Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История России с древнейших времен. Том 29. Продолжение царствования императрицы Екатерины II Алексеевны. События внутренней и внешней политики 1768–1774 гг. - Сергей Михайлович Соловьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Заботы о малолетних, оставшихся после умерших от чумы родителей, кончились тем, что Опекунский совет согласился принимать их в Воспитательный дом, вполне сохранившийся от заразы благодаря строгому оцеплению. Последнее предложение Орлова, сделанное им в Сенате 7 ноября, состояло в том, чтоб для доставления пропитания и жителям окрестных селений прокопать каналы из окружающих Москву болот и протоков в реку Неглинную для увеличения воды в этой реке; также исправлять Тульскую, Калужскую, Коломенскую и другие большие дороги. 17 ноября в Сенате уже слушался указ об отозвании гр. Орлова и назначении московским главнокомандующим возвратившегося из Варшавы князя Мих. Никол. Волконского. Тут же объявлено Еропкину, что ему пожалован Андреевский орден и 20000 рублей денег. Он вышел в отставку.

В Москве считали до 12538 домов; из них в 6000 домах были больные чумою, а в 3000 все жители перемерли. С апреля 1771 до конца февраля 1772 в больницах и карантинах на казенный счет содержалось 12565 человек. До нас дошло донесение Орлова о Москве во время чумы; в нем, между прочим, говорится: «Весьма б полезно было, если б большие фабриканты добровольно согласились перенести фабрики в уездные города, ибо Москва отнюдь не способна для фабрик. Попов надобно стараться завести в Москве получше, а чтоб иметь их лучше, то надобно им содержание дать побольше, а чтоб дать содержание побольше, то приходы сделать побольше; а ныне много их умерло; и для того. переговоря с архиереями, чтоб малые приходы сообщить с другими и покуда церкви еще не опустели, то б служить в церквах, ежели они в дальнем расстоянии, священникам по очереди. Этот род людей много зла в Москве причиняет. Также московские военные гвардейские команды, отставные гарнизонные; они до того развратны, что способу поправить их не будет, разве перевесть их совсем, ибо их повиновение и дисциплина слово в слово, как чума. Я видел пример, где постояли на карауле великолуцкие солдаты с ними вместе, то и их узнать было неможно; они все почти имеют свои дворы, все торгуют, никто за ними не смотрит, перероднились с фабричными и с прочими жителями Москвы. Какой это народ обитателей здешних! Как посмотришь во внутренность их жизни, образ мыслей, так волосы дыбом становятся, и удивительно, что еще более чего в Москве и сквернее не делается».

Мысль о выводе больших фабрик из Москвы встречается здесь не в первый раз. Еще 31 августа генерал-прокурор предлагал Сенату в Петербурге, что так как умножение фабрик в Москве с давнего времени признано вредным и уже думали было о выводе их в другие города, то теперь по причине оказавшейся в Москве прилипчивой болезни этого требует самая необходимость и безопасность как города, так и всего государства, тем более что зараза и начало свое получила на фабриках. Приказали: послать указ в Мануфактур-коллегию, что Сенат находит нужным вывести некоторые фабрики из Москвы в другие города, а именно: все суконные, полотняные, сургучные, ценинные, булавочные, пуговочные, проволочные и латунную, инструментальные, красильные, каразейные, купоросные, замшевые, сафьянные и все кожевенные, красочные, а назначить им место в других городах, где кто пожелает; хотя же и оставляются шелковые, картные, мишурные, плащенного и волоченного золота и серебра, сусального листового золота и серебра, инструментальные (?), галунная, столярная, веерная, зеркальная, ситцевая и полуситцевая, труб заливных, беленья воску, латунные (?), но с тем, что привилегии их, которыми они уволены от постою, будут уничтожены. Но Сенат, видимо, поспешил этим делом, не обдумав препятствий к его исполнению и употребив, к несчастию, довольно употребительный детский способ: от известного учреждения при известных условиях произошла невыгода – долой это учреждение! Прежде всего в Москве существовали казенные фабрики, необходимые для армии и флота; и так уже нанесен был большой ущерб казне остановкою их во время чумы, теперь нужно было спешить приведением их в действие, но для этого не было людей, а Адмиралтейство предложило, нельзя ли взять людей с других фабрик и восполнить таким образом число недостающих рабочих на его парусной фабрике. Сенатор Волков подал мнение, что требование Адмиралтейства противно закону и правосудию; пусть Адмиралтейская коллегия даст парусные образцы, по которым без большой передачи потребное число полотен сделано будет на частных фабриках. Сенат сначала согласился, но потом генерал-прокурор представил, что дело слишком важно для казенного интереса и потому нельзя ли наперед потребовать известия, сколько именно людей и какого мастерства Адмиралтейству нужно для пополнения его московской фабрики, дабы, смотря по этому, хотя некоторым числом рабочих по необходимости можно было снабдить фабрику; и Сенат принял предложение генерал-прокурора.

Только в июле 1773 года Мануфактур-коллегия отвечала Сенату, что к выводу фабрик из Москвы приступить нельзя. Сенат должен был признать представление Мануфактур-коллегии основательным, но все же хотел настоять на прежнем своем мнении о необходимости вывесть из Москвы некоторые фабрики, о которых, впрочем, в прежнем мнении не было ни слова. Приказали: так как между фабриками есть такие, которые наносят городу вред дурным запахом, как-то: сальные, мыльные и т. п., которые непременно должно из города вывести, только об них здесь по заочности точного определения сделать нельзя, и для того коллежское представление отослать к главнокомандующему кн. Волконскому на общее его с президентом Мануфактур-коллегии рассмотрение, чтоб они вывели те фабрики, которые жителям города вред наносят, причем Мануфактур-коллегии предписать, чтоб она впредь без представления в Сенат не давала позволения на устройство фабрик.

Дело о переводе фабрик замолкло; но вследствие чумы приведена была в исполнение повсеместно очень важная мера: запрещено хоронить внутри городов при церквах и отведены за городом места для кладбищ. В конце 1771 года Синод разослал об этом повсюду указы.

Мы видели, что в Москве Опекунский совет взялся приютить оставшихся после умерших чумою детей. В июле 1772 года Бецкий объявил Сенату изустное повеление императрицы принимать в Московский воспитательный дом малолетних детей, шатающихся без всякого призрения; Бецкий писал в своем представлении: «Как все таковые дети, кои во время заразительной болезни Московским воспитательным домом призрены и избавлены от смерти, так и впредь всякого звания сирот, которые, не имея пропитания, остаются без всякого присмотра, должно почитать погибшими, и потому они имеют право быть причисленными к детям, содержащимся в Воспитательном доме на основании его генерального плана. Сенат решил подать императрице доклад: 1) устные указы принимать велено только от сенаторов, генерал-прокурора, президентов первых трех коллегий и от дежурных генерал-адъютантов; но Бецкий не имел ни одного из этих званий; 2) новый указ отменяет прежние относительно шатающихся малолетних, а в Воспитательный дом идут одни подкидыши и зазорно рожденные младенцы. Может произойти такое злоупотребление, что помещичьи люди и солдаты, матросы и другие служивые люди, желая избавить детей своих – первые от помещиков, а последние от службы, станут приводить их в Воспитательный дом; да могут быть приведены и такие дети, которые зайдут далеко от дому по ребячеству, а родители их вовсе не хотят отдавать их в Воспитательный дом и будут плакать, что лишились своих детей, помещики лишатся крестьян, а государство – служивых людей. Генерал-прокурор испугался дурного впечатления, какое этот доклад мог произвести на императрицу, и чрез несколько дней предложил, не соизволит ли Сенат отменить свое определение и принять рапорт Бецкого только к известию, потому что Бецкий никакой от Сената резолюции не требует, а извещает только, что он о том от себя писал в Воспитательный дом. Но Сенат, что случалось редко, остался при своем прежнем мнении.

Новый главнокомандующий в Москве начал по обыкновению дело тем, что удалил человека, пользовавшегося полным доверием прежнего главнокомандующего. Кн. Волконский писал императрице в начале 1772 года: «Обер-полицеймейстер Бахметев нашелся неисправен по своей должности и в чинении неосновательных рапортов, того ради исполнительная комиссия третьего дня с ведома моего в наказание от команды ему отказала. Сия строгость нужна как при нынешних обстоятельствах, так и для переду, чтоб всякий, не ослабевая по положенной на него должности и по данным повелениям, с точностью исправлял». Обвинение, было совершенно голословное, но кто мог заступиться за Бахметева в Петербурге? От 4 февраля 1772 года Волконский доносил: «Чрез целый месяц ни умершего, ни заболевшего не было, а сего 2 числа в доме майора Маркова одна женщина оною (чумою) занемогла; тотчас вся предосторожность взята: больная в госпиталь отвезена; люди, которые с ней сообщение имели, отведены в карантин; пожитки ее сожжены; избу, в которой она жила, велено разломать, а дом весь запереть до выдержания карантина». Но потом найдено, что женщина была больна простою горячкою. 14 ноября 1772 года последовал именной указ об открытии московских присутственных мест с 1 декабря. 25 ноября в Петербурге и Москве служили благодарственный молебен за прекращение моровой язвы.

Орлов с торжеством возвратился в Петербург из своего московского гражданского похода, а между тем его положение не переставало возбуждать неудовольствие в разных гвардейских кружках. Еще в самом начале войны капитан кавалергардов Панов говорил о состоянии народном: во всех местах чувствуют неудовольствие, война начата со вредом, выведены из государства деньги и переведены в чужие государства миллионов с 8. Екатерина умна, да упряма, на что наладит, то и делает, и, кому вверится, тому и верит. Мнения дворян презрены, вино отдано откупщикам, и они одни богатятся, и у многих бедных дворян домы разоряют обысками. А ныне и совсем отнимают деревни; как дадут крестьянам вольность, кто станет жить? Мужики всех перебьют, и так ныне бьют до смерти и режут, и таких только посылают в ссылку и дают вольность, Панин с Орловым неладно живут. Товарищ его, Степанов, которому Панов все это рассказывал, спросил его: «Каков его высочество и принимает ли графов?» Панов, похваля его высочество, сказал: «Ему Никита Ив. преподает обо всем великое познание; а чтоб Орловых принимать хорошо, то не натурально: они ведь и батюшку его уходили; дай-ка ему поправиться, так отольются волку коровьи слезы. Мщения и ныне ожидать должно, потому что Панина партия превеликая и все что ни лучшенькие». В это время много толковали о наблюдениях по поводу прохождения Венеры, и один из гвардейских офицеров, Афанасьев, говорил: «Вот как Венера-то пройдет, так что-нибудь бог и сделает: она ведь уже даром не проходит». Премьер-майор Жилин говорил, сколь надменны нынешние гг. Орловы и прочие случайные люди против прежних, причем хвалил Алекс. Григ. Разумовского и Ив. Ив. Шувалова, сколь хорошо людей принимали. Недовольные не находили фундатора для составления заговора и не знали, как приступить к делу без согласия великого князя-наследника. Озеров говорил: «Народного отягощения отвратить иным ничем не можно» и доброго дождаться нечего, как только тем, что возвести надобно на престол его высочество, да та моя беда, что не могу до него дойти». Жилин, приезжая к Озерову, жаловался: «Вот в законе новом написали вольность крестьянам и холопям, а чрез то сделали в черном народе замешательство, и многие крестьяне не стали слушать, и тем дворянство оскорблено; да и кому законы сочинять? Единственно стремятся дворянство угнетать и чтоб оно как-нибудь упало; вот заведена война, рекрутские всегда наборы; за правлениями никакого смотрения нет; дано штатским жалованье большое только в разорение народное. Долго ли это будет? Надобно ее с престола свергнуть, а цесаревич уже в летах». Озеров спросил его: «Разве ты что от больших господ слышал? Кто ж бы такой, не Панин ли?» Жилин отвечал: «Нет, что ему верить! Тут надобен такой человек, чтоб его любили и доверенность ему делали. Есть граф Кирилла Григорьич, которого народ любит и делает доверенность, а его довести можно, и уверяю, что он за отечество вступиться не откажется. Да и еще есть люди: Воейков, министр очень хороший, Румянцев». – «Ведь их здесь нет», – возразил Озеров. «Долго ли им быть здесь, – отвечал Жилин, – коли делать, так делать поскорее в Летнем дворце, а в Зимнем дворце много закоулков, так нельзя захватить, кого надобно». Панина полагали сменить и на его место посадить Воейкова. Когда одного офицера арестовали за то, что он в ротном строю бил сержанта, то Озеров говорил, что гвардия приходит в упадок: в прежние времена гвардейских офицеров без именного указа не арестовывали, а ныне майор такую волю взял оттого, что офицеры между собою не согласны и все друг над другом шпыняют. Когда мимо его квартиры шла рота, то Озеров, сидя под окном, кричал солдатам: «Что, ребята, с мученья!»

Фундатора недовольные не находили; дело ограничивалось одними разговорами, разговоры были переданы, и для суда над Озеровым с собеседниками назначена была комиссия из гр. Ник. Панина, генерал-полицеймейстера Чичерина, Елагина и генерал-прокурора кн. Вяземского, которые приговорили виновных к смерти, но Екатерина дала такую собственноручную резолюцию: «Как сам бог сих изменников отдал в мои руки, то не мне их судить, но уж оставляю я остальную их жизнь им на раскаяние, и учинить с ними следующее: Жилина и Озерова, лиша всех чинов, дворянства и звания, сослать вечно в Нерчинск в заводскую работу, но вместе их не содержать; Степанова да Панова, лиша чинов и дворянства, сослать в Камчатку на житье, где им питаться своими трудами».

Степанов и Панов отправлялись в Камчатку вместе с Другими преступниками, известным Батуриным, который по звездам ждал появления бывшего императора, и потом барона Морица Аладаре де-Бенев (как он сам подписывался), родом венгерца, принужденного бежать из отчества за самоуправство с братьями и служившего в польской конфедерации. В 1768 году он был взят в плен русскими и отпущен на честное слово, что не будет служить против наших войск. Беневский не сдержал слова и в 1769 году был вторично захвачен в плен и отправлен в Казань вместе с пленным шведом Винблодом, служившим также в конфедерации. Они оба из Казани бежали через Москву в Петербург в надежде уехать морем за границу, но были задержаны и в ноябре 1769 года сосланы на житье в Камчатку, где должны были кормиться своими трудами. В июле 1770 года они были отправлены из Охотска в камчатский Большерецкий острог, где было не более 35 домов, гарнизон состоял из 70 козаков и находился в управлении капитана Григория Нилова, нерадивого и пьяного. Там же был камер-лакей правительницы Анны Турчанинов, который в 1742 году составлял заговор против императрицы Елисаветы; также Семен Гурьев, сосланный в 1762 году, Хрущев и лекарь Мейдер. Ссыльные успели склонить на свою сторону Чулочникова, прикащика купца Холодилова с сотнею работников, штурмана Чурина, штурманского ученика Бочарова, священнического сына Устюжникова (которого Беневский обучал вместе с сыном капитана Нилова), козака Рюмина, нескольких матросов и камчадалов. Простым людям они внушали, что Беневский и привезенные с ним арестанты страдают за в. кн. Павла Петровича. Беневский показывал зеленый бархатный конверт будто бы за печатью в. князя с письмом к императору римскому о желании вступить в брак с его дочерью. Весною 1771 года ссыльные произвели восстание, ночью убили Нилова, овладели казною, двумя пушками и всеми военными припасами, захватили Большерецк и привели жителей к присяге императору Павлу. 30 апреля шайка отправилась вниз до гавани Чекавинской, тут ограбила магазин с провиантом, захватила казенный галиот св. Петра, приготовила его к походу, водрузила на нем знамя императора и назвалась «Собранною компаниею для имени его и. величества Павла Петровича», составила объявление Сенату, что Павел Петрович незаконно лишен престола, что польская разорительная война ведется единственно для пользы Понятовского, что промыслы вином и солью отданы на откуп немногим, что от монастырей отобраны деревни на воспитание незаконнорожденных, тогда как законные дети остаются без призрения, что у созванных для сочинения законов депутатов отнята возможность рассуждать стеснительным наказом, что дани налагаются на народ необычайные и требуется оброк с увечных и малых равно с здоровыми, что за неправосудие штрафуются судьи только деньгами, тогда как за правильный суд, если только что-либо возьмут с тяжущихся, исключаются из рода человеческого, что добыванием золота и серебра пользуются одни царские любимцы, народ коснеет в невежестве и страждет, и никто за истинные заслуги не награждается. Желая пособить советом тридцати трем промышленникам, несправедливо осужденным работать без платы своему компанейщику Холодилову, они тем навлекли на себя негодование капитана Нилова, который велел взять их под караул, и сие то заставило их вместе с угнетенными объявить себя в службе законного государя, что они и привели в действие, арестовав Нилова (которого от страха и пьянства разбил паралич) и на его место избрав Беневского.

Беневский с товарищами вышли в море; они придерживались берегов и направили путь вдоль Курильских островов. 7 июля приблизились они к берегам Японии, но японцы не пускали их ни на берег, ни в море; тогда Беневский пушечным выстрелом открыл себе дорогу в море. 7 августа достигли острова Формозы, где потеряли троих товарищей, убитых жителями, между прочим Панова; Беневский отплатил истреблением лодки с островитянами и сожжением жилищ в окрестностях бухты. На берегах Китая плаватели были приняты дружелюбно. 12 сентября прибыли в португальскую колонию Макао. Здесь Беневский, говоря по-латыни, один только умел объясняться с губернатором, жил у него в доме, продал ему галиот как свою собственность, объявил, что его отечество – Венгрия, куда и должен возвратиться, всем русским велел называться венгерцами, запретил им молиться пред образами, рассорился с Винблодом и Степановым, оклеветал всех русских в намерении произвести бунт и завладеть городом. Вся шайка была взята под стражу, рассажена по тюрьмам и таким образом принуждена была смириться, кроме Степанова, который объявил, что скорее останется в тюрьме, нежели даст подписку в покорности Беневскому и в подданстве римскому императору. 15 человек русских пало жертвою климата Макао, в том числе Турчанинов. Для отвоза в Европу остальных Беневский нанял два французских фрегата и отправился на них в январе 1772 года. Во время этого переезда умер Батурин. Наконец путешественники достигли берегов Франции, высадились в Порт-Луи. Беневский уехал в Париж с проектом завоевания острова Формозы: но вместо Формозы французское правительство указало ему Мадагаскар. Между тем русские пришли пешком из Порт-Луи в Париж и обратились к русскому резиденту Хотинскому с просьбою исходатайствовать им прощение у государыни. Препровождая к генерал-прокурору письмо Хотинского, Екатерина писала (2 октября): «Им от меня прощение обещано, которое им и дать надлежит, ибо довольно за свои грехи наказаны были; видно, что русак любит свою Русь, и надежда их на меня и милосердие мое не может сердцу моему не быть чувствительна». Все возвратились в Россию и были распределены в сибирских городах на свободное житье.

Когда сподвижники Беневского просили позволить им возвратиться в Россию, в Петербурге шло следствие по поводу слухов, распространявшихся в гвардии. Солдат Исаков рассказывал солдату Жихареву слышанное им прошлого года в лагере от многих солдат Преображенского полка, что великого князя хотят извести; что в их девятой роте хотели обобрать патроны и во дворец более пяти патронов носить не велят; не будет ли, говорили солдаты, в Петров день перемены и не будет ли его высочество в лагерь для принятия престола? А если нет, так не будет ли гр. Орлов, и вино уже у него приготовлено, чтоб в Петров день поить солдат? Жихарев пересказал об этом солдату Карпову, Карпов – капралу Оловеникову, Оловеников – брату своему подпоручику Селехову, которому прямо предложил возвести на престол великого князя Павла Петровича, к чему склонять солдат, во-первых, тем, что их смертно бьют без вины, потом, что великого князя извести хотят, наконец, что Орлов хочет быть императором. То же самое уже внушал Оловеников капралам Подгорнову и Чуфаровскому. Оба последние и Селехов согласились действовать. Стали подговаривать других, рассуждать, как вывести великого князя из Царского Села, что сделать с Екатериною: постричь ее или оставить в покое. Оловеников и Селехов думали, что если Павел Петрович не согласится принять престол, то убить его вместе с матерью, а в народе сказать, будто Павла умертвила Екатерина, не любя его, и погибла в отмщение; в цари после этого выбрать, кого солдаты захотят; причем Оловеников мечтал о короне и уже ссорился с товарищами за будущее царство. Оловеников говорил, чтоб быть ему царем, Подгорнову – фельдцейхмейстером, брату его – генерал-прокурором, Карпову – генерал-адъютантом. На это Подгорнов говорил: «Когда тебе можно царем быть, так и я буду»; потом толковали, что надобно выбрать в цари герольдмейстера кн. Щербатова, потому что он человек очень честный, умный и добрый.

