К твоим быкам прильнула, как сестра. Прилег и ты, и ты умолк, забытый, Старел и стыл на черном дне Днепра. Прошли года, и города замолкли, Гремя и строясь в новые полки. А ты мечтал на грязном дне реки, Как ветеран, — тебе не в этот полк ли? И шаг времен тебя швырнул на знамя: «Тебя, мол, брат, недостает в борьбе!» И как во мне, в других воскресла память О дорогом, о каменном тебе. И вот пришли, перевернули трапы, Дымки горнов струили серебро, А ты напряг свои стальные лапы И вновь проплыл над голубым Днепром. Здорово, мост, калека Заднепровья!.. Тебе привет от заводских ребят… Прошли года. Но ты расцвел здоровьем, И живы те, кто выручил тебя. <1926>

143. РАЗГОВОР

«В туманном поле долог путь И ноша не легка. Пора, приятель, отдохнуть В тепле, у камелька. Ваш благородный конь храпит, Едва жует зерно, В моих подвалах мирно спит Трехпробное вино». «Благодарю. Тепла земля, Прохладен мрак равнин, Дорога в город короля Свободна, гражданин?» «Мой молодой горячий друг, Река размыла грунт, В стране, на восемь миль вокруг, Идет голодный бунт. Но нам, приятель, всё равно: Народ бурлит — и пусть. Игра монахов в домино Рассеет нашу грусть». «Вы говорите, что народ Идет войной на трон? Пешком, на лодке или вброд Я буду там, где он. Прохладны мирные поля, В равнинах мгла и лень! Но этот день для короля, Пожалуй, судный день». «Но лодки, друг мой, у реки Лежат без якорей, И королевские стрелки Разбили бунтарей. Вы — храбрецы, но крепок трон, Бурливые умы. И так же громок крик ворон Над кровлями тюрьмы. Бродя во мгле, среди долин, На вас луна глядит, Войдите, и угрюмый сплин Малага победит». «Благодарю, но, право, мы — Питомцы двух дорог. Я выбираю дверь тюрьмы, Вам ближе — ваш порог. Судьбу мятежников деля, Я погоню коня… Надеюсь — плаха короля Готова для меня». <1926> Екатеринослав

144. ИСПОВЕДЬ

«Смотри, дитя, в мои глаза, Не прячь в руках лица. Поверь, дитя: глазам ксендза Открыты все сердца. Твоя душа грехом полна, Сама в огонь летит. Пожертвуй церкви литр вина — И бог тебя простит». «Но я, греховный сок любя, Когда пришла зима — Грехи хранила для тебя, А ром пила сама. С любимым, лежа на боку, Мы полоскали рты…» «Так расскажи духовнику, В чем согрешила ты?» «Дебат у моего стола Религию шатал. Мои греховные дела Гремят на весь квартал». «Проступок первый не таков, Чтоб драть по десять шкур: У Рима много дураков И слишком много дур. Но сколько было и когда Любовников твоих? Как целовала и куда Ты целовала их?» «С тех пор как ты лишен стыда, Их было ровно сто. Я целовала их туда, Куда тебя — никто». «От поцелуев и вина До ада путь прямой. Послушай, панна, ты должна Прийти ко мне домой! Мы дома так поговорим, Что будет стул трещать, И помни, что Высокий Рим Мне дал права прощать». «Я помолюсь моим святым И мессу закажу, Назначу пост, но к холостым Мужчинам не хожу». «Тогда прощай. Я очень рад Молитвам и постам, Ведь ты стремишься прямо в ад И, верно, будешь там. Но я божницу уберу, Молясь, зажгу свечу…» «Пусти, старик, мою икру, Я, право, закричу!..» «Молчи, господь тебя прости Своим святым крестом!..» «Ты… прежде… губы отпусти, А уж грехи — потом!» <1926> Екатеринослав

