23. СВОДНЯ
Подобно старой развратнице, вы сторожили жену мою во всех углах, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного, или так называемого сына, и, когда, больной венерической болезнью, он оставался дома, вы говорили, что он умирал от любви к ней, вы ей бормотали: «Возвратите мне сына».
Из письма Пушкина к Геккерену «Не правда ли, мадам, как весел Летний сад, Как прихотлив узор сих кованых оград. Опертых на лощеные граниты? Феб, обойдя Петрополь знаменитый, Последние лучи дарит его садам И золотит Неву… Но вы грустны, мадам?» К жемчужному ушку под шалью лебединой Склоняются душистые седины. Красавица, косящая слегка, Плывет, облокотясь на руку старика, И держит веер страусовых перьев. «Мадам, я вас молю иметь ко мне доверье! Я говорю не как придворный льстец, — Как нежный брат, как любящий отец. Поверьте мне причину тайной грусти: Вас нынче в Петергоф на праздник муж не пустит? А в Петергофе двор, фонтаны, маскарад! Клянусь, мне жалко вас. Клянусь, что Жорж бы рад Вас на руках носить, Сикстинская мадонна! Сие — не комплимент пустого селадона, Но истина, прелестное дитя. Жорж ищет встретить вас. Жорж любит не шутя. Ваш муж не стоит вас ни видом, ни манерой, Позвольте вас сравнить с Волканом и Венерой. Он желчен и ревнив. Простите мой пример, Но мужу вашему в плену его химер Не всё ль одно, что царский двор, что выгон? Он может в некий день зарезать вас, как цыган. В салонах говорят, что он уж обнажал Однажды святотатственный кинжал На вас, дитя! Мой бог, какая низость!.. А как бы оценил святую вашу близость Мой сын, мой бедный Жорж! Он болен от любви! Мадам, я трепещу. Я с холодом в крови, Сударыня, гляжу на будущее ваше. Зачем вам бог судил столь горестную чашу? Вы рано замуж шли. Любовь в шестнадцать лет Еще молчит. Не говорите „нет“! Вам роскошь надобна, как паруса фрегату, Вам надобно блистать. А вы… вы небогаты, И ваше серебро заложено жидам. Вы видите? Я знаю всё, мадам: И мужа странный труд, вам скушный и печальный, И ваши слезы в одинокой спальной, И хладное молчание его. Сознайтесь: что еще меж вами? Ничего! К тому ж известно мне, меж нами говоря, Недоброе внимание царя К супругу вашему. Ему ль ходить по струнке? Фрондер и афеист, — какой он камер-юнкер? Он зрелый муж. Он скоро будет сед, А камер-юнкерство дают в осьмнадцать лет, Когда его дают всерьез, а не в насмешку. Царь памятлив, мадам. Царь не забыл орешка, Раскушенного им в восстанье декабря. Смиреньем показным не провести царя! Он помнит, чьи стихи в бумагах декабристов Фатально находил почти что каждый пристав. Грядущее неясно нам. Как знать: Тот пагубный нарыв не зреет ли опять? Ваш муж умен, и злоба в нем клубится, Не вдохновит ли он цареубийцу, Не спрячет ли он сам кинжала под полу? В тот день, мадам, на Кронверкском валу Он может быть шестым иль в рудники Сибири Пойдет греметь к ноге прикованною гирей. Не тронется семьей ваш пасмурный чудак! А вас тогда что ждет? Чердак, мадам, чердак! А между тем… когда б вы пожелали, — Вы были б счастливы! Вы б лавры пожинали! Мой сын богат. В конце концов, мадам, Мой бедный Жорж не неприятен вам. Когда б склонились вы его любить нежнее — Вы разорвали б цепи Гименея, Соединившись с ним для страстных нег. Мне было бы легко устроить ваш побег. Вы б вырвались из мрачного капкана В край фресок Тьеполо, в край лоджий Ватикана, К утесам меловым, где важный Альбион Жемчужным облаком тумана окружен. Вы б мимолетный взор рассеянно бросали Кладбищам Генуи и цветникам Версаля, Блаженствуя в полуденной стране… Мадам, мадам, верните сына мне! Вы думаете — муж. Сударыня, поэты — Лишь дайте им перо да свежий лист газеты — В тот самый миг забудут о родне. Искусство их дарит забвением вполне. А будет он страдать, — обогатится лира: Она ржавеет в душном счастье мира, Ей нужны бури — и на лире той Звук самый горестный есть самый золотой! Но вот идет ваш муж. В лице его — досада…» «Мой друг, я битый час ищу тебя по саду. Барон, вы в грот ее напрасно завели. Домой пора — поедем, Натали!» Красавица ушла, покинув дипломата. Он вынул кружевной платочек аккуратный, Поставил трость меж подагричных ног, В ладошку табаку насыпал сколько мог, Раскрыв табачницу с эмалькой Ганимеда, И сладко чхнул… «Ну, кажется, победа!» 1937 24. СТРАДАНИЯ МОЛОДОГО КЛАССИКА
Всегда ты на людях, Как слон в зверинце, Как муха в стакане, Как гусь на блюде… Они появляются из провинций, Способные молодые люди. «У вас одна комната? Ах, как мало! Погодка стоит — Не придумать плоше!» Ты хмуришься И отвечаешь вяло: «Снимайте, снимайте свои калоши!» Ты грустно оглядываешь знакомых И думаешь: «Ну, добивайте сразу!» Куда там! Они извлекают томы Любовных стихов, Бытовых рассказов. «Быть может, укажете недостаток? Родной! Уделите одну минуту! Вы заняты? Я буду очень краток: В поэмке — Всего восемнадцать футов!» Мелькают листы. Вдохновенье бурно. Чтецы невменяемы, — Бей их, режь ли… Ты слушаешь. Ты говоришь: «Недурно!» — И — лжешь. Ибо ты от природы вежлив. На ходиках без десяти двенадцать, Ты громко подтягиваешь бечевку, Но гости твои говорят: «Признаться, У вас так уютно! Мы к вам с ночевкой». Ты громко вздыхаешь: «Ложитесь с миром!» И думаешь День ото дня плачевней: Во что превратилась твоя квартира? В ночлежку? В родильный приют? В харчевню? А ночью под сердцем Тихонько плачет Утопленный в пресной дневной водице Твой стих, Что был вовсе неплохо начат, Но помер в тебе, Не успев родиться. И, стиснувши, как рукоять кинжала, Мундштук безобиднейший, В нервной дрожи Ты думаешь: «Муза уже сбежала. Жена собирается сделать то же…» А утром, Когда постучит знакомый, Ты снова в себе не найдешь сноровки Ему на докучный вопрос: «Вы дома?» — Раздельно ответить: «В командировке». 1937 25. ПЕСНЯ ПРО СОЛДАТА
Шилом бреется солдат, Дымом греется… Шли в побывку Из Карпат Два армейца. Одному приснилось: Мать Стала гневаться, А другой шел Повидать Красну девицу. Под ракитой Небольшой, Под зеленою, Он ту девицу Нашел Застрелённую. А чумак Уху варит При конце реки. «Шли тут нынче, — Говорит,— Офицерики. Извели они, Видать, Девку гарную!..» И подался Тот солдат В Красну Армию. <1938> 26. ЗОДЧИЕ
Как побил государь Золотую орду под Казанью, Указал на подворье свое Приходить мастерам. И велел благодетель,— Гласит летописца сказанье,— В память оной победы Да выстроят каменный храм. И к нему привели Флорентинцев, И немцев, И прочих Иноземных мужей, Пивших чару вина в один дых. И пришли к нему двое Безвестных владимирских зодчих, Двое русских строителей, Русых, Босых, Молодых. Лился свет в слюдяное оконце. Дух тяжкий и спертый. Изразцовая печка. Божница. Угар и жара. И в посконных рубахах Перед Иоанном Четвертым, Крепко за руки взявшись, Стояли сии мастера. «Смерды! Можете ль церкву сложить Иноземных пригожей? Чтоб была благолепней Заморских церквей, говорю?» И, тряхнув волосами, Ответили зодчие: «Можем! Прикажи, государь!» И ударились в ноги царю. Государь приказал. И в субботу на вербной неделе, Покрестясь на восход, Ремешками схватив волоса, Государевы зодчие Фартуки наспех надели, На широких плечах Кирпичи понесли на леса. Мастера заплетали Узоры из каменных кружев, Выводили столбы И, работой своею горды, Купол золотом жгли, Скаты крыли лазурью снаружи И в свинцовые рамы Вставляли чешуйки слюды. И уже потянулись Стрельчатые