В Салоне «Прогулка» имела потрясающий успех. В течение шести недель толпа теснилась перед полотном. Молниеносный успех, подобный успеху Фердинанда, не редкостен в Париже. Случаю угодно было на этот раз увеличить успех Фердинанда благодаря дискуссии, поднятой критиками.
Критиковали Фердинанда не слишком строго: одни придирались к тем именно деталям, которые другие защищали с особой горячностью. В результате «Прогулка» была признана совершенством, и администрация выставки тотчас же предложила за нее шесть тысяч франков.
На «Прогулке» лежал отпечаток известной оригинальности, столь необходимой для привлечения внимания любителей, но оригинальность эта не была чрезмерной и не оскорбляла чувств умеренной публики. В общем, налицо было все, что требуется, – новизна и мастерство. Под влиянием столь счастливого равновесия пресса поторопилась провозгласить появление нового светила.
В то время как муж Адели был так блистательно принят и публикой, и прессой, сама Адель, которая тоже выставила свои тонкие акварели, привезенные из Меркера, не получила никакого признания – ее имя нигде не было упомянуто, ни в прессе, ни в разговорах. Но она не завидовала мужу, ее тщеславие художницы не было оскорблено, ее гордость была вполне удовлетворена успехами ее красавца Фердинанда.
Эта молчаливая женщина, которая все двадцать два года своей жизни как бы плесневела в сырой тени провинциальной площади Меркера, преждевременно пожелтевшая, холодная, таила в себе скрытые страсти, которые вспыхнули теперь с необычайной силой.
Она любила в Фердинанде не только его талант – его золотистая бородка, его розовая кожа, все в нем несказанно прельщало и очаровывало ее; она доходила до отчаянной ревности, страдала, когда он уходил даже ненадолго, выслеживала его, испытывая непрерывный страх, что какая-нибудь женщина может отнять его у нее. Она здраво смотрела на вещи и, глядясь в зеркало, не обманывалась ни насчет своей плотной талии, ни насчет цвета своей кожи, уже приобретавшей свинцовый оттенок, – она сознавала всю неполноценность своего женского обаяния. В их супружество красота была внесена им, а не ею. Ее сердце разрывалось от отчаяния при мысли, что все исходит только от него. Она беспредельно восхищалась им как художником.
Бесконечная признательность переполняла ее существо – ведь она разделяла с ним его успехи, его победы, его славу, она возвышалась вместе с ним, поднималась на недосягаемую высоту. Все грезы ее юности осуществлялись. И всему причиной был он, которого она любила безгранично и как поклонница его таланта, и как мать, и как супруга. В глубине души она тешила свою гордость мыслями о том, что Фердинанд – ее творение и что в конце концов только она – создательница его теперешней славы.
Эти первые месяцы их жизни в мастерской на улице Дассас были насыщены непрекращающимися восторгами. Адель, хотя и сознавала, что все исходит от Фердинанда, не чувствовала себя униженной, так как мысль о том, что она помогла ему, давала ей удовлетворение. С растроганной улыбкой она сопутствовала ему в расцвете его славы, к которой она так стремилась и которую она хотела теперь сохранить. Она твердила себе – и в этом не было никакой низости с ее стороны, – что только ее состояние помогло ему достигнуть теперешних успехов. Она никому бы не уступила своего места около него, так как считала себя необходимой ему. Она обожала его и восхищалась им, она готова была добровольно принести себя в жертву его таланту, который она считала как бы своим собственным.
Наступила весна, деревья Люксембургского парка зазеленели, в окна мастерской вливалось пение птиц. Каждое утро в газетах появлялись новые статьи, восхвалявшие Фердинанда. Его портреты и репродукции с его картины помещались всюду под любыми предлогами и в любых форматах. И молодожены наслаждались вовсю этой громкой славой; им доставляло ребяческую радость сознание, что в то самое время, когда они тихо завтракают в своем восхитительном убежище, ими интересуется весь необъятный Париж.
Однако Фердинанд не принимался за работу. Он все время находился в лихорадочном возбуждении, и это, как он говорил, обессиливало его как художника.