145. ПОСТРОЙКА

Разрушенный дом привлекает меня: Он так интересен, Но чуточку страшен: Мерцают, холодную важность храня, Пустые глаза недостроенных башен, Под старой подошвой — Рыдающий шлак, И эхо шагов приближается к стону. Покойной разрухи веселый кулак — Как в бубен — Стучал по глухому бетону. При ласковом ветре обои шуршат Губами старухи у мужьего гроба. Седых пауков и голодных мышат Пустых погребов приютила утроба. Недавно С похмелья идущая в суд Ночная шпана на углах продавала По тыще рублей за ржавеющий пуд — Железный костяк недобитого зала. Тут голод плясал карманьолу свою, А мы подпевали и плакали сами… Бревно за бревном — в деревянном строю У каменных изб обернулись лесами. И нынче, Я слышу, Стучат молотки В подвалах — В столице мышиного царства: Гранитный больной принимает глотки Открытого доктором нэпом лекарства. И если из каждой знакомой дыры Глядела печаль, Обагренная кровью, То в ведрах своих принесли маляры Румянец покраски в подарок здоровью. Пусть мертвые — нет, Но больные встают. Недаром сверкает пила, И теплее Работают руки, а губы поют О сделанном день изо дня веселее. Испачканный каменщик, Пой и стучи! Под песню работать — куда интересней, Давай-ка, пока подвезут кирпичи, Товарищей вместе побалуем песней. А завтра, быть может, и нас, пареньков, Припомнят в одном многотысячном счете: Тебя — за известку, что тверже веков, Меня — за стихи О хорошей работе. <1926>

146. КРЫЛЕЧКО

Крылечко, клумбы, хмель густой И локоть в складках покрывала. «Постой, красавица, постой! Ведь ты меня поцеловала?» Крылечко спряталось в хмелю; Конек, узорные перила. «Поцеловала. Но „люблю“ Я никому не говорила». <1926>

147. ПЕСНЯ О ЖИВЫХ И МЕРТВЫХ

Серы, прохладны и немы Воды глубокой реки. Тихо колышутся шлемы, Смутно мерцают штыки. Гнутся высокие травы, Пройденной былью шурша. Грезятся стены Варшавы И камыши Сиваша. Ваши седые курганы Спят над широкой рекой. Вы разрядили наганы И улеглись на покой. Тучи слегка серебристы В этот предутренний час, Тихо поют бандуристы Славные песни о вас. Слушают грохот крушенья Своды великой тюрьмы. Дело ее разрушенья Кончим, товарищи, мы. Наша священная ярость Миру порукой дана: Будет безоблачна старость, Молодость будет ясна. Гневно сквозь сжатые зубы Плюнь на дешевый уют. Наши походные трубы Скоро опять запоют. Музыкой ясной и строгой Нас повстречает война. Выйдем — и будут дорогой Ваши звучать имена. Твердо пойдем, побеждая, Крепко сумеем стоять. Память о вас молодая Будет над нами сиять. Жесткую выдержку вашу Гордо неся над собой, Выпьем тяжелую чашу, Выдержим холод и бой. Всё для того, чтобы каждый, Смертью дышавший в борьбе, Мог бы тихонько однажды В сердце сказать о себе: «Я создавал это племя, Миру несущее новь, Я подарил тебе, время, Молодость, слово и кровь». <1927>

148. КРЕМЛЬ

В тот грозный день, который я люблю, Меня почтив случайным посещеньем, Ты говорил, я помню, с возмущеньем: «Большевики стреляют по Кремлю». Гора до пят взволнованного сала — Ты ужасался… Разве знает тля, Что ведь не кистью на стене Кремля Свои дела история писала. В тот год на землю опустилась тьма И пел свинец, кирпичный прах вздымая. Ты подметал его, не понимая, Что этот прах — история сама… Мы отдаём покойных власти тленья И лишний сор — течению воды, Но ценим вещь, раз есть на ней следы Ушедшего из мира поколенья, Раз вещь являет след людских страстей — Мы чтим ее и, с книгою равняя, От времени ревниво охраняя, По вещи учим опыту детей. А гибнет вещь — нам в ней горька утрата Ума врагов и смелости друзей. Так есть доска, попавшая в музей Лишь потому, что помнит кровь Марата. И часто капли трудового пота Стирает мать. Приводит в Тюильри Свое дитя и говорит: «Смотри — Сюда попала пуля санкюлота…» Пустой чудак, умерь свою спесивость, Мы лучше знаем цену красоты. Мы сводим в жизнь прекрасное, а ты? Привык любить сусальную красивость… Но ты решил, что дрогнула земля У грузных ног обстрелянного зданья. Так вслушайся: уже идут преданья О грозных башнях Красного Кремля. <1928>