башенки кверху. Переходы, Балкончики, Луковки да купола. И дивились ученые люди, Зане эта церковь Краше вилл италийских И пагод индийских была. Был диковинный храм Богомазами весь размалеван, В алтаре И при входах, И в царском притворе самом. Живописной артелью Монаха Андрея Рублева Изукрашен зело Византийским суровым письмом… А в ногах у постройки Торговая площадь жужжала, Торовато кричала купцам: «Покажи, чем живешь!» Ночью подлый народ До креста пропивался в кружалах, А утрами истошно вопил, Становясь на правеж. Тать, засеченный плетью, У плахи лежал бездыханно, Прямо в небо уставя Очесок седой бороды, И в московской неволе Томились татарские ханы, Посланцы Золотой, Переметчики Черной орды. А над всем этим срамом Та церковь была — Как невеста! И с рогожкой своей, С бирюзовым колечком во рту — Непотребная девка Стояла у Лобного места И, дивясь, Как на сказку, Глядела на ту красоту… А как храм освятили, То с посохом, В шапке монашьей, Обошел его царь — От подвалов и служб До креста. И, окинувши взором Его узорчатые башни, «Лепота!» — молвил царь. И ответили все: «Лепота!» И спросил благодетель: «А можете ль сделать пригожей, Благолепнее этого храма Другой, говорю?» И, тряхнув волосами, Ответили зодчие: «Можем! Прикажи, государь!» И ударились в ноги царю. И тогда государь Повелел ослепить этих зодчих, Чтоб в земле его Церковь Стояла одна такова, Чтобы в суздальских землях И в землях рязанских И прочих Не поставили лучшего храма, Чем храм Покрова! Соколиные очи Кололи им шилом железным, Дабы белого света Увидеть они не могли, Их клеймили клеймом, Их секли батогами, болезных, И кидали их, Темных, На стылое лоно земли. И в Обжорном ряду, Там, где заваль кабацкая пела, Где сивухой разило, Где было от пару темно, Где кричали дьяки «Государево слово и дело!» — Мастера Христа ради Просили на хлеб и вино. И стояла их церковь, Такая, Что словно приснилась, И звонила она, Будто их отпевала навзрыд, И запретную песню Про страшную царскую милость Пели в тайных местах По широкой Руси Гусляры. 1938 27. ЗИМНЕЕ
Экой снег какой глубокий! Лошадь дышит горячо. Светит месяц одинокий Через левое плечо. Пруд окован крепкой бронью, И уходят от воды Вправо — крестики вороньи, Влево — заячьи следы. Гнется кустик на опушке, Блещут звезды, мерзнет лес. Тут снимал перчатки Пушкин И усы крутил Дантес. Раздается на полянках Волчьих свадеб дальний вой. Мы летим в ковровых санках По дорожке столбовой. Ускакали с черноокой — И одни… Чего ж еще? Светит месяц одинокий Через левое плечо. Неужели на гулянку С колокольцем под дугой Понесется в тех же санках Завтра кто-нибудь другой? И усы ладонью тронет, И увидит у воды Те же крестики вороньи, Те же заячьи следы, На березах грачьи гнезда Да сорочьи терема… Те же волки, те же звезды, Та же русская зима… На кладбище мельком глянет, Где ограды да кусты, Мельком глянет, Нас помянет: Жили-были я да ты!.. И прижмется к черноокой, И задышит горячо. Глянет месяц одинокий Через левое плечо. 1938 28. ПЕСНЯ ПРО АЛЕНУ-СТАРИЦУ
Что не пройдет — Останется, А что пройдет — Забудется… Сидит Алена-Старица В Москве, на Вшивой улице. Зипун, простоволосая, На голову набросила, А ноги в кровь изрезаны Тяжелыми железами. Бегут ребята — дразнятся, Кипит в застенке варево… Покажут ноне разницам Острастку судьи царевы! Расспросят, в землю метлами Брады уставя долгие, Как соколы залетные Гуляли Доном-Волгою, Как под Азовом ладили Челны с высоким застругом, Как шарили да грабили Торговый город Астрахань! Палач-собака скалится, Лиса-приказный хмурится. Сидит Алена-Старица В Москве, на Вшивой улице. Судья в кафтане до полу В лицо ей светит свечечкой: «Немало, ведьма, попила Ты крови человеческой, Покуда плахе-матушке Челом ты не ударила!» Пытают в раз остаточный Бояре государевы: «Обедню черту правила ль, Сквозь сито землю сеяла ль В погибель роду цареву, Здоровью Алексееву?» «Смолой приправлен жидкою, Мне солон царский хлебушек! А ты, боярин, пыткою Стращал бы красных девушек! Хотите — жгите заживо, А я царя не сглазила. Мне жребий выпал — важивать Полки Степана Разина. В моих ушах без умолка Поет стрела татарская… Те два полка, Что два волка, Дружину грызли царскую! Нам, смердам, двери заперты Повсюду, кроме паперти. На паперти слепцы поют, Попросишь — грош купцы дают. Судьба меня возвысила! Я бар, как семя, щелкала, Ходила в кике бисерной, В зеленой кофте шелковой. На Волге — что оконницы — Пруды с зеленой ряскою, В них раки нынче кормятся Свежинкою дворянскою. Боярский суд не жаловал Ни старого, ни малого, Так вас любить, Так вас жалеть — Себя губить, Душе болеть!.. Горят огни-пожарища, Дымы кругом постелены. Мои друзья-товарищи Порубаны, постреляны, Им глазыньки до донышка Ночной стервятник выклевал, Их греет волчье солнышко, Они к нему привыкнули. И мне топор, знать, выточен У ката в башне пыточной, Да помни, дьяк, Не ровен час: Сегодня — нас, А завтра — вас! Мне б после смерти галкой стать, Летать под низкой тучею, Ночей не спать, — Царя пугать Бедою неминучею!..» ………………………… Смола в застенке варится, Опарой всходит сдобною, Ведут Алену-Старицу Стрельцы на место Лобное. В Зарядье над осокою Блестит зарница дальняя. Горит звезда высокая… Терпи, многострадальная! А тучи, словно лошади, Бегут над Красной площадью. Все звери спят. Все люди спят, Одни дьяки Людей казнят. 1938 29. БЕССМЕРТИЕ
Кем я был? Могильною травою? Хрупкой галькою береговою? Круглобоким облачком над бездной? Ноздреватою рудой железной? Та трава могильная сначала Ветерок дыханием встречала, Тучка плакала слезою длинной, Пролетая над родной долиной. И когда я говорю стихами — От кого в них голос и дыханье? Этот голос — от прабабки-тучи, Эти вздохи — от травы горючей! Кем я буду? Комом серой глины? Белым камнем посреди долины? Струйкой, что не устает катиться? Перышком в крыле у певчей птицы? Кем бы я ни стал и кем бы ни был — Вечен мир под этим вечным небом: Если стану я водой зеленой — Зазвенит она одушевленно, Если буду я густой травою — Побежит она волной живою. В мире всё бессмертно: даже гнилость. Отчего же людям смерть приснилась? 1938 30. ГЛУХАРЬ
Выдь на зорьке и ступай на север По болотам, камушкам и мхам. Распустив хвоста колючий веер, На сосне красуется глухарь. Тонкий дух весенней благодати, Свет звезды — как первая слеза… И глухарь, кудесник бородатый, Закрывает желтые глаза. Из дремотных облаков исторгла Яркий блеск холодная заря, И звенит, чумная от восторга, Зоревая песня глухаря. Счастлив тем, что чувствует и дышит, Красотой восхода упоен,— Ничего не видит и не слышит, Ничего не замечает он! Он поет листву купав болотных, Паутинку, белку и зарю, И в упор подкравшийся охотник Из берданки бьет по глухарю… Может, так же в счастья день желанный, В час, когда я буду петь, горя, И в меня ударит смерть нежданно, Как его дробинка — в глухаря. 1938 31. «Прощай, прощай, моя юность…»
Прощай, прощай, моя юность, Звезда моя, жизнь, улыбка! Стала рукой мужчины Мальчишеская рука. Ты прозвенела, юность, Как дорогая скрипка Под легким прикосновеньем Уверенного смычка. Ты промелькнула, юность, Как золотая рыбка, Что канула в сине море Из сети у старика! 1938 32 ОСТАНОВКА У АРБАТА