Три месяца он откладывал со дня на день начало работы над этюдами к большой картине, которую он давно уже задумал. Он называл эту картину «Озеро», она изображала одну из аллей Булонского леса в тот час, когда по ней медленно движется поток экипажей, озаренный светом заходящего солнца. Он даже сделал уже кое-какие наброски с натуры, но ему недоставало вдохновения, сопутствовавшего ему в былые дни нищеты. Благополучие настоящего как бы усыпляло его; к тому же он упивался своим внезапно обретенным величием и трепетал, что оно может потускнеть, если новая картина получится не столь удачной. Теперь он редко оставался дома. Часто он исчезал утром и возвращался только вечером; два или три раза он приходил после полуночи. Предлогов для длительного отсутствия находилось сколько угодно: то надо было посетить мастерскую какого-то художника, то представиться какой-нибудь знаменитости, то сделать наброски с натуры для задуманной картины и чаще всего – принять участие в товарищеском обеде. Он встретил некоторых сверстников из Лилля, он сразу стал членом нескольких артистических клубов – все это вовлекало его в водоворот кутежей, после которых он возвращался домой лихорадочно возбужденный, со сверкающими глазами и преувеличенно громко выражал свои восторги.
Адель никогда не упрекала его, хотя она очень страдала от легкомысленного образа жизни, которому он предавался все сильнее, оставляя жену в полном одиночестве. Она осуждала себя за свою ревность, за свои страхи, она убеждала себя, что Фердинанд занят лишь устройством дел. Художник – не буржуа, который может никогда не покидать своего очага, он обязан вращаться в свете, к этому обязывает его слава. Она испытывала почти угрызения совести, когда в глубине души возмущалась тем, что Фердинанд притворяется. Он разыгрывал перед ней человека, измученного своими светскими обязанностями, которые ему осточертели, и готового лишиться всего, лишь бы иметь возможность посидеть в тишине со своей женушкой. Однажды она дошла до того, что сама вытолкала его из дому, когда он ломался, отказываясь идти на завтрак, устраиваемый его друзьями специально для того, чтобы свести его с богатым меценатом. Отправив его, Адель разразилась слезами. Она хотела быть мужественной, но это было очень трудно, так как постоянно она видела Фердинанда с другими женщинами; ее не покидало предчувствие; что он обманет ее; при одной мысли об этом она буквально заболевала и, теряя последние силы, принуждена была иногда ложиться в постель тотчас же, как он скрывался с глаз.
Часто Ренекен заходил за Фердинандом. Тогда она старалась шутить:
– Вы будете хорошо вести себя, не правда ли? Имейте в виду, я полагаюсь только на вас.
– Ничего не бойся! – отвечал ей художник, смеясь. – Если его похитят, останусь я… Во всяком случае, я принесу тебе обратно его шляпу и тросточку.
Она доверяла Ренекену. Если он уводил Фердинанда – значит, так действительно было нужно. Она должна приспособиться к такому существованию. Но она не могла не вздыхать, вспоминая первые счастливые недели, проведенные вдвоем в Париже. Все было по-другому до этой шумихи, поднятой вокруг Фердинанда после выставки в Салоне. Тогда она была так счастлива с ним в их уединенной мастерской. Теперь мастерская была предоставлена ей одной, и она принялась с ожесточением за свои акварели, чтобы как-нибудь убить время. Едва лишь Фердинанд заворачивал за угол улицы, помахав ей на прощание рукой, она захлопывала окно и углублялась в работу. Пока она трудилась, он слонялся по улицам, забирался бог знает куда, проводил время в подозрительных притонах и возвращался к ней разбитый от усталости, с красными, воспаленными глазами. Она с неслыханным упорством просиживала целые дни за своим маленьким столиком, без конца воспроизводя варианты этюдов, привезенных из Меркера. Эти небольшие сентиментальные пейзажики она рисовала с изумительным мастерством. Иронизируя, она называла свою работу вышиванием.