27 мая пришли к Оловеникову Исаков и Карпов и говорили: «Не изволишь ли выйти на народное место, гренадер Филиппов хотел выйти еще с гренадерами, так вы сами с ними поговорите». Оловеников пошел в назначенное место, куда пришли гренадеры Филиппов, Мурзин и Михайло Иванов, с которыми Оловеников пошел за конногвардейские конюшни, пришел на берег Новы, и тут Иванов стал ему говорить: «Да что же мы пустое калякаем, надобно дело говорить, зачем пришли». Оловеников сказал на это: «Мне Исаков сказывал, что он слышал во дворце, будто гвардию всю хотят сделать армейскими полками, а на место гвардии хотят ввести гренадерские полки; так чего же дожидаться? А если это допустим, то тогда драться уже будет трудно; надобно думать, что Орлов за тем, верно, и поехал (в Фокшаны), чтоб сделать себя молдавским князем или и императором». На это гренадеры сказали: «Это, верно, сбудется, а может быть, ему этого сделать и не удастся и мы его высочество поскорее императором сделаем». – «Каким же образом нам дело то начать? – спросил Иванов. – Мы не видим прямой дороги!» Оловеников отвечал: «Это правда, что мы прямой-то дороги не видим, но вот Филиппов сказывал, что ему знаком Борятинский, и он обещался к нему сходить и разведать о мысли его высочества». Иванов прибавил: «И мне Борятинский знаком, так и я к нему схожу. Если его высочество согласится, то мы можем собрать человек 300, которым как скажем, то все согласятся, пойдут с нами, и мы можем послать одну половину захватить дороги, а другую половину к его высочеству». – «Это пустяки, – сказал Оловеников, – прежде времени загадывать нечего». Но Карпов продолжал загадывать: «Ну ежели его высочество на это согласится, так что тогда делать с государынею?» – «Другого делать нечего, как оставить ее в покое». Карпов заметил: «Не лучше ль ее отвезти в монастырь?», но Оловеников возразил: «Этого делать никак нельзя, состоит это во власти его высочества. А ну как, братцы, его высочество из Царского Села нельзя будет взять?» Карпов предложил средство: «А вот как можно будет взять-то: как его высочество поедет гулять, а нас будет там человек 50 или 100, то и можно его будет оттуда увезть сюда в полк; а как его сюда привезут, поставить у Средней руки также человек 150, чтоб из Петербурга никто не выезжал». Оловеников одобрил меру, и все гренадеры сказали, что надобно сходить к кн. Борятинскому. Действительно, Михайло Иванов, Шмелев и Алексей Филиппов отправились к камергеру кн. Борятинскому, только с другою целью – они объявили князю: «Вот у нас в полку мушкатер Исаков приходил и говорил, чтоб великого князя возвести на престол, а мы теперь об этом в. с-ству объявляем, извольте об этом где донести». Борятинский отвечал им: «Подите, подите вы на место, бог с вами, я теперь это слышу».

Началось следствие. Оловеников описал собственноручно разговор свой с Селеховым насчет судьбы великого князя, императрицы и выбора нового императора: если великий князь принять престол не согласится, то сперва его, потом государыню лишить жизни, а в народе сказать, будто великого князя лишила жизни государыня, не любя его, в отмщение и ее убили, а в цари выбрать, кого солдаты захотят; этот умысел был открыт Подгорнову, Чуфаровскому, Карпову и Жихареву. Селехов спросил Оловеникова: «Да кого ж бы возвести-то?» Оловеников отвечал: «Как кого? Из наших сообщников того, кто больше в этом деле трудится». Селехов захохотал и сказал: «Да я думаю, тебя». – «А что ж, хотя б и меня», – сказал Оловеников. Селехов: «И, и, дурак! Да твоей ли роже царем-то быть, посмотрит-ка ты на себя, каков ты! Ты ж и говорить не умеешь да и ничего не смыслишь; так как тебе царством-то этакому дураку править? Ведь хотя гвардия-то вся и согласится, так еще есть две армии, так тогда и после что с нами сделают?» Оловяников: «Ну уж как гвардия-то здесь присягнет, армия так и станет думать, что уж так и остальное». По показанию Карпова, Оловяников говорил о кн. Щербатове: «Он такой каналья гордый; к тому же воспитан в пышности, в роскоши; так как его возвести? Он никакой солдатской и мужичьей нужды не знает, так и будет думать, что все для него созданы». По показанию Иванова, Исаков говорил: «Государыню в монастырь, хотя она ничего дурного не делает, а все это делает Орлов, все по-своему ворочает; теперь поехал в армию уговорить солдат, чтоб они ему там присягнули, а как присягнут и он будет царь, то приведет сюда петербургский полк, а нас, всю гвардию, отсюда выведут».

Во время этого дела, 2 июня, Екатерина писала генерал-прокурору кн. Вяземскому: «Я нахожу, сия шайка такого роду, что, конечно, надлежит всех в ней участие имеющих вывести в наружу, дабы гвардию, колико возможно, на сей раз вычистить и корень зла истребить, сохраняя всегда умеренность и человеколюбие; но дабы вам облегчить труд возиться и исповедовать толикое число людей, то придаю вам для исследованья сего дела Преображенского майора Маслова и обер-прокурора Всеволодского». Вслед за тем Екатерина писала Вяземскому: «Скажите Чичерину (генерал-полицеймейстеру), что если по городу слышно будет, что многие берутся и взяты солдаты под караул, то чтоб он выдумал бы бредню и ее б пропустил, чтоб настоящую закрыть, или же и то сказать можно, что заврались». Императрицу поразила молодость людей, толковавших о политическом перевороте, и она писала Вяземскому: «Я прочла все сии бумаги и удивляюсь, что такие молодые ребятки впали в такие беспутные дела: Селехов старший – и тому 22 года, а прочих, кроме розгами, ничем сечь не должно, одному 17, а другому 18 лет». Приговор состоялся такой: Оловеникова бить кнутом и сослать навеки в Нерчинск в тяжкую работу. Селехова гонять два раза шпицрутеном и написать в солдаты в дальний сибирский гарнизон; капралов Подгорнова и Чуфаровского как малолетних высечь розгами келейно и послать в сибирские полки солдатами; других же бить плетьми и сослать в Нерчинск навеки.

Но в то время как мелкие люди, осмелившиеся обратить свое внимание на великана Орлова, гибли в пустынных сибирских пространствах, фаворит возвращался в Петербург с новым геройским значением: не героя только победителя и завоевателя, но героя – восстановителя спокойствия в обширнейшей столице и чрез это в целом государстве. Правда, и Орлов, как впоследствии Суворов, Петр Панин, был предупрежден событиями, но в минуту освобождения от опасности мало об этом думали, и официальная история, поставившая на первый план Орлова, сохраняла свое значение до последних времен. В выгодах Екатерины в обстоятельствах времени было превознести славу фаворита до небес: вот что за люди, которых она дала России! Выбита была медаль, воздвигнуты триумфальные ворота. На одной стороне медали был портрет Орлова, на другой изображен Курций, бросающийся в пропасть: надпись гласила: «Такового сына Россия имеет». Это Орлов заметил Екатерине: «Прикажи переменить надпись, обидную для других сынов отечества». Явилась другая надпись: «И Россия таковых сынов имеет».

Понятно, что Екатерина должна была всеми средствами поддерживать Орлова, ибо уже по одному инстинкту самохранения судьба их была тесно связана друг с другом; первые удары, имевшие дать Павлу самостоятельное царствование, должны были посыпаться на Орлова. Орлов был лучший человек, который мог спасти государство, и было счастливое время, когда Екатерина была в этом убеждена и со всею страстностию готова была поддерживать сие во всяком. Но теперь это время прошло: Екатерина имела время изучить Орлова, а главное – имела время охладеть к нему. Она находилась в самом затруднительном и тяжелом положении: страсти, сознания, что Орлов может все сделать, уже не было более, и в этом страшно было признаться, страшно в отношении к сердцу, страшно и в отношении к политическим обстоятельствам, ибо Орлов был теперь более, чем когда-либо, необходим для прекращения всех интриг в пользу самостоятельности Павла. Екатерина уже начала разбирать в письмах с приятелями разные стороны характера Орлова, и это был уже печальный шаг, показывавший, что она не находится с этим человеком в таких отношениях, когда характер и способности не разбираются. Для чего делала она этот разбор? По-видимому, для восхваления Орлова, но преимущественно для собственного оправдания, и здесь лежало уже начало разлуки. Она видела, что Орлов – человек с необыкновенною отвагою – не отличался ни обширным умом, ни просвещением; она думала, что он восполнит последнее трудом, и ошиблась. Он не мог помогать ей удержать то, что помог приобрести. Главное, что можно было выставить к чести Орлова, – это благонамеренность, патриотизм; но он не мог быть ни правителем, ни решителем важных вопросов государственных, он мог быть только во главе партии, и то поддерживаемый, подталкиваемый другими. В письме к приятельнице своей Бельке Екатерина разложила черты характера Орлова по поводу отправления его на Букурештский конгресс. «Граф Орлов, – писала она, – который без преувеличения первый красавец своего времени, должен действительно казаться ангелом перед этими гнусными турецкими бородачами; его свита блестящая и отборная; и мой посланник любит великолепие и блеск. Но держу пари, что его особа сокрушает всех вокруг: этот посланник удивительный человек, природа так роскошно наделила его со сторон ума, сердца, души, что у этого человека нет ничего приобретенного – все натура, и все хорошо; но госпожа натура также избаловала его, потому что прилежание труднее для него всего на свете, и до тридцати лет ничто не могло его к нему принудить. Несмотря на то, удивительно, сколько он знает; его естественная прозорливость так далека, что, слыша о предмете в первый раз, он схватывает его крепкие и слабые стороны и оставляет далеко позади себя человека, который начал об нем с ним говорить».

Похвала, страшно преувеличенная, вызванная понижением первой стороны, где показывалось, что с Орловым ничего сделать было нельзя. Но не это было главным: Орловым начали тяготиться как человеком; отношений 1768 года не было более, только посторонние препятствия мешали разрыву с человеком, который с своей стороны давал поводы к этому разрыву. По-видимому, легкая задача для людей, которые хотели отстранить Орлова в политических видах, но Орлов был могущество, с которым предстояла долгая борьба.

Орлов давно тяготился бездействием; лавры Румянцева и родного брата терзали его, поездка в Москву только раздражила его, и он хотел принять участие в новом подвиге. Это было опасно для его врагов, но, с другой стороны, они понимали, как легко будет удалить от него Екатерину во время этого отсутствия, ибо хорошо видели основу дела в том, что он уже наскучил.

С необыкновенным блеском, с блестящею свитою отправился Орлов в Букурешт и сейчас же должен был столкнуться с первым военным авторитетом времени – Румянцевым, что так выгодно было для врагов его. Мы видели, что в Совете Орлов постоянно был за решительные меры, которые бы поскорее окончили войну, вследствие чего образовалось представление, что Румянцев медлен и что есть человек, который бы одним ударом решил дело, – мнение, разумеется, оскорбительное для Румянцева; и здесь уже вражда между Румянцевым и Алексеем Орловым, чесменским победителем; перекоры и нерасположение начались уж давно, и Орлов постоянно упрекал Румянцева в недеятельности. Отсюда тесная связь между Паниным и Румянцевым по одинаким отношениям к Орлову, причем связующими людьми, как видно, были Волконский и Потемкин. Волконский, удалившийся от Румянцева, как мы видели, является опять при нем, в самых нежных к нему отношениях. Волконского мы знаем, Потемкина встречали мельком. Его характер много рассматривали. Это был человек даровитый, но почти ни одно дарование его не могло быть применено к надлежащей цели по страшной жадности и честолюбию, питаемым неверностью положения. С малолетства первою его мечтою было играние первой роли. Небогатый смоленский дворянин, он попал в Московский университет, но скоро бросил школьную науку, которая не обещала ему быстрого производства. Сначала интерес религиозный, в это время особенно в Москве имевший силу, занимал Потемкина: он не прочь был быть пастырем церкви и действовать тут на первом плане, почему занимался церковными вопросами, сближался с архиереями, которые могли ждать многого от даровитого молодого человека для своего дела. Но русскому дворянину тогда был один выход – военное поприще. Потемкина видим в гвардии, участвующим в деле 28 июня, но, к несчастью, во второстепенной роли: первую занял Орлов; но почему ж занял ее не он, Потемкин? Он сильнее Орлова, даровитее. Но если не удалось в первый раз, легко может удасться во второй. Терпение и интрига все преодолеют, особенно при виде некрепких способностей Орлова. Екатерина была польщена внимательностью другого атлета дружины 28 июня; его надобно было приобрести. Орловы, разумеется, морщились, но она умела сохранять мир между своими друзьями. Гораздо сильней, как мы видели, были столкновения у Орлова с Паниными, первенствующими министрами государственными, особенно при образовании Императорского совета: здесь во мнениях раскрылись различия, и Орлов не всегда наблюдал должную осторожность, указывая, что русская политика не должна быть строго прусскою. Теперь страсти разгорелись в Орлове: он долго жил подле женщины, стерег ее – для чего? Большинство не знало, что же это за богатырь, о котором так кричали, который спас отечество. В Москве Орлов выказал себя правителем, теперь представлялся ему случай явиться дипломатом, но этот случай должен был повести и к военному начальству. Он ехал, с тем чтобы взять войско у нерешительного Румянцева и двинуться за Дунай и прямо на Константинополь. Следовательно, Румянцеву грозила большая опасность, и он тем охотнее соединялся с Паниными. А между тем в Петербурге не дремали: нужно было заменить персону Орлова и этим нанести решительный удар; и эта персона явилась в виде добрейшего, красивейшего, но пустейшего офицера Васильчикова. Все удивились, но больше всех должна была удивиться Екатерина, когда, одумавшись, обозрела свое новое окружение. Васильчиков вместо Орлова и Панин на первом плане! Она никогда не любила Панина после 28 июня; она иногда сближалась с ним, иногда удалялась, и самое тесное сближение вызвано было польским делом, во время которого Екатерина уверовала в какие-то необыкновенные политические способности своего министра. С ухудшением польского дела ухудшались и отношения между Паниным и императрицею; но самый сильный удар был нанесен, когда граф Панин Петр высказал слишком резко свое неудовольствие по случаю взятия Бендер, вышел в отставку, не переставал бранить распоряжения Екатерины, а Никита также сердился и хотел непременно выйти в отставку, если б не удержал его приятель его датский министр Струсберг…

ДОПОЛНЕНИЕ

Обзор дипломатических сношений русского двора от Кучук-Кайнарджийского мира по 1780 год

1775

Чрезвычайным и полномочным послом в Константинополь был отправлен князь Никол. Вас. Репнин. В инструкции ему говорилось: «Окончив толь славно и толь счастливо войну тягостную, положили мы отныне впредь непоколебимым правилом государственной нашей политики упреждать и отвращать по крайней возможности все поводы и причины к повреждению мира и доброго согласия со всеми окрестными державами, особливо с Портою Оттоманскою, как тою из них, коея интересы восстановленным ныне миром более других развязаны с российскими во всяком между собою соперничестве, следовательно же, и поставлены тем самым в положение, взаимно и беспосредственно на обе стороны нужное, полезное и драгоценное. Мы поручаем вам именно и точно изъяснять при всяком случае министерству турецкому сие наше политическое правило, а из оного предпочтительную нашу склонность не только пребывать с Портою в лучшем согласии и соседстве, но и показывать ей по обстоятельствам всевозможные угодности в запечатление той искренности и того доброжелательства, с коими прекратили мы невольную войну и с коими хотим впредь пользоваться равно с нею богатыми плодами блаженного мира ко взаимной и ощутительной пользе обоюдных подданных, доколе она, Порта, будет сама сообразовать поступки свои мирным постановлением. Мы имеем причину думать, что она по сию пору научилась уже познавать истинную цену прежних своих мнимых друзей; пускай же теперь начнет испытывать на деле наши к ней мнения. Время, да и короткое, может ее затем лучше всего удостоверить, что Россия отнюдь и ни в чем не желает ущерба ее интересам, ее знатности и ее владениям. К вящему отвлечению внимания и сумнительств Порты от дел татарских может ныне более всего служить обращение оных, с другой стороны, на самовластное захвачение австрийским двором знатных кусков, возвращенных ей миром в полной целости княжеств Молдавского и Волошского. Тут отворите дверь проницанию и искусству вашим вселять бодрость и твердость в унылый дух сераля, не компрометируя, однако ж, себя пред венским двором, дабы нам инако не придти с оным в явную остуду без нужды и без пользы. Вы не оставите потому размерять отзывов ваших при Порте Оттоманской по мере обретаемых в ней больше или меньше выгодных склонностей, внушая пристойными каналами или же и беспосредственно кстати и ко времени, что Порта имела случай испытать со вредом своим цену австрийской дружбы и тех великолепных обетов, кои сей двор продал ей при начале нашей войны за весьма дорогую цену; что все удивляются безмолвному терпению ее в толь чувствительной обиде, каково есть самовластное овладение земель ее посреди мира и под маскою теснейшей дружбы; что, правда, империя Оттоманская гораздо поистощилась в минувшую войну и потому, может быть, опасаясь вящего себе изнурения в сущем уже истощении, убегает оказать справедливое свое восчувствование, дабы тем самым не быть втянутою в новую войну, и что сие ее описание едва ли может почитаемо быть справедливым, когда, с одной стороны, взять в рассуждение коренные ее силы, требующие только обновления бодрости в духе правителей, а с другой – критическую позицию венского двора между нами и союзником нашим королем прусским, обуздывающую его со всех почти сторон в самой внутренности его владений; что происходящая от оного основательная недоверка может в пользу Порты заменять действительную цесарцам диверсию, и, как их содержат на все стороны в тревоге и готовых силах на всякий нечаянный случай, так взаимно туркам облегчат их действия, или же и одни иногда достаточными быть могущие наружные оказательства, что напоследок Порта Оттоманская, примирившись единожды с нами на таких началах, кои мы сами прочнейшими и полезнейшими определили на будущие времена, может уже от империи нашей быть и оставаться навсегда в совершенной беспечности и безопасности, ибо теперь интересы ее во многих частях стали таковыми, что мы оным охотно способствовать хотим и будем». Репнин должен был противиться, чтоб другие державы, особенно Франция, не получили свободы мореплавания по Черному морю. Наконец, предписывалось: «О точном везде наблюдении, дабы единоверные наши нигде утесняемы не были по причине их исповедания, и чтоб вы во всяком случае ходатайствовали за оное и за православные церкви при Порте вследствие мирных артикулов 8, 14, 16 и 17-го, требуя скорого поправления в происходящих беспорядках, также и строжайшего, где надобно, подтверждения, чтоб впредь подобных обид нигде последовать не могло. Равным образом не оставите по 16-му артикулу дозволять протекцию и заступление ваше будущим при Порте поверенным обоим господарей, молдавского и волошского, в их справедливых нуждах и просьбах».

С дороги близ Рушука Репнин уведомлял о получении из Константинополя донесений от Петерсона: два раза уже рейс-эфенди говорил ему о необходимости установить в Крыму наследственных ханов, которые не были бы подвержены низвержению. Екатерина написала: «Ни мы, ни турки права не имеем мешаться в татарские дела, ибо они (крымцы) суть независимы». Но по приезде в Константинополь Репнин должен был уведомить императрицу (25 октября) о неприятном положении там русских дел именно по отношению к татарам. «Здесь дела, – писал он, – неприятное положение берут и, как сказать, в критическом состоянии находятся». Рейс-эфенди говорил русскому переводчику Тамаре: «Порта знает, что не имеет никакого права требовать изменения статей мирного договора, но просит избавить и от погибели: чернь и духовенство, взволнованные татарами, требуют, чтоб Россия отступилась от независимости татар, которой этот народ не хочет, возвратили Порте Кинбурн и позволили ей оставить в своем владении Тамань. Репнин велел отвечать, что у Порты есть свой посол в России, если хотят получить верный отказ на свои предложения, а что он, Репнин, и слышать не хочет ничего противного договору. Посол узнал, что турки намерены послать нарочного в Петербург, говоря, что посол их – дурак. Репнин так заканчивал свое донесение: „В таковом, как здешнее правление, ничего верного нет, понеже и сам государь не всегда верен в своем месте, почему, хотя и льщусь я, что до разрыва дело не дойдет, ко всему, однако ж, надлежит быть готовым. Татарские дела нас без важных хлопот николи не оставят, если не найден будет способ хана Девлет-Гирея и главных их чрез него выиграть, а у них деньги, я думаю, все могут сделать“. В ответном рескрипте императрицы говорилось: «Мы ожидаем высылки из Константинополя татарской депутации, служащей единственно к развращению турецкой черни, а тем самым и приводящей правительство в напрасные хлопоты и заботу; так равномерно беспосредственного испражнения от войск крепости Таманской. Отнюдь не можем вмещать (понять), чтоб министерство Порты предпочло уступить несправедливым жалобам ветреных татар и нескладным жалобам некоторой части своей черни, нежели соблюсти достоинство свое пред светом, добрую веру пред нами и святость клятвы пред богом. Между убеждений, которые много раз и пред сим уже повторены, можно поместить и сие уважение, кстати, что ежели правительству на все требовать согласия от черни и по ее прихотям переменять государственные постановления, то ничего не будет ни священного, ни надежного, а чрез то самое и погрузить себя паки в бездну неизвестностей, из которых вывелено оно одною нашею умеренностию, что мы посреди войны предвидели уже, что татарское дело в новом его бытии не скоро придет в прямой его образ по дикости и легкомыслию татар; но, невзирая на сие, лучше хотели понести до времени некоторое от них беспокойство, следуя тут нашему собственному человеколюбию, нежели инако будущему с Портою Оттоманскою миру положить основанием совершенное их огнем и мечом истребление, которое всемерно состояло во власти нашей, по собственному тогда признанию всех вообще татар, от которого и ныне ни они, ниже сама Порта справедливо отрещись не могут; что, таким образом, и не уважаем мы настоящим сопротивлением татар собственному их благоденствию, довольствуясь тут соглашением и обязательствами Порты Оттоманской, определяющими оное на первый случай и предоставляя им образумиться от времени и испытания, когда они действительно уже вкусят неизвестные еще им плоды собственной независимости и между тем перебродят в своем квасе, только бы Порта не подавала им причины к соблазну уважением нынешних их жалоб, а особливо вывела из Тамани войска свои, остающиеся там под тщетным предлогом и именованием гостей, которые, однако ж, употребляются от татар во все их внутренние раздоры да и сами себя считают не гостями, а владыками тамошних мест; что напоследок противу этого надобно действовать войском при согласии крымского хана, а иначе достигнуть этого нельзя; когда же начнется речь о войске, то выставляют препятствием мирный договор с Портою».