149. КАЗНЬ

Дохнул бензином легкий форд И замер у крыльца, Когда из дверцы вылез лорд, Старик с лицом скопца. У распахнувшихся дверей, Поникнув головой, Ждал дрессированный лакей В чулках и с булавой. И лорд, узнав, что света нет И почта не пришла, Прошел в угрюмый кабинет И в кресло у стола, Устав от треволнений дня, Присел, не сняв пальто. Дом без воды и без огня Угрюм и тих. Ничто Не потревожит мирный сон. Плывет огонь свечи, И беспокойный телефон Безмолвствует в ночи. Лорд задремал. Сырая мгла Легла в его кровать. А дрема вышла из угла И стала колдовать: Склонилась в свете голубом, Шепча ему, что он Под балдахином и гербом Вкушает мирный сон. Львы стерегут его крыльцо, Рыча в густую мглу, И дождик мокрое лицо Прижал к его стеклу. Но вот в спокойный шум дождя Вмешался чуждый звук, И, рукавами разведя, Привстал его сюртук. «Товарищи! Хау-ду-ю-ду?[31] Сказал сюртук, пища. — Давайте общую беду Обсудим сообща. Кому терпение дано — Служите королю, А я, шотландское сукно, Достаточно терплю. Лорд сжал в кулак мои края, А я ему, врагу, Ношу часы? Да разве я Порваться не могу?» Тут шелковистый альт, звеня, Прервал: «Сюртук! Молчи! Недаром выткали меня Ирландские ткачи». «Вражда, как острая игла, Сидит в моем боку!» — Рубашка лорда подошла, Качаясь, к сюртуку. И, поглядев по сторонам, Башмак промолвил: «Так!» — «Друзья! Позвольте слово нам! — Сказал другой башмак.— Большевиками состоя, Мы против всякой тьмы. Прошу запомнить: брат и я — Из русской кожи мы». И проводам сказали: «Плиз![32] Пожалуйте сюда!» Тогда, качаясь, свисли вниз Худые провода: «Мы примыкаем сей же час! Подайте лишь свисток. Ведь рурский уголь гнал сквозь нас Почти московский ток». Вокруг поднялся писк и вой: «Довольно! Смерть врагам!» И голос шляпы пуховой Вмешался в общий гам: «И я могу друзьям помочь. Предметы, я была Забыта лордом в эту ночь На кресле у стола. Живя вблизи его идей, Я знаю: там — навоз. Лорд оскорбляет труд людей И шерсть свободных коз». А кресло толстое, черно, Когда умолк вокруг Нестройный шум, тогда оно Проговорило вдруг: «Я дрыхну в продолженье дня, Но общая беда Теперь заставила меня Приковылять сюда. Друзья предметы, лорд жесток, Хоть мал, и глуп, и слаб. Ведь мой мельчайший завиток — Колониальный раб! К чему бездействовать крича? Пора трубить борьбу! Покуда злоба горяча, Решим его судьбу!» — «Казнить!» — в жестоком сюртуке Вопит любая нить; И каждый шнур на башмаке Кричит: «Казнить! Казнить!» С опаской выглянув во двор, Приличны и черны, Читать джентльмену приговор Идут его штаны. «Сэр! — обращаются они. — Здесь шесть враждебных нас. Сдавайтесь, вы совсем одни В ночной беззвучный час. Звонок сбежал, закрылась дверь, Погас фонарь луны…» — «Я буду в Тоуэр взят теперь?» — «Мужайтесь! Казнены!» И лорд взмолился в тишине К судилищу шести: «Любезные! Позвольте мне Защитника найти». — «Вам не избегнуть наших рук, Защитник ни при чем. Но попытайтесь…» — И сюртук Пожал сухим плечом. Рука джентльмена набрела На Библию впотьмах, Но книга — нервная была, Она сказала: «Ах!» Дрожащий лорд обвел мельком Глазами кабинет, Но с металлическим смешком Шептали вещи: «Нет!» Сюртук хихикнул в стороне: «Все — против. Кто же за?» И лорд к портрету на стене Возвел свои глаза: «Джентльмен в огне и на воде,— Гласит хороший тон, — Поможет равному в беде. Вступитесь, Джордж Гордон, Во имя Англии святой, Начала всех начал!» Но Байрон в раме золотой Презрительно молчал. Обняв седины головы, Лорд завопил, стеня: «Поэт, поэт! Ужель и вы Осудите меня?» И, губы приоткрыв едва, Сказал ему портрет: «Увы, меж нами нет родства И дружбы тоже нет. Мою безнравственность кляня, У света за спиной Вы снова станете меня Травить моей женой. Начнете мне мораль читать, Потом в угоду ей У Шелли бедного опять Отнимете детей. Нет, лучше будемте мертвы, Пустой солильный чан, — За волю греков я, а вы За рабство англичан». Тут кресло скрипнуло, пока Черневшее вдали. Предметы взяли старика И в кресло повлекли. Не в кресло, а на страшный стул, Черневший впереди. Сюртук, нескладен и сутул, Толкнул его: «Сиди!» В борьбе с жестоким сюртуком Лорд потерял очки, А ноги тощие силком Обули башмаки, Джентльмен издал короткий стон: «Ужасен смертный плен!» А брюки скорчились, и он Не мог разжать колен. Охвачен страхом и тоской, Старик притих, и вот На лысом темени рукой Отер холодный пот, А шляпа вспрыгнула туда И завозилась там, И присосались провода К ее крутым полям. Тогда рубашка в провода Впустила острый ток…  ……………………… Серея, в Темзе шла вода, Позеленел восток, И лорд, почти сойдя с ума, Рукой глаза протер… Над Лондоном клубилась тьма: Там бастовал шахтер. <1928>