Адель не ложилась спать, дожидаясь Фердинанда и коротая время за работой. Однажды ночью, когда она углубилась в копирование графитом одной гравюры, ее внезапно поразил звук падения какого-то тела у самых дверей мастерской. Дрожа от ужаса, она спросила, кто там, но, не получив ответа, решилась наконец открыть дверь и наткнулась на своего мужа, который лежал у двери и, хохоча во все горло, тщетно пытался подняться на ноги. Он был пьян.
Адель, бледная как смерть, помогла ему встать на ноги и, поддерживая, довела его до спальни. Он просил у нее прощения, бормотал что-то бессвязное. Адель, не проронив ни слова, помогла ему раздеться. Он тотчас же захрапел, сломленный опьянением. Она же не сомкнула глаз. Всю ночь просидела она в кресле; глаза ее были широко открыты, на лбу появилась глубокая морщина – она мучительно размышляла.
На следующий день Адель ни словом не обмолвилась о позорной сцене, произошедшей ночью. Фердинанд был очень смущен. С тяжелой головой, ощущая нестерпимую горечь во рту, он недоуменно таращил на нее глаза. Молчание жены увеличивало его смущение. Он не выходил из дому два дня и покорно, с усердием набедокурившего школьника, принялся за работу. Он решил наметить основные контуры своей картины и, обо всем советуясь с женой, всячески выказывал ей свое уважение.
Она была молчалива и холодна с ним, олицетворяя всем своим поведением безмолвный укор, но не сделала ни малейшего намека на то, что произошло ночью.
Постепенно раскаяние Фердинанда смягчило ее, она стала вести себя, как обычно, ласково, безмолвно простив ему все. Но на третий день за ним зашел Ренекен, чтобы сопровождать его на обед в английское кафе, где они должны были встретиться с одним искусствоведом. Адель опять ждала своего мужа до четырех часов утра. Когда он наконец появился, над его левым глазом зияла кровавая рана, по-видимому, от удара бутылкой, полученного во время драки в каком-нибудь притоне. Она уложила его и сделала ему перевязку. Выяснилось, что с Ренекеном он расстался на бульваре в одиннадцать часов.
С тех пор так и повелось. Если Фердинанда приглашали на обед или на ужин или он уходил вечером под каким-нибудь другим предлогом, возвращался он неизменно в ужасающем виде – вдребезги пьяный, покрытый синяками; от его растерзанного костюма распространялся отвратительный запах, в котором смешивались вместе едкость алкоголя и мускус продажных женщин. Его разнузданный темперамент толкал его все ниже, в нем гнездились чудовищные пороки. Адель неизменно ухаживала за ним, не нарушая своего молчания. Она как бы одеревенела – ни о чем не спрашивала у него, никогда не упрекала его, как бы он себя ни вел. Она приготовляла ему чай, держала перед ним таз, обчищала его. Все она делала сама, никогда не будила служанку, стараясь скрыть от нее то постыдное состояние, в котором находился ее муж. К чему стала бы она его расспрашивать? Всякий раз она с легкостью воспроизводила в своем воображении всю драму.
Напившись с друзьями, он как безумный метался по ночному Парижу, из одного кабаре в другое, заводя случайные знакомства и кончая ночь с женщинами, подобранными на тротуаре. Возможно, что, отбив красотку у солдата, он необузданно наслаждался ею в грязи какого-нибудь вертепа. Иногда она находила в его карманах какие-то странные адреса, какие-то мерзкие обрывки – всяческие доказательства его дебошей, – которые она торопилась сжечь, чтобы ничего не знать об этих гнусностях.
Когда лицо его было исцарапано женскими ногтями, когда он приходил к ней израненный и грязный, она делала над собой нечеловеческое усилие и обмывала его в величественном молчании, которое он не решался нарушать. Утром, после ночи, проведенной им в оргиях, а для нее полной неисчислимых страданий, он, просыпаясь, находил ее, как обычно, молчаливой и сам не смел заговорить с ней. Казалось, обоим им снились страшные сны, а наутро жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. Только один раз Фердинанд, невольно расчувствовавшись, бросился утром к ней на шею и, рыдая, лепетал:
– Прости меня, прости меня!