Профиль юности бессмертной Промелькнул в окне трамвая. М. Голодный Я стоял у поворота Рельс, бегущих от Арбата, Из трамвая глянул кто-то Красногубый и чубатый. Как лицо его похоже На мое — сухое ныне!.. Только чуточку моложе, Веселее и невинней. А трамвай — как сдунет ветром, Он качнулся, уплывая. Профиль юности бессмертной Промелькнул в окне трамвая. Минут годы. Подойдет он — Мой двойник — к углу Арбата. Из трамвая глянет кто-то Красногубый и чубатый, Как и он, в костюме синем, С полевою сумкой тоже, Только чуточку невинней, Веселее и моложе. А трамвай — как сдунет ветром, Он промчится, завывая… Профиль юности бессмертной Промелькнет в окне трамвая. На висках у нас, как искры, Блещут первые сединки, Старость нам готовит выстрел На последнем поединке. Даже маленькие дети Станут седы и горбаты, Но останется на свете Остановка у Арбата, Где, ни разу не померкнув, Непрестанно оживая, Профиль юности бессмертной Промелькнет в окне трамвая! <1939> 33. СЕМЬ БОГАТЫРЕЙ
Крестьяне встали рано И к лагерю пришли, Крестьяне капитана У берега нашли. Вдоль берега над Збручем Разбит советский стан. Задумчиво по круче Шагает капитан. Легки стальные кони, Да враг-то, вишь, не прост: Спасаясь от погони, Взорвала шляхта мост. Приветливы и русы, Пригожи и ловки Семь рослых белорусов — Народ-здоровяки. Знакомились без страха, По форме стали в ряд. Оправили рубахи И хором говорят: «Ступай в свою палатку Да малость отдохни, А мы положим кладку Через речные пни». «Хоть танк не шел ни разу По этаким мостам, Обижу их отказом! — Подумал капитан. — Не вычерпать колодца При помощи ковша, Но пусть построят хлопцы Мосток из камыша. Поставлю для опоры Я за рекой редут, А к ночи и саперы, Пожалуй, подойдут!» В походах отдых краток: Вздохнул — и вновь бросок! Отряд в тени палаток Улегся на часок. Холщовые онучи, Худые лапотки. Берут ломы получше, Покрепче молотки. В кустах краснеет осень, А семеро ребят Срубают мачты сосен Да дерево долбят. Строгают неустанно Пахучую кору, И будят капитана Ребята ввечеру: «Вставай с шинели быстро, Товарищ капитан! Веди своих танкистов За шляхтой за пятам! Коня загонишь в мыле, Коль шляхта кажет хвост! А мы уже срубили, Какой сумели, мост». И веря и не веря Диковинным вестям, С крестьянами на берег Выходит капитан: Холщовые онучи, Худые лапотки. Забили в днище Збруча Саженные быки. Построенный по нитке, Лежит широкий мост, Гремят по нем зенитки, Поднявшись в полный рост. Бегут по мосту танки, Бегут — не отстают. Бойцовские тальянки Без умолку поют!.. Приветливы и русы, Столпились у реки Семь рослых белорусов — Народ-здоровяки. Цветут ромашки в жите У шляха на краю… «Товарищи! Скажите Фамилию свою!» Товарищи без страха По форме стали в ряд, Оправили рубахи И хором говорят: «Служить советской рати Готовы и вперед! Мы все — родные братья, А имя нам — народ». 1939 34. БАЛЛАДА О СТАРОМ ЗАМКЕ
В денек Золотой и нежаркий Мы в панскую Польшу вошли И в старом Помещичьем парке Охотничий замок нашли. Округу С готических башен Его петушки сторожат. Убогие шахматы пашен Вкруг панского замка лежат. Тот замок Из самых старинных. О нем хоть балладу пиши! И только В мужицких чупринах От горя Заводятся вши… Мы входим туда Без доклада, Мы входим без спросу туда — По праву Штыка и приклада, По праву Борьбы и труда. Проходим Молельнею древней Среди деревянных святых И вместе с собой Из деревни Ведем четырех понятых. Почти с поцелуем воздушным, Условности света поправ, В своем кабинете Радушно Встречает нас Ласковый граф. Неряшливо Графское платье: У графа — Супруга больна. На бархатном Графском халате Кофейные пятна вина. Избегнем Ненужных вопросов! Сам граф Не введет нас в обман: Он только — Эстет и философ, Коллекционер, Меломан. И он, Чтоб не вышло ошибок, Сдает нам Собранье монет. Есть в замке Коллекция скрипок И только оружия — Нет. Граф любит Оттенки кармина На шапках Сентябрьских осин. О, сладость часов У камина, Когда говорит Клавесин! Крестьяне? Он знает их нужды! Он сам надрывался, Как вол! Ему органически чужды Насилие И произвол! И граф поправляет, Помешкав, Одно из колец золотых… Зачем же Играет усмешка На синих губах Понятых? Они околдованы пеньем Наяд В соловьиных садах!.. По шатким Скрипучим ступеням Мы всходим На графский чердак. Здесь всё — Как при дедушке было: Лежит голубиный помет… Подняв добродушное рыло, Стоит в уголку Пулемет! Так вот что Философ шляхетский Скрывал В своем старом дворце! Улыбка Наивности детской Сияет на графском лице. Да! Граф позабыл пулеметы! Но все подтвердят нам Окрест: Они — лишь для псовой охоты Да вместо трещоток — В оркестр!.. Как пляшут Иголочки света В брильянте на графской руке! Крестьяне Философа в Лету Увозят на грузовике. «Слезайте С лебяжьей перины! Понежились! Выспались всласть! Балладу О замке старинном Допишет Советская власть». 1939 35. ДУМА
Батька сыну говорит: «Не мешкай! Навостри поди кривую шашку!..» Сын на батьку поглядел с усмешкой, Выпил И на стол поставил чашку. «Обойдется! — отвечал он хрипло.— Стар ты, батька, так и празднуй труса! Ну, а я еще горелки выпью, Сала съем и рушником утруся». Всю субботу на страстной неделе До рассвета хлопцы пировали, Пиво пили, саламату ели, Утирали губы рукавами. Утром псы завыли без причины, Крик «Алла!» повис над берегами, Выползали на берег турчины, В их зубах — кривые ятаганы. Не видать конца турецкой силе: Черной тучей лезут янычары! Женщины в селе заголосили, Маленькие дети закричали! А у тех османов Суд короткий: Женскою не тронулись слезою, Заковали пахарей в колодки И ведут невольников к Азову. Да и сам казак недолго пожил, Что отцу ответил гордым словом: Снял паша С хмельного хлопца кожу И набил ее сухой половой. Посадил его, беднягу, на кол, — Не поспел казак опохмелиться!.. Шапку снял и горестно заплакал Над покойным батька смуглолицый: «Не пришлось мне малых внуков нянчить Под твоею крышей, сыну милый! Я стою, седой, как одуванчик, Над твоею раннею могилой. Знать, глаза тебе песком задуло, Что без пользы сгинул ты, задаром. Я возьму казацкую бандуру И пойду с бандурой по базарам. Подниму свои слепые очи И скажу такое слово храбрым: Кто в цепях в Стамбул идти не хочет — Не снимай руки С турецкой сабли!..» 1939 36. ЗЯБЛИК
Весной в саду я зяблика поймал. Его лучок захлопнул пастью волчьей. Лесной певец, он был пуглив и мал, Но, как герой, неволю встретил молча. Он петь привык лесное торжество Под светлым солнышком на клейкой ветке. Нет! Золотая песенка его Не прозвучит в убогой этой клетке! Упрямец! Он не походил на нас, Больных людей, уступчивых и дряблых: Нахохлившись, он молчаливо гас, Невольник мой, мой горделивый зяблик. Горсть муравьиных лакомых яиц Не вызвала его счастливой трели. В глаза ручных моих домашних птиц Его глаза презрительно смотрели. Он всё глядел на поле за окном Сквозь частых проволок густую сетку, Но я задернул грубым полотном Его слегка качавшуюся клетку. И, чувствуя, как за его тюрьмой Весна цветет всё чище, всё чудесней, — Он засвистал!.. Что делать, милый мой? В неволе остается только песня! 1939 37. КЛЕТКА
Пасмурный щегол и шустрый чижик Зерна щелкают, водою брызжут — И никак не уживутся вместе В тесной клетке на одном насесте. Много перьев красных и зеленых Потеряли чижик и щегленок, Так и норовят пустые птицы За хохлы друг другу ухватиться. Глупые пичуги! Неужели Не одно зерно вы в клетке ели, Не в одной кормушке воду пили?.. Что ж неволю вы не поделили? 1939 38. ПЛАСТИНКА
Л.К.