150. ПРОШЕНИЕ

Ваше благородие! Теперь косовица, Хлебушек сечется, снимать бы пора. Руки наложить? На шлее удавиться? Не обмолотить яровых без Петра. Всех у нас работников — сноха да внучек. Молвить по порядку, я врать не люблю, Вечером пришли господин поручик Вроде бы под мухой. Так, во хмелю. Начали, — понятное дело: пьяный, Хмель хотя и ласковый, а шаг до греха,— Бегать за хозяйкой Петра, Татьяной, Которая нам сноха. Ты из образованных? Дворянского рода? Так не хулигань, как последний тать. А то повалил посреди огорода, Принялся давить, почал хватать. Петр это наш, это — мирный житель: А ни воровать, ни гнать самогон. Только, ухватившись за ихний китель, Петр ненароком сорвал погон. Малый не такой, чтобы драться с пьяным, Тронул их слегка, приподнял с земли. Они же осерчали. Грозя наганом, Взяли и повели. Где твоя погибель — поди приметь-ка, Был я у полковника, и сам не рад. Говорит: «Расстреляем!» Потому как Петька Будто бы есть «большевистский гад». Ваше благородие! Прилагаю при этом Сдобных пирогов — напекла свекровь. Имей, благодетель, сочувствие к летам, Выпусти Петра, пожалей мою кровь. А мы с благодарностью — подводу, коня ли, Последнюю рубашку, куда ни шло… А если Петра уже разменяли —            Просим отдать барахло. <1928> Днепропетровск

151. СТРОИТЕЛЬ

Мы разбили под звездами табор И гвоздем прикололи к шесту Наш фонарик, раздвинувший слабо Гуталиновую черноту. На гранита шершавые плиты Аккуратно поставили мы Ватерпасы и теодолиты, Положили кирки и ломы. И покуда товарищи спорят, Я задумался с трубкой у рта: Завтра утром мы выстроим город, Назовем этот город — Мечта. В этом улье хрустальном не будет Комнатушек, похожих на клеть. В гулких залах веселые люди Будут редко грустить и болеть. Мы сады разобьем, и над ними Станет, словно комета хвостат, Неземными ветрами гонимый, Пролетать голубой стратостат. Благодарная память потомка! Ты поклонишься нам до земли. Мы в тяжелых походных котомках Для тебя это счастье несли! Не колеблясь ни влево, ни вправо, Мы работе смотрели в лицо, И вздымаются тучные травы Из сердец наших мертвых отцов… Тут, одетый в брезентовый китель, По рештовкам у каждой стены, Шел и я, безыменный строитель Удивительной этой страны. 1930


Поделиться книгой:

На главную
Назад