Но она оттолкнула его, недовольная, притворяясь удивленной:
– Что ты хочешь сказать? Простить тебя?.. Ты ни в чем не провинился. Я ни на что не жалуюсь.
И Фердинанд чувствовал себя ничтожеством перед величием этой женщины, до такой степени владевшей собой, что она способна была замкнуться в своем упрямом отрицании его вины и как бы не замечала его безнравственного поведения.
На самом деле Адель жестоко страдала от отвращения и гнева, ее спокойствие было только позой. Недостойное поведение Фердинанда возмущало ее, оскорбляло ее человеческое достоинство, ее понятия о чести, внушенные ей воспитанием религиозные правила. Ее сердце останавливалось, когда он приходил, пропитанный насквозь пороком, и она тем не менее должна была прикасаться к нему своими руками и проводить остаток ночи в атмосфере, насыщенной нечистыми парами его дыхания. Она презирала его. Но за ее презрением таилась чудовищная ревность к этим друзьям, к женщинам, которые возвращали его ей оскверненным, опустившимся. О, с каким наслаждением она увидела бы этих женщин подыхающими на тротуаре. Она не могла понять, почему полиция не очищает с оружием в руках улицы от этих чудовищ.
Ее любовь к мужу не уменьшалась. Когда он внушал ей отвращение как человек, она восхищалась его талантом художника, и это восхищение как бы очищало его в ее глазах. Она доходила до того, что начинала оправдывать его проступки. Получив провинциальное воспитание, она верила легенде о том, что гений и беспутство неотделимы друг от друга.
Но сильнее, чем поругание ее женской деликатности и оскорбление ее супружеской нежности, ее ранила его неблагодарность. Он предавал ее всячески, и самая горькая ее обида заключалась, пожалуй, в том, что он так небрежно относился к своим обязанностям художника, нарушал договор, который они заключили, – ведь она обязалась обеспечить их материальные нужды, а он должен был работать для славы.
Он не сдержал своего слова – это было неблагородно с его стороны, и она изыскивала способ, как бы спасти в нем художника, если уж никак невозможно было спасти человека. Она должна была собрать все силы, так как ей предстояло руководить им как художником.
Не прошло и года, как Фердинанд почувствовал, что превращается в ее руках в ребенка. Адель подавляла его своей волей. В борьбе за существование побудительным началом в их союзе была она, а не он. После каждого своего проступка, каждый раз после того, как она ухаживала за ним без тени упрека, с какой-то присущей ей свирепой жалостью, он становился все покорнее, низко склоняя голову под ее презрением, о котором он догадывался. Их отношения исключали возможность лжи. Она была сильна духом, умна, честна, а он докатился до полного падения. Самое большое страдание доставляло ему ее молчаливое презрение, оно подавляло его сильнее всего. Она обращалась с ним с холодностью судьи, который все знает и простирает свое пренебрежение до прощения, не снисходя до увещания виновного, как будто бы малейшая возможность объяснения между ними нанесла бы непоправимый удар их супружеству. Она не объяснялась с ним, чтобы не унизиться, чтобы не опуститься до него и не испачкаться в его грязи.
Если бы она когда-нибудь возмутилась, если бы она посчиталась с ним за его измены, если бы она проявила свою женскую ревность, он, несомненно, страдал бы гораздо меньше. Если бы она унизилась перед ним, она тем самым подняла бы его. Каким униженным и неполноценным чувствовал он себя, просыпаясь после очередного дебоша, раздавленный стыдом, уверенный, что она знает все и не удостаивает его жалобами!
Картина все же продвигалась. Он понял, что талант остается его единственным прибежищем. Когда он работал, Адель становилась по-прежнему нежной и заботливой; она преклонялась перед ним как художником, она почтительно изучала его творение, стоя сзади него, когда он работал.
Чем лучше он работал, тем больше она подчинялась ему. Тогда он становился снова хозяином положения, он опять занимал в супружестве то место, которое надлежало ему занимать как мужу. Но непобедимая лень одолевала его. Когда он возвращался разбитым, как бы опустошенным той жизнью, которую вел, руки его становились дряблыми, он колебался и, утратив былую свободу в выполнении своих творческих замыслов, уже не был способен на смелое дерзание в искусстве.