Когда я уйду, Я оставлю мой голос На черном кружке. Заведи патефон, И вот Под иголочкой, Тонкой, как волос, От гибкой пластинки Отделится он. Немножко глухой И немножко картавый, Мой голос тебе Прочитает стихи, Окликнет по имени, Спросит: «Устала?», Наскажет Немало смешной чепухи. И сколько бы ни было Злого, дурного, Печалей, Обид,— Ты забудешь о них. Тебе померещится, Будто бы снова Мы ходим в кино, Разбиваем цветник. Лицо твое Тронет волненья румянец. Забывшись, Ты тихо шепнешь: «Покажись!..» Пластинка хрипнёт И окончит свой танец — Короткий, Такой же недолгий, Как жизнь. 1939 39. ЦВЕТОК
Я рожден для того, чтобы старый поэт Обо мне говорил золотыми стихами, Чтобы Дафнис и Хлоя в четырнадцать лет Надо мною впервые смешали дыханье, Чтоб невеста, лицо погружая в меня, Скрыла нежный румянец в минуту помолвки. Я рожден, чтоб в сиянии майского дня Трепетать в золотистых кудрях комсомолки. Одинаково вхож во дворец и в избу, Я зарей позолочен и выкупан в росах… Если смерть проезжает в стандартном гробу, Торопливая, на неуклюжих колесах, То друзья и на гроб возлагают венок,— Чтоб и в тленье мои лепестки трепетали. Тот, кто умер, в могиле не так одинок И несчастен, покуда там пахнет цветами. Украшая постельку, где плачет дитя, И могильной ограды высокие жерди, Я рожден утешать вас, равно золотя И восторги любви и терзания смерти. 1939 40. СВАДЬБА
Царь Дакии, Господень бич, Аттила, — Предшественник Железного Хромца, Рожденного седым, С кровавым сгустком В ладони детской, — Поводырь убийц, Кормивший смертью с острия меча Растерзанный и падший мир, Работник, Оравший твердь копьем, Дикарь, С петель Сорвавший дверь Европы, — Был уродец. Большеголовый, Щуплый, как дитя, Он походил на карлика, И копоть Изрубленной мечами смуглоты На шишковатом лбу его лежала. Жег взгляд его, как греческий огонь, Рыжели волосы его, как ворох Изломанных орлиных перьев. Мир В его ладони детской был — как птица, Как воробей, Которого вольна, Играя, задушить рука ребенка. Водоворот его орды крутил Тьму человечьих щеп, Всю сволочь мира: Германец — увалень, Проныра — беглый раб, Грек — ренегат, порочный и лукавый, Косой монгол и вороватый скиф Кладь громоздили на ее телеги. Костры шипели. Женщины бранились. В навозе дети пачкали зады. Ослы рыдали. На горбах верблюжьих, Бродя, скисало в бурдюках вино. Косматые лошадки в тороках Едва тащили, оступаясь, всю Монастырей разграбленную святость. Вонючий мул в оческах гривы нес Бесценные закладки папских библий, И по пути колол ему бока Украденным клейнодом — Царским скиптром — Хромой дикарь, Свою дурную хворь Одетым в рубища патрицианкам Даривший снисходительно… Орда Шла в золоте, На кладах почивала! Один Аттила — голову во сне Покоил на простой луке седельной, Был целомудр, Пил только воду, Ел Отвар ячменный в деревянной чаше. Он лишь один — диковинный урод — Не понимал, как хмель врачует сердце, Как мучит женская любовь, Как страсть Сухим морозом тело сотрясает. Косматый волхв славянский говорил, Что, глядя в зеркало меча, Аттила Провидит будущее, Тайный смысл Безмерного течения на Запад Азийских толп… И впрямь Аттила знал Судьбу свою — водителя народов. Зажавший плоть в железном кулаке, В поту ходивший с лейкою кровавой Над пажитью костей и черепов, Садовник бед, он жил для урожая, Собрать который внукам суждено! Кто знает — где Аттила повстречал Прелестную парфянскую царевну? Неведомо! Кто знает — какова Она была? Бог весть! Но посетило Аттилу чувство, И свила любовь Свое гнездо в его дремучем сердце. В бревенчатом дубовом терему Играли свадьбу. На столах дубовых Дымилась снедь. Дубовых скамей ряд Под грузом ляжек каменных ломился. Пыланьем факелов, Мерцаньем плошек Был озарен тот сумрачный чертог. Свет ударял в сарматские щиты, Блуждал в мечах, перекрестивших стены, Лизал ножи… Кабанья голова, На пир ощерясь мертвыми клыками, Венчала стол, И голуби в меду Дразнили нежностью неизреченной! Уже скамейки рушились, Уже Ребрастый пес, пинаемый ногами, Лизал блевоту с деревянных ртов Давно бесчувственных, как бревна, пьяниц, Сброд пировал. Тут колотил шута Воловьей костью варвар низколобый, Там хохотал, зажмурив очи, гунн, Багроволикий и рыжебородый, Блаженно запустивший пятерню В копну волос свалявшихся и вшивых. Звучала брань. Гудели днища бубнов, Стонали домбры. Детским альтом пел Седой кастрат, бежавший из капеллы. И длился пир… А над бесчинством пира, Над дикой свадьбой, Очумев в дыму, Меж закопченных стен чертога Летал, на цепь посаженный, орел — Полуслепой, встревоженный, тяжелый. Он факелы горящие сшибал Отяжелевшими в плену крылами, И в лужах гасли уголья, шипя, И бражников огарки обжигали, И сброд рычал, И тень орлиных крыл, Как тень беды, носилась по чертогу!.. Средь буйства сборища На грубом троне Звездой сиял чудовищный жених. Впервые в жизни сбросив плащ верблюжий С широких плеч солдата, он надел И бронзовые серьги, и железный Венец царя. Впервые в жизни он У смуглой кисти застегнул широкий Серебряный браслет, И в первый раз Застежек золоченые жуки Его хитон пурпуровый пятнали. Он кубками вливал в себя вино И мясо жирное терзал руками. Был потен лоб его. С блестящих губ Вдоль подбородка жир бараний стылый, Белея, тек на бороду его. Как у совы полночной, Округлились Его вином налитые глаза. Его икота била. Молотками Гвоздил его железные виски Всесильный хмель. В текучих смерчах — черных И пламенных — Плыл перед ним чертог. Сквозь черноту и пламя проступали В глазах подобья шаткие вещей И рушились в бездонные провалы! Хмель клал его плашмя, Хмель наливал Железом руки, Темнотой — глазницы, Но с каменным упрямством дикаря, Которым он создал себя, Которым Он в долгих битвах изводил врагов, Дикарь борол и в этом ратоборстве: Поверженный, Он поднимался вновь, Пил, хохотал, и ел, и сквернословил! Так веселился он. Казалось, весь Он хочет выплеснуть себя, как чашу. Казалось, что единым духом — всю Он хочет выпить жизнь свою. Казалось, Всю мощь души, Всю тела чистоту Аттила хочет расточить в разгуле! Когда ж, шатаясь, Весь побагровев, Весь потрясаем диким вожделеньем, Ступил Аттила на ночной порог Невесты сокровенного покоя, — Не кончив песни, замолчал кастрат, Утихли домбры, Смолкли крики пира, И тот порог посыпали пшеном… Любовь! Ты дверь, куда мы все стучим, Путь в то гнездо, где девять кратких лун Мы, прислонив колени к подбородку, Блаженно ощущаем бытие, Еще не отягченное сознаньем!.. Ночь шла. Как вдруг Из брачного чертога К пирующим донесся женский вопль… Валя столы, Гудя пчелиным роем, Толпою свадьба ринулась туда, Взломала дверь и замерла у входа: Мерцал ночник, У ложа на ковре, Закинув голову, лежал Аттила. Он умирал. Икая и хрипя, Он скреб ковер и поводил ногами, Как бы отталкивая смерть. Зрачки Остекленевшие свои уставя На ком-то зримом одному ему, Он коченел, мертвел и ужасался. И если бы все полчища его, Звеня мечами, кинулись на помощь К нему, И плотно б сдвинули щиты, И копьями б его загородили,— Раздвинув копья, Разведя мечи, Прошел бы среди них его противник, За шиворот поднял бы дикаря, Поставил бы на страшный поединок И поборол бы вновь… Так он лежал, Весь расточенный, Весь опустошенный И двигал шеей, Как бы удивлен, Что руки смерти Крепче рук Аттилы. Так сердца взрывчатая полнота Разорвала воловью оболочку — И он погиб, И женщина была В его пути тем камнем, о который Споткнулась жизнь его на всем скаку! Мерцал ночник, И девушка в углу, Стуча зубами, молча содрогалась. Как спирт и сахар, тек в окно рассвет, Кричал петух. И выпитая чаша У ног вождя валялась на полу, И сам он был — как выпитая чаша. Тогда была отведена река, Кремнистое и гальчатое русло Обнажено лопатами, — И в нем Была рабами вырыта могила. Волы в ярмах, украшенных цветами, Торжественно везли один в другом — Гроб золотой, серебряный и медный. И в третьем — Самом маленьком гробу — Уродливый, Немой, Большеголовый, Покоился невиданный мертвец. Сыграли тризну, и вождя зарыли. Разравнивая холм, Над ним прошли Бесчисленные полчища азийцев, Реку вернули в прежнее русло, Рабов зарезали И скрылись в степи. И черная Властительная ночь, В оправе грубых северных созвездий, Осела крепким Угольным пластом, Крылом совы простерлась над могилой. 1933, 1940 41. КОНЬ
(Повесть в стихах)
