Все эти сношения вел Румянцев в Фокшанах, лежа в постели, к которой приковала его мучительная болезнь. Еще в августе, узнав о тяжелой болезни Румянцева, императрица решила отправить к нему назад Репнина для помощи в окончании мирного дела; если фельдмаршал оправится, то Репнин должен был ехать послом в Константинополь, в противном случае принять начальство над армиею. 14 сентября приехал Репнин в Фокшаны и на другой день написал в Петербург к Потемкину: «Я нашел фельдмаршала в крайней еще слабости и в несостоянии встать с постели, хотя уже из всей опасности и вышел. Жалко на него глядеть и на всех здесь находящихся; из всего города сделалась больница. Игельстром был очень болен, но уже ходит. Завадовский лежит, Аш, Велда, кн. Андрей Николаич тоже – одним словом сказать, все почти больны лихорадками и горячками. Из всех людей фельдмаршальских один его егерь только здоров, а прочие все или лежат, или насилу таскаются. Фельдмаршал поручил мне вам изъяснить, сколь он наичувствительно признателен за участие, кое вы приняли в его болезни, и за все знаки вашей к нему дружбы. Сам писать не в силах, а коль скоро сможет, то будет. Считая, что фельдмаршал недели через три или четыре придет в желаемые силы, тогда не вижу я, чтоб нужно мне было здесь при нем оставаться. Вы знаете, мой друг, что ему помощники не надобны. Сделай мне милость, спроси не только наставления, но милостивого по сему совета у государыни. Я боюсь, чтоб турки, сведав, что наш посол прискакал по почте, не подумали, что крайняя нужда нам спешить, и оттого бы не возгордились, а утаить сего нельзя, понеже оно публично в Петербурге, а оттоль сюда множество людей пишут. Представьте ее в-ству все сие, и если я буду столь счастлив, чтоб мысли мои встретились с мыслями ее в-ства, то испросите мне высочайшее позволение отсель к вам приехать, когда фельдмаршал придет в желаемые силы. Пожалуй, мой Друг, не замедли мне на сие ответом, а посольствы, конечно, прежде будущей весны быть не могут». Совет решил, что можно позволить Репнину приехать в Петербург.
Румянцев еще не успел оправиться от болезни, как на него возложена была новая обязанность – заведование Второю армиею, оставшеюся без начальника за отъездом Долгорукого, и улаживание дел татарских. По этому поводу Румянцев писал императрице: «Что касается свойств и расположения татарских народов, то едва ли и надеяться можно в скором времени видеть их спокойными и пользующимися, как следует, вольностью и независимостью. Я свое мнение основываю на том, что имевшие с ними дело Щербинин, Веселицкий и кн. Долгорукий одинаково и постоянно писали, что татары исполнены крайнего отвращения ко всем благодеяниям в. в-ства и никогда не переставали желать раболепствовать по-прежнему Порте, а теперь этого и формально ищут, о чем визирь в своем письме ко мне упоминает да и кн. Долгорукий писал, что они за этим депутатов своих отправили к Порте». Действительно, турецкие войска вышли из Крыма, флот отправился от его берегов назад в Константинополь, резидент Веселицкий был освобожден; но татары не хотели принять данной им вольности. Больному фельдмаршалу было тяжело заведовать двумя армиями, особенно при таких обстоятельствах. «Пощады я не делаю ни здоровью, ни самой жизни моей, – писал он Екатерине, – против совету докторов, кои беспокойство, сопряженное с управлением дел, главным препятствием моему выздоровлению полагают, я жертвую вседневно последними силами исполнению моей должности, но, во всем ослабевши от долгой болезни, едва могу распоряжать и сею частью и боюсь, чтоб в таком состоянии и тут чего-либо не проронить». Румянцев просил, чтоб для Второй армии назначили или опять кн. Долгорукова, или кого-либо другого, хорошо знающего дела того края, где расположена эта армия. Между тем великий визирь прямо обратился к Румянцеву с письмом, где выражал желание изменить мирные условия, именно касающиеся татар и дунайских княжеств, для которых в Кучук-Кайнарджи выговорены были льготы. На это Румянцев отвечал: «Скрыть не хочу моего крайнего удивления, каким объят