Когда послано было к хану Девлет-Гирею за пояснением кубанских событий, то хан отвечал прямо, что крымские и ногайские орды согласно отправили к Порте Оттоманской челобитчиков с прошением, чтоб им по закону магометанскому вольными не быть; но, не дожидаясь решения Порты, Шагин-Гирей с несколькими войсками приехал к Копылу и там непристойными внушениями между народом хотел сделать коварную помеху общему намерению, что мусульманской чести непристойно. Кроме того, Шагин-Гирей первый напал ночью на несогласных с ним султанов, князей и мурз, которые принуждены были, спасая себя, отражать его нападения; Шагин-Гирей потерпел неудачу и возвратился. Между тем русский агент в Крыму капитан Мавроени в донесениях своих подтверждал то, что писал Шагин-Гирей о замыслах и обязательствах Девлет-Гирея. Мавроени доносил, что в прежнее время крымские ханы получали от турецкого султана жалованья не менее 80000 рублей; а теперь послам, отправленным в Константинополь, велено там сказать, что крымцы не только эти суммы получать не желают, но и от себя, сколько угодно, будут султану платить. Девлет-Гирей пригласил Мавроени к себе, принял очень ласково, пригласил сесть и начал говорить о Веселицком с сожалением, как его обидел, обесчестил бывший хан Сагиб-Гирей. Тут пришел бывший Нурадин-султан, и хан обратился к нему со словами: «Бога вы не боялись, что, получая подарки от этого доброго и почтенного старика Веселицкого, нанесли ему такое бесчестие». Нурадин отвечал: «Мы ему ничего не сделали, только послали посмотреть турецких военных кораблей». – «Таких военных кораблей он много видал, – сказал Мавроени, – но не так жаль того, что Веселицкого отправили под караулом смотреть турецких кораблей, как того, что при этом убито больше ста человек его свиты». – «Я бы этого никогда не сделал, – сказал хан, – а если б и взял под караул, то по окончании дела отпустил бы честным образом. Это Сагиб-Гирей сделал по глупости; находящийся в Константинополе русский полковник (Петерсон) писал ко мне, требует пяти или шести человек русских солдат, которых будто бы мои татары украли; но их украл сам Шагин-Гирей и продал черкесам; он всем нашим обществом проклят; он будет наносить вред и России, и Турции, и Крыму, и потому надобно его взять или в Крым, или в Россию».

В конце июля дела Шагин-Гирея на Кубани пошли хорошо, и он писал Щербинину: «Сего июля 23 дня вступил я в крепость Копылы. Едичкульская орда вся и келичинское поколение мне подчинились, вследствие чего, каковы клятвенные уверения на присяжных листах утверждены печатьми, дали мне, с оных препровождаю копии, прося вознесть оные к сведению ее и. в-ства с изъяснением моей наичувствительнейшей благодарности, которую по смерть мою продолжать не премину. Есть надежда в самом ближайшем времени и все мои дела с помощью божьей к желаемому концу довесть; но только прошу вас, моего приятеля, не оставлять своим старанием и ходатайством о доставлении мне высокомонарших пособий и впредь таковых, каковыми я до сего из особливого великодушия и милосердия ее в-ства имел счастье снабдеваем быть». В письме к Бринку Шагин-Гирей прямо указывал, какие ему нужны пособия: «Очень было бы хорошо при Едичкульской орде определить русскую команду; а силы команды определить нельзя, то снабдить хотя денежным вспоможением». Находившийся при Шагин-Гирее переводчик Константинов писал Щербинину: «Нет надежды укрепить этот край одною властью калги-султана над здешними ордами, ибо власть его без подкрепления с нашей стороны очень слаба. Теперь самое удобное время к возведению Шагин-Гирея в ханы, ибо, с одной стороны, в Крыму замешательство, с другой – обласканные нашими деньгами здешние народы еще не простудили горячих обещаний султану, которые по прошествии некоторого времени могут подвергнуться перемене; итак, надобно ковать железо пока горячо. Для достижения цели надобно употребить еще столько же денег, сколько издержано, и двинуть войска без нарушения, впрочем, договора, а подумает сама Порта, да если хочет и вразумить татарам, что в случае новой за них между обеими империями войны они, татары, будут первою необходимою и, может быть, и единою жертвою оной, что тогда, испытав мы ныне тщетность попечения нашего о их целости и благосостоянии, не возможем уже при всей нашей претительности к строгим и жестоким мерам возбранить истинному и существительному интересу империи нашей отяготить над татарами всю свирепость оружия и разрушив самое их бытие, дабы оное впредь не могло паки претвориться в источник раздора между Россиею и Портою Оттоманскою».

Преданный России калга-султан Шагин-Гирей не уживался с татарами, и когда Щербинин увещевал его, чтоб старался приобресть популярность у своего народа и представлял в пример хана Девлет-Гирея, который ласковостью достиг ханства, то Шагин-Гирей отвечал: «Девлет-Гирей приобрел ханское достоинство клятвенным обещанием уничтожить татарскую независимость». Когда брат мой Сагиб-Гирей письменно спросил крымцев, за какую вину отрешили они его от ханства, спросил в таких выражениях: «К лишению чина и удалению из отечества брата моего калги-султана (Шагин-Гирея) объявили вы ту причину, будто он держится русской стороны, имея к ней сильную привязанность, но против меня что вы можете сказать?» – то крымцы отвечали ему: «Мы не имеем к вам никакого опасения, подозрения и сомнения, но предпочли мы вам Девлет-Гирея единственно потому, что он клятвенно обещал уничтожить тяжкую для нас независимость, ибо по причине поступков наших против России вольность должна быть причиною нашей гибели и разорения». Калга-султан дал знать, что крымцы, потеряв надежду, чтобы Порта удержала их в своем подданстве, обратились тайным образом к янычарскому обществу с внушением, что если Порта оставит их под покровительством России, державы христианской, то они принуждены будут покинуть магометанский закон; янычары отвечали, чтоб крымцы прислали к ним об этом явное прошение, обещаясь помочь им, и крымцы послали прошение.

Этого калгу, Шагин-Гирея, в Петербурге хотели утвердить на Кубани, среди ногайских или едисанских татар, и Щербинин получил повеление «удержать калгу-султана как в хорошем его расположении к интересам высочайшего двора, так и в знатности, кредите и почтении между ногайскими ордами, дабы его иметь на всякий случай готовым и надежным орудием к преграде» совокупным проискам Порты Оттоманской и хана крымского. Но совокупные происки предупредили. Назначенный от Девлет-Гирея на Кубань сераскиром Тохтамыш-Гирей-султан соединился в октябре с султанами, вышедшими из Темрюка, попал на часть Едичкульской орды, преданную Шахин-Гирею, перебил и ограбил сопротивлявшихся; спаслось только 18 мурз, которые прибежали к Шагин-Гирею с укорами, что он обнадежил их русскою помощью, а между тем выдал на разоренье. Шагин-Гирей, видя, что находившийся при нем русский эскадрон не в состоянии защитить его, уговорил его отойти, а сам отдался в плен татарам, когда султаны и мурзы по настоянию русских присягнули, что ему никакого вреда не будет. Русский отряд при своем уходе встретил большие препятствия: при переправе через реку бежавшие еще при Петре Великом донские казаки-некрасовцы дали ему лодки, но вытребовали сто рублей; а татары потребовали, чтоб он дал им подписку, что не видал от них никаких враждебных действий, иначе велят сейчас же разграбить и разбить; подписку принуждены были дать.

Бригадир Бринк, стоявший при устье Еи, отправился к Калге узнать от него самого о положении дел. Калга объявил, что для утверждения вольности крымских татар необходимо издание манифестов с русской и турецкой стороны с ясным заявлением, что старания об уничтожении этой вольности не будут приятны ни той, ни другой державе: тогда татары и успокоятся на этом как на решении судьбы. «Так как твердое соблюдение постановленного, – говорил калга, – будет непосредственно зависеть от крымских ханов, то судите: если душа не может терпеть какой вещи, то может ли вместить в себя эту вещь тело? Если же чего душа желает страстно, может ли вопреки ее склонности тело этого не принять? Каждый властитель есть душа своей области. По этой причине я и заявлял много раз, что, пока крымский хан не будет внутренно склонен к независимости, до тех пор ненадежна прочность трактата и спокойное поведение татарского народа. Об этом повторял я много раз и князю Василию Михайловичу Долгорукову, и Евдокиму Анисьевичу Щербинину, когда по высочайшей воле я уезжал из Полтавы в здешний край. Решено было действовать здешнею стороною, но для этого необходимо овладеть Таманом, что и было бы мною сделано, если бы, во-первых, не было тут войска турецкого, а во-вторых, если б исполнена была просьба Едичкульской орды о защите ее войском. Если есть намерение успокоить ногаев и утвердить между ними вольность, то под предлогом перевода войска через здешние места от Азова для усиления керченского гарнизона».

В Польше Штакельберг представлял о необходимости окончить сейм, предоставив дело об определении границ Постоянному совету. Панин отвечал ему, что это и его собственная мысль и что императрица поручает ему, Штакельбергу привести ее в исполнение. «Вы употребите вашу обычную деятельность, – писал Панин 8 января, – приготовить умы к этому и особенно согласить своих товарищей. Я говорил об этом с князем Лобковичем и графом Сольмсом, и они будут настаивать на исполнении нашего намерения при своих дворах». В конце января Штакельберг писал: «Слишком много причин бояться, что польские дела, затягиваясь, кончатся полным разрушением этого государства, так что не будет никаких средств помешать этому событию. Я успел вывести иностранные войска из королевства, я буду неутомимо препятствовать, чтоб они не вошли опять; но мне нельзя будет предотвратить это несчастье, если интерес каких-нибудь магнатов, которые среди смуты надеются осуществить свои честолюбивые планы, возьмет верх над интересом государственным. Бенуа мне сказал, что его король принял твердое решение ввести свои войска в Польшу, если поляки не кончат к 1 марта. Я счел своею обязанностью предуведомить их об этом, указать им на опасность; они должны уже пенять сами на себя, если хотят низвергнуться в пропасть. Я сделал для себя постоянным принципом соединять счастье и спокойствие Польши с интересами России, они неразрывны; и думаю, что сердце и человеколюбие ее и. в. будут этим удовлетворены. Перемены, произведенные в форме правительства, сделаны согласно этому принципу, настоящему положению Польши и соединенному плану троих дворов. Но здесь существует значительная партия; будучи недовольна тем, что делается, она хочет все перевернуть вверх дном и восстановить прежнюю анархию. Она питается мечтами и обнимает малейший фантом. Если неистощимые интриги, которыми она осаждает все дворы, могущие иметь влияние на судьбу Польши, получат малейший успех, это государство должно погибнуть. Я ездил к королю, чтоб уговориться насчет окончания дел, я нашел у него Браницкого; и мы вместе с королем стали его убеждать, какими опасностями грозит проволочка. Наконец, нам показалось, что он убедился и обещал искренне нам содействовать».

В начале февраля, уведомляя о возобновлении конференций с делегацией, Штакельберг опять жаловался на медленность, выставляя ей две причины: «Несогласие, господствующее между вельможами польскими, которые собираются на конференции у короля для рассуждения о делах собственно польских, не интересующих соседние государства. Вторая причина, переставшая быть тайной для поляков, состоит в решительном нежелании моих обоих товарищей, особенно Бенуа, окончить дела. Легко понять влияние этого на химерические умы поляков. Я притворяюсь, что не замечаю расположения моих товарищей и продолжаю двигать дела, пока их летаргия не превратилась в оппозицию. В тайных внушениях нет недостатка. Вероятно, оба двора надеются, что продолжение дел будет для них источником благоприятных событий. Трудность моей роли между польскими фантазиями и политикой обоих товарищей не избежит от вашего внимания. Существенный интерес ее величества, состоящий в сохранении здешней страны, предписывает мне величайшую осторожность. Мне предстоит одно из двух: или лавировать, преодолевая трудности переговорами, способными согласить общие и частные интересы с моею целью, или круто повернуть дело, чтоб были введены иностранные войска; я предпочитаю первое, хотя оно требует много времени, ибо второе повлечет к величайшим затруднениям, увеличивая претензии двух дворов, раз их войска вступят в страну. Ваше сиятельство, употребите весь свой кредит при обоих дворах; чтоб убедить их в необходимости кончить дело, а не отравлять их с целью поделить остальную Польшу».

От 14 февраля Штакельберг уведомил, что начали рассуждать о диссидентском деле. Обнаружились прежний фанатизм, прежние волнения, «Нунций, все духовенство, все монахи постоянно осаждают членов делегации, внушая им ревность самую слепую. Ревицкий явно проповедует согласие, а под рукою поддерживает все внушения нунция. Наконец, когда положили начать дело, Ревицкий сказал, что, несмотря на согласие, царствующее между тремя дворами, его двор, будучи католическим, не может покинуть своей религии; не одобряя ничего, что может повести к притеснениям диссидентов и греков-неуниатов, он, Ревицкий, предложит свои добрые услуги для поддержания прав господствующей религии. Так как под этими словами разумеется вообще исключение диссидентов из законодательства, то легко представить впечатление, произведенное этими словами на фанатиков, у которых большинство. Когда Ревицкий кончил, я стал уговаривать делегацию обратить внимание на слова австрийского министра насчет удаления его двора от поддерживания фанатизма и религиозного преследования. Эти чудовища часто окровавляли Польшу и в последнее время дали предлог к бунту и войне междоусобной, так что соседние дворы должны были войти в соглашение о восстановлении спокойствия. Я кончил словами, что всегда с удовольствием приму добрые услуги Ревицкого в переговорах, относительно которых, мне кажется, делегация руководится ложным принципом: кажется, она думает, что дело надобно начинать сначала, тогда как мы должны отправляться от оснований, которым служит договор 1768 года. Бенуа почти слово в слово повторил мою речь, прибавив, что его государь старался и всегда будет стараться о поддержании прав диссидентов. Ревицкий не сказал больше ни слова, а назначили епископов и несколько сенаторов и шляхты для конференций в моем доме; Ревицкий объявил, что не будет присутствовать при этих конференциях, хотя прежде обещал добрые услуги. Я постарался пригласить Бенуа».

16 февраля окончилось страшное диссидентское дело, по выражению Штакельберга. Поведение Ревицкого заставило Штакельберга и Бенуа потребовать от него положительного объяснения, имеет ли он от своего двора приказание разорвать соглашение между тремя дворами из-за диссидентского дела. Прижатый таким образом к стене, Ревицкий стал выражаться яснее пред поляками, и те стали умереннее. Диссиденты и греки-неуниаты сохранили право участвовать в законодательстве только в определенном числе. Подтверждены были права православной и диссидентской шляхты на все должности военные, административные и судебные, а чрез это для них осталась отворенною дверь ко вступлению в Постоянный совет. Поведение Ревицкого так рассердило Екатерину, что когда австрийский двор стал просить позволения закупать лошадей на юге России, то она написала: «Отказано, все лошади померли». Но оставалось еще дело о торговом договоре между Польшею и Пруссиею. «Кажется, – писал Штакельберг, – что прусский король или вовсе не хочет заключать торгового договора или низвести Польшу на степень прусской колонии». Штакельберг должен был, по его выражению, принять на себя в этом деле роль польского уполномоченного, уговаривая Бенуа быть снисходительным. Но уговоры не помогали. Положение Штакельберга было затруднено тем, что русская армия возвращалась после турецкой войны чрез польские владения, отчего поднялся страшный крик на сейме, жалобы на разорение, требование, чтоб армия была немедленно выведена.

Дело о торговом договоре с Пруссиею не двигалось. Бенуа требовал, чтоб все прусские мануфактурные произведения входили в Польшу беспошлинно, а польские, входя в Пруссию, оплачивались. Наконец Штакельбергу удалось уговорить Бенуа согласиться на взаимность относительно пошлин. 1 апреля посол известил Панина о спокойном окончании двухгодичного сейма, который, как иногда казалось, должен был кончиться разрушением Польши. Дело определения границ осталось на решении Постоянного совета, согласно желанию Панина и Штакельберга. Трескучая речь гетмана Браницкого против раздела и против намерения Пруссии и Австрии увеличить свои владения вопреки договору о разделе не произвела ожидаемого им впечатления; поляки не отозвались на его предложение идти с оружием в руках защищать свои границы.

В январе Фридрих II писал Сольмсу: «Кажется, гр. Панин подозревает меня в добром расположении к венскому двору; но многого недостает, чтоб я почувствовал к нему нежность. Я знаю его дух, его образ мыслей, я испытал от него много зла. Его последний договор с Портою и другие его деяния должны внушить мне отвращение от двора, который не полагает границ своему двоедушию и который так легко делается банкротом в добросовестности, если это банкротство благоприятствует его интересам. Я не одобрял его новых приобретений, я согласился на них только для избежания неблаговременных дрязг и чтоб не дать повода к ссоре между тремя дворами. Но я очень хорошо видел, что Австрия берет вдвое против своей доли как землею, так и людьми; ее недавний захват в Молдавии и Валахии исполняет меру ее ненасытности, и приращение силы, которой она этим достигает, вовсе не шуточное. Несмотря на все это, европейские отношения и война, которую Россия только что кончила, заставляют меня думать, что теперь не время противиться Австрии. Между тем поведение Австрии требует величайшего внимания и заслуживает серьезных размышлений относительно будущего. Надобно подумать, как бы поставить оплот жадности австрийского дома, который, если дать ему волю, перейдет всякие границы. Я буду очень рад узнать мысли графа Панина на этот счет. Я думаю, что, когда придет время положить должные границы его честолюбию и усилению, надобно будет начать дело переговорами, чтоб приготовить материал и не поступить опрометчиво в проведении нужных мер. Положение австрийского дома может сделаться очень критическим. Предложение посредничества в деле Молдавии и Валахии, сделанное Франциею Порте, кажется, очень способно поссорить Австрию с этою державою. У ней также недоразумение с Англиею, так что безо всякого чуда венский двор может очутиться одиноким, подверженным ненависти целой Европы. Между тем очень верно, что он не уступит ни пяди земли, захваченной в Польше, что мой пример перенесения границы назад не произвел на него никакого действия, вследствие чего я опять продвинул ее вперед, чтоб не усиливать еще более Австрии. В таком положении находятся дела теперь. Я вполне согласен с графом Паниным, что так как переговоры с делегациею и депутатами нескончаемы, то пусть каждый остается при том, что имеет в ожидании более благоприятного времени, когда можно будет получить ратификацию Польской республики, а между тем оканчивать успокоение этой страны независимо от дела установления границ. Мне кажется, что мое внушение об опасности, угрожающей польскому королю в случае выхода русских войск из Польши, не произвело надлежащего впечатления на графа Панина, хотя оно заслуживает внимания; ибо верно, что польская нация согласна в одном – в общей и сильной ненависти к этому государю».

В мае месяце Фридрих II был встревожен депешею, полученною из Варшавы от Бенуа: «Гетман Браницкий отправляется в Москву. Так как он внушает полякам, что у него особенные связи при русском дворе, могущие произвести со временем полную перемену системы в отношениях трех. держав, соседних Польше, то легко заключить, с каким намерением граф Браницкий предпринимает это путешествие. Его план состоит в том, чтоб разъединить три двора, для чего он не оставит употребить всякого рода ложные донесения, посредством которых он надеется уверить петербургский двор, что все сделанное на последнем сейме никуда не годится и надобно установить другую правительственную форму. Он особенно хвастался тем, что генерал Потемкин вполне ему сочувствует и потому он знает гораздо больше, чем русский министр в Варшаве, который ходит ощупью. Он придает огромную важность учтивостям, которые ему будут оказаны в Москве. Поляки уже навострили уши и ждут с нетерпением последствий этой новой поездки. Какой-то Монтрезор, которого Браницкий отправил в Москву и на которого здешние невежды смотрят как на поверенного в делах при русском дворе, недавно написал Браницкому, что в России рахваливают его поведение в делегации и особенно восхищаются его прекрасною речью, произнесенною в конце сейма».

При русском дворе и без Браницкого знали, какое влияние произвелено в Польше тем, что Фридрих II велел присягать себе на верность жителям тех польских местностей, которые не следовали ему по договору. Панин, несмотря на все свое доброжелательство к Пруссии, должен был выразить Сольмсу неодобрение своего двора такому поступку. Фридрих писал по этому случаю своему послу: «Вам было бы легко оправдать мой поступок, напомнив этому министру, что основанием нашего раздельного договора было соблюдение совершенного равенства между долями соразделяющих государств. Когда Россия нашла противным смыслу договора, чтоб Австрия распространила свои границы за Сбруч, а я за Нетце, я сейчас же. перенес мои пограничные столпы со спорного места из уважения к представлениям России, моей доброй и искренней союзницы; я сделал это в надежде, что Австрия окажет такое же уважение к русским представлениям и по моему примеру удержится от распространения своих границ. Но так как эта надежда не исполнилась, Австрия продолжает удерживать свой захват, то я счел себя вправе опять подвинуть вперед свои пограничные столпы и потребовать присяги от жителей. Ни один справедливый человек не может требовать, чтоб я один принес требуемую жертву, и Россия может желать одного: когда Австрия сократит свои границы, чтоб и я сделал то же самое. Если моя добрая союзница склонит к этому венский двор, то не встретит с моей стороны ни малейшего препятствия!»

А в Вене шел другой разговор. Кауниц говорил кн. Голицыну: «Польская республика дурно соблюдает свои интересы, выставляя столько препятствий для определения границ, ибо, чем более тянет она это дело, тем более король прусский пользуется им для распространения своих границ». – «Если б Австрия, – возразил Голицын, – пожертвовала округом, о котором сначала шел весь спор, то она отняла бы у короля предлог переступать с своей стороны границы, предписанные договором». – «Все это так, – отвечал Кауниц, – но так как мы взяли то, что нам принадлежит, то противно было бы достоинству моего двора отступать со вредом для него, чтоб только воспрепятствовать захвату короля. И теперь нельзя моему двору подвергнуть себя такому посмешищу». Голицын заметил на это, что венский двор требует здесь посредничества России, но положение последней будет крайне затруднительно при решении такого дела, где ни одна сторона не хочет уступить, не обращая никакого внимания на обиду польского народа, обиду явную относительно захвата прусского короля и довольно правдоподобную относительно австрийских занятий. При всем желании уладить дело Россия не может тут ничего сделать. Кауниц отвечал, что его двор держится договора, где прямо сказано, что в случае спора относительно разграничения дворы взаимно принимают на себя посредничество.

Из Парижа кн. Борятинский писал: «По многим отзывам и ответам здешнего министерства, равно как и по распоряжении внутренних дел, наверно почти полагают, что здешний двор желает надолго остаться в покое, если можно ни в какие посторонние дела не вмешиваться; король и граф Морепо все внимание обратили к поправлению внутренних дел, которые в немалом расстройстве, особенно финансы. От графа Верженя по тихости его нрава и по малому его при дворе кредиту никаких широких замыслов ожидать нельзя». Когда Борятинский по поводу знаменитого разрыва Англии со своими североамериканскими колониями начал говорить с Верженом, что в публике толкуют о войне Испании и Франции против Англии, то Вержен отвечал: «Осмеливаюсь утверждать, что Испания ни прямо, ни косвенно не станет покровительствовать английским колониям, ибо этим подала бы повод своим и чужим колониям оказывать такое же упорство и непослушание метрополиям; а мы с своей стороны очень далеки от того, чтоб тревожить Англию. Что касается меня лично, то главнейшее мое старание всегда будет о сохранении мира и тишины; да и король смотрит на дело таким же образом. Хотя Англия и делает вид, что ссору свою с колониями считает делом маловажным, а в действительности очень этим озабочена, ибо, сколько нам известно, торговля с Америкою приносит ей более двух миллионов фунтов». А между тем в публике шел слух, что будет война с Англиею.

Стахиев из Стокгольма в начале года доносил, что король наедине жаловался на скупость французского двора и выражал свое неудовольствие против графа Верженя. «Мне уж начинают наскучивать опекунские поучения этого министра нашему посланнику графу Крейцу», – говорил Густав. Разнесся слух, что хотят созвать чрезвычайный сейм вследствие убожества казны; а между тем от знатных лиц слышались жалобы, что король нимало не заботится о порядочном производстве государственных дел, заботится только об удовлетворении своих и своей фамилии прихотей и забав, не обращая внимания, что они наконец становятся несносными для государства; пренебрегает представлениями, которые ему делаются против его роскошной жизни, все более и более слушается советов молодых людей, а пожилых убегает; а из провинций приходили жалобы на несносную тягость податей, на строгость, с какою они собираются. На маскараде сенатор граф Ферзен говорил датскому посланнику: «Прежний французский посланник граф Вержень, как дельный человек, не мог быть приятен нашему двору. Гораздо ласковее обращаются с настоящим посланником графом Дюсоном, потому что он искусен в задавании пиров и в других пустяках, а дельными представлениями беспокоить не любит, а нам то и надобно. Его величество гораздо охотнее бывает в маскараде, чем в Сенате, ибо в Сенате ему беспрестанно жалуются на скудость государственной казны, а в маскараде он видит удалых и беззаботных юношей с ласковыми женщинами, которые скорее представляют здешнее государство богатым, чем изнуренным». Печать, не смея говорить явно, расхваливала короля Карла XI именно за те качества, которых не было у Густава III.

Стахиев переведен был в Константинополь; на его место приехал Симолин из Копенгагена в конце мая и писал Панину: «Так как большинство живет по деревням, то я видел только не многих из наших старых друзей, или колпаков; я обошелся с ними как можно радушнее, хотя мы не можем извлечь из них никакой пользы для наших видов и интересов в этой стране». Король ездил в Финляндию и был очень недоволен этою поездкою, потому что императрица писала ему перед тем, что не может с ним видеться по причине поездки в Москву. Приехавши в Финляндию, Густав отправил в Москву графа Левенгаупта с известием о своем прибытии в соседство России. Чтоб заплатить учтивостью за учтивость, Екатерина отправила в Стокгольм графа Андрея Шувалова поздравить короля с возвращением из путешествия. Король долго не принимал Шувалова, наконец принял. «Во время аудиенции, – писал Шувалов, – король был задумчив, несколько смущен и холоден. Я его нашел одного сидящего почти на столе посреди кабинета. После моей речи и его ответа вдруг его величество соизволил переменить осанку и голос и с некоторою ласкою близ получаса изволил разговаривать о посторонних совсем материях: о французских писателях, о новой философии, о просвещении века нашего и о прочем подающем способы блистать остротою. Но притом мне показалось, что король когда и обращал иногда разговор на Россию, то с крайнею осторожностью выбирал речи, которые бы не могли подать повода к малейшей похвале России в рассуждении славных ее побед, заключенного знаменитого мира или прошедших по тому случаю торжеств, также и о их императорских высочествах (великом князе Павле Петровиче и супруге его) ни единого слова не спросил и не молвил. Теперь уведомить не безнужно почитаю, что король и его друзья в рассуждении России всю свою надежду полагают на французские интриги в том мнении, что они могут свести российский и шведский дворы или по крайней мере уменьшить справедливое раздражение нашего двора, которое тем для них страшнее, что оное скрыто и в границах наружной благопристойности обращается». 14 августа Шувалов писал: «Ледяной прием, испытанный мною по приезде сюда, не изменился до сей минуты, когда я получил отпускную аудиенцию у короля. Верю, что Левенгаупт уговорил короля таким образом обойтись со мною, ибо известно, что король не отказывает ни в чем своим фаворитам. Но не менее верно, что французский посланник – самая не министерская голова, какая только есть в распоряжении версальского кабинета, – сильно заподозрил мой приезд. Он испугался, что я прислан сделать королю некоторые внушения и чтоб король также через меня не сделал каких-нибудь секретных предложений русскому двору. Первый страх был основан на общем здесь мнении, что, наверное, под моим церемониальным поручением скрывается что-нибудь более существенное. Второй страх был основан на знании характера королевского, колеблющегося, чрезвычайно легкомысленного и жадного к новому, характера, который смущает и волнует постоянно всех шведов, лакеев версальского двора и распространяет луч радости и надежды в душе их противников. Это объясняется смущенным, задумчивым и беспокойным видом французского посланника в первые дни моего приезда. Кроме того, две вещи подтверждают меня в этом мнении: первое – незадолго до моего приезда была размолвка между королем и посланником, который обнаружил недоверие к королю относительно России; второе, что меня считают здесь человеком, ненавидящим Францию за ее политику. По этим причинам мы с Симолиным заключили, что французский посланник для спокойствия и удовлетворения своего двора потребовал, чтоб со мною обошлись более чем равнодушно, особенно, чтобы привести в отчаяние шведов, друзей России, показать им, что король держится твердо с помощью Франции и не имеет нужды заискивать у России».

По словам Шувалова, с Симолиным обращались так же холодно, как и с ним. Одинаковое невнимание испытывал и прусский посланник граф Ностиц, тогда как особенною любезностью пользовался австрийский посланник молодой граф Кауниц, сын знаменитого канцлера. Французский посланник не пропускал случая внушать Симолину, как прусский король опасен для спокойствия своих соседей; как Россия и Франция должны быть в тесном союзе для сдержания честолюбия и хищничества этого государя; но француз не мог удержаться, увлекся, пересолил: стал утверждать, что Фридрих II был единственным виновником последней турецкой войны, польских смут и всех затруднений, испытанных императрицею.

Панин в разговоре с Нолькеном, шведским посланником при русском дворе, обнаружил неудовольствие насчет ледяного приема Шувалова в Швеции. Нолькен, разумеется, дал знать об этом королю; как же тот объяснил дело перед своими? За обедом он начал говорить: «Граф Шувалов очень недоволен своим пребыванием здесь, и я вовсе этому не удивляюсь. Человека, слишком великолепного и думающего о себе, что он умнее всех на свете, императрица прислала ко мне. человеку, простому во всем. Вы видели, что на прощальной аудиенции, которую я ему давал, я был одет в простом мундире, а он расшит с головы до ног и покрыт бриллиантами. Императрица думала нас здесь ослепить остроумием и великолепием Шувалова». Передавая Панину эти слова Густава, Симолин прибавил: «Правда, что его величество на последней аудиенции надел самый истасканный и грязный мундир, какой только можно было отыскать в гардеробе, чтоб показать придворным контраст относительно графа Шувалова».

Симолину дано было позволение удалиться из Стокгольма, если холодность к нему двора будет продолжаться. 30 октября он дал знать, что когда он был на аудиенции у герцогини Зюдерманландской, супруги королевского брата, то дежурный кавалер не встретил и не проводил его, как того требовал обычай, строго соблюдавшийся и в королевском дворце. Симолин писал по этому случаю к Панину, что такое неуважение дает ему полное право воспользоваться позволением императрицы и уехать из Швеции, и Екатерина написала на его письме: «Скажите же ему, что он может уехать». Симолин писал также, что шведский двор занимается выдумками на его счет. Так, выдумано, что существует клуб недовольных, где он председателем; что он только притворяется больным для избежания позора, а между тем проводит ночи в этом клубе; дирекция театров сделала ему неприятность относительно абонемента.

Донесения свои из Лондона Мусин-Пушкин начал словами: «Положение американских дел почти дошло уже до созрелой кризисы». Это положение дел отнимало окончательно у Англии возможность вмешиваться в восточные дела против русских интересов и заставляло искать русской помощи в предположении, что естественные враги Англии – Испания и Франция должны будут вмешаться в американскую борьбу. Поэтому, когда Порта потребовала посредничества английского короля относительно смягчения Кучук-Кайнарджийских условий, то получила отказ; летом Мусин-Пушкин был отозван и уехал, сдавши дела советнику посольства Лизакевичу. В Москве, где так пышно торжествовали Кучук-Кайнарджийский мир, радуясь так давно и страстно желанному успокое нию, Екатерина получила письмо короля Георга III от 1 сентября: «Я принимаю помощь, которую ваш министр предложил кавалеру Гуннингу, принимаю отряд русского войска, который может сделаться для меня необходимым вследствие бунта моих подданных в американских колониях». Екатерина отвечала (23 сентября): «Громадные военные приготовления Испании привлекали взоры всей Европы; все думали, что они будут направлены против владений в. в-ства, против британского народа, который сам думал также и беспокоился. В это время при таком положении политических дел министр в. в-ства при моем дворе желал иметь подтверждение моих чувств, всегда громко объявляемых за вас и за ваш народ. Я немедленно велела объявить ему чрез мое министерство, что в. величество может рассчитывать на мое доброе расположение, на мою готовность быть вам полезною и оказать вам действительные услуги независимо от предварительных между нами обязательств. Опасения относительно Испании исчезли, и в. в-ство уведомляете меня своим письмом и чрез своего министра, что вы объяснили и определили результат этих моих уверений в двадцатитысячный отряд моего войска, который должен быть будущею весною перевезен в Канаду. Я не могу от вас скрыть, что такое вспоможение с таким назначением не только изменяет сущность моих предложений, но переходит границы моей возможности служить вам. Я только что начала наслаждаться миром, и в. величество знаете, как моя империя нуждается в спокойствии. Вам также известно, в каком положении армия, хотя и победоносная, выходит из войны, долгой и упорной, ведшейся в климате убийственном. Признаюсь прежде всего, что весенний срок очень короток для восстановления моей армии. Я не говорю о неудобствах, которые встретят такой значительный отряд в другом полушарии, оставаясь под властию, ему почти неизвестною, и почти лишенный всяких сообщений с своим правительством. Для собственного удостоверения в мире, который мне стоил таких усилий, я не могу так скоро лишить себя такой значительной части войска; и в. в-ство знаете, что столкновения с Швециею только временно заснули и польские дела еще окончательно не установлены. Не могу не подумать и о том, согласно ли с нашим достоинством, с достоинством двух монархий и двоих народов, соединять свои силы для того только, чтоб утушить бунт, не подкрепляемый никакою иностранною державою. Быть может, также я должна выставить на вид, что ни одна из держав, имеющих владения в Новом Мире, не будет смотреть равнодушно на эту перевозку столь значительного иностранного войска. Тогда как теперь они не принимают никакого участия в ссоре английских колоний с метрополиею, они вмешаются в дело, увидя, что имеющий важное значение и новый для Америки народ призван принять в нем участие. Отсюда очень вероятна европейская война вместо мира, в котором Англия удостоверена с этой стороны».

А между тем Лизакевич доносил от 20 октября, что все английские газеты наполнены известиями о посылке русского войска в Америку, что не только англичане, но и многие ино странные министры в том уверены.

1776

Полтора года прошло с заключения Кучук-Кайнарджийского мира, и в начале 1776 года в Петербурге еще не были убеждены, что война с Портою не начнется опять в самом непродолжительном времени. В марте Панин выражался так: «Ясно, чрезвычайное упорство Турции заставит нас отказаться от какого-нибудь из мирных условий, особенно от независимости татар, самого тяжкого для них условия. Мы пойдем хладнокровно, шаг за шагом, с большою осторожностью, чтоб разъяснить это положение Порте и применить потом наши средства. Мы не предполагаем, чтоб они уже решились на самые крайние меры, и мы по возможности будем стараться не доводить их до этого». Тогда же императрица писала Панину: «Скажите Стахиеву и то, что неизвестно, ищет ли Порта вправду нарушить с нами мир чрез подобные затруднения в выполнении трактата, или только что министерство их желает корысти: то обещание процентов с сумм платимых (денег) будет способ нам узнать прямое их намерение и по тому брать меры. Прибавьте еще, что весьма нужно скорее о сем иметь известие». До приезда Стахиева в Константинополь Репнин писал Панину от 21 января: «Не могу довольно изъяснить, с каким прискорбием вижу себя в том положении, что нет от меня отправления, в котором бы не доносил я какой новой неприятности. Нынешняя, т. е. отказ Порты платить должные по трактату нам деньги, и с теми изъяснениями, которые рейс-эфенди при сем случае моему переводчику сделал, кажется, ясно доказывает их решимость Тамани и татарских дел не оставлять, тоже денег нам должных не платить да по возможности и прочие предписания трактата по частям уничтожать, нарушая таким образом свои обязательства под коварными предлогами и не начиная сами войны, но отваживаясь и готовясь ко всем могущим быть следствиям. Вижу я притом почти несомненно, что рейс-эфенди и драгоман Порты совершенно преданы австрийцам и французам и что с ними о всех наших делах советуют». Репнин доносил, что турки усиливают флот. Впрочем, перед самым отъездом Репнина Порта объявила ему, что решилась продолжать платеж денег.

12 февраля приехал в Константинополь Стахиев и в апреле дал знать, что, «кажется, турецкое министерство не намерено отступить от своих беспутных и невежливых требований относительно татар». Несмотря на обещание, данное Репнину и повторенное Стахиеву, до конца мая заплачено было только 200000 левков, а когда со стороны русского посольства было замечено, что в таких ничтожных уплатах высказывается пренебрежение, то рейс-эфенди велел отвечать, что невеликая будет беда, если уплата перейдет за срок – дело обыкновенное в долговых платежах. Донося об этом, Стахиев писал, что турки ободряются слухами о несогласиях России с шведами и Польшею, что шведы сильно вооружаются, а в Польше готовится новая конфедерация и в Константинополь скоро приедет польский министр. Но Стахиев писал, что все это легко в пыль превратится, если императрица немедленно пришлет решительный отказ в отмене условия о, татарской независимости, ибо состояние Порты таково, что она не может воевать и против Рагузинской республики. Новой войны можно было не опасаться, но надобно было ускорить платеж денег за старую; и Стахиев обратился к двум знатным и сильным каналам, обещая каждому до шести процентов с получаемой каждый раз суммы, каналы согласились, обещая употребить всевозможное старание не только установить порядочный платеж денег, но и обуздать замашки рейс-эфенди, причем утверждали, что Порта не в состоянии думать ни о каких новых военных предприятиях. Вслед за тем в Константинополе с удивлением узнали о низвержении рейс-эфенди; каналы дали знать Стахиеву, что новый рейс-эфенди их приехал и что уплата денег не замедлится: деньги сыщутся у низверженного рейс эфенди. «Бурбонским министрам, – писал Стахиев, – теперь только одна надежда на переводчика Порты, которого мои каналы также готовы сменить, да не знают надежного человека на его место». Каналы эти были: султанский фаворит Ахмет-ефенди и Мурат-молла, «знатный, сильный и проворнейший в корпусе улемов человек».

На все приведенные донесения Стахиев получил от 25 июня такой рескрипт: «Можно, кажется, без ошибки сделать заключение, что Порта начинает уже позабывать претерпенные ею во время войны поражения и бедствия; что коварные происки и подстрекания завистников мира и дружбы наших с нею стали отчасти производить вредное свое действие; что министерство турецкое, движимое оными, невежеством духовенства своего и воплем константинопольской черни, зашло по татарскому делу далее, нежели оно сперва само помышляло; что, таким образом затрудняясь, оно в поведении своем относительно нашего двора, не знает уже теперь, как и выбраться из лабиринта положения своего, собственною неосмотрительностию состроенного, и для того мечется в разные стороны, ища себе от обстоятельств пособия; что сею своею неосторожною политикою довело оно себя теперь до той крайности, что нашлось принужденным подать татарам явное ободрение в их колебленности чрез формальное к Девлет-Гирей-хану отправление султанской инвеституры да и поощрять их беспрестанно уже от себя к вящему против нас возмущению; что, ошибившись тут в приличных способах, не находит турецкое министерство никакого более средства остановиться на пути, а посему и дозволило себе напоследок, мчась стремлением духовного фанатизма и сняв с татар узду, попустить им совершенно в их буйстве и смотреть, что из того выйдет для распоряжения своей политики, не размыслив наперед, что сей-то путь есть самый скользкий и опасный к вовлечению Порты в новую войну. Долг стражи вверенной нам от промысла божия империи требует от нас употребить заблаговременно и, доколе еще врачеванию время остается, вопреки сим усмотрениям и замашкам Порты Оттоманской все от нас зависящие пособия, как физические, так и моральные. Физическими называем мы собранные в наших в Крыму и Кубани прилегших границах не беззнатные военные силы». Моральным средством были «дружеские, но серьезные объяснения», которые Стахиев должен был иметь с рейс-эфенди. «Мы охотно желаем, – говорилось в рескрипте, – показать Порте в желаниях ее все те угодности и снисхождения, кои могут согласоваться с достоинством двора нашего, с прочностью мира и с интересами империи, коль скоро изымет она из среды положенные ею самою в татарском деле разные заносы и претыкания нашей доброй воле. Инако всячески не допустим мы принудить себя худыми поступками Порты до того, чтоб отступиться от прав, приобретенных нами толикою кровию и толикими победами, утвержденных священнейшими договорами вечного мира и принятых нами в существе их за коренное основание самой политической системы нашей».

Вслед за тем от 5 июля отправлен был Стахиеву другой рескрипт: «Для учинения на деле начала и опыта беспосредственной торговли в Италию и турецкие области приняли мы за нужно отправить туда. несколько судов с товарами, из коих четыре пошли уже в путь свой из Кронштадта, а два приказано от нас снарядить и нагрузить в Ливорне из оставшихся там судов от нашего флота. Не скроем мы от вас, что все сии суда суть в существе своем военные наши фрегаты что они нагружены товарами на казенный счет, дабы тем открыть купцам нашим глаза к собственной их пользе и подать к подражанию выгодный пример, и что все экипажи их состоят из людей военной нашей морской службы. В числе сих фрегатов пять снаряжены в виде прямо купеческих судов, а шестой оставлен один в настоящей своей военной форме для прикрытия оных на походе от африканских морских разбойников. По прибытии судов в Константинополь приказано командирам оных отдать отправленные товары находящимся там комиссионерам и корреспондентам нашего придворного банкира барона Фридрихса, а по сдаче оных и по приеме в обратный путь грузов своих ожидать от вас приказа о возвратном в отечество плавании. Вследствие чего мы вам повелеваем отправить их назад чрез Константинопольский пролив прямо в Керченскую гавань. Если для прохода Константинопольским проливом надобно будет специальное позволение Порты, в таком случае, основывая домогательство ваше на точных постановлениях мирного трактата, предполагаем мы полезнее будет потребовать оного одним разом, дабы инако частыми повторениями не навесть у недоверчивых турков напрасного подозрения к нашим видам. А за важную уже услугу от вас сочтем мы, когда предуспеете вы и прикрывающему военному фрегату исходатайствовать от Порты свободу пройти Константинопольским каналом в Черное море под равным предлогом конвоирования пришедших с ним торговых судов. Для одержания ее согласия можете вы, между прочим, представить турецкому министерству, что такая угодность будет, конечно, принята нами за отменный знак дружбы и доброго желания Порты утвердить оную узлом взаимных снисхождений, что с нашей стороны мы никогда не откажемся равным образом уважать и исполнять требования Порты, поколику только оные с основаниями мирного трактата согласовать могут, и что напоследок одно военное судно в Черном море весьма недостаточно обеспокоивать, и в такое время, когда она собственные свои морские силы имеет там в толь исправном положении и многочисленности. Если, несмотря на сии дружелюбные представления, Порта не дозволит прохода в Черное море военному фрегату под тем предлогом, что в трактате выговорена свобода одному торговому плаванию, в таком случае имеете вы командующему оным офицеру приказать, чтоб он возвратился сюда тем путем, которым пришел».

Решительные объяснения Стахиева с рейс-эфенди по поводу татарских дел привели Порту, по словам русского министра, «в отчаяние предуспеть в своих прихотливых требованиях, а ее министерство – в крайнее недоумение по причине внутренних государственных замешательств и досконального истощения государственной казны, что, по признанию всей публики, кончиться должно бунтом и низвержением министерства, а может быть, и самого государя. Мои известные два канала, – писал Стахиев, – постоянно продолжают уверять, что Порта не в состоянии ни с кем ссориться». Что касается пропуска русских кораблей, то рейс-эфенди, прочтя об этом мемориал Стахиева, сказал, что если бы пропуск кораблей зависел от него одного, то он скорее допустил бы себя изрубить в куски, чем пропустить корабли. «Такой неподатливый и грубый вызов» заставил Стахиева обратиться к своим каналам, послать к ним по десятку пар соболей, причем отправил десяток соболей и к рейс-эфенди «для смягчения его свирепого фанатизма»; переводчику Порты отосланы были золотые с бриллиантами часы; другим нужным людям подарено по лисьей щубе; всего истрачено было на подарки 4200 рублей. Но подарки не помогли: купцы английские, голландские, французские, венецианские распространили слух, что идут вовсе не торговые, а военные суда, что и дало туркам основание противиться пропуску их в Черное море. Тогда Стахиев начал советовать своему правительству употребить сильные меры, чтоб Порта не смела более проволакивать время в исполнении мирного договора, сделать вид, что с русской стороны готовы вооруженною рукою заставить исполнить договор и для этого дать приказание ему, Стахиеву, отплыть на ожидаемых русских кораблях в отечество. Сильная мера была принята: русское войско двинулось к Перекопи, и 23 октября Екатерина писала Панину: «Не лучше ли декларацию о занятии Перекопской линии учинить в самых кратких терминах, не вызывая Порту к негоциации, дабы от сего единого предложения она не возмечталась больше надежды, чем ей преподаем. Кому больше, как не вам, известно, что доказательства и снисхождения турков отнюдь не убеждают. Полезнее всегда было, когда говорили с ними сильным тоном. В рассуждении сего мне кажется обойтися можно, вновь не повторяя обстоятельств, сто крат уже переговоренных и нимало не подействовавших в желаемую пользу, и, сказав о поступках (турецких) против трактата, указать одного фельдмаршала гр. Румянцева-Задунайского к сношению с ними о выполнении артикулов оного по татарским делам». В конце ноября Стахиев писал, что оставляет министерский архив и деньги под охраною английского посланника и своего приятеля английского купца Аббота, опасаясь не столько лишения свободы, сколько народного возмущения, ибо никак не мог думать, чтоб Турция решилась возобновить войну с Россиею при своем страшном внутреннем расстройстве и войне с Персиею. 3 декабря Стахиев имел с рейс-эфенди конференцию, прошедшую во взаимных пререканиях по поводу русской декларации, составленной так, как желала императрица в приведенной нами записке к Панину. Стахиев указывал на пребывание турецкого войска в Тамани; турки отвечали, что там не больше сорока человек турок, которые уже хотели уйти, потому что Порта не дает им ни денег, ни провианта, но татары принудили их остаться. Стахиев спросил, давала ли им Порта приказание уходить оттуда; отвечали, что после заключения мира дано им это приказание, которое и до сих пор остается в силе, но татары их не отпускают; впрочем, это обстоятельство в Тамани не может никаким образом сравниться с занятием Перекопи, на которое нельзя смотреть иначе как на разрыв мира; Порта готова уступить все, кроме татарской независимости, за которую будет стоять до тех пор, пока останется хотя один турок. Стахиев указывал, что кроме Тамани турецкие войска находятся в самом Крыму, что часть очаковского гарнизона уже перешла туда. Турки отвечали, что ничего об этом не знают, что находящиеся в Крыму турки могут быть купцы или беглые. Стахиев говорил, что Россия имеет право занять Перекоп, потому что турки занимают Тамань. Ему отвечали, что сравнения тут быть не может: в Тамани всего 40 человек турок, а Россия посылает фельдмаршала с войском; что невозможность для Порты признать независимость татар состоит в том, что татары сами не хотят этой независимости и требуют в силу закона помощи от Порты, говоря, что они со всех сторон заперты и когда-нибудь сделаются невольниками. Стахиев, разумеется, возражал, что о независимости татар нельзя спорить, потому что она утверждена договорами; но турки отвечали, что они согласились на независимость Крыма, думая, что татары, ее желают; но потом татары объявили, что вовсе ее не желают, что в 1772 году общество татарское, т. е. подлый народ, приняло независимость для собственного спасения, а из старшин, кроме семнадцати человек, никто ее не хотел. Наконец рейс-эфенди объявил, что Порта готова исполнить все, только бы Россия согласилась уступить все касающееся закона (т. е. относительно татарской независимости); а если пошлются войска на Перекоп, то и Порта принуждена будет послать свои в Крым, и тогда будет очень трудно уклониться от войны, ибо татары и начнут сопротивлением занятию Перекопи. «Когда так, – сказал Стахиев, – то один жребий решит будущие происшествия». Этим и кончилась конференция. Стахиев остался при своем мнении, что, несмотря на угрозы, турки войны не начнут, и в последний день 1776 года дал знать своему двору о свержении визиря и что новый стоит за мир.

В начале года Штакельберг был вызван на короткое время в Петербург и при отъезде оттуда в конце февраля получил инструкцию: действовать в полном согласии с министрами австрийским и прусским; на сеймиках стараться, чтоб в послы были избраны люди доброжелательные. Сейм оставите действовать на свободе до тех пор, пока, получив на свою сторону перевес, вы не сочтете себя в состоянии давать направление сейму или не увидите нужды заставить его переменить характер. Но если движения злонамеренных возбудят в вас опасения относительно установленной конституции или ратификации договоров по разделу, то вы имеете право превратить сейм в конфедерацию, если только будете уверены, что большинство на вашей стороне; но так как конфедерации представляют хотя законное, однако конвульсивное движение и подают повод к реконфедерациям, то прибегать к ним можно только в крайнем случае. Что касается ратификации договоров по разделу, то относительно русских новых границ не было никаких затруднений между нами и республикою. Относительно австрийских границ дело улажено; относительно прусских мы употребляем еще представление, опираясь на пример венского двора, потому что прусский король постоянно говорил, что будет сообразоваться с поведением Австрии. Вы с своей стороны должны уговаривать прусского министра в Варшаве, представлять ему затруднения, даже опасности, если дело не будет кончено до сейма. Штакельберг рассказал в Петербурге, что с учреждением Постоянного совета возникли столкновения между этою новою властию и старыми министерством и другими, которые не желали подчиняться Совету. Страсти разыгрались, старые личные вражды усилили волнения; стали бояться, что на будущем сейме обнаружится движение против правительства; враждебные последнему люди начали разглашать, что русский двор намерен уничтожить Постоянный совет и все, что было им самим сделано в Польше. На этот счет Штакельберг получил инструкцию: по возвращении в Варшаву прежде всего прекратить эти слухи.

По возвращении в Варшаву Штакельберг нашел дела в очень неудовлетворительном виде. Противная партия начала снимать маску: она имела в виду не более не менее как уничтожить на предстоящем сейме и договоры и правительство. Не ограничивались словами, но готовились всеми средствами поддерживать на сеймиках выборы своих; князь Адам Чарторыйский велел двинуться своему полку в Брестское воеводство для действия на выборах. «Очевидно, – писал Штакельберг, – что все эти меры основываются на секретных заграничных сношениях. Сношения с Портою, которые и сам замечал и о которых мне сообщено бароном Ревицким, продолжаются; нет сомнения, что эти безумцы входят в обязательства с турками; они никак не могут переварить правления, которое целый год блюдет за порядком, спокойствием и исполнением законов под систематическим и кротким влиянием России, которой успехи уничтожают мало-помалу эту аристократическую тиранию, источник всех зол для Польши. Слова „свобода и религия“ служат предлогом, а настоящее побуждение есть вражда к людям, которые служили императрице и своему отечеству». При этом донесении Штакельберг переслал письмо к королю от гетмана польского коронного Ржевусского (от 28 марта). «Государь, – писал Ржевусский, – уступая области республики иностранным державам, брат продал брата в рабство и исполнил меру жестокости, ставши убийцей того, кого должен был защищать. К умножению несчастия жители областей, оставшихся за Польшею, приведены в смущение множеством новых законов, частию непонятных, частию противоречивых и почти всегда вредных; явилась какая-то новая правительственная форма. Постоянный совет, власть вместе и совещательная, и исполнительная, и законодательная, и судебная, непонятная для нации, а как скоро будет понята, то явится нестерпимою». Ржевусский, известный Гацкий, члены Барской конфедерации, приверженцы Браницкого в церквах пред алтарями давали торжественные клятвы противодействовать всем русским планам. Для возбуждения бедной шляхты они распространяли между нею подложные турецкие манифесты; а Браницкий и Потоцкий для ободрения оппозиции писали в Варшаву, что от русского министерства получено ими положительное уверение, что Штакельбергу запрещен всякий сильный поступок и что скоро все переменится в Польше и Штакельберг будет сменен.

Но Штакельберга не сменяли; а он требовал у своего правительства умножения русского войска во время сеймиков для уравновешения насилий противной партии. Кроме войска нужны были деньги; и в Петербурге было назначено 50000 рублей; прусский король согласился дать столько же. Среди приготовлений к бурным сеймикам внимание Штакельберга было отвлечено новым любопытным явлением. Граф Артуа, второй брат французского короля Людовика XVI, вздумал сделаться королем польским, и в Варшаву явился французский эмиссар, который сделал Станиславу-Августу предложение отказаться добровольно от польского престола и взамен взять Лотарингию, причем обещалось выхлопотать согласие на это русской императрицы. Эмиссар открылся Штакельбергу, но тот отвечал, что проект невозможен; что же касается Станислава-Августа, то он не дал ясного ответа. Получивши об этом донесение посла, Екатерина написала Панину: «Что касается до сумасбродных замыслов графа ДАртуа, то Штакельбергу дайте знать, что наши дела всегда будут от нас и защищаемы».

Рушились одни безрассудные замыслы, на их место являлись другие. Саксонский резидент сообщал Штакельбергу, что к нему приезжал гетман Браницкий с просьбою, чтоб саксонский двор дал ему 10000 дукатов для великого предприятия, задуманного им с друзьями, вследствие которого курфирст саксонский может получить польский престол. В Литве происходило совещание между князем Адамом Чарторыйским, литовским гетманом Огинским и Браницким; и последний на одном пиру хвастался, что устроит сицилийскую вечерню для всех русских в Польше, хвастал своими сношениями с турками и татарами. Донося об этом своему двору, Штакельберг требовал увеличения русского войска, присутствия его на сеймиках, но получил от Панина ответ, что употребление военной силы вредно, доказывал непрочность установляемого порядка; когда же наконец русские войска могут выйти из Польши, предоставив ее самой себе? Штакельберг возражал. «Что же мне прикажете делать? – писал он Панину. – Я должен иметь большинство – это основание всему. Наши враги посылают на сеймики деньги и сабли, чтоб перерезать наших друзей. Мне надобно же защищаться. Прежде мы совершенно по-пустому направляли пушки против церквей, а теперь вовсе не кстати обнаруживать трусость и слабость в решительную минуту, когда дело идет о постепенном удалении нашего вооруженного содействия и утверждения здешнего правительства. Средины нет: или правительство, или иностранные войска; следовательно, надобно заставить уважать это правительство. Ради бога, граф, пришлите денег, иначе с чем прикажете дела делать? Вы сами были в Швеции, вы это знаете».

Штакельберг достал инструкции, данные гетманом Браницким своим приверженцам на сеймиках: кроме намерения уничтожить все сделанное на последнем сейме Браницкий хотел установить в Польше наследственное правление. По мнению Штакельберга, кандидатом на престол назначался князь Адам Чарторыйский. В июле на сеймике в Цеханове произошло кровавое столкновение: пред начатием сеймика между избирателями выделились две враждебные партии; русский офицер построил свою команду между обеими, чтоб не допустить их до драки; обе партии выбрали своих послов. Дело казалось конченным, и русский офицер сбирался уже выступить из Цеханова, как посол, избранный королевскою, следовательно, и русскою стороною, Краевский прислал ему сказать, что градский писарь не хочет вносить в книгу его имени как законно избранного посла или депутата на сейм, хочет внести только имена избранных противною стороною. Офицер, взявши команду, отправился к писарю, но так как тот находился в монастыре, куда нельзя было войти с вооруженным отрядом, то офицер, оставя за стенами монастыря 25 человек гренадер, с одним унтер-офицером и шестью гренадерами, имевшими одни тесаки, вошел в монастырь и, оставя унтер-офицера с гренадерами в сенях, сам вошел в комнату, где был писарь. Но не успел он выговорить ему первых слов, как услыхал в сенях чрезвычайный шум и, выйдя туда, увидал, что набежало туда множество поляков с обнаженными саблями и рубят его гренадер. Офицер стал было уговаривать их, но из толпы выбежал стольник Зелинский, бывший маршал Барской конфедерации, с разъяренным видом и обнаженною саблею бросился на офицера и ранил его по левому уху; тогда офицер также обнажил шпагу и с своими гренадерами начал пробиваться к калитке, причем получил еще две раны в голову, унтер-офицер и гренадеры были также все переранены. Поляки принялись уже стрелять из ружей и пистолетов; услыхав стрельбу, 25 гренадер, оставленных за монастырем, бросились к его воротам и, найдя их запертыми, перелезли через забор и стали защищать своих. Следствием было то, что на месте побоища осталось 36 польских трупов. Сам Зелинский был опасно ранен и признался, что поступал по гетманскому приказанию. «Мы должны смотреть на это событие как на образчик сицилийской вечерни, – писал Штакельберг. – Были сеймики, с которых наши офицеры, явившиеся без команд для прочтения декларации императрицы, были позорно прогнаны партиек) гетманскою, и, где не могли воспрепятствовать чтению декларации, там прежде читали письмо Браницкого, обращенное ко всем сеймикам. Сам Браницкий в присутствии большого числа шляхты читал письмо из Петербурга, в котором его уверяли именем императрицы, что Штакельбергу запрещено употреблять силу. После этого он разослал всюду своей партии приказания презирать русские войска, освобождать отечество от ига России и спасать религию и свободу польскую. Религия служит побуждением ко всем ужасам, какие постигли в Украйне несчастное неуниатское духовенство, которое наконец я принужден защищать русским войском, ибо приказания Постоянного совета не были уважены. Браницкий запрещает всем признавать Совет. Высокомерие этого человека, его связи с партиею Чарторыйских, вооруженная шляхта и переряженные солдаты, которых он употреблял, насилия, им себе позволяемые, значительные денежные суммы, которые он тратит, а с моей стороны кротость, умеренность и недостаток денег для перевешивания подкупов, употребленных противною стороною, – все это произвело то, что неутомимые заботы королевские и мои не могли доставить нам ни малейшей уверенности, что у нас большинство сеймовых депутатов. Можете рассчитывать, что мы проиграем дело, и тогда придется прибегнуть к общей конфедерации вроде Радомской».

Предписание Панина не употреблять открытой силы с русской стороны повело, по мнению Штакельберга, к следующим явлениям: в Гнезне Липский нанес удар саблею судье, который должен был председательствовать на выборах, прогнал благонамеренных и, поставивши солдат при церковных дверях, заставил провозгласить послом себя и своих приверженцев. В Ломже с позором прогнали русского офицера, который явился с декларациею императрицы. В Люблине граф Игнатий Потоцкий, распустивши по провинциям самые дурные слухи о русском дворе и его влиянии в Польше и возбудивши в шляхте ненависть к русским, ввел войско в город. Так как отряд русского войска находился близко, Потоцкий послал письмо к командующему офицеру с вопросом: есть ли у него приказ арестовать его, Потоцкого? Офицер отвел свой отряд от города. Тогда Потоцкий, видя, что взял верх, отправился в церковь доминиканцев и заставил выбрать в послы себя и еще пятерых из своей партии. Нашим, в числе которых находился другой Потоцкий, Викентий, не оставалось ничего более, как удалиться в другую церковь, чтоб выбрать своих. Такие двойные выборы и во многих других местах оставались для благонамеренных единственным средством для избежания сабельных ударов от партизанов Браницкого, следовательно, судьба будущего сейма зависела от предварительного рассмотрения законности выборов. На сеймике в Слониме 600 поляков напало на русский отряд, но тот, получивши запрещение стрелять, сдержал их штыками, причем трое из нападающих лишились жизни. Двор перехватил письмо Браницкого к упомянутому генералу Липскому в Гнезно: гетман требовал, чтоб Липский приезжал с самыми отважными из своих телохранителей для исполнения их планов. Это заставило Штакельберга потребовать от генерала Ширкова, стоявшего на Волыни, чтоб тот прислал ему гусарский полк. Штакельберг не сомневался, что гетманы затевают что-нибудь против короля. Так как Станислав-Август действовал теперь в полном согласии с послом, то Штакельберг ходатайствовал у своего двора об улучшении финансового положения короля. Станислав-Август просил, чтоб императрица поручилась за него пред Бреславским банком. По этому поводу Екатерина писала Панину: «Радуюсь, видя, что денежный кредит российской императрицы до того простирается, что другим государям без ее гарантии не верят. Но как в денежных делах, кои до кредита касаются, я самый голландский купец, то требую прежде, нежели гарантия будет дана, чтоб точно означены были те местности и их доходы, из которых платеж производиться имеет, и чтоб освидетельствованы были их верные таковые доходы; сверх того, чтоб республика наперед обязалась, что во всяком случае (ибо король умереть может) те доходы инако употреблены не будут, как на тот платеж. Впрочем, буде в сем деле есть препятствия, кои я не усматриваю, то прошу гр. Ник. Ив. Панина мне оные открыть».

Министры австрийский и прусский соглашались с Штакельбергом относительно замыслов Браницкого, опасных как для короля, так и для интересов трех союзных дворов. Трое министров решили, что прежде открытия сейма особые дела составят конфедерацию. Штакельберг был успокоен этим решением, равно как и окончанием дела об определении границ с Пруссиею. Фридрих II кое-что уступил, но когда поляки стали утверждать, что уступка слишком ничтожна, то Бенуа объявил им, что если до начала сейма республика не примет ультиматума его государя, то переговоры между Пруссиею и Польшею будут прерваны и первая удержит все земли, занятые ею. Ультиматум был принят. Понятно, что Штакельберг, имея пред глазами примеры такой сильной политики, тяготился мягкими мерами своего двора и требовал большей энергии. 12 августа образовалась конфедерация. В этот день в Совете первый сенатор епископ куявский открыл заседание речью, в которой представил критическое положение государства. Он объявил, что единственное средство против волнений, интриг, несогласий и ненавистей представляет общая конфедерация, которая одна может отстранить столкновение стольких интересов, долженствующее повести к разрыву сейма, а этот разрыв поведет к окончательному разрушению Польши. Когда епископ кончил, король объявил, что принимает его мнение, и предложил созвать сенаторов и сеймовых послов, находившихся во дворце брата его епископа плоцкого для образования конфедерации. Совет согласился; король сел на трон под балдахин; и тотчас зала наполнилась 120 сенаторами и послами русской партии, которые все объявили свое согласие на конфедерацию. Немедленно выбрали маршалов конфедерации: генерала Макроновского – для Польши и графа Огинского – для Литвы по предложению королевскому. Штакельберг отзывался о Макроновском как человеке самом популярном и в то же время сознававшем необходимость русского влияния. Гетманы явились для принесения присяги по поводу конфедерации, причем Браницкий сделал смешную сцену. Сначала он не хотел стать пред королем на колена, но потом стал. Ему читают формулу присяги: «Обещаюсь Станиславу-Августу королю…» Он говорит только: «Королю». Ему повторяют: «Станиславу-Августу…» Он говорит: «Августу». Ему говорят в третий раз: «Станиславу-Августу», а он жалким голосом произносит: «Станиславу-Августу королю». Далее ему говорят: «Я приступаю к генеральной конфедерации», он отвечает: «Нет, я не приступаю». Ему говорят: «Конфедерация вам это приказывает». – «Ах, господи! – восклицает гетман, – ну хорошо, я приступаю» и т. д. Под страхом конфедерации сейм спокойно кончил все дела к полному удовольствию трех союзных дворов.

В апреле 1776 года Сольмс передал Панину «Взгляд принца Генриха на улажение дела о прусских границах с Польшею». В бумаге говорилось: «Король желает дать всевозможные доказательства своей дружбы к ее и. в-ству, и так как она желает прекращения споров о границах, то он решился в этом случае оказать существенные знаки своей искренности и желания угодить императрице. Он предупредил бы уже все ее желания на этот счет, если б не должен был держаться в некоторого рода равновесии с венским двором, к чему обязывает его положение и государственный интерес. Кроме того, он убежден, что упреки, сделанные венским двором полякам, заключают в себе хитрость. У венского двора в Польше вся французская партия, да еще старая саксонская партия, тогда как у короля одна только поддержка в Польше, поддержка, которую дает ему императрица. Австрийцы уступают 50 квадратных миль; на этом основании и король хотел бы уступить от 30 до 40 квадратных миль». От 3 июля Фридрих писал Сольмсу, что дворы венский и версальский стараются отклонить Россию от его интересов и возбудить против нее Порту. «Так как ясно, – писал Фридрих, – что эти дворы желают всего сильнее делать нам неприятности, то из этого истекает новое побуждение для меня и для России держаться постоянно в тесной связи и все более и более скреплять уже существующий союз, чтоб сделать его нерасторжимым». 6 августа Фридрих писал: «Я теперь более, чем когда-либо, имею право надеяться, что могу уладиться с поляками насчет моих границ. Я делаю им значительные пожертвования, но не перестану повторять, что делаю это исключительно из уважения к русской императрице, и ничто другое не могло бы меня к этому побудить. Но при этом случае я не скрою, что сильно желал бы, чтоб императрица в вознаграждение продлила до 1790 года наш союзный оборонительный договор, который оканчивается в 1780 году. Ввиду моих преклонных лет я не могу рассчитывать на продолжительность моей карьеры, и было бы, конечно, для меня величайшим утешением и самым богатым наследством для моего племянника продолжение русского союза до 1790 года».

В самом начале года кн. Борятинский писал Панину: «Здесь почти все как в публике, так и в дипломатическом корпусе предполагают, что спокойствие Европы неминуемо где-нибудь будет нарушено, судя по настоящим союзам и по делаемым разными государствами приготовлениям. Газетные слухи о вооружении нашего флота и об отправлении матросов к Архангельску обращают внимание всех и толкуют, что разрыв начнется в наших краях. По поводу поездки принца Генриха в Россию говорят, что, быть может, прусский король, видя неукротимое волнение и замешательство в Польше и ненависть народную к королю Станиславу-Августу, имеет в виду наследство польской короны для какого-нибудь принца своего дома, и для обеспечения успеха принцу Генриху поручено склонить к тому ее и. в-ство. Толки эти возникли вследствие известия, что принц брауншвейгский учится польскому языку».

Понятно, что известия о морских вооружениях России всего более должны были тревожить Швецию. В Стокгольме уверяли, что весною непременно Россия объявит войну Швеции, для чего строится великое число галер и военных кораблей. Симолин с своей стороны внушал, что русский двор желает одного – сохранения спокойствия на севере и доброго соседства с Швециею; что из построения галер и военных кораблей ничего заключать нельзя, ибо известно, что старый русский галерный флот истреблен пожаром несколько лет тому назад, а корабли, возвратившиеся после шести кампаний из Архипелага, никуда не годятся и надобно заменить их новыми. В самом начале года Симолин доносил своему двору, что идут большие толки о путешествии короля в Петербург. Граф Борк, шведский посланник в Вене, сильно настаивает на это, утверждая, что это путешествие положит конец холодности и подозрительности, существующим между двумя дворами, что императрица не откажет королю в согласии на новую конституцию, если король лично будет ее просить об этом. Французский посланник отговаривает от путешествия. По поводу этих известий Панин писал Симолину: «Если от вас будут выведывать относительно того, как наш двор смотрит на это путешествие, то говорите, что вами получены частные, но верные известия о намерении императрицы провести почти все будущее лето в разных путешествиях, которые удалят ее от Петербурга. Вы видите, что дело идет об избежании возможно приличным образом всех внушений со стороны короля относительно этого путешествия».

1777

В половине января Стахиеву был отправлен рескрипт, в котором императрица объявляла, что единовременно с занятием Перекопи она сочла нужным приняться и за непосредственное установление между татарами благонамеренного общества, которое могло бы представлять свету и Порте существование вольной и независимой татарской области. Для достижения этой цели известный калга Шагин-Гирей подвинулся внутрь Кубанской области при отряде русских войск, находящихся под командою бригадира Бринка. Это движение произвело два действия: первое, что калга-султан с радостью принят Едичкульскою ордою и некоторыми другими родами и торжественно объявлен самодержавным и независимым ханом; в этом качестве он признан Россиею и должен скоро вступить в Крым, где много преданных ему людей; для утверждения там своей власти и изгнания по возможности прежнего хана Девлет-Гирея, чем вольность и независимость татар сами собою могли бы установиться и утвердиться по силе и словам мирного договора. Другое следствие движения Шагин-Гирея и Бринка состояло в том, что командующий турецкими войсками в Тамани и Темрюке Орду-агаси отозвался к ним письменно, спрашивая о причине приближения их и объявляя прямо, что он в этих крепостях находится с большим числом военных людей по точным и многократным указам Порты. Это письмо, отправленное к Стахиеву в оригинале, должно было служить уликою турецкому министерству, которое утверждало, что на Таманском полуострове находится только от 30 до 40 человек, которым Порта не дает ни жалованья, ни провианта и которые имеют от нее повеление уходить с полуострова, только татары их не отпускают. Стахиев должен был внушать всем, и особенно корпусу улемов, что Россия среди войны оградила иноверный народ от разорения и истребления, а теперь единоверная с татарами Порта из одного упрямства подвергает их гибели при новой войне, в которой она скорее и вернее потеряет татар, чем успеет отменить утвержденную договором их вольность, Панин в своем письме разъяснял Стахиеву, как он должен говорить сановникам Порты по поводу провозглашения Шагин-Гирея ханом: это событие не должно удивлять Порту, ибо есть не иное что, как подражание собственному ее поведению. Когда мир был заключен и русские войска в надежде на добросовестность Порты выведены были из Крыма, то Девлет-Гирей при помощи турок успел низвергнуть Сагиб-Гирея и, не довольствуясь этим, осмелился отправить на Кубань войско для нападения на ногайские орды, находившиеся под управлением ими самими избранного начальника Шагин-Гирея; это принуждает Россию в выборе Шагин-Гирея ограждать свободу ногайских и крымских татар, которые под его правлением желают пользоваться дарованною им в мирном трактате вольностью.

Известие Стахиева, что Порта понизила тон, заставило Россию согласиться на ее желание договариваться о крымских делах в Константинополе посредством Стахиева, которому дана была инструкция провести уничтожение в Крыму избирательного правления и установление наследственного от отца к сыну, но с тем чтоб наследственным ханом был Шагин-Гирей, а не Девлет-Гирей, «которого как виновника всему происшедшему злу никак и никогда не будем мы терпеть в Крыме».

25 марта у Стахиева начались конференции с рейс-эфенди, причем русский министр прежде всего потребовал пропуска в Черное море зимовавших в Константинополе русских судов – пяти торговых в силу трактата, а шестого вооруженного в знак дружбы. Но рейс-эфенди отвечал, что это дело надобно отложить до окончания переговоров или по крайней мере до того времени, как будет видно, какой оборот возьмет главное дело, ибо фрегаты и офицеры на них признаны бывшими в последнюю войну в Архипелаге и, кроме того, их появление на Черном море при настоящих смутных обстоятельствах в Крыму увеличит ужас и тревогу как между турками, так и татарами. Тогда Стахиев сказал, что не смеет вступить в переговоры, но принужден будет сперва списаться со своим двором, чрез что еще три месяца будут потеряны. Этот ответ заставил турок принять дело на дальнейшее размышление.

Суда не были пропущены, и 24 июля Стахиев донес, что Порта поставляет избрание нового крымского хана Шагин-Гирея противным как магометанскому закону, так и мирному договору именно потому, что оно произошло в присутствии русских войск, и требует вывода их из Крыма, обещаясь после того судить о законности этого ханского избрания. По письмам Стахиева, только совершенное бессилие и народная неподатливость удерживали Порту от разрыва с Россиею да и мирная партия не обещала прочного мира, если Россия не уступит Порте права по крайней мере утверждать избрание крымских ханов. Турецкие вооружения не важны и ограничиваются оборонительными мерами и приготовлениями на случай татарского возмущения против Шагин-Гирея. По сведениям, доставленным Стахиеву, выходило, что Порта ни под каким видом не намерена соглашаться на проход русских судов из Средиземного моря в Черное и считает противным мирному договору плавание по Черному морю военных русских кораблей, а фанариотские греки стараются, чтоб Порта принудила Россию отказаться от всякого покровительства и заступления за волохов и молдаван, также от церковного строения и починок, ибо все это фанариоты считают пагубным для своих доходов и власти.

В конце сентября Порта нарушила условие договора относительно дунайских княжеств, лишив жизни без всякого суда молдавского господаря Гику. Екатерина велела Стахиеву просто и сухо приметить турецкому министерству, что этот поступок она должна почесть «между многими прежними неустойками мирного трактата со стороны Порты новым нарушением его оснований». Кораблей не пропускали, не пропустили даже купеческое судно св. Николая, которое прежде не раз проходило из Средиземного моря в Черное. В конференции, которой требовал Стахиев по этому поводу, рейс-эфенди ему отказал, и когда вследствие этого переводчик Пизани вручил ему протест посланника и требование пропустить фрегаты обратно в Мраморное море, то рейс-эфенди сказал: «Господин посланник ежедневно докучает все об этих судах, и надобно думать, что делает это сам собою; не могу я убедиться, чтоб при русском дворе не было таких благоразумных людей, которые отдают справедливость Порте в этом пункте. Если бы все дворы выслушали ее объяснения, то бы каждый из них оправдал ее: об этом посланник может наведаться у французского и прусского поверенных в делах, у посла английского и прочих находящихся здесь министров, и я уверен, что каждый из них оправдает Порту. Порта и так уже очень оплошна и нерадива, что пропускает корабли и в Мраморное море в такое время, когда в границах самого Крымского полуострова и в Тамани находится большое число русских войск и кораблей. Если из-за непропуска этих судов мир должен разорваться, то да будет воля божья! Россия, основываясь на мирном договоре, требует пропуска этих судов, а Порта противится тому по всей справедливости; итак, кроме всевышнего творца, некому разрешить этого спора. В последнюю войну бог пособлял русскому оружию, а теперь, надобно надеяться, Порта возьмет верх». Когда Пизани напомнил о пропуске корабля св. Николай, то рейс-эфенди сказал: «В настоящие рамазанные дни непристойно беспокоить Порту представлением об одном судне, и если по этому поводу мир должен разорваться, то полагаюсь на волю божью, и я уже потерял терпение, и если б от меня зависело, то я бы ни одной вашей лодки в Черное море не пропустил, когда ваше войско в Крыму и почти в здешних границах». Пизани возразил, что нет никакого повода препятствовать проходу корабля св. Николай, когда его не раз пропускали взад и вперед, да и теперь уже выдан фирман о пропуске. «На этом корабле, – отвечал рейс-эфенди, – нагружено значительное число пушек, и был он построен в Париже и в последнюю войну находился в Архипелаге для захватывания призов». – «Никогда он военным судном не бывал, – возразил Пизани, – после заключения мира принадлежал он разным купцам и до сих пор употреблялся для перевозки товаров в Мраморное и Черное моря; что же касается пушек, то ничего не стоит осмотреть, сколько их на нем, и по осмотре ложного доносчика надобно наказать». – «Положим, все так, как вы рассказываете, – сказал рейс-эфенди, – положим, что Порта препятствует проходу этого корабля в противность мирному договору; все же это нарушение договора никак нельзя сравнить с нарушением, сделанным Россиею, которая держит свое войско в Крыму и Тамани». – «Держанием этого войска договор не нарушается, – отвечал Пизани, – потому что Порта этому причиною, занявши своим войском Таманский полуостров. Впрочем, от нее же зависит и вызов русского войска оттуда, как скоро она согласится на справедливые требования императорского двора».

По получении этих известий 8 ноября Екатерина подписала Стахиеву рескрипт: «Составя из депешей ваших целую картину, находим мы по разным ее теням, что дела наши с Портою дошли уже весьма близко до степени неприятной их развязки войною. Искренно и усердно желание наше сохранить мир яко верховное блаженство сожития человеческого, но сие желание, составляя по себе одно из первых обязательств государя, звание свое в полной мере исполняющего, не исключает, однако ж, собою и не может исключать другого, царям не меньше свойственного долга блюсти в неприкосновенной целости честь и достоинство венцов их, дабы мир самый был плодом мудрости и важности правления их, а не ценою постороннего небрежения. Чрез все время царствования нашего обыкнув учреждать все наши деяния по сим двум началам, хотим мы и теперь взаимствовать от оных последние наши чрез вас Порте Оттоманской по упреждении войны чинимые испытания». Стахиев должен был объявить Порте, что все ее жалобы несправедливы, что русское войско не делало никакого насилия татарам, которые добровольно провозгласили ханом Шагин-Гирея, прибытие русского войска только способствовало благонамеренным татарам освободиться от страха пред Девлет-Гиреем: ни русских войск, ни начальника их князя Прозоровского не было в том месте, где происходили совещания татар. Турецкая жалоба, будто кн. Прозоровский не только угрожал татарским мурзам и чиновникам огнем, мечом и рабством, но и действительно изрубил из них пять или шесть человек невинных на страх другим, есть клевета: «Нельзя, кажется, Порте не знать, что русские генералы не имеют в жизни и смерти такой власти, какую ее начальники и паши так часто употребляют во зло; кроме того, личный характер князя Прозоровского как человека знатной породы, благородно мыслящего и благородно воспитанного весьма удален от того, чтоб оскорблять человечество». Относительно жалобы на отправление в Крым русских таможенных служителей Стахиев должен был отвечать, что некоторые русские купцы действительно получали от хана по договору все пошлинные сборы на откуп за известную цену. Денег на приобретение доброжелателей Стахиев не должен жалеть, лишь бы только жертва не была напрасная. Относительно требования выхода русских войск из Крыма Стахиев должен был говорить, что они выйдут, как скоро Порта исполнит два русских требования: признает ханом Шагин-Гирея и султан пришлет ему свое калифское благословение, которого никак не должно принимать в мысли инвеституры, ибо благословение это чисто духовное и никакого политического значения иметь не может; что без признания Шагин-Гирея никакие дальнейшие переговоры невозможны. При объявлении войны надобно было ожидать, что с Стахиевым будет поступлено так же, как и с Обрезковым в 1768 году; эта мысль приводит Екатерину в сильное раздражение, доказательством которого служит следующая записка ее Панину: «Пришло мне на мысль, не худо бы написать к Стахиеву, чтоб он туркам сказал, будто бы дошло до разрыва, что если они вздумают учинить над нашими подданными в Царьграде или инде у них находящимися какие бы то ни было суровости или жестокости, что у нас положено у них не оставить каменя на камене».

До сих пор из Петербурга писалось Стахиеву, чтоб он объявлял Порте о добровольном избрании татарами Шагин-Гирея; на 11 ноября императрица должна была подписать ему рескрипт, что получена из Крыма неприятная ведомость о возмущении всей таманской черни против русских войск. «Мы, – говорилось в рескрипте, – оставляем времени решить, отчего произошел этот бунт: от собственного ли движения татар или от тайных происков Порты; но и в том и другом случае можно, кажется, предполагать с равною вероподобностию, что турки не упустят возгордиться этою выгодою и потому вверенные вам полюбовные переговоры встретят еще большие и, может быть, неодолимые препятствия». В последнем случае Стахиев должен был выехать из Константинополя, забравши с собою как можно более находившихся там русских.

От 28 ноября Стахиев донес, что главный из его доброжелателей Мурат-молла письменно предложил султану, что дела между Россиею и Портою могут кончиться полюбовно, если ему угодно будет признать Шагин-Гирея законным ханом и послать ему грамоту с объявлением, что так как татары в силу договора выбрали его независимым ханом, то султан признает его в этом качестве и, будучи верховным калифом, имеющим всю духовную власть, поручает ему и духовное правление над татарами, причем посылает ему шубу и саблю, и, как скоро это будет сделано, русское войско должно выступить из Крыма, в чем Стахиев должен письменно обнадежить. Султан согласился, но вслед за тем пришло известие, что один из крымских шейхов, по имени Али-мулла, успел возмутить татар, которые напали на Шагин-Гирея, и тот раненый ушел из Бакчисарая, и не знают, жив ли он или умер, и все бывшие при нем мурзы побиты, причем у русских переранено до 500 человек, а татар побито до 900. Это известие, разумеется, расстроило дело, начатое Мурат-моллою, Порта стала ждать, чем кончатся крымские дела.

От 10 ноября Румянцев получил рескрипт: «Мы надеемся, что нынешний хан очень помнит и признает, что приобретенный им титул самодержавного хана есть сам по себе сущая мечта без нашего пособия и покровительства, что так как он единственно России обязан своим возвышением, то для сохранения своего и для целости нового татарского владения надобно ему и впредь повиноваться во всем благонамеренному руководству двора нашего, следовательно, соглашать поступки свои с его политическими интересами, а не начинать таких дел, которые могли бы прямо вести его к погибели. Но трудно вам потом будет сломить иногда его заносчивость и поставить его в необходимость руководствоваться во всех своих действиях не собственным воображением, а советами и наставлениями вашими. Поручаем вам истолковать ему, что если, с одной стороны, честь и слава империи нашей требуют поддерживать воздвигнутое нами здание вольного и независимого владения татарского под его управлением в неприкосновенной целости, то, с другой – интересы империи и сродное нам человеколюбие не позволяют предпочесть сохранение драгоценного мира вынуждению для него, хана, от Порты поздравительной грамоты силою оружия и пролитием невинной крови, когда есть другая, менее трудная дорога к получению от Порты формального признания его ханства, что дорога эта предначертана в мирном договоре чрез охранение в особе султанской прав верховного калифства, и потому ни ему, хану, лично, ни всем татарам вообще не может быть зазорно и предосудительно отправить к Порте на имя султана другие грамоты с признанием его в качестве верховного начальника магометанской религии и калифа и с испрошением себе духовного его благословения; что, наконец, мы, основательница и покровительница нового бытия татарских народов и личного возвышения Шагин-Гирея в ханское достоинство, всячески советуем ему отправить новые грамоты для предупреждения войны и обеспечения счастья татарского владения, которое в мире и тишине прочнее и надежнее может укорениться, особенно если хан станет более заботиться о приобретении любви и доверенности подданных ласкою и правосудием, не оскорбляя их несвойственными, неприятными для них новизнами». В том же рескрипте императрица объявляла свои намерения относительно Крыма в случае войны с Портою: «Мы предписали посланнику Стахиеву внушить оттоманским министрам, что в случае новой войны наш двор, конечно, не оставит соблюсти свой существенный интерес истреблением татар, дабы этим освободить обе империи однажды навсегда от этого вредного гнезда взаимных распрей. В самом деле, если турки не согласятся к концу зимы на новые наши предложения и решатся на войну, то никто не может сделать нам разумный упрек, зачем мы поступили строго с Крымом при малейшем колебании тамошних жителей, зачем предупредили опасность для войск наших очутиться между двумя неприятелями – турками и татарами. Судя по прошлому, нельзя почти ожидать, чтоб крымские татары нам не изменили, увидя приближение турецких сил, поэтому и надобно предоставить себе свободу поступить с ними впредь как с действительными врагами или как с гнилою частию, которая отсекается врачами для спасения целого тела. А между тем для сохранения на своей стороне образа татарского владения думаем, что нужно приняться отныне с двойным усердием за Кубань и обитающие там ногайские орды и составить из них как можно скорей особенное, благонамеренное общество. С этой целью надобно вселить в них единомыслие и большую преданность к особе и власти Шагин-Гирея; способы для этого: поведение самого хана, руководствуемого вашими советами, и употребление денег, к чему мы вас уполномочиваем безо всякого ограничения. При восстании Крыма можно будет перевести Шагин-Гирея на Кубань не свергнутым, а действительным ханом и удержать там под его начальством значительную часть татар в виде независимой области, следовательно, достигнуть этим способом хотя для одной части границ империи прежней нашей главной цели, состоявшей в удалении непосредственных границ с турецкими владениями. Сверх того, будет еще на Кубани близкое убежище для тех крымцев, которые перейдут туда или по привязанности к Шагин-Гирею, или вследствие опустошения их жилищ. Мы предполагаем дозволить всем жителям Крыма свободу перебираться с имуществом своим на все четыре стороны, ибо для наших интересов довольно одного, чтоб туркам негде было стать твердою ногою».

Панин спрашивал мнения Штакельберга насчет вывода русских войск из Польши, и тот отвечал ему в самом начале года: «Каково бы ни было спокойствие, которым наслаждается республика, необходимо, чтоб новое правительство утвердилось во время пребывания наших войск. Перемены в турецких делах непременно возбудят новые волнения. Особа короля особенно подвергнется опасности. Прирожденный грех страны – это ненависть к королю». Споры по размежеванию новых границ с Пруссиею продолжались, и прусский министр подал Постоянному совету грозную ноту, что если поляки не уступят Пруссии спорного местечка Гуршно с 27 деревнями, то король его отзовет своих комиссаров и не отдаст тех мест воеводства Плоцкого, которые прежде согласился отдать. Штакельберг вздумал было заступиться за Польшу, но прусский резидент отвечал ему, что хотя король, его государь, выше этой мелочи, однако он не уступит, потому что польское правительство в отношении к нему позволило себе неприличный тон. Это неприличие было найдено в ноте Совета, который взывал к справедливости и человеколюбию короля, потому что прусские войска, выходя из польских областей, возвращенных республике, оставили в них одну только почву. Получив от Сольмса извещение, что в Петербурге очень не понравилось это дело, Фридрих писал ему, что все затруднение происходит от неверности польских географических карт. «Но, – продолжал король, – я знаю хорошо, чему должно приписать все затруднения, которые польский король делает делу размежевания: он постоянно ласкает себя надеждою жениться на одной из сестер императора и, получивши этим браком сильную подпору, воображает, что ему нет более нужды щадить меня; пусть венский двор выставляет тесную связь между ним и мною. Эта связь существует только в его хитром и интриганском духе, заставляющем его распространять такой слух. Я никогда ему не доверялся и никогда не доверюсь во всю мою жизнь, никогда я не сообщу ему своих намерений. Впрочем, по настоящему положению Польши я не предприму никогда ничего, не условившись первоначально с Россиею». Желая успокоить петербургский двор и выставить дело нестоящим внимания, Фридрих писал Сольмсу: «Один швейцарец-католик ел яичницу постом. Вдруг загремел гром, и ему говорят: „Бог приготовляется наказать тебя за нарушение церковных правил“. Швейцарец бросил яичницу за окно и сказал: „Великий боже! Сколько шуму из-за яичницы!“ В таком же положении и я. Вопрос из-за нескольких деревень не произведет пожара в целой Европе; я от этого не разбогатею, а Польша не обеднеет. Петербургскому двору стоит только приказать своему послу графу Штакельбергу порешить это дело, и все будет кончено». Но русская императрица приняла на себя посредничество, и дело было покончено в Варшаве Штакельбергом: спорная земля была поделена.

В начале августа Штакельберг дал знать Панину, что французский двор вознамерился женить польского короля на принцессе Бурбон, дочери принца Конде. Первое предложение было сделано княгинею Любомирскою, дочерью русского воеводы, и возобновлено одним французом, находившимся в польской службе. Получивши об этом известие, Штакельберг молчал, желая испытать искренность и доверие короля. Станислав-Август выдержал испытание, первый начал говорить послу об этом деле и объявил, что так как у него решено поступать единственно по воле императрицы, то он не вошел нисколько в это дело. В то же время он выразил желание, чтоб невеста, назначаемая ему, вышла за его племянника, и просил Штакельберга разведать мысли императрицы насчет Курляндии, нельзя ли ее отдать князю Понятовскому; Штакельберг заметил, что курляндский престол занят. «Таковы-то виды Франции и наших врагов в этой стране, – писал Штакельберг, – если бы им удалось устроить этот брак, то обнаружились бы соединенные движения венского и версальского дворов для отнятия у России этого влияния в Польше, которого поддержка в этом веке произвела столько кровавых сцен и которым императрица теперь овладела с кротостию, господствующей в ее политике и сердце, вследствие чего Польша сделалась как бы русскою провинцией. Такое положение дел очень неприятно для врагов империи как внутри, так и вне Польши. Прошу сообщить мне в открытом письме решение ее и. в-ства насчет королевского предложения, равно как самую сильную причину для отстранения планов насчет племянника. Нигде здесь нам не нужно французов». В Петербурге дано было такое решение, что король обещал Штакельбергу замять это дело. Но кн. Борятинский дал знать Штакельбергу из Парижа, что какой-то Глэр продолжает вести переговоры о браке. Принц Конде был согласен на этот брак, но выражал беспокойствие насчет участи имеющих родиться у короля детей, так как польская корона не была наследственна. Глэр отвечал, что если Франция возвратит свою дружбу короне и королю польскому, то и дети королевские могут быть счастливы) ибо Станислав-Август имеет в своем распоряжении от трех до пяти миллионов ливров. Что же касается того, чтоб сделать польскую корону наследственною, то это дело не легкое и, может быть, и совершенно невозможное при настоящих обстоятельствах; но когда прусский король умрет, то надобно думать, что и политическая система на Севере переменится. «Я не предполагаю, – продолжал Глэр, – чтоб и тогда польскую корону можно было сделать наследственною, по крайней мере Франция может действовать тогда с большим успехом. Лишь бы Франция сделала первый шаг для вступления в союз с Польшею, а то довольно видали на свете таких дел, которые с первого раза казались также невозможными, а потом приводились в исполнение». Переговоры шли посредством дочери госпожи Жоффрэн, потому что знаменитая маменька была больна. Тогда посол имел с Станиславом-Августом горячее объяснение относительно всех политических сообщений в Константинополе и Париже; он ему объявил, что хотя нисколько не сомневается в добросовестности его величества относительно русского двора, однако не может не заметить, что король предается своей прежней страсти к политическому кокетству и ложной снисходительности ко врагам императрицы. Разговор имел следствием отозвание Глэра. Та же участь постигла и польского интернунция в Константинополе Боскампа.

5 апреля Фридрих писал Сольмсу: «С большим удовольствием узнал я, что граф Панин был доволен внушениями, которые я велел сделать Порте для уничтожения зародышей новой войны с Россиею. Но вы должны ему передать, что мои добрые услуги не ограничились одними этими внушениями. Чрез третьи руки и не возбуждая никакого подозрения, что дело идет от меня, я дал знать версальскому министерству о честолюбивых видах венского двора против Порты по поводу этих новых смут, и дело очень удалось. Французское министерство было раздосадовано этим тем более, что оно смотрит чрезвычайно подозрительно на честолюбивые замыслы императора и питает основательные опасения, что, если венский двор успеет еще захватить несколько оттоманских провинций, Порта слишком ослабеет и не будет способна сделать диверсию в пользу Франции, когда рано или поздно начнется война между нею и Австриею. Это опасение заставило французское правительство отправить наспех в Константинополь барона Тотта для отвращения Порты от нового разрыва с Россиею». В августе Фридрих писал: «Кажется, довольно верно, что кн. Кауниц замышляет сдеулить еще кусок Валахии у Порты и что новая война между Россиею и Турциею является для него самым удобным и верным для этого путем; он пламенно желает этой войны и не пренебрегает ничем для раздувания огня, тлеющего под пеплом. В этих видах он попытался отклонить Францию от намерения поддержать мир между Россиею и Турциею. Если действительно военный пламень возгорится между ними, этот министр не замедлит предложить Турции договор, по которому его двор обещает собрать войско в окрестностях Песта для сдержания России и за это выговорить себе часть Валахии, а быть может, и денежную сумму для этой военной демонстрации. Так как мне кажется, что новая война с Портою вовсе не соответствует истинным интересам России и война эта будет еще менее выгодна для последней, если венский двор один должен воспользоваться ею и наловить рыбы в мутной воде, то я захотел услужить России, выведя окольными путями Францию из заблуждения насчет внушений кн. Кауница. И если Россия сочтет нужным прибавить что-нибудь по этому делу для версальского министерства и вверить мне свои идеи, я с величайшим усердием исполню поручение как добрый и верный союзник». По словам Фридриха, Кауниц отвращал французский двор от стараний поддержать мир между Россиею и Портою, внушая, что Франции выгодно занять Россию турецкою войною: этим она воспрепятствует ей принять участие в войне между Франциею и Англиею; это участие будет в пользу последней, ибо Россия обязана договором помогать Англии громадным флотом и двадцатитысячным сухопутным войском. Кауниц делает России мирные заявления, предлагает свои услуги в переговорах с Портою, но все это обман. Рейс-эфенди совершенно предан Австрии, и если бы даже Кауниц довел свое двоедушие до того, что сделал бы Порте предложения в пользу мира, то это будет сделано только для формы, и рейс-эфенди знает, как извернуться в этом случае. Таким образом, Кауниц останется в стороне и будет приготовлять стрелы, которые рассчитывает пустить французскими руками.

В ноябре Фридрих писал: «Так как все мои известия, константинопольские, польские и венские, согласны в одном, что Порта почти вполне решилась на войну, то боюсь, чтоб предложения, которые теперь могли бы быть ей сделаны, не опоздали. Они постоянно должны быть сопровождаемы хорошими подарками для подкупа сераля, без которых нельзя себе обещать ни малейшего успеха. Вы можете сказать графу Панину, что я знаю наверное, что Стахиев уже делал употребление из этого смягчающего средства, но я думаю, что он дал своим подаркам не очень хорошее назначение: он роздал их комиссарам Порты, назначенным вести с ними переговоры, но эти люди второстепенные, не имеющие голоса в диване. Позолоченное оружие надобно было употреблять в борьбе с рейс-эфенди и другими членами дивана. Возмущение против великого визиря и капитана-паши могло бы одинаково повести к важным последствиям; во всяком случае надобно было бы постараться произвести такое возмущение, чтоб расстроить план Порты; посредством подкупов дело не будет невозможным. Что касается наших соглашений для сопротивления австрийским видам, то я думаю, что, пока не возгорится война между Россиею и Портою, нечего бояться с их стороны; но как скоро война будет объявлена, то Россия не найдет ли нужным, чтоб я сообщил Порте следующее: я знаю наверное, что венский двор очень желает схватить у нее еще кусок Валахии и Молдавии под предлогом старых претензий и, чтоб заставить ее проглотить эту пилюлю, он выставит ей на вид значительный корпус войск, готовый лететь ей на помощь против России, равно как и предполагаемый кредит свой при петербургском дворе, вследствие которого при посредничестве Австрии Порта может заключить выгодный мир с Россиею. Я не могу не дать Порте совета не позволить себя убаюкивать этими медоточивыми предложениями двора, который старается только обмануть ее для удовлетворения своего непомерного аппетита к новым завоеваниям. Я могу прибавить к этим внушениям предложение гарантии всех владений, которые останутся за нею при заключении мира, уверяя, что могут обещать такую же гарантию и от России. Другое средство расстроить австрийские планы состоит в том, что, как скоро Австрия сосредоточит войска на границах, Россия и я сделаем общий запрос венскому двору о назначении этого войска».

Панин был очень рад гарантировать вместе с Пруссиею владения Порты и просил короля, чтоб тот для предотвращения войны сделал немедленно внушения Порте насчет австрийских замыслов. Фридрих отвечал, что согласен, но если это причинит ему какие-нибудь неприятности, то Россия не должна оставлять его одиноким, но должна немедленно повести дела сообща с ним. В конце ноября Фридрих дал знать, что внушения его в Константинополе не имеют успеха, что России останется прибегнуть к подкупам, истратить на них 100000 червонных и на всякий случай приготовиться к войне.

А кн. Дмитр. Мих. Голицын в самом начале года писал Панину следующее: барон фон-Свитен должен был узнать мнение прусского короля насчет занятия русскими Перекопи. «Я нахожу, что это событие может перемешать карты между Россиею и Портою, – отвечал король и продолжал: – В этом случае я не вижу, что мешает вашему двору воспользоваться такими благоприятными обстоятельствами для распространения своих владений со стороны Турции; бояться нечего от соседа, который еще не имел времени поправиться после недавней войны и который находится в затруднении со стороны Персии». Фон-Свитен без церемонии спросил, как же его прусское величество намерен в таком случае увеличить собственные владения, и Фридрих отвечал, что у него есть также план округления своих владений на счет Данцига, герцогства Мекленбургского и Померании. Голицын оканчивал свое донесение словами: «Такая почти невероятная откровенность вполне заподозрила бы это известие в моих глазах, если б я не мог поручиться за совершенную достоверность источника». В конце мая кн. Голицын сообщил другое любопытное известие, что французский посланник в Вене известный нам Бретейль подал Кауницу мемуар, в котором французское правительство энергически доказывало необходимость для дружественных Турции дворов отвращать последнюю от возобновления войны с Россиею, ибо эта война нанесет Порте новые удары и нарушит чрез это равновесие Европы. По мнению Голицына, такое мирное настроение французского двора происходило, с одной стороны, от убеждения, что Турция теперь не в состоянии бороться с Россиею, а с другой – из опасения, чтоб венский двор не воспользовался благоприятными обстоятельствами, чтоб поживиться на счет Порты в свою очередь.

Кн. Борятинский из Парижа писал 6 января, что в Версали голландский посол показывал ему выписку из константинопольского письма, где сказано, что там много толкуют о войне с Россиею и догадываются, что Порту побуждает к разрыву с Россиею венский двор, обещая склонить бурбонские дворы к тому, чтоб русский флот не пропускать более в Архипелаг, за что требует для себя часть Молдавии и Валахии. Весть эта быстро разнеслась по дипломатическому корпусу, и один из членов его передавал свой разговор с графом Верженем, который сказал ему именно такими словами: «Я не могу надивиться и не понимаю, как Порта могла так скоро позабыть свой стыд и несчастие и как она не предвидит, что вовлекает себя в погибель. Если она не намерена была исполнять трактат, то по крайней мере должна была бы тотчас по заключении мира делать приготовления к войне, но она все это время ничего не делала». По мнению кн. Борятинского, Вержен не мог подущать Порту к новой войне, во-первых, потому, что он миролюбив; во-вторых, всем известно, что и последняя война воспоследовала против его желания и что он предсказал все то, что случилось с турками; в-третьих, политические причины должны отводить от этого Францию: если Порта, как предполагается, опять будет побеждена Россиею, то австрийский дом чрез это очень усилится, а это противно интересам Франции. На случай войны в Версале и Париже уже ходили слухи, будто император Иосиф предлагал матери соединиться с Россиею против Порты, но Мария-Терезия и Кауниц на это не согласны. Толковали, что, если венский двор соединится с Россиею, то в две кампании турки будут побеждены: венский двор возьмет Белград и Валахию и получит свободный ход по Дунаю в Черное море; Россия возьмет Очаков, Бендеры и Крым; прусскому королю за то, что не будет делать препятствий, Россия уступит (?) Курляндию, а венский двор даст часть Силезии.

В марте Борятинский виделся с Морепа, с которым был хорошо знаком, и просил его сказать искренне, по дружбе, известно ли ему, в каких расположениях находится теперь Порта. Морепа отвечал: «Я думаю, что турки сделают дурачество и опять начнут с вами войну; но я скажу вам по совести, что Франция не приводит Порту к войне; мы не думаем, чтобы истребление Порты было для нас полезно, ибо мы предполагаем, что в настоящем состоянии Порты ей с вами воевать невыгодно; будьте в том уверены, что мы не стараемся удаляться от вас и думаем, что в сближении была бы обоюдная польза, особенно в отношении к торговле». В апреле надежный человек уведомил Борятинского, что в королевском совете недавно читан был мемориал такого содержания: критическое положение Порты таково, что как бы ни стали действовать Россия и Австрия, согласно или нет, новая война может только приготовить падение Турции в Европе. Если венский двор внушит или России, или Порте твердо держаться своих требований, то он достигнет цели своего честолюбия: имея свободные руки, действовать смотря по обстоятельствам; он воспользуется истощением Турции для получения от нее известных провинций или в случае отказа завоюет их. Польша предана Франции и стала бы действовать непременно согласно с ее видами; но это государство истощено внутреннею анархиею и не может свободно располагать своими силами. Морские державы Англия и Голландия имеют наравне с Франциею сильные побуждения препятствовать падению Оттоманской империи в Европе, но теперь не время входить с ними в сношения по этому предмету. Франция имеет обязательство с Австриею по версальскому договору, но было бы странно обращать внимание на эти обязательства ввиду такого важного для Франции интереса, как сохранение Турции в Европе. По моему мнению, надобно войти в прямые сношения с венским двором, объявить ему, что король желает сохранения мира между Россиею и Турциею и сохранения целости последней. Борятинский узнал, что мемориал подан был Верженем, ибо из Константинополя получено донесение, что австрийский интернунций старается привести Порту к разрыву с Россиею, внушая, что его двор объявит себя в пользу Порты, почему и собрано большое войско в Венгрии. Потом Борятинскому сообщили новые подробности мемориала Верженя; в нем говорилось, что, какие бы приобретения ни сделал венский двор в войне с Портою, они не могут идти в сравнение с выгодами, какие может получить Россия, ибо, страны, которыми она овладеет, обитаемы большею частью греками (т. е. православными) и по единоверию, естественно, будут ей преданы. Борятинского известили также, что к французскому поверенному в делах при Порте отправлен курьер с приказанием стараться удерживать Турцию от войны; Англии и Голландии предложено, чтоб и они с своей стороны старались о том же, ибо это нужно и для их левантской торговли.

Управлявший посольскими делами в Стокгольме (в отсутствие Симолина) Рикман дал знать в феврале, что весною король поедет в Финляндию и оттуда в Петербург. Сенатор граф Белке спрашивал Рикмана, проведет ли императрица лето в Петербурге. Узнав об этом, Екатерина написала собственноручно вице-консулу Остерману: «Напишите Рикману, что я проведу весну и лето в Смоленске». Несмотря на то что Рикман распустил везде слухи о смоленском путешествии императрицы, сказал об этом и самому королю, который был очень смущен таким неприятным известием, 12 мая Рикман снова донес, что поездка короля в Петербург – дело решенное; когда королю напоминали о поездке Екатерины в Смоленск, то он отвечал, что это слух ложный, потому что шведский посланник при петербургском дворе ничего об этом не пишет, да и Рикман сказал ему, что знает о поездке только из частных писем. Рикману передали и причину, заставлявшую Густава ехать в Петербург: недовольный Франциею, он хотел заручиться другими средствами; и 19 мая Рикман писал к Панину, что управляющий иностранными делами сенатор граф Шефер объявил ему официально, что шведский посланник в Петербурге барон Нолкен уведомил о намерении императрицы оставаться все лето в Петербурге и что король, не предвидя никаких затруднений в удовлетворении неугасаемой жажды видеться и познакомиться лично с ее и. в-ством, решился ехать в Петербург в начале будущего июня, остановится он в доме шведского посланника и будет соблюдать строжайшее инкогнито. Рикман поблагодарил графа Шефера за такую дружескую откровенность и уверил его, что королевское посещение будет приятно и драгоценно ее и. в-ству. Возвратившийся в конце мая Симолин доносил, что насчет королевского путешествия в Петербург мнения различны, но все согласны относительно охлаждения между Швециею и Франциею, которая отказывается возобновить субсидный договор и оплачивать издержки, которые угодно делать шведскому королю. Густав прямо говорил, что он хочет лично переговорить с императрицею и надеется дойти до соглашения с нею, чтоб заручиться ее дружбою и утвердить спокойствие на Севере. Шляпы и колпаки желают одинаково, чтоб намерения королевские не удались в Петербурге; они боятся, что удача поездки даст ему дух перейти границы и осуществить свой план полного захвата власти, причем народу не будет пощады в налогах для удовлетворения пустых издержек королевских.

От 21 июля Симолин писал, что заявление Густава III об успехе своего путешествия в Россию не позволяет шведам ни малейшего сомнения, что он уладил дело с императрицею и взаимное доверие между обоими дворами восстановлено навсегда. В самый день возвращения вечером король сказал сенатору графу Сверину, что ему удалось войти в полное соглашение с императрицею, что они будут поддерживать друг друга, что бы ни случилось. Сенатору графу Гепкену король, между прочим, сказал, как ему стыдно, что прежде имел об императрице и петербургском дворе совершенно другое представление, чем теперь, когда познакомился с ними на месте, что он чрезвычайно доволен своим путешествием и что он будет оказывать императрице все зависящие от него услуги. Другой особе он сказал: «Теперь у меня есть кой-какой кредит в Петербурге». Сенатор барон Спарре сказал Симолину: «Вы сделали короля совершенно русским; мы его избаловали, и мы вам его отошлем назад». Вице-канцлер сообщил Симолину все разговоры, которые имел Густав с Екатериною. Императрица, писал Остерман, уверила его, как всегда было ей желательно благосостояние его дома, как она теперь довольна, что увидалась с государем, столь близким ей по крови; императрица прибавила, что она не менее его желает мира и тесной дружбы между обоими народами. Король, повторяя те же уверения и желая коснуться шведской революции 1772 года, сказал, что, каковы бы ни были добрые намерения государя или государства, бывают такие обстоятельства и случаи, когда они видят себя принужденными решаться на поступки, могущие не быть приятными; но он уверяет ее в-ство, что он не имел никогда дурного намерения против нее и ее империи и желал, напротив, поддерживать не только доброе согласие между обоими государствами, но еще укрепить связь между ними и что у него нет никакого обязательства, которое бы воспрепятствовало этому единению. Императрица отвечала, что не скроет, как она была озадачена событием, на которое он указывает; она желает, чтоб его в-ство был им удовлетворен, чтоб его подданные были счастливы и довольны. Что же касается до нее, то пятнадцатилетнее правление показало, как она любит мир и спокойствие, но в то же время обнаружилось не менее ясно, что она умеет защищаться, когда на нее нападут; относительно же более тесной связи между Россиею и Швециею, то, по ее мнению, об этом должны вести переговоры министры. «Хотя король, – писал Остерман, – несколько раз возвращался к этому предмету, однако он не получил от императрицы никакого дальнейшего изъяснения, из чего вы можете заключить, что нет ничего решенного относительно тесного союза; еще менее король может думать, что получил какое-нибудь одобрение произведенной им перемене. Поэтому вам будет легко рассеять на этот счет опасения благонамеренных и уничтожить все слухи, причиненные путешествием короля. Вы имеете право сказать вашим друзьям, что ее и. в-ство так постоянна в своих принципах и так умеет различать взаимные комплименты государей от интересов государства, что не позволит себя обмануть насчет справедливости и значения своих обязательств, исполнения которых она будет постоянно желать».

Но Симолин писал, что, как слова императрицы ни были неопределенны, король объясняет их решительно в свою пользу. Он с своими приверженцами только и толкует о приеме, какой был ему сделан, об изъявлениях дружбы, внимания, доверия, о подарках, которые оценивают в 370000 рублей; выставляются также торжественные обещания императрицы, что она не желает ничего более, как быть в мире и тесной дружбе с своим двоюродным братом, и, если бы обнаружились внутренние волнения в Швеции, она, конечно, в них не вмешается; дают знать, что король приобрел личное влияние на императрицу и на многих других самых значительных людей. Заключают из этого, что цель путешествия вполне достигнута, что Швеция может быть спокойна, ей бояться нечего, если только она сама не начнет войны, что переговоры о более тесном союзе будут происходить между министрами с большим успехом, как только король признает для себя выгодным начать их.

В конце сентября, когда возвратился в Стокгольм влиятельный сенатор барон Функ, Симолин объявил ему о неизменности взгляда императрицы на шведские дела, на который посещение королем Петербурга не произвело ни малейшего влияния. Симолин просил Функа сказать ему, как по его мнению, можно было поправить сделанное на сейме 1772 года и возвратить народу его прежнюю вольность, отнятую самым оскорбительным насилием. Симолин хотел бы узнать от него мнения и расположения колпаков и шляп относительно этого предмета, какие меры они думают приготовить и принять для облегчения успеха предприятия и какие средства русский двор и его союзники должны употребить для содействия общему стремлению шведского народа. Функ обещал подумать об этом и посоветоваться с друзьями, а тут сказал, что для успеха предприятия необходимо, чтоб приняли в нем участие не одни колпаки, но и шляпы; что неудовольствие народа и желание перемены в настоящей конституции всеобщее, но что шведский народ отличается непоследовательностью, легкомыслием и робостью, легко увлекается и легко падает духом. Но, промедливши полтора месяца, Функ отказался входить в объяснение по этому предмету; а сенатор Ферзен решительно объявил датскому посланнику. что конституция 1720 года никуда не годилась, что во время ее господства все решалось по корыстным побуждениям или по капризу отдельных лиц, почему переворот, произведенный в 1772 году, и не встретил сопротивления в народе, что если говорить о деспотизме, то все равно, терпим ли мы от деспотизма одного человека, или от деспотизма нескольких лиц, или от деспотизма толпы, что все же деспотизм одного человека предпочтительнее деспотизма многих, что в целом шведском народе нет никого, кто бы собственно желал возвратиться к конституции 1720 года и стал бы этому содействовать. Но один из видных благонамеренных, майор Пайкуль, уверял, что народное неудовольствие очень велико и увеличивается со дня на день и что его деревенские друзья по-прежнему готовы содействовать перевороту при первом благоприятном случае, но необходимо привлечь на свою сторону Ферзена и шляпы; если Ферзен выразил отвращение от конституции 1720 года и хвалил английскую конституцию, то его легко удовлетворить в этом отношении, приблизив новую форму правления к английской конституции. Но Пайкуль затруднялся тем, что после отказа Функа некого выбрать вождем в партии колпаков.

1778

В начале года (н. с.) Фридрих II говорил кн. Долгорукому, что смерть курфирста баварского может иметь чрезвычайно важные последствия. «Я, – говорил король, – желаю, чтоб все уладилось мирно, но дела еще страшно запутаны, это настоящий хаос, и нельзя определить, что отсюда выйдет. Курфирст-палатин в своей прокламации говорит о договоре с покойным курфирстом 1774 года, но содержание этого договора никому не известно. Франция не может сильно вмешиваться во все это, потому что у нее, несомненно, будет война с Англиею; я убежден, что существует договор между версальским двором и Америкою. Саксония потребовала моей помощи для приобретения того, что вдовствующая курфирстина уступила своему сыну, и я отвечал, что она может положиться на меня, только бы не спешила. Верно, что венский двор старается возбудить новую войну между Россиею и Портою».

В депеше к Сольмсу от 4 января король писал о страшных вооружениях Порты и настоятельно советовал России поскорее собрать на Украине со стороны Бендер силы, достаточные для отражения турок. «Смерть баварского курфирста, – продолжал король, – особенно затруднит венский двор и, пожалуй, остановит его виды на увеличение своих владений со стороны Венгрии (т. е. на счет Турции), виды, которые до сих пор совершенно поглощали его внимание. Вы знаете, как всегда баварское наследство возбуждало его аппетит и какие проекты он составлял для его получения. Таким образом, теперь он очень затруднен, какое из двух приобретений предпочесть. Этот двор распространит слишком далеко свои завоевания, если другие не построят против них достаточно крепких плотин. Даже Франция, его союзница, не будет знать, какую взять сторону, и я знаю, что она не будет смотреть благосклонно, если Австрия захватит много из баварского наследства». В следующей депеше обнаружилось, почему прусский король так настаивал на сильные меры против Турции со стороны России: если мир будет разорван и Россия ограничится оборонительною войною, то Порта, без сомнения, захочет пройти чрез Польшу со 150000 войска для нападения на Киев, а этим воспользуются недовольные поляки и снова поднимутся, что, разумеется, будет очень неприятно прусскому королю при настоящих обстоятельствах. Поэтому Фридрих уговаривал русский двор склонить Польшу к союзу с Россиею против турок.

Уведомляя (26 января) о занятии австрийцами баварских земель гораздо далее предела, обозначенного в договоре с курфирстом, Фридрих писал: «Венский двор этим не ограничится: он отдал фьефы курфирсту-палатину лично, без передачи прав герцогу Цвейбрикенскому. Итак, если князья империи будут так слабы, что прейдут молчанием этот поступок венского двора, то вот какие будут последствия. Прежде всего этот двор присвоит себе право делить по своему капризу все наследства князей; он станет захватывать одну область за другою; он присвоит себе деспотическую власть и кончит тем, что подчинит себе германский корпус. Но невозможно содействовать таким насильственным и непомерным претензиям, и не остается другого средства, как остановить зло в самом источнике. При этом кризисе германских дел я бы пламенно желал, чтоб Россия уладилась с Портою и я мог бы требовать ее помощи, поставить ее посредницею в деле, от которого зависит спасение всего германского корпуса. Действительно, эта самая блестящая роль для русской императрицы, и думаю, что ее величество не будет к ней нечувствительна, а будет мне немножко благодарна за поданный ей случай».

От 22 марта Фридрих писал, что война кажется ему теперь неизбежною и он употребит все усилия собрать вовремя войска для отражения наступающего неприятеля. Но в этой войне Фридриху была нужна русская помощь, и король писал 10 апреля: «Пока венский двор будет видеть, что Россия занята турецкими делами, до тех пор он не обратит большого внимания на ее представления в пользу князей германских, не понизит своего высокомерия, не покинет видов на увеличение своих владений. Вся австрийская армия собрана теперь в Богемии и Моравии. Я собираю свою, которая, несмотря на всю быстроту, мною употребляемую, не будет собрана ранее 1 или 2 мая. Австрийцы не могут решиться на удовлетворение немецким государствам, оскорбленным их хищничеством, а моя честь не позволит мне терпеть подобных насилий; таким образом, дела не могут быть решены путем переговоров и должны необходимо решиться оружием. В этом кризисе я могу рассчитывать на помощь Верхней и Нижней Саксонии, Гессен-Касселя, Байрейта и Аншпаха; но духовные курфирсты и другие епископы вместе с курфирстом-палатином возьмут сторону императора. Баварские чины единодушно протестовали против Австрии. Но чтоб заставить благонамеренные чины сделать формальную декларацию, нужно выиграть сражение. Вы видите, что обстоятельства приближаются к тем, какие были перед Тридцатилетнею войною, и государства, которые вошли в соглашение с Франциею, те же самые, которые могут теперь соединиться с Россиею. Но я должен повторить прежде сказанное: выигранное сражение должно заставить их решиться на это. Между тем я принял меры, чтоб не бояться в настоящую минуту попыток моих врагов. Недостаток в фураже воспрепятствует им, равно как и мне, предпринять что-нибудь до начала июня. Если в России думают ограничиться одними представлениями австрийцам, то это не будет иметь никаких последствий. Хотя мне кажется, что я могу приложить случай, в каком теперь нахожусь, к указанному в союзном договоре относительно требования помощи у союзника, однако я оставляю русскому двору полную свободу решить, выгодно ли ему позволить притеснять немецких князей и отвернуться от столь важной войны, как эта, не принявши в ней ни малейшего участия».

Сольмс дал знать королю о требовании Панина, чтоб имперские чины сообща обратились к России и Франции с просьбою о помощи. Фридрих отвечал (20 апреля), что это невозможно, ибо на стороне Австрии духовные курфирсты. епископы и капитулы; известно из истории, что при всяком важном решении Германия делилась; так делилась она и в Тридцатилетнюю войну на союзников императора и шведских. «Средства, которые можно ожидать от империи, только формальные; они не принесут никакой существенной пользы, ибо у князей нет ни мужества, ни достаточных сил, чтоб дать значение своим голосам и своим объявлениям. Главная тяжесть падет всегда на одного меня. Если я покину это дело, если я пожертвую им неправедному честолюбию венского двора и деспотизму императора, то равновесие Германии и всей Европы потеряно, никакая сила после не будет в состоянии остановить потока. И потому я всегда надеюсь, что русская императрица по дружбе ко мне и по своей мудрости не покинет меня в этом критическом положении. Она не будет иметь нужды в больших усилиях для подания мне помощи: декларация несколько сильная и серьезная демонстрация со стороны Галиции могли бы вначале оказать мне большие услуги».

В самом конце июля к Фридриху явился известный Тугут под именем советника русского посольства с паспортом, подписанным кн. Голицыным. Тугут привез обещание венского двора отказаться от своих претензий на Баварию, если прусский король откажется от своих претензий на маркграфства Байрейт и Аншпах. Фридрих отверг предложение, говоря, что претензии австрийские ни на чем не основаны, тогда как его права на маркграфства неоспоримы. Он немедленно отправил депешу в Петербург с обычными внушениями, что, если не поспешить отражением австрийского удара, венский двор возгордится так, что не будет уже полагать границ своему хищничеству, что двор этот имеет непременное намерение овладеть Босниею, венецианскою частью Веронской области, наконец, Молдавиею и Валахиею. «Я употреблю все мои усилия, – писал король, – чтоб заставить германских князей обратиться к России с просьбою о помощи, надеюсь склонить к этому округа Верхне– и Нижнесаксонский, Вестфальский, также князей, главным образом заинтересованных в деле, по образцу Смалькальденского союза во время Тридцатилетней войны. Но если бы между тем русская императрица захотела сделать что-нибудь посущественнее, пополезнее для нас, то она бы приказала напасть на австрийские владения в Польше. Она может быть уверена, что жители этих областей примут ее сторону; там только три тысячи австрийского войска и России стоит только сказать слово, чтоб возбудить мятеж и овладеть Галициею и Лодомириею, потерявши много-много 200 человек; отсюда стоит только послать маленький отряд легких войск в Венгрию, к рудному городу Кремницу, как венгерцы поднимут страшный вопль. Кроме того, в Венгрии много греков (православных славян), которые примут сторону России. Если бы Россия могла решиться двинуть свои войска по крайней мере к концу сентября или в начале октября, то ее действия будут иметь важные последствия; но она встретит гораздо больше затруднений, если станет медлить».

В конце августа Сольмс писал Панину: «Если местные условия принудят короля к бездействию, то враги его будут торжествовать: так как на них нельзя будет напасть, то им нечего будет бояться поражения, и они удержат то, что захватили, У них впереди еще возможность приобрести большие выгоды и увеличить свои завоевания, если короля постигнет болезнь, на которую они всегда надеялись, и он будет не в состоянии сам распоряжаться военными действиями, наводя страх своим именем. В этом критическом положении существенная помощь России становится ему необходима, и так как императрица выразила свое благоприятное решение на этот счет, то она не может оскорбиться сильно настойчивостью короля в получении этой помощи как можно скорее. Есть латинская пословица: „Кто даст скоро, тот дважды даст“. Умоляю в. с-ство дать силу этим соображениям».

В Вене в начале года были очень любезны к России ввиду вопроса о баварском наследстве. Получив из Петербурга конфиденциальное изложение настоящих отношений между Россиею и Портою и русский ультиматум, отправленный в Константинополь, венский двор отправил своему поверенному в делах при Порте приказание внушать Порте от имени императора и императрицы-королевы о их желании, чтоб между Россиею и Турциею сохранен был мир; копия с ноты, которую поверенный в делах должен был подать Порте по этому случаю, была переслана в Петербург. Кауниц сказал при этом Голицыну, что никто более его не отдает справедливости русским требованиям и не обвиняет Порту в недобросовестности, что их величества смотрят на дело точно так же и потому петербургский двор должен ожидать с их стороны самого дружеского содействия, как только откроется случай облегчить удовлетворительное для России улажение спора ее с Турциею. Несколько дней спустя Кауниц сказал Голицыну: «Я надеюсь, что у вас будут довольны ответом их величеств на конфиденциальное объяснение. Вообще я рад случаю сказать и повторить вам, что мы добрые люди и наши дела не противоречат никогда нашим словам». – «Я свидетель, вполне убежденный в этой истине», – сказал Голицин. «Вы, князь, да, – отвечал Кауниц, – но можете ли вы мне отвечать, что люди злонамеренные и завистливые не стараются убедить ваш двор в противном?» Голицын заметил, что его двор не легко поддается на всякие убеждения и умеет отличать дружеские поступки от враждебных. На другой день после этого разговора Голицын встретил самого императора, который подошел к нему и поздравил с рождением великого князя Александра Павловича. После этого, перейдя к турецкому делу, сказал: «Что вы хотите с этими животными – турками, до сих пор не было никакой возможности уговорить их! Религиозный энтузиазм вместе с обычным их высокомерием беспрестанно увеличивают их упрямство. Ультиматум вашего двора написан так справедливо и так умеренно, что если они его не примут, то навлекут на себя порицание всех держав; и я думаю, что они не захотят этим рискнуть. Я вам скажу еще одно слово о моей собственной политике: я не могу отказаться от принципа, что постоянные и взаимные интересы, соединяющие две империи и коренящиеся большею частью на местных условиях, не должны долго подвергаться временному нарушению. Таковы интересы, существующие между Россиею и Австриею; на различные случайные обстоятельства, которые, по-видимому, ослабили на некоторое время связь между ними, надобно смотреть, как на скоро преходящие бури, за которыми должна последовать прежняя тишина».

«Справедливость этого взгляда бросается в глаза, государь, – отвечал Голицын, – и я убежден, что мой двор смотрит на дело точно так же; но с позволения в. в-ства я дам ему знать о той энергии, с какою вам угодно было изъясниться на этот счет». – «Вы меня обяжете, – сказал Иосиф, – если при всяком случае будете извещать об искренней дружбе, которую я питаю к вашей великой императрице и как я желаю иметь случай доказать ее лучше, чем можно было прежде». Иосифу, Марии-Терезии, Кауницу при их разговорах с русским послом постоянно виделся прусский король. Императрица-королева, уверяя Голицына по поводу рождения великого князя в своем добром расположении к Екатерине, не могла не прибавить: «Вы можете быть уверены, что те, которые предполагают во мне другие чувства, говорят неправду». Кауниц продолжал речь императора. «Мы, – говорил он в другой раз Голицыну, – мы не такие люди, которые идут навстречу другим; это, быть может, наш недостаток, но мы понимаем свои интересы; и мы были бы люди очень ограниченные, если б не видали, что интересы, существующие между нашими монархиями, не должны никогда изменяться. Я знаю, что хотели предположить в нас виды, гораздо менее возвышенные, ограничить нашу политику мелкими завоевательными планами с целью увеличения владений; но государство, подобное нашему, которое достаточно велико само по себе и которому позволительно чувствовать свои силы, не может никогда иметь мелочных видов. Ничтожные приобретения, какие мы недавно сделали от Порты и какие мы теперь делаем от Баварии, проистекают, с одной стороны, из наших прав, а с другой – составляют предмет чистого удобства без всякой примеси честолюбия и страсти к приобретению». Голицын заметил, что тон Кауница при этих разговорах совершенно рознился от прежнего, все это было сказано с искренностью и добродушением, чего прежде вовсе не замечалось в сообщениях австрийского канцлера. Но при венском дворе не могли не прийти к мысли, что такую перемену тона в Петербурге припишут баварскому вопросу, и потому император Иосиф счел нужным заметить Голицыну. «Мне досадно, – сказал он, – что ваш двор не обратился прежде к нам по турецким делам: наши добрые услуги могли бы быть действительнее. Впрочем, баварская перемена, вероятно, внушит кому-нибудь мысль, что благодаря ей мы так усердно предлагаем вам свои услуги. Но я вам говорю, что Бавария тут ни при чем. Мы улаживаемся с курфирстом-палатином насчет всего по-дружески: он признает наши права, мы рассуждаем об них только между собою; и Европа увидит, что мы не переступаем границу своих прав».

В феврале Кауниц сообщил Голицыну разные бумаги, которыми обменялись дворы венский и берлинский по поводу баварского наследства. При этом Кауниц спросил, прусский посланник барон Ридезель сделал ли Голицыну такое же сообщение; и когда тот отвечал, что нет (это была правда), то Кауниц начал говорить: «Наш двор хочет показать вашему неограниченное доверие. Я не сомневаюсь, что ваш двор увидит из поступков нашего решительное желание не нарушать ничьих прав; но мы точно так же не уступим пред угрожающими демонстрациями соседа, который завистливым взором следит за малейшим движением австрийского дома. Наш двор старался, как только мог, убедить прусского короля в своем праве на часть баварского наследства, которая нами и взята, и мы будем спокойно ожидать, произведут ли наши доказательства благоприятное впечатление на его ум; впрочем, приготовления и движения прусских войск заставили и нас обратиться к необходимым предосторожностям, хотя император и императрица ничего так не желают, как сохранения мира с королем, если только не нужно будет покупать этот мир в ущерб очевидным интересам и правам монархии». Когда Голицын склонил речь на Турцию, то Кауниц стал его уверять, что его двор не окажет России добрых услуг только наполовину, но употребит всевозможные усилия.

В начале апреля отношение петербургского двора к баварскому вопросу, склонность его на сторону Пруссии заставили Кауница переменить тон относительно дел турецких. Он начал употреблять тот лаконизм, который, по словам Голицына, характеризует несоответствие мыслей выражениям и показывает, что сердце не руководит более словами. «Будьте уверены, – сказал Кауниц, – что мы будем очень рады оказать услугу русской императрице и сообразоваться с ее желаниями, поскольку обстоятельства это позволят». Голицын писал Панину, что он счел благоразумным удовольствоваться этим.

После объявления войны со стороны Пруссии 1 июля вечером кн. Голицыну доложили, что барон Тугут желает иметь с ним тайное свидание. Посол был изумлен со стороны неожиданного гостя следующим предложением: «Императрица-королева, не будучи в состоянии примириться с мыслью об ужасах войны, отважилась на последнюю попытку к примирению с прусским королем; вследствие этого я получил приказание ее в-ства нынче же ночью отправиться в главную прусскую квартиру и предложить ему соглашение; но для большего прикрытия этого дела императрица приказала мне просить у вас паспорта на имя кого-нибудь из русских чиновников и письма к королю». Кн. Голицын отвечал, что с радостью исполнит желание императрицы, и тут же написал письмо к Фридриху II и паспорт Тугуту на имя Росдорфа, советника русского посольства.

Когда посольство Тугута не повело ни к каким результатам, в половине августа Кауниц обратился к Голицыну с внушением, не согласится ли русская императрица по своему великодушию и дружбе, которую император и императрица-королева всегда старались заслужить, повлиять на прусского короля, сломить его упорство при настоящем столкновении интересов обоих дворов и уничтожить в самом начале пагубную войну, угрожающую Германии. Передавая об этом Панину, Голицын писал, что все образованные люди в Вене указывают на русскую императрицу как решительницу настоящей войны и спасительницу австрийской монархии.

10 октября кн. Голицын сообщил Кауницу представление своего двора, заключавшее приглашение императрице-королеве прекратить несправедливую войну, которой никто не останется равнодушным зрителем. Кауниц был поражен этим представлением, что выразилось в его наружности и в необыкновенном волнении духа. Он начал говорить, что не понимает, каким образом последние, столь умеренные поступки его двора могли подвергнуться такой участи. «Я бы, – продолжал канцлер, – ничего не возразил, если б русская императрица громко объявила себя в пользу прусского короля, своего союзника, в том случае, когда бы австрийский дом объявил ему войну; но в то время, когда императрица-королева не перестает искать примирения, когда она добровольно лишает себя всех приобретенных выгод, когда она конфиденциально сообщает русской императрице о своем нетерпении видеть восстановление мира, – в это время никогда не могла она ожидать, что получит приговор своего унижения, подписанный тою самою государынею, которая постоянно отличалась справедливостью и великодушием, равно как и дружбой к их императорским величествам». – «Если бы вы, – отвечал Голицын, – хладнокровно пораздумали об обстоятельствах дела, то нашли бы его вполне естественным и последовательным. Мы разделяем общее мнение о неосновательности претензий венского двора на баварское наследство. Приняв во внимание это мнение и наши союзнические обязательства к королю прусскому, никак нельзя удивляться принятому нами решению; притом же наш двор предлагает добрые услуги для полюбовного улажения дела». – «Их и. в-ства, – возразил Кауниц, – обещали себе успех от вмешательства русской императрицы в настоящий спор и потому формально просили ее посредничества; но теперь они должны бояться совершенно противного: уверенность в такой сильной помощи, как помощь России, непременно увеличит претензии прусского короля, сделает его еще более непреклонным; таким образом, нашему двору остается выбирать между двумя крайностями: или совершенно пожертвовать своим достоинством, или отважиться на кровопролитную и, быть может, всеобщую войну». – «По моему мнению, – сказал Голицын, – достоинство двора не потерпит, если он откажется от несправедливых требований; императрица-королева приобрела бы бесконечную славу, если б даже отказалась от неоспоримых прав для предотвращения кровопролития». – «Я вас понимаю, князь, – отвечал Кауниц, – но вы меня не понимаете: мы согласны отдать Баварию и заключить мир, но только бы к нам не приступали с ножом к горлу и чтоб не старались с сердечною радостию усиливать государя, который рано или поздно воспользуется увеличением своих сил ко вреду вашей собственной империи». – «Я уверен, – сказал на это Голицын, – что мой двор не требует от вашего ничего такого, что бы могло повредить ему в глазах Европы; а с другой стороны, я предполагаю в прусском короле столько проницательности и осторожности, что он не захочет воспользоваться помощью моего двора для истребования от их и. в-ств мирных условий, унизительных и неудобоприемлемых». – «События это покажут, – сказал Кауниц, – предполагаю, что ваш двор примет наше предложение посредничества, насчет чего нетеще ответа из Петербурга». Кн. Голицын попросил его надеяться доброго успеха от этого предложения, и разговор кончился.



Поделиться книгой:

На главную
Назад