Иногда по утрам он чувствовал полную неспособность к чему бы то ни было, а это приводило его в какое-то оцепенение. Весь день тогда он без толку топтался перед своим мольбертом, хватался за палитру и тотчас же отбрасывал ее и, не подвигаясь в работе, приходил в бешенство. Или он засыпал на кушетке и пробуждался от этого нездорового сна только к вечеру, с чудовищной мигренью. Адель в такие дни наблюдала за ним молча. Она ходила на цыпочках, чтобы не обеспокоить его и не вспугнуть вдохновение, которое должно было явиться, – она в этом не сомневалась. Она верила в это вдохновение, представляя его себе каким-то невидимым пламенем, которое проникает к смертным и нисходит на голову избранного им художника. Бывали дни, когда она сама падала духом, и глубокая тревога овладевала ею при мысли, что Фердинанд – ненадежный компаньон, которому грозит банкротство.
Наступил февраль. Приближалось время выставки в Салоне, а «Озеро» все еще не было закончено. Большая часть работы была сделана, полотно было полностью подмалевано, но только некоторые детали были вполне выписаны, а остальное еще представляло первозданный хаос. Невозможно было выставлять картину в таком виде. Это был набросок, а не законченное произведение мастера. Недоставало четкости в выявлении замысла, гармонии в соотношении рисунка и цвета. Фердинанд не двигался вперед, он разменивался на детали, уничтожал вечером то, что писал утром, топтался на месте, пожирая самого себя в своем бессилии.
Однажды в сумерки Адель возвратилась домой после длительного отсутствия и, войдя в неосвещенную мастерскую, услышала, что кто-то рыдает. Она увидела своего мужа: он сидел на стуле перед картиной, раскисший, как перестоявшаяся опара.
– Ты плачешь? – спросила она Фердинанда, растроганная его горем. – Что с тобой?
– Нет, нет, ничего… пустяки… – бормотал он.
Целый час сидел он так, тупо уставившись на свое полотно, где уже ничего не мог различить. Все смешалось в его помутившемся сознании. Его творение представлялось ему жалким и бессмысленным нагромождением нелепостей. Он чувствовал себя беспомощным, слабым, как ребенок, совершенно бессильным упорядочить это месиво красок. Потом, когда сумерки, сгущаясь, скрыли от него полотно, когда все – даже самые яркие тона – погрузилось в темноту, как в небытие, он почувствовал, что умирает, подавленный безысходной тоской. Из его груди вырвались громкие рыдания.
– Ты плачешь, ты плачешь, – повторяла молодая женщина, поднося руки к его лицу, по которому катились обильные слезы. – Ты страдаешь?
Он не в состоянии был ответить ей, рыдания душили его. Тогда, забывая о своем глухом сопротивлении, сдаваясь перед охватившей ее жалостью к этому несчастному, который осознал всю безнадежность своего положения, она по-матерински прижала его в темноте к своей груди. Это и было банкротство.
На следующий день Фердинанд должен был уйти из дому после завтрака. Вернувшись через два часа, он, как всегда, погрузился в созерцание своего полотна. Вдруг он воскликнул:
– Послушай! Кто это работал над моей картиной?
В левой стороне полотна кто-то закончил уголок неба и крону дерева. Адель, делая вид, что поглощена работой над одной из своих акварелей, ответила не сразу.
– Кто же мог позволить себе сделать это? – скорее удивленным, чем рассерженным тоном продолжал он. – Уж не Ренекен ли?
– Нет, – сказала наконец Адель, не поднимая головы. – Это я тут забавлялась… Только фон… какое это имеет значение…
Фердинанд принужденно засмеялся:
– Вот как! Значит, ты уже сотрудничаешь со мной? Колорит вполне подходит, только вот там надо приглушить свет.
– Где это? – спросила она, вставая из-за стола. – А, на этой ветке.