я был, увидав содержание вашего письма. Дело столь торжественное, как мир, заключенный между Всероссийскою империею и Портою Оттоманскою уполномоченными от их государей, в своем исполнении не терпит ни отлагательств, ни остановки, и я должен вам сказать, не обинуясь, что ни один пункт в трактате не может быть нарушен без того, чтоб не нарушены были и все статьи его, и самое главное основание – искренность и добросовестность. Перемена священных договоров вслед за их постановлением была бы предосудительна достоинству и славе высочайших дворов. Хотя сказанное увольняет меня от дальнейших объяснений, однако хочу из дружбы к вам заметить следующее: татарские народы как вольные и независимые не принуждаются ни к чему противному магометанскому закону. Жалобы и просьбы их, хотя бы и действительно шли от них самих, не дают права ни той, ни другой державе входить в их разбор. Татары стали теперь народом вольным и ни от кого не зависимым, и об этом положении их Россия и Порта имеют между собою обязательства, которые должно исполнить независимо от татарских желаний. Вы сами говорите в письме своем что несколько лет велась война по несогласию на те условия, которые постановлены в Кайнардже; можно ли же опять требовать в них какой-нибудь перемены и этим трогать пепел прежнего несогласия?» В донесении от 5 ноября Петерсон поздравил Румянцева, что твердость его ответа произвела желанное действие: решено утвердить договор безо всякой перемены.
Но когда ошибка допущена в начале дела, то она непременно обнаружится в конце его. Ошибка, допущенная в начале крымского дела провозглашением независимости татар, была еще усилена уступкою туркам религиозного влияния над ними. Тотчас по заключении Кучук-Кайнарджийского мира Панин писал Веселицкому относительно его условий о татарах: «Хотя татары со стороны Порты в рассуждении политического и гражданского их состояния и признаны совершенно свободными и ни от кого не зависимыми, но с тем, однако ж, чтоб они в духовных обрядах как единоверные с турками в рассуждении султана яко верховного калифа сообразовались правилам, законом их предписанным, но без малейшего предосуждения утверждаемой для них политической и гражданской вольности. По бывшим о сей духовной должности татар к турецкому государю на Фокшанском и Бухарестском конгрессах рассмотрениям имела она состоять в том, чтоб каждый новый хан крымский, добровольным избранием возводимый на сию степень, возвещал о том оттоманскому престолу грамотою своею чрез нарочную депутацию и требовал от оного утверждения или же благословения на свое достоинство; чтоб судьи крымские, поелику суд и расправа магометанская в тесном соединении с их же законом состоят, снабдеваемы были полною мочью от кадилескера константинопольского, а по крайней мере чтоб при первом случае, но единожды на все уже последствие времени не требовано было татарским правительством судей их настоящих и будущих благословляющая бумага и чтоб в Крыме и во всех татарского владения местах каждую пятницу в мечетях возносимо было в молитвах имя султанское. Без сомнения. Порта и не оставит стараться тотчас о приведении сих трех пунктов в полное действо; но против того настоит опасность, чтоб татары по невежеству своему, суеверству и неограниченной к туркам преданности не подвиглись, буде оставить без предостережения, поступить далее, нежели совместно быть может с настоящим их независимым состоянием. Пускай посему начинают татары возглашать имя султанское в своих мечетях; но, как скоро разведаете вы о намерении ханском и приготовлениях к сношению с Портою для возвещения ей о своем начальстве и испрошения на то ее подтверждения, также и полной мочи для судей татарских, можете тогда потребовать о сообщении вам отправляемых к Порте писем яко первых по свободе приобретенной, которые, буде найдете в чем-либо несвойственными с настоящим татар положением, стараться имеете исправить вашими хану и правительству крымскому изъяснениями, чтоб хан явился пред султаном не рабом, а господином, действующим только по духовным убеждениям».