1 Уже снежок февральский плакал, Трава пробилась кое-где, И был посол московский на кол Посажен крымцами в Орде. Орел-могильник, в небе рея, Видал сквозь тучек синеву — Внизу мурзы Давлет-Гирея Вели ордынцев на Москву. И вышел царь, чтоб встретить с лаской Гостей от града вдалеке, Но воевода князь Мстиславский Им выдал броды на Оке. И били в било на Пожаре, Собраться ратникам веля, И старцы с женами бежали Сидеть за стенами Кремля. А Кремль стоял, одетый в камень, На невысоком берегу И золотыми кулаками Грозил старинному врагу. И бысть валы его толстенны, Со стрельнями в любом зубце. Поставил зодчий эти стены На твороге и на яйце. Отвага ханская иссякла У огороженного рва, Но тучу стрел с горящей паклей Метнула в город татарва. И самой грозной башни выше, Краснее лисьего хвоста — Пошел огонь гулять по крышам, И загорелась теснота. А смерть всегда с огнем в союзе. «И не осталось в граде пня, — Писал ливонец Элерт Крузе, — Чтоб привязать к нему коня». Не диво тех в капусту высечь, Кому в огне сидеть невмочь. И было их двенадцать тысяч — Людей, убитых в эту ночь. На мостовых московских тряских Над ними стлался черный дым. Лишь воронье в монашьих рясках Поминки справило по ним! А царь глядел в степные дали, Разбив под Серпуховом стан… Мирзы татарские не ждали, Когда воротится Иван. Забрав заложников по праву Дамасской сабли и петли, На человечий рынок в Кафу Добычу крымцы увели. Пусть выбит хлеб и братья пали, — Что делать? Надо жить в избе! И снова смерды покупали Складные домы на Трубе, Рубили вновь проемы окон И под веселый скрежет пил Опять Москву одели в кокон Сырых некрашеных стропил. Еще пышней, и необъятней И величавей, чем сперва, Как золотая голубятня, На пепле выросла Москва! 2 Устав от плотницкой работы, Поднял шершавую ладонь И тряпкой вытер капли пота На красной шее Федька Конь. Он был Конем за силу прозван: Мощь жеребца играла в нем! Сам царь Иван Васильич Грозный Детину окрестил Конем. И впрямь похожа, хоть нельстива Была та кличка иль ругня. Его взлохмаченная грива Точь-в-точь вилась, как у коня, А кто, Конем в кружале битый, С его замашкой был знаком, Тот клялся, что смешно копыто Равнять с Коневым кулаком! Его хозяин Генрих Штаден Царю служил, как верный пес, И был ему за службу даден Надел земли и добрый тес. Был Генрих Штаден тонкий немец. Как в пору казней и опал Лукавый этот иноземец К царю в опричники попал? Стыдясь постройку всякой клети Тащить на собственном горбу, На рынке Штаден Федьку встретил И подрядил срубить избу. И Конь за труд взялся с охотой, Зане́ работник добрый был. Он сплошь немецкие ворота Резными птицами покрыл, Чтоб из ворот легко езжалось Хозяйским санкам в добрый путь. И, утомясь работой малость, Присел на бревна отдохнуть. Из вновь отстроенной светлицы, Рукой в перчатке подбочась. Длинноголовый, узколицый, Хозяин вышел в этот час. Он, вязь узорную заметив На тонких досточках ольхи, Сердито молвил: «Доннерветтер![30] Работник! Что за петухи?» А Конь глядел с улыбкой детской, И Штаден крикнул: «Глупый хам! Не место на избе немецкой Каким-то русским петухам!» Он взял арапник и, грозя им, Полез свирепо на Коня. Но тот сказал: «Уймись, хозяин! — Лицо рукою заслоня.— Ты, знать, с утра опился водкой…» И только это он сказал, Как разъяренный немец плеткой Его ударил по глазам. Конь осерчал. Его обиду Видали девки на юру, И он легонечко, для виду, По шее треснул немчуру. Хозяин в грязь зарылся носом, Потом поднялся кое-как… А Конь с досадой фартук сбросил И, осерчав, пошел в кабак. 3 Оправив сбрую, на которой Блестел набор из серебра, Немчин кобылу тронул шпорой И важно съехал со двора. Он наблюдал враждебным взглядом, Как просыпается Москва. На чепраке с метлою рядом Болталась песья голова. Еще и пену из корыта Никто не выплеснул пока, И лишь одна была открыта Дверь у «Царева кабака». Над ней виднелся штоф в оправе Да елок жидкие верхи. У заведения в канаве Валялись с ночи питухи. И девка там валялась тоже, Прикрыв передником лицо, Что было в рябинах похоже На воробьиное яйцо. Под просветлевшими крестами Ударили колокола. Упряжка с лисьими хвостами В собор боярыню везла. Дымком куриться стали домы, И гам послышался вдали. И на Варварку божедомы Уже подкидышей несли, Купцы ругались. Бранью хлесткой Москву попробуй, удиви! У каменной стены кремлевской Стояли церкви на крови. Уже тащила сочни баба, Из кузниц несся дальний гул. Уже казенной песней: «Грабят!» Был потревожен караул. А сочней дух, и свеж и сытен, Дразня, летел во все концы. Орали сбитенщики: «Сбитень!» Псалом гундосили слепцы, Просил колодник бога ради: «Подайте мне! Увечен аз!» На Лобном месте из тетради Дьячок вычитывал указ, Уже в возке заморском тряском Мелькнул посол среди толпы И чередой на мостик Спасский Прошли безместные попы, Они кричат, полунагие, Прихлопнув черным ногтем вшу: «Кому отправить литургию? Не то просфоркой закушу!» Уже и вовсе заблистали Церквей румяные верхи, Уже тузить друг друга стали, Совсем проснувшись, питухи. А он на них, начавших драться, На бестолочь и кутерьму Глядел с презреньем иностранца, Равно враждебного всему! 4 Он скромно шел через палаты, Усердно ноги вытирал, Иван с Басмановым в шахма́ты В особой горенке играл. Он, опершись брадою длинной На жилистые кулаки, Уставил в доску нос орлиный И оловянные очки. В прихожей комнате соседней, Как и обычно по утрам, Ждал патриарх, чтобы к обедне Идти с царем в господень храм. Тому ж и дела было мало, Что на молитву стать пора: Зело кормильца занимала Сия персидская игра! Тут, опечален и нескладен, Надев повязку под шелом, Вошел в палату Генрих Штаден И государю бил челом. Он, притворясь дитятей сирым, Промолвил: «Император мой! Прошу тебя: позволь мне с миром Отъехать за море, домой». И царь спросил: «Ты, может, болен?» — «Здоров, надежа, как и встарь». — «Ты, может, службой недоволен?» — «Весьма доволен, государь!» — «Так что ж влечет тебя за море? Ответствуй правду, безо лжи». — «Увы! Меня постигло горе!» — «Какое горе? Расскажи». — «Противно рыцарской природе, В своем же доме, белым днем Вчера при всем честном народе Я был обижен…» — «Кем?» — «Конем». Царь пригляделся. Было видно, Что под орех разделан тот! И государь спросил ехидно: «Так, значит, русский немца бьет?» — «Бьет, государь! Опричных царских, Готовых за тебя на смерть, На радость прихвостней боярских Увечит худородный смерд!» Немчин придумал ход незряшный. Глаза Ивана стали злы: «Замкнуть Коня в Кутафью башню, Забить невежу в кандалы, Дабы не дрался неприлично, Как некий тать, засевший в яр!.. Заместо слуг моих опричных Пущай бы лучше бил бояр!» Царь поднялся и, мельком глянув На пешек сдвинутую рать, Сказал: «И нынче нам, Басманов, Игру не дали доиграть!» Переоделся в черный бархат И, сделав постное лицо, С Басмановым и патриархом Пошел на Красное крыльцо. 5 В тот вечер, запалив лучину, Трудился Штаден до утра: Писал знакомому немчину, Дружку с Посольского двора: «Любезный герр! В известном месте Я вам оставил кое-что.. В поход готовьте пушек двести, Солдат примерно тысяч сто. Коль можно больше — шлите больше… Из шведов навербуйте рать. Неплохо б также в чванной Польше Отряд из ляхов подобрать. Всё это сделать надо вскоре, Чтоб, к лету армию послав, Ударить скопом с Бела моря На Вологду и Ярославль…» И, дописав (судьба превратна!), Письмо в подполье спрятал он — Благоразумный, аккуратный, Предусмотрительный шпион. А Федька Конь сбежал, прослышав О надвигавшейся беде. Он со двора задами вышел, Стащил коня бог знает где, Пихнул в суму — мужик бывалый — Ржаного хлеба каравай, Прибавил связку воблы вялой, Жене промолвил: «Прощевай! Ты долго ждать меня не будешь, По сердцу молодца найдешь. Коль будет лучше — позабудешь, Коль будет хуже — вспомянешь!» Степями тянется путина, Рысит конек, сердечный друг, Звенит заветная полтина, Женой зашитая в треух, Уже в Синоп, как турок черен, Пробрался дерзостный мужик. Там чайка плавает над морем И тучка в Турцию бежит. Вот наконец прилива ярость Фелюка режет острым лбом. Не день, не два бродяга-парус Блуждал в тумане голубом. И, с голубым туманом споря, В златой туман облачена, Из недр полуденного моря Явилась фряжская страна! 6 Обидно клянчить бога ради Тому, кто жить привык трудом. И Федька чуял зависть, глядя, Как иноземцы строят дом. Он и в России, до опалы, Коль сам не приложил руки,— Любил хоть поглядеть, бывало, Как избы рубят мужики, Как стены их растут всё выше И как потом на них верхом Садится новенькая крыша Ширококрылым петухом. А тут плюгавые мужчины, Напружив жидкие горбы, Венерку голую тащили На крышу каменной избы. Была собой Венерка эта Зело смазлива и кругла, Простоволоса и раздета, Да, видно, больно тяжела! И думал Конь: «Народец слабый! Хоть тут не жизнь, а благодать, — Таким не с каменною бабой, А и с простой не совладать! Помочь им, что ли, в этом деле?..» И, засучивши рукава, Пошел к рабочим, что галдели И градом сыпали слова. Он крикнул им: «Ребята! Тише!» Силком Венерку поволок, Один втащил ее на крышу И там пристроил в уголок. Коня оставили в артели: Что стоят две таких руки! И покатились, полетели Его заморские деньки! Однажды слух прошел, что ныне Постройке сделает промер Сам Иннокентий Барбарини, Пизанский старый инженер. И вот, седой и желтоносый, Старик пронзительно глядит, Кидает быстрые вопросы И очень, кажется, сердит. Свою тетрадь перелистал он — Расчетов желтые листы: Его постройке не хватало Полета в небо. Высоты! Бородку, узкую, как редька, Худыми пальцами суча, Он не видал, что сзади Федька Глядит в тетрадь из-за плеча. Чтобы понятнее сказаться, Руками Федька сделал знак И знаменитому пизанцу По-русски молвил: «Слышь! Не так!» И ноготь Федькин, тверд и грязен, По чертежу провел черту, И Барбарини, старый фрязин, Узрел в постройке высоту! И он сказал, на зависть прочим, Что Конь — весьма способный скиф, Он может быть отличным зодчим, Секреты дела изучив. И передал ему изустно Своей науки тайны все, Свое прекрасное искусство В его расчетливой красе! 7 И строил Конь. Кто виллы в Лукке Покрыл узорами резьбы? В Урбино чьи большие руки Собора вывели столбы? Чужому богу на потребу Кто, безыменен и велик, В Кастелламаре вскинул к небу Аркады светлых базилик? В Уффици ратуши громады Отшлифовала чья ладонь?.. На них повсюду выбить надо: «Российский мастер Федор Конь». Одни лишь сны его смущали, Вселяя в душу маету. Но сердце камнем ощущая, Он пробуждался весь в поту. Порою, взор его туманя Слезой непрошеной во сне, Ему курная снилась баня, Сорока на кривой сосне. И будто он походкой валкой Проходит в рощу по дрова, А там зима сидит за прялкой И сыплет снег из рукава, И словно он стоит в соборе И где-то певчие поют Псалом о странствующих в море, Блуждающих в чужом краю. И девки снились. Не отселе, А те, что выйдут на лужок И на подножку карусели Заносят красный сапожок. И, правду молвить, снилась тоже Жена, ревущая навзрыд, И двор, что звездами горожен, А сверху синим небом крыт. Но самый горький, самый страшный Ему такой видался сон: Всё, что он строит — стены, башни,— В Москве как будто строит он! И звал назад с могучей силой Ночного моря синий вал… Неярких снов России милой Еще никто не забывал! Конь не достроил дом, который Купило важное лицо, И, не вылазя из тратторий. Налег на крепкое винцо. О нем заботясь, как о сыне, «Что с вами сталось, милый мой?» — Спросил у Федьки Барбарини. И Конь сказал: «Хочу домой!» — «Останьтесь, друг мой! Что вам делать В снегах без края и конца, Там, где следы медведей белых Видны у каждого крыльца? Мне жалко вас! Я чувством отчим Готов поклясться в этот час: Вы станете великим зодчим, Живя в Италии у нас!» Но Федька сквозь хмельные слезы Ответил: «Где я тут найду Буран, и русские березы, И снег шесть месяцев в году?» — «Чудак! Зачем вам эти бури? Тут край весны!» — ответил тот. И Конь сказал: «Моей натуре Такой клима́т не подойдет!» 8 Конь, воротившись издалече, Пришел за милостью к царю. В поко́е царском дым от свечек Пятнал вечернюю зарю. Царь умирал. Обрюзглый, праздный, Он слушал чтенье псалтыря. Незаживающие язвы Покрыли голову царя. Он высох и лежал в постели, Платком повязан по ушам, Но всё глаза его блестели И взор, как прежде, устрашал. Худой, как перст, как волос, длинный, Конь бил царю челом. И тот Промолвил: «Головы повинной Моя секира не сечет. А всё ж с немчином дал ты маху! — Сказал он, глянув на Коня.— Сбежал он, и за то на плаху Тащить бы не тебя — меня! Корысти не ища в боярстве, Служи мне, как служил вчера, Зане́ потребны в государстве Городовые мастера». И встретил Конь друзей веселых, Чей нрав и буен и широк, И услыхал в окрестных селах Певучий бабий говорок. В полях кузнечики трещали, На Клязьму крючник шел с багром, И, словно выстрел из пищали, В полях прокатывался гром. И ветерок свистел, как зяблик, И коршун в синем небе плыл, И перепел во ржах прозяблых, Присев на кочку, бил да бил. И два старинных верных друга, Что особливо чтят гостей Из-за моря, — метель да вьюга — Его пробрали до костей. И бабы пели в избах тесных, Скорей похожую на стон, Одну томительную песню, Что с колыбели помнил он: «И в середу — Дождь, дождь, И в четверток — Дождь, дождь, А соседи бранятся, Топорами грозятся…» 9 Иван помре, послав на плаху Всех, с кем забыл расчесться встарь. Когда же бармы Мономаха Принял смиренный Федор-царь, Был приставами Конь за во́рот Приве́ден в Кремль: засыпав рвы, Царь вздумал строить Белый город — Кольцо из стен вокруг Москвы. В Кремле стояли рынды немо, Царь не снимал с креста руки. Сидели овамо и семо Седобородые дьяки. Бояре думные стояли, В углу дурак пускал кубарь… «Мне снился вещий сон, бояре!» — Неспешно начал государь. Но тут вразвалку, точно дома, Войдя в палату без чинов, Сказал, что Федька ждет приема, Старшой боярин, Годунов. И царь промолвил: «Малый дикий! Зашиб немчина белым днем. Ты, Борька, лучше погляди-ка: Ножа аль гирьки нет при нем?» Коня ввели. «Здорово, тезка! — Сказал кормилец, сев к столу, И — богородицына слезка — Лампадка вспыхнула в углу.— Сложи-ка стенку мне на месте, Где тын стоял. Чтоб та стена Держала пушек сто аль двести И чтоб собой была красна. Я б и не строил ту ограду: Расходы, знаешь… то и се… Да Борька говорит, что надо, А с ним не спорь, он знает всё!..» Тут, скорчив кислую гримасу, Царь служку кликнул: «Слышь! Сходи В подвал, милок, налей мне квасу Да тараканов отцеди. — И продолжал: — Работай с богом! Потрафишь — наградит казна. Да денег трать не больно много: Ведь и казна-то не без дна!» Он почесал мизинцем темя И крикнул: «Борька, слышь, юла! Потехе — час, а делу — время: Пошли звонить в колокола!» Тот с огоньком в очах раскосых Царю одеться подмогнул, Оправил шубу, подал посох И Федьке глазом подмигнул. И вышел Конь в ночную гнилость От счастья бледный, как чернец: Всё, что мечталось, всё, что снилось, Теперь сбывалось наконец! 10 Конь строить начал. Трезвый, жесткий, Он всюду был, всё делал сам: Рыл котлован, гасил известку, Железо гнул, столбы тесал. Его натуре любо было, Когда согласно, заодно, Два великана на стропила Тащили толстое бревно. Тут в серой туче едкой пыли, Сушившей руки и лицо, Худые бабы камень били, Звучало крепкое словцо, Там козлы ставили, а дале — Кирпич возили на возу. Вверху кричали. «Раз-два, взяли!» «Полегче!» — ухали внизу. Конь не сводил с постройки глаза И, как ни бился он, никак Не удосужился ни разу Пойти ни в церковь, ни в кабак. Зато, сходиться начиная, Уже над городом видна Была сквозная, вырезная Пятисаженная стена. Конь башню кончил день вчерашний И отвалить велел леса. Резной конек Чертольской башни Уперся шпилем в небеса. Вся точно соткана из света, Она стояла так бела, Что всем казалось: башня эта Сама по воздуху плыла! А ночью Конь глядел на тучи И вдруг, уже сквозь полусон, Другую башню, много лучше, В обрывках туч увидел он. Чудесная, совсем простая, Нежданно, сквозь ночную тьму, Резными гранями блистая, Она привиделась ему… Придя с утра к Чертольской башне, Конь людям приказал: «Вали!» И те с охотою всегдашней, Кряхтя, на ломы налегли. Работа шла, но тут на стройку Явился государев дьяк. «Ты башню, вор, ломать постой-ка! — Честил он Федьку так и сяк. — Царь что сказал? „Ни в коем разе Сорить деньгами не моги!“ Ужо за то тебе в Приказе Пропишут, ирод, батоги!» И Федька Конь в Приказ разбойный, Стрельцами пьяными влеком, Неторопливо и спокойно Пошел за седеньким дьяком. Спускалась ночь. В застенке стылом Чадила сальная свеча. Конь посмотрел в кривое рыло Приземистого палача, Взглянул налево и направо, Снял шапку, в зубы взял ее, Спустил штаны, прилег на лавку — И засвистело батожье!.. Конь вышел… Черною стеною Стояла ночь. Но, как всегда, Вдали над фряжскою страною Горела низкая звезда, И на кремлевской огороже Стрельцы кричали каждый час: «Рабы твоя помилуй, боже! Спаси, святый Никола, нас!» 11 Когда ж стена, совсем готова, Обстала всю Москву окрест — Царь повелел державным словом Коню опять явиться в Кремль. Сидел в палате царь Феодор, Жужжали мухи. Пахла гарь. «Долгонько ставил стенку, лодырь! — Сердито молвил государь. — И дорогонько! Помни, друже: Христьянству пышность не нужна. И подешевле и похуже — А всё стояла б, всё — стена! Конечно, много ль смыслит плотник? Мужик — и вся тут недолга! И всё ж ты богу был работник И государю был слуга. Чай, у тебя с одежёй тонко? Вот тут шубенка да парча. Хоть и хорьковая шубенка, Да с моего зато плеча! Совсем хорошая одежа, Один рукав побила моль… Ну, поцелуй мне ручку. Что же Молчишь ты? Недоволен, что ль?» — «Доволен, — Конь ответил грубо, — Хорек зело вонючий зверь!» Тут царь, запахивая шубу, Присел и шибко юркнул в дверь. 12 И запил Конь. Сперва «Под пушкой», Потом в «Царевом кабаке» Валялся с медною полушкой, Зажатой в потном кулаке. Топя тоску в вине зеленом, «Вся жизнь, — решил он, — прах и тлен!» Простоволосая гулёна Не слазила с его колен. Он стал вожак кабацкой швали, Был во хмелю непобедим, Его пропойцы дядей звали И купно пьянствовали с ним. Когда, о стол ладонью треснув Так, что на нем виднелся знак, Конь запевал срамную песню,— Орал ту песню весь кабак! Ему проныра-целовальник Не поспевал винцо нести: «Гуляй, начальник! Пей, начальник! Шуми да денежки плати!» Конь сыпал медью, не считая: «Еще! За всё в ответе я!» И пенным зельем налитая, Ходила кру́гом сулея. Народ, сивухой обожженный, Буянил, и издалека Пропоиц матери и жены Глядели в окна кабака. У каждой муж пьет больно много! Как раз бы мера! Вот как раз! Но на дверях белеет строго Царем подписанный указ. И говорится в том указе, Что, дескать, мать или жена Звать питуха ни в коем разе Из заведенья не вольна. И докучать не смеет тоже Пьянчужке-мужу женка та, Доколе он сидит в одеже И не пропился до креста. Под вечер Федька из кружала, Шатаясь, вышел по нужде. Жена просила и дрожала: «Пойдем, соколик! Быть беде!» Но Конь ударил шапку о́ пол, Рванул рубаху на груди: «Я только пуговицы пропил От царской шубы! Погоди!» Опять в кабацком смраде кислом, Где пировала голытьба, Дым поднимался коромыслом И всё разгульней шла гульба, А жены в низкое оконце Глядели на слепой огонь… И вновь перед восходом солнца На воздух вышел Федька Конь. Кафтан его висел, распорот, Была разбита голова. «Жена! Уже я пропил ворот! Еще остались рукава!» На третье утро с Федькой рядом Уселся некий хлюст. Его Прозвали Кузькой Драным Задом. Тот Кузька не пил ничего, А всё пытал хмельного Федьку, Как тот разжился: «Федька! Ну, Чего таишься? Слышь! Ответь-ка! Небось набил себе мошну? Небось добра полны палаты? Жена в алмазах! Не как встарь! Небось и серебра и злата Тебе отсыпал государь? Чай, одарил немецким платьем?» Тут Конь, молчавший до поры, Сказал: «От каменного бати Дождись железной просфоры!» А Кузька побледнел немножко, К окну скорехонько шагнул, Быстрехонько открыл окошко И тонко крикнул: «Караул!» Потом, чтоб Федька не ударил, К стрельцам за спины стал в углу И произнес: «На государя Сей тать сказал сейчас хулу!» И дело Федькино умело Повел приказный стрикулист. Сам Годунов читал то дело И записал на первый лист: «Пустить на вольную дорогу Такого вора — не пустяк, Понеже знает больно много Сей вор о наших крепостях. На смуту нынешнюю глядя, Терпеть буянство не с руки: Сослать его, смиренья ради, На покаянье в Соловки!» 13 Зосима — муж-вероучитель, Видавший бесы наяву, Построил честную обитель На одиноком острову. Невелика там братья, ибо Уставом строг тот божий дом, Монахи ловят в сети рыбу, Живя молитвой и трудом. Чтоб лучше храм украсить божий, Разбив подворья там и тут, Пенькою, солью, лесом, кожей В миру торговлишку ведут. Нырки летят на этот остров, Крылами солнце заслоня… В обитель ту на строгий постриг Москва отправила Коня. Дабы греховное веселье Не приходило в ум ему, Посажен Федька был не в келью, А в монастырскую тюрьму. Там вместо ложа — гроб короткий И густо переплетено Тройною ржавою решеткой Слепое узкое окно. Наутро ключник брат Паисий, С рассвета трезвый не вполне, В тюрьму просунув носик лисий, Спросил, что видел Конь во сне. И тот ответил: «В этой яме Без края длится ночь моя! Мне снилось нынче, что с друзьями До света в кости дулся я!» Отец Паисий взял подсвечник, И, плюнув, дверь захлопнул он: «Сиди в тюрьме, великий грешник! Твой сон — богопротивный сон». Монах не без душка хмельного Назавтра вновь пришел в тюрьму, И у Коня спросил он снова, Что нынче виделось ему. И Конь ответил: «Инок честный! Силен, должно быть, сатана. Мне снился ныне сон прелестный, Я похудел с такого сна: Смущая грешника красами, Румянощека и кругла, Жена, обильна телесами, В сие узилище вошла». Паисий молвил: «Я утешен: Твоя душа еще во тьме, Но этот сон не так уж грешен! Ты исправляешься в тюрьме». Когда ж в окне опять явилось Его опухшее лицо, Конь произнес: «Мне нынче снилось, Что мы с тобою пьем винцо, Притом винцо из самых лучших!..» Тут из-за двери: «Милый брат! — Коню ответил пьяный ключник. — Твой этот сон почти уж свят! Да мы и все безгрешны, что ли? Не верь, дружище! Плюнь! Слова! Надень армяк, пойдем на волю, Поможешь мне колоть дрова!» И вышел Конь. Серело море. Тянулся низкий бережок. С залетной тучкой слабо споря, Его неяркий полдень жег. Летали чайки в тусклом свете, Вились далекие дымки, На берегу сушились сети, Рядком стояли челноки, Паисий голосом нетрезвым Хмельную песенку тянул. Конь пнул его тычком железным И в сеть рыбачью завернул, Чтоб честный ключник, малый рослый, Легко распутаться не мог, Подрясник скинул, сел на весла И в море оттолкнул челнок. 14 В Москве был голод этим летом, К зиме сожрали всех котят. Болтали, что перед рассветом Гробы по воздуху летят, Что вдруг откуда-то лисицы Понабежали в погреба, Что в эту ночь на Вражек Сивцев Падут три огненных столба. Недавно в Угличе Димитрий Средь бела дня зарезан был, Но от народа Шуйский хитрый Об этом деле правду скрыл, Сказав: «Зело прискорбный случай! На всё господня воля. Что ж Поделаешь, когда в падучей Наткнулось дитятко на нож?» Но всё же очевидцы были, И на базарах, с ихних слов, Сидельцы бабам говорили, Что промахнулся Годунов. И Годунову прямо в спину Шел слух, как ветер по траве, Что он убил попова сына, А Дмитрий прячется в Литве. И, взяв жезлы с орлом двуглавым, Надев значки на рукава, Вели ярыжек на облаву Людей гулящих пристава. С утра валило мокрым снегом, Шла ростепель. И у воды, В кустарнике, где заяц бегал, Остались частые следы. Снег оседал, глубок и тяжек, Глухой тропинкой к вечеру Брели стрельцы ловить бродяжек В густом Серебряном бору. Там, словно старая старушка, Укрывшись в древних сосен тень, Стояла ветхая избушка В платочке снежном набекрень. Она была полна народом, В ней шел негромкий разговор. Раздался стук — и задним ходом Сигнули в лес за вором вор. Стрельцы вошли, взломав окошко, Достали труту и кремня, Подули на руки немножко И быстро высекли огня. Всё было пусто. Скрылись гости. Но щи дымились в чашке — и Валялись брошенные кости У опрокинутой скамьи. Тараканье на бревнах старых Ускорило неспешный бег… Укрыт тряпьем, лежал на нарах В похмелье, мучась, человек. Он застонал и, спину гладя, Присел на лавку, гол и бос. К худым плечам свисали пряди Седых нечесаных волос. Его увидя в тусклом свете, «Ты кто?» — спросили пристава. И хриплый голос им ответил: «Иван, не помнящий родства!» 1940 42. ПИРАМИДА
Когда болезнь, как мускусная крыса, Что заползает ночью в камелек, Изъела грудь и чрево Сезостриса — Царь понял: День кончины недалек! Он продал дочь. Каменотесам выдал Запасы Меди, Леса, Янтаря, Чтоб те ему сложили пирамиду — Жилье, во всем достойное царя. Днем раскаляясь, Ночью холодея, Лежал Мемфис на ложе из парчи, И сотни тысяч пленных иудеев Тесали плиты, Клали кирпичи. Они пришли покорные, Без жалоб, В шатрах верблюжьих жили, Как пришлось; У огнеглазых иудеек на́ лоб Спадали кольца смоляных волос… Оторваны от прялки и орала, Палимы солнцем, Брошены во тьму,— Рабы царя… Их сотни умирало, Чтоб возвести могилу одному! И вырос конус царственной гробницы Сперва на четверть, А потом на треть. И, глядя вдаль сквозь длинные ресницы, Ждал Сезострис — И медлил умереть. Когда ж ушли от гроба сорок тысяч, Врубив орнамент на последний фриз, Велел писцам слова гордыни высечь Резцом на меди чванный Сезострис: «Я, Древний царь, Воздвигший камни эти, Сказал: Покрыть словами их бока, Чтоб тьмы людей, Живущие на свете, Хвалили труд мой Долгие века». Вчерашний мир Раздвинули скитальцы, Упали царства, Встали города. Текли столетья, Как песок сквозь пальцы, Как сквозь ведро дырявое Вода. Поникли сфинксы каменными лбами. Кружат орлы. В пустыне зной и тишь. А время Надпись Выгрызло зубами, Как ломтик сыра Выгрызает мышь. Слова, Что были выбиты, как проба, Молчат сегодня о его делах. И прах его, Украденный из гроба, В своей печи убогой Сжег феллах. Но, мир пугая каменным величьем, Среди сухих известняковых груд Стоит, Побелена пометом птичьим, Его могила — Безыменный труд. И путник, Ищущий воды и тени, Лицо от солнца шлемом заслоня, Пред ней, В песке сыпучем по колени, Осадит вдруг поджарого коня И скажет: «Царь! Забыты в сонме прочих Твои дела И помыслы твои, Но вечен труд Твоих безвестных зодчих, Трудолюбивых, Словно муравьи!» 1940 43. ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
Улетают птицы за́ море, Миновало время жатв, На холодном сером мраморе Листья желтые лежат. Солнце спряталось за ситцевой Занавескою небес, Черно-бурою лисицею Под горой свернулся лес. По воздушной легкой лесенке Опустился и повис Над окном — ненастья вестником — Паучок-парашютист. В эту ночь по кровлям тесаным, В трубах песни заводя, Заскребутся духи осени, Стукнут пальчики дождя. В сад, покрытый ржавой влагою, Завтра утром выйдешь ты И увидишь — за ночь — наголо Облетевшие цветы. На листве рябин продрогнувших Заблестит холодный пот. Дождик, серый как воробышек, Их по ягодке склюет. 1937–1941 44. БАБКА МАРИУЛА
После ночи пьяного разгула Я пошел к Проклятому ручью, Чтоб цыганка бабка Мариула Мне вернула молодость мою. Бабка курит трубочку из глины, Над болотом вьются комары, А внизу горят среди долины Кочевого табора костры. Черный пес, мне под ноги бросаясь, Завизжал пронзительно и зло… Молвит бабка: «Знаю всё, красавец, Что тебя к старухе привело! Не скупись да рублик мне отщелкай, И, как пыль за ветром, за тобой Побежит красотка с рыжей челкой, С пятнышком родимым над губой!» Я ответил: «Толку в этом мало! Робок я, да и не те года…» В небесах качнулась и упала За лесок падучая звезда. «Я сидел, — сказал я, — на вокзалах, Ездил я в далекие края. Ни одна душа мне не сказала, Где упала молодость моя! Ты наводишь порчу жабьим зубом, Клады рыть указываешь путь. Может, юность, что идет на убыль, Как-нибудь поможешь мне вернуть?» Отвечала бабка Мариула: «Не возьмусь за это даже я! Где звезда падучая мелькнула, Там упала молодость твоя!» 1 июня 1941 45. «Когда-то в сердце молодом…»
Когда-то в сердце молодом Мечта о счастье пела звонко… Теперь душа моя — как дом, Откуда вынесли ребенка. А я земле мечту отдать Всё не решаюсь, всё бунтую… Так обезумевшая мать Качает колыбель пустую. 15 июня 1941 46. НОЧЬ В УБЕЖИЩЕ
Ложишься спать, когда в четыре Дадут по радио отбой. Умрешь — единственная в мире Всплакнет сирена над тобой. Где звезды, что тебе знакомы? Их нет, хотя стоит июль: В пространствах видят астрономы Следы трассирующих пуль. Как много тьмы, как света мало! Огни померкли, и одна Вне досяженья трибунала Мир демаскирует луна. …Твой голос в этом громе тише, Чем писк утопленных котят… Молчи! Опять над нашей крышей Бомбардировщики летят! 13 августа 1941 47. ПЛАЧ
В убежище плакал ребенок, И был нестерпимо высок, И был раздирающе звонок Подземный его голосок. Не треском смешных погремушек, Что нас забавляли, блестя,— Отрывистым грохотом пушек Земля повстречала дитя. Затем ли живет он? Затем ли На свет родила его мать, Чтоб в яму, в могилу, под землю Ребенка живым закопать? Ему не забыть этой были: Как выла сирена в ночи, Как небо наотмашь рубили Прожекторы, точно мечи. Седой, через долгие годы Он вспомнит: его увели От бомб, что неслись с небосвода, В глубокие недра земли. И если он выживет — где бы И как бы ни лег его путь, — Он всюду, боящийся неба, К земле будет голову гнуть. 17 августа 1941 48. ДОМ
Дом разнесло. Вода струями хлещет Наружу из водопроводных труб. На мостовую вывалены вещи, Разбитый дом похож на вскрытый труп. Чердак сгорел. Как занавес в театре, Вбок отошла передняя стена. По этажам разрезанная на три, Вся жизнь в квартирах с улицы видна. Их в доме много. Вот в одной из нижних Рояль в углу отлично виден мне. Обрывки нот свисают с полок книжных, Белеет маска Листа на стене. Площадкой ниже — вид другого рода: Обои размалеваны пестро, Свалился наземь самовар с комода… Там — сердце дома, тут — его нутро. А на вещах — старуха с мертвым взглядом И юноша, старухи не свежей. Они едва ли не впервые рядом Сидят, жильцы различных этажей! Теперь вся жизнь их, шедшая украдкой, Открыта людям. Виден каждый грех… Как ни суди, а бомба — демократка: Одной бедой она равняет всех! 18 августа 1941 49. ОСЕНЬ СОРОК ПЕРВОГО ГОДА
Еще и солнце греет что есть силы, И бабочки трепещут на лету, И женщины взволнованно красивы, Как розы, постоявшие в спирту. Но мчатся дни. Проходит август краткий. И мне видны отчетливо до слез На лицах женщин пятна лихорадки — Отметки осени на листьях роз. Ах, осень, лета скаредный наследник! Она в кулак готова всё сгрести. Недаром солнце этих дней последних Спешит дожечь, и розы — доцвести. А женщины, что взглядом ласки просят, Не опуская обреченных глаз, — Предчувствуют, что, верно, эта осень Окажется последней и для нас! 19 августа 1941 50. ГЛУХОТА
Война бетховенским пером Чудовищные ноты пишет. Ее октав железный гром Мертвец в гробу — и тот услышит! Но что за уши мне даны? Оглохший в громе этих схваток, Из всей симфонии войны Я слышу только плач солдаток. 2 сентября 1941 51. ПОГОДА
Ни облачка! Томясь любовной мукой, Кричат лягушки, пахнет резеда. В такую ночь и самый близорукий Иглу отыщет без труда. А как луна посеребрила воду! Светло кругом, хоть по руке гадай… И мы ворчим: «Послал же черт погоду: В такую ночь бомбежки ожидай». 8 сентября 1941 52. ЖИЛЬЕ
Ты заскучал по дому? Что с тобою? Еще вчера, гуляка из гуляк, Ты проклинал дырявые обои И эти стены с музыкой в щелях! Здесь слышно всё, что делают соседи: Вот — грош упал, а вот скрипит диван. Здесь даже в самой искренней беседе Словца не скажешь — разве если пьян! Давно ль ты врал, что угол этот нищий Осточертел тебе до тошноты? Давно ль на это мрачное жилище Ты громы звал?.. А что, брат, скажешь ты, Когда, смешавшись с беженскою голью, Забыв и чин и звание свое, Ты вдруг с холодной бесприютной болью Припомнишь это бедное жилье? 23 сентября 1941 53. КУКЛА («Ни слова сквозь грохот не слышно!..»)
Ни слова сквозь грохот не слышно!.. Из дома, где мирно спала, В убежище девочка вышла И куклу с собой принесла. Летят смертоносные птицы, Ослепшие в прожекторах! У женщин бескровные лица, В глазах у них горе и страх. И в этой семье сиротливой, Что в щели отбоя ждала, По совести, самой счастливой Тряпичная кукла была! О чем горевать этой кукле? Ей тут безопаснее всех: Торчат ее рыжие букли, На толстых губах ее смех. «Ты в силах, — спросил я, — смеяться?» И, мнится, услышал слова: «Я кукла. Чего мне бояться? Меня не убьют. Я мертва». 24 сентября 1941 54. ДЕВОЧКА В ПРОТИВОГАЗЕ
Только глянула — и сразу Напрямик сказала твердо: «Не хочу противогаза — У него слоновья морда!» Дочь строптивую со вздохом Уговаривает мама: «Быть капризной — очень плохо! Отчего ты так упряма? Я прощу тебе проказы И куплю медовый пряник. Походи в противогазе! Привыкай к нему заране…» Мама делается строже, Дочка всхлипывает тихо: «Не хочу я быть похожа На противную слониху». Мать упрямице курносой Подарить сулила краски, И торчат льняные косы С двух сторон очкастой маски. Между стекол неподвижных Набок свис тяжелый хобот… Объясни-ка ей, что ближних Люди газом нынче гробят, Что живет она в эпоху, Где убийству служит разум… Быть слоном теперь неплохо: Кто его отравит газом? 1 октября 1941 55. БАБЬЕ ЛЕТО
Наступило Бабье лето — Дни прощального тепла. Поздним солнцем отогрета, В щелке муха ожила. Солнце! Что на свете слаже После зябкого денька?.. Паутинок легких пряжа Обвилась вокруг сучка. Завтра хлынет дождик быстрый, Тучей солнце заслоня. Паутинкам серебристым Жить осталось два-три дня. Сжалься, осень! Дай нам света! Защити от зимней тьмы! Пожалей нас, Бабье лето: Паутинки эти — мы. 4 октября 1941 56. УГОЛЕК
Минуют дни незаметно, Идут года не спеша… Как искра, ждущая ветра, Незримо тлеет душа. Когда налетевший ветер Раздует искру в пожар, Слепые люди заметят: Не зря уголек лежал! 23 октября 1941 57. В ПАРКЕ
Старинной купаленки шаткий настил, Бродя у пруда, я ногою потрогал. Под этими липами Пушкин грустил, На этой скамеечке сиживал Гоголь. У корней осин показались грибы, Сентябрьское солнышко греет нежарко. Далекий раскат орудийной стрельбы Доносится до подмосковного парка. Не смерть ли меня окликает, грозя Вот-вот навалиться на узкие плечи? Где близкие наши и наши друзья? Иных уже нет, а другие далече!.. Свистят снегири. Им еще незнаком Раскатистый гул, отдаленный и слабый. Наверно, им кажется, будто вальком Белье выбивают на озере бабы. Мы ж знаем, что жизнь нашу держит в руках Слепая судьба и что жребий наш выпал… Стареющий юноша в толстых очках Один загляделся на вечные липы. 3 ноября 1941