Она взяла кисть и исправила, как он сказал. Он наблюдал за ней. Через несколько минут он начал советовать ей, что надо делать, как учитель – ученику, а она слушала и продолжала писать небо. Более определенного объяснения между ними не последовало. И все же без слов было ясно, что Адель берется закончить фон картины. Срок истекал, надо было торопиться. Фердинанд лгал, сказываясь больным, а она вела себя так, как будто не замечала его лжи.
– Так как я болен, – повторял он каждую минуту, – твоя помощь очень облегчает дело… То, что ты пишешь, не имеет решающего значения…
С тех пор он привык видеть ее за работой перед своим мольбертом. Время от времени он вставал с кушетки, подходил к ней, зевая, и делал какое-нибудь замечание, иногда даже настаивал, чтобы она переделала тот или иной кусок.
Он был очень требователен в роли учителя.
Ссылаясь на усиливающееся нездоровье, он решил, что Адель может работать над фоном до того, как он закончит передний план: это, говорил он, облегчит ему работу, он яснее увидит, что еще не сделано, и работа пойдет быстрее.
Целую неделю Фердинанд бездельничал, подолгу спал на кушетке, пока его жена, как всегда молчаливо, простаивала с утра до вечера перед мольбертом.
Наконец он решился приняться за передний план.
Но он заставлял ее стоять рядом. Когда он терял терпение, она ободряла его, заканчивала едва намеченные им детали. Часто Адель отправляла мужа подышать свежим воздухом в Люксембургский парк. Ведь ему нездоровится, он должен щадить свои силы, ему вредно приходить в возбужденное состояние, – почтительно уговаривала она его.
Оставшись одна, она наверстывала время, работая с чисто женским упорством, не стесняясь захватывать и передний план. Фердинанд был в таком изнеможении, что не замечал, как двигалась ее работа в его отсутствие, или, во всяком случае, не говорил об этом, – как будто думал, что картина двигается вперед сама собой.
В две недели «Озеро» было закончено.
Но Адель не была удовлетворена результатом своих усилий. Она прекрасно понимала, что чего-то недостает. Когда Фердинанд, вполне успокоившись, нашел, что картина превосходна, она приняла его заявление холодно и неодобрительно покачала головой.
– Чего же ты хочешь в конце концов? – вспылил Фердинанд. – Не убиться же нам над ней!
Адель хотела, чтобы в картине отразилась его творческая индивидуальность. Ей понадобилось все ее неистощимое терпение, вся ее воля для того, чтобы вдохнуть в него энергию.
Еще одну неделю она неотступно мучила его, разжигая в нем былое творческое горение. Она не выпускала его из дому, опьяняла и воодушевляла его своими восторгами. Когда она чувствовала, что он воспламеняется, она насильно вкладывала кисть в его руку и держала его часами перед мольбертом, изыскивая всё новые средства – ласками, лестью, спорами поддерживать в нем творческое возбуждение.
Таким образом она заставила его переписать всю картину. Фердинанд вновь обретенными мощными мазками преобразил живопись Адели – внес в картину ту непосредственность таланта, которой не хватало ее мастерству. Это было почти неуловимо, но оживило все. «Озеро» стало не ремесленно выписанным полотном, но подлинным творением художника.
Адель пришла в восторг. Будущее вновь сулило успех.
Теперь она всегда будет помогать мужу, потому что длительная работа утомляла его. Помогать ему – вот в чем тайный смысл ее жизни. Мысль о том, что она станет ему совершенно необходима, наполняла ее надеждой на счастье.
Однако она заставила его в шутку поклясться, что он никому не расскажет об ее участии в работе над картиной. Ведь сделала она так ничтожно мало, и разговор об этом будет только понапрасну смущать ее.
Фердинанд с удивлением согласился. Он не только не чувствовал зависти к ее таланту, но, напротив, говорил всем, что она лучше, чем он, владеет мастерством живописца, что соответствовало истине.
Когда Ренекен пришел посмотреть «Озеро», он буквально онемел от изумления, потом чрезвычайно торжественно начал восхвалять своего молодого друга:
– Безусловно, мастерство здесь выше, чем в «Прогулке», – говорил он, – здесь достигнута невообразимая легкость и тонкость в передаче воздуха, и первый план приобретает благодаря этому невероятную выразительность… Да, это прекрасно, это неподражаемо!..