Таким образом, татары были поставлены между двух огней: между султаном, которого они должны были считать своим духовным владыкою и молиться за него, и Россиею, которая при первом случае вражды с султаном потребует, чтобы татары также объявили себя против него. Понятно, что татары, особенно их духовенство, будут стараться всеми силами выйти из такого тяжелого положения именно возвращением к старине; а другие, как Шагин-Гирей, которые хотели совершенно нового порядка вещей, полной независимости от Порты, были крайне недовольны условием духовной зависимости от султана, вовсе не признавая за нею религиозного основания.
Шагин-Гирей выступил в это время опять на поприще по поводу ногайских волнений. В самом начале года кн. Долгорукий уведомил о разврате ногайцев, прельщенных подарками, которые раздавал им хан, присланный Портою в Суджук-Кале. Едичкульская орда возмутилась и захватила русского пристава с командою. Сначала в Совете решено было против турецких денег действовать деньгами же и разрешено Щербинину употребить на это 35000 рублей. Но одними деньгами нельзя было помочь; гораздо успешнее действовал подполковник Бухвостов, который несколько раз поразил мятежных ногаев и прогнал из Едисанской орды присланного турками калгу; для окончательного же успокоения ногаев решено было послать к ним Шагин-Гирея. Панин писал ему письмо (26 февраля): «Полученное известие при высочайшем дворе ее и. в. о восприятом вашим сиятельством намерении переехать в ногайские народы для начальствования над оными произвело великое удовольствие. Без сомнения, потщитесь вы при бытности вашей в ордах ногайских и толь вяще по подающимся лучшим там Для вас способам отечеству вашему и всем народам татарским учиниться благодетелем и наставником; природа ваша и добродетели отличные достойны того, чтоб народы татарские, избавленные великодушным ее и. в. подвигом по единому человеколюбию, из поносного рабства и неволи и в независимом состоянии здешним попечением и стражею сохраняемые, но, к удивлению и крайнему сожалению, по малой своей разборчивости почти не чувствующие выгодности и превосходства настоящего своего жребия пред прежним презрительным, тяжким и бедственным, во всем том были вразумлены и приведены в прочный для них порядок чрез ваше сиятельство и чтоб таким образом слава вашего имени и в будущее их потомство распространилась для примера и подражания. Для достижения сего вашего намерения вы не только деньгами, но и войсками воспособствованы будете, а сверх того, и те 12000 рублей, кои вам назначены ежегодно для вашего в здешних границах пребывания, також производимы вам будут, пока благонамеренными останетесь, и ежели б по случаю какой для вас опасности вы долее между ногайцами быть не могли, тогда можете по-прежнему восприять убежище в здешнюю империю и ожидать всякого пристойного уважения». В то же время кн. Долгорукий получил рескрипт: «Доставление живущему под нашим покровительством в Полтаве Шагин-Гирею, калге-салтану крымскому, главного над ордами ногайскими правления, будучи, по-видимому, средством из лучших и надежнейших к удержанию сих легкомысленных людей и во время продолжающейся войны в положении, свойственном с пользою нашей империи, тем паче нашего старания достойно, что сверх исполнения вида, толико важного и нужного, найдет и калга-салтан в том же самом по состоянию и обстоятельствам своим самое сходственнейшее воздаяние своей к нам преданности. Пусть он как наискорее отправлен будет к ногайцам, чтоб получил и пособие войсками и деньгами для устрашения одним способом злонамеренных и приобретения другим себе доброжелательствующих и чтоб находился при нем и особливый пристав, наблюдающий его поведение. Денег калге в пособие назначается до 30000 рублей. И как мы желаем, чтоб искательство им власти над ордами ногайскими ни малейшего вида принуждения не имело, но совершилось с соблюдением всей наружной свободности, добровольным избранием, для того потщитесь дать калге-салтану уразуметь, колико для него нужно и полезно будет удалиться от всяких мер строгих нашим оружием, а вместо того стараться общую снискать доверенность снисходительством и пристойными изъяснениями. Полковник Бринк может должность пристава исполнять».
Шагин-Гирей отправился на Кубань; заключен был Кучук-Кайнарджийский мир, но крымцы заявляли упорное желание оставаться под турецким владычеством. Калга хотел воспользоваться этим для достижения своих целей и открыл Щербинину, что есть возможность склонить ногаев к протесту против поведения крымцев и к возведению на ханство его, Шагин-Гирея, если ему дано будет 100000 рублей и несколько войска для охраны. Когда 27 октября в Совете было прочтено донесение Щербинина, то Совет «признал предложение калги весьма полезным к утверждению сооруженной нами татарской области и рассуждал, что можно исполнить оное как дело, единственно между татар произойтить могущее, без остуды с Портою; что посредством денег все на Кубани татары и сам Джан-Мамбет-бей в то употреблены быть могут; что, без сомнения, одержат они поверхность над крымцами и Порта, не видя явного нашего участия, а притом и опасаясь нарушить мир, не осмелится подкрепить их; что калга, будучи нам обязан возведением своим на ханство, останется совсем преданным к нашей стороне и что, таким образом, нечувствительно отвыкнут татары от турков и могут сделаться наконец совершенно от них независимыми».
Но Шагин-Гирею на этот раз не удалось достигнуть своей цели. Румянцев, получив благоприятные известия от Петерсона из Константинополя, не хотел мешать утверждению мира новыми движениями с Кубани и дал знать Щербинину, чтоб остановился приведением в исполнение Шагин-Гиреева плана. В Петербурге были совершенно согласны с мнением фельдмаршала, и 15 декабря Совет одобрил рескрипт Щербинину о неисполнении теперь плана калги-султана и о содержании, однако, татар к тому в готовности, не допуская их переселяться в старые их жилища.
Несмотря на то что дела татарские не предвещали продолжительности Кучук-Кайнарджийскому миру, заключение его с такими выгодами при важных затруднениях внутри России должно было произвести сильное впечатление на соседние дворы, которые по отношению к польскому вопросу чувствовали себя до сих пор гораздо развязнее.
23 января Штакельберг писал Панину из Варшавы: «Начиная с короля до последнего депутата, никто не смеет высказаться в пользу греков-неуниатов и диссидентов, если бы даже в глубине своего сердца кто-нибудь и был убежден в правоте их дела; фанатизм, вместо того чтоб уменьшаться, усилился! Страх теперь не действует, как прежде, по причине системы ханжества венского двора. Я пригласил к себе моих обоих товарищей и предложил им порассудить о диссидентском деле, которое скоро пойдет. Я не буду говорить о Бенуа. Его мнения, совершенно согласные с правотою дела, остаются те же, как и прежде, а его будущие действия будут согласны с интересами его государя в этом деле. Он вместе со мною убеждал барона Ревицкого, но понапрасну: Ревицкий твердил свое, что особенно при настоящем положении дела, при чрезвычайном уменьшении жителей этого исповедания вследствие раздела, неприлично давать им место на сейме наравне с католиками; и вообще его двор сделал внушения в Петербурге и особенно в Берлине, где признали справедливость того, что Австрия, как государство католическое, не может заступаться за диссидентов. Легко представить себе впечатление, производимое на поляков поведением венского двора. Приехав в Польшу, я нашел народ исполненным предубеждений против России и ослепленным своею неблагодарностью. Раздел усилил эти чувства». 3 марта Штакельберг писал: «Бенуа мне обещал действовать заодно в борьбе с предрассудками, увеличению которых так содействовали папский нунций и барон Ревицкий. Первый толкует об анафеме, а другой обещает именем своего двора деньги и помощь, хотя мне говорит, что он нейтрален». Но союзники останавливали дело не по одному диссидентскому вопросу. Мы видим, что Австрия захватила польские земли по реку Сбруч; теперь пришло известие, что пруссаки изменили пограничную линию, обозначенную в договоре, забирают польские земли. Делегация завопила; послы начали ей грозить, но получили в ответ: «Сознание своей слабости заставило нас купить уступкою лучшей части Польши надежду владеть остальным спокойно; но при виде, что и это остальное не безопасно от ежедневных захватов, нам нечего больше бояться, и мы скорее согласимся быть поделенными окончательно, чем умирать на малом огне». Штакельберг жаловался, что это происшествие уничтожает надежду кончить все дела к 6 мая, времени открытия сейма. Дело кончилось тем, что делегация решила единогласно отправить знатных людей в Петербург и Вену с просьбою о посредничестве, причем в Петербург решено отправить великого гетмана Браницкого; решено было также отправить доверенного человека и в Берлин, просить Фридриха II остановить разграничение. А между тем диссидентское дело висело грозною тучей над головами. Штакельберг писал Панину 24 марта: «Мое положение будет трудное между католическим фанатизмом, с одной стороны, и упорством, иногда мелочным, диссидентов – с другой. Эти господа, справедливо раздраженные обидами, требуют полного равенства, не вникая в положение вещей, не принимая в расчет необходимость ограничиться существенным, ибо число их ничтожно в сравнении с числом католиков. Каждый день я уверяю их, что по крайней мере в известном числе они непременно будут допущены к участию в сеймах, но это их не успокаивает; они хотят полных прав, включая и право быть членами Постоянного совета. Все это они получат со временем, но теперь нельзя провести вследствие сопротивления венского двора и затруднений нового правительства. Нужно было бы гренадеров, чтоб нести проект Постоянного совета в делегацию, если бы мы объявили, что в него войдут диссиденты. Будущее для них будет менее страшно, если при новой правительственной форме король и разумнейшая часть народонаселения успеют ослабить влияние епископов и римского двора вообще».
Барон Ревицкий внушил членам депутации, чтоб держались крепко относительно диссидентского дела, а он отвечает зa следствия. Штакельберг опасался, что переговоры порвутся на пункте допущения диссидентов на сейм, и писал Панину, что для успеха дела нужно объявление императрицы, что она обещает свое посредничество у короля прусского по делу разграничения только в том случае, когда диссидентское дело решено будет по инструкции, данной ею своему министру в Варшаве. Если король прусский под этим же условием выполнит соглашение относительно границ, то диссидентское дело, эта основа спокойствия Польши, будет покончено навсегда.
Сейм собрался и снова отсрочил свои заседания до 1 августа, чтоб дать время делегации порешить все вопросы. Всего больше могло взять времени пограничное дело: Фридрих II захватывал на том основании, что Австрия захватила лишнее. Австрия не думала возвращать этого лишка; мало того, Ревицкий уверял Штакельберга, что если прусский король оставит за собою свои захваты, то и венский двор не ограничится своими прежними захватами. Штакельберг не предвидел этому конца. В то же время беспокоил его гетман Браницкий, который присылал из Петербурга вести, волновавшие всю Польшу. Штакельберг просил Панина унять Браницкого. «Это человек, – писал он, – способный служить, но надобно полагать границы его воображению, иначе он ниспровергнет все. Вы должны заметить, что он хочет быть самовластным кормчим корабля. Он, быть может, у вас несколько раз упоминал о короле, но это только из приличия. Он держит Станислава-Августа в подчинении посредством чувства, которое, переставая быть дружбою, приближается к страху. В своем стремлении стать единственным главою партии он подражает всем тем, которые прежде его были нашими орудиями. Как только они укреплялись нашим покровительством, становились сильны и богаты через него, то благодарность изглаживалась из их сердец и уступала место ненависти, когда русские послы, заметив, что играют второстепенную роль, старались снова поднять Россию на то место, которое принадлежит ей в польских делах. Ваше сиятельство знаете, как вследствие польской анархии и власти вельмож русским послам было трудно удерживать нынешнего короля и вельмож, чтоб они не употребляли во зло покровительство императрицы, когда первый имел постоянно в виду самодержавие, а последние – притеснение своих сограждан. Обстоятельства переменились, но виды остались прежние. Если этому не помешать, то король будет делать то же, что делал всегда, Польша погибнет, а Браницкий последует примеру Чарторыйских, с той разницею, что он, может быть, честнее, но зато горячее. Россия, король, если только захочет, и все честные люди найдут в Национальном совете средства против зла, если только равновесие, раз установленное, будет сохраняться. Вы так часто давали мне чувствовать важность Польши для России особенно когда после мира образуется твердая система относительно целой Европы и нам нужно будет обеспечить себе этот оплот империи, столь полезный и в войне, и в мире, которым стало гораздо труднее управлять с тех пор, как две другие державы так приблизились к нему. Вы мне позволите окончить мою депешу необходимыми размышлениями. Пружина страха, столь могущественная относительно поляков, почти совершенно ослабела с нашей стороны, потому что почти все значительные вельможи королевства находятся смешанными подданными трех держав. Отсюда, когда им внушают, что их поведение может не понравиться России, они выставляют покровительство других дворов, и преимущественно венского. Если пружина страха ослабела, то благоразумие требует обеспечить себе пружины надежды и благодеяний. В этом отношении надобно заставить Браницкого, чтоб он со своей стороны принудил короля оставить упорную систему преследования всех людей, преданных России. Вы обратили этих бедняков ко мне, с тем, чтоб они получили вознаграждение здесь, ибо большие военные издержки препятствуют императрице сделать это самой; но когда я ходатайствую о них пред королем, то не только получаю отказ, но его величество косвенно вредит им в делегации, объявляя публично, что такова участь людей, которые обращаются к чужой державе. Легко понять, какое впечатление это производит ежедневно и как чрез это король утверждает свою систему уничтожения нашего значения в Польше, тогда как при королях саксонских Россия совершенно располагала Польшей вследствие уважения этих государей к нашим рекомендациям. Если вы для восстановления нашего прежнего значения не воспользуетесь пребыванием Браницкого в Петербурге, то король успеет сделать Россию в Польше столь же незначительною, как самые отдаленные дворы. Есть еще предмет, относительно которого нужно поставить Браницкого, – это именно на счет переговоров, которые ведет польский король при всех дворах Европы насчет собственных своих интересов, насчет самодержавия, потому что король шведский окончательно вскружил ему голову».
Но в то время как Штакельберг требовал от Панина, чтоб тот наставлял Браницкого действовать согласно с видами России, оказывалось, что Браницкий по соглашению с королем поехал в Петербург для ниспровержения постановлений о Постоянном совете, вследствие чего королевская партия в делегации возобновила дело о Совете и выставила против него сильное сопротивление. Приверженцы короля имели дерзость сказать, что между ним и министрами трех дворов не было никакого соглашения насчет Совета. Это сильно раздражило Штакельберга, Бенуа и Ревицкого. «Только в Польше могут делаться подобные вещи!» – писал Штакельберг Панину. Послы указали на письменное соглашение с королем. Король велел своим приверженцам объявить, что он ничего не подписывал. Тогда Штакельберг показал записку короля, написанную к нему на другой день после соглашения и где Станислав-Август объявлял, что, соглашаясь на учреждение Совета, приносит этим жертву уважению своему к императрице. Чтоб помешать делу в делегации, приверженцы короля стали говорить, что так как в Совете должны принять участие три государственные чина, то надобно обозначить исключение диссидентов, и вся делегация начала этого требовать. Штакельберг отвечал, что не должно мешать предметов, что о диссидентах будет речь впереди. Заседание отложили до следующего дня, а между тем король, будучи не в состоянии отречься от своего соглашения с послами, объявил, что его к этому принудили угрозами. В следующее заседание Постоянный совет прошел в делегации, причем возобновились крики, чтоб диссиденты были из него исключены. Штакельберг опять настаивал, что не должно смешивать предметов; и Ревицкий взял его сторону, но в то же время в своей речи дал почувствовать, что Россия зашла слишком далеко в договоре 1768 года и что по приказаниям своего двора он примет самое живое участие в поддержании существенных прав господствующей в Польше религии, даже прибавил, что будет стараться о недопущении диссидентов в Постоянный совет. Делу о Постоянном совете помогла книга отца Канарского, содержавшая проект