Он был неподдельно изумлен, но не говорил о подлинной причине своего изумления. Этот дьявольский Фердинанд совершенно сбивает его с толку, никогда Ренекен не предполагал, что Фердинанд может до такой степени овладеть мастерством. В картине появилось еще нечто совсем новое, чего никак нельзя было ожидать от Фердинанда.
И все же он предпочитал «Прогулку», хотя и не говорил об этом вслух. «Прогулка» была сделана небрежнее, со многими шероховатостями, но там была печать ничем не стесняемой индивидуальности. В «Озере» талант художника окреп и развился, и тем не менее в новом произведении не было того обаяния, как в первом. В «Озере» чувствовалась банальность ремесленных навыков, стремление к красивости, почти слащавость.
Эти мысли не мешали Ренекену повторять, уходя:
– Поразительно, мой милый… Вы будете иметь сногсшибательный успех.
Он не ошибся. Успех «Озера» превзошел успех «Прогулки». Женщины просто млели от восторга. Картина представлялась им верхом изящества. Коляски катились в солнечных лучах, солнце отражалось на колесах. Прелестно одетые фигурки выделялись светлыми пятнами на зелени леса – все это пленяло зрителей, которые привыкли смотреть на живопись художника как на работу ювелира.
Более строгие ценители, те, кто требует от художественного произведения силы воздействия и художественной правды, были пленены зрелым мастерством, глубоким знанием приемов живописи, изысканной техникой.
Картине была присуща какая-то особая, несколько претенциозная грация, она-то главным образом и покоряла публику. Все сошлись на том, что Фердинанд Сурдис достиг еще большего совершенства в новой своей работе.
Только один-единственный критик, человек резкий, которого все ненавидели за то, что он открыто говорит правду, осмелился заявить, что если художник будет продолжать усложнять и одновременно размягчать свою манеру письма, то не пройдет и пяти лет, как он окончательно погубит свой выдающийся талант.
На улице Дассас царила радость. Это была не неожиданная радость первого успеха, но чувство уверенности в окончательном признании художника, как бы посвящение его в ряды первоклассных мастеров современности.
К тому же материальное благосостояние Сурдисов упрочилось. Заказы сыпались со всех сторон. Даже самые маленькие этюды художника раскупались нарасхват – их оспаривали друг у друга, не жалея никаких денег. Приходилось приниматься опять за работу.
Все эти успехи не вскружили голову Адели. Она не была скупой, но знала цену деньгам, так как была воспитана в традициях строгой провинциальной бережливости. Вот почему она тщательно следила за тем, чтобы Фердинанд исполнял принятые им заказы. Она вела запись заказов, ведала всеми расчетами, помещала деньги в банк.
Самое большое внимание она уделяла своему мужу – держала его под неусыпным надзором.
Она установила для него точный распорядок дня. Столько-то часов на работу, столько-то на отдых. Всегда сдержанная, молчаливая, она вела себя с неизменным достоинством. Фердинанд трепетал перед ней. Ее авторитет для него был огромен, – ведь он пал так низко, и только она спасла его.
Несомненно, она оказала ему неоценимую услугу. Без ее твердой воли, которая одна его поддерживала, он окончательно опустился бы, без нее он никогда не создал бы тех полотен, которые появились в течение ближайших лет.
Она была его лучшим я, его силой, его опорой. Но страх, который она ему внушала, не мешал ему совершать порой прежние проступки. Так как она не удовлетворяла его порочные наклонности, временами он убегал от нее и предавался самому низкому распутству. Возвращался он всегда больным и дня три-четыре не мог прийти в себя.
И всякий раз, возвращаясь, он как бы давал ей новое оружие против себя. Она уничтожала его своим презрением, подавляла своей холодностью. Чтобы загладить вину, он неделями не выходил из дому, стоя за мольбертом.
Это раскаяние и смирение мужа, купленное такой дорогой ценой, не радовало ее, – как женщина она слишком страдала от его измен. И все же, чувствуя приближение кризиса, глядя на его мутные глаза, лихорадочные движения и понимая, что его обуревают страсти, которые он не способен обуздать, она испытывала бешеное желание вытолкать его на улицу и скорее получить обратно расслабленным и инертным. Тогда она своими кроткими руками будет лепить из него, как из податливого теста, все, что ей вздумается. Она сознавала всю свою женскую непривлекательность – цвет лица у нее был свинцовый, кожа жесткая, кости широкие. И она утешала себя только сознанием, что, после того как ласки прелестниц приведут ее красавца мужа в полное изнеможение, она будет делать с ним что захочет.
Впрочем, Фердинанд быстро старел; у него появился ревматизм; к сорока годам всяческие излишества обратили его в руину. Помимо своей воли он остепенялся год от году.
После работы над «Озером» супруги приняли решение работать всегда вместе. Правда, они еще скрывали это от посторонних, но, затворившись в своей мастерской, они работали вдвоем над одним и тем же полотном – создавали картину сообща. Фердинанд с его мужским талантом был инициатором, организатором – он выбирал сюжет и намечал общие контуры картины. Адель была исполнительницей, ее чисто женский талант уступал ему место там, где необходимо было проявить мощность и напряженность.
Первое время Фердинанд оставлял за собой большую часть работы; из самолюбия он позволял жене помогать ему только в той части работы, которую считал менее ответственной. Но его расслабленность все увеличивалась, день ото дня он становился все беспомощнее в работе. И он сдался – предоставил жене смело вторгаться в его творчество. В силу необходимости с каждым новым произведением ее доля работы все увеличивалась, хотя в ее планы вовсе не входило подменять работу мужа своей. Адель хотела одного: чтобы имя Сурдиса, которое было и ее именем, не обанкротилось бы. Она билась за то, чтобы удержаться на вершине славы, о которой она начала мечтать еще девушкой в уединении Меркера. Она была человеком, не способным нарушить данное обещание. Коммерсант должен быть честным, считала она, – нельзя обманывать покупателей, картины должны сдаваться в назначенный срок.
Вот почему она была вынуждена заканчивать работу в спешке, доделывать все недоделки, оставляемые Фердинандом. Когда он впадал в бешенство от сознания своего бессилия, руки его начинали так дрожать, что кисть выскальзывала из них; тогда он отступался, и ей приходилось самостоятельно заканчивать картину. Но она никогда не зазнавалась, она всегда уверяла его, что она только ученица и лишь выполняет его задания и указания. Она все еще преклонялась перед его талантом, она непритворно восторгалась им. Инстинкт подсказывал ей, что, несмотря на тот упадок, в котором он находился, он все же оставался главой их союза. Без него она не могла бы создавать такие большие полотна.
Ренекен, от которого, как и от остальных художников, супруги скрывали истину, недоумевал, наблюдая со все возрастающим изумлением за этой медленной подменой мужского темперамента женским.
Он не мог сказать, что Фердинанд на плохом пути, ведь он неустанно творил, но творчество его развивалось в такой форме, которая не была ему присуща вначале. Его первая картина, «Прогулка», была преисполнена живой, яркой и остроумной непосредственности, а в последующих произведениях все это постепенно исчезло; теперь они расплывались в каком-то месиве неуловимой изнеженности и жеманности. Эта манера, может быть, и не была лишена приятности, но становилась все более и более банальной.
И в то же время это была та же рука, по крайней мере Ренекен мог бы в этом поклясться, до такой степени Адель со своим виртуозным мастерством восприняла манеру письма своего мужа. Она обладала способностью в совершенстве изучить технику других художников и в точности воспроизводить ее.
К тому же в картинах Фердинанда появился какой-то неуловимый привкус пуританизма, буржуазной корректности, которая не могла не оскорблять старого Ренекена. Прежде он восторгался тем, что талант его юного друга гибок и чужд банальности, теперь он приходил в бешенство от натянутости, преувеличенной стыдливости и чопорности в его живописи.
Однажды в компании художников он раскричался, будучи не в состоянии сдерживать себя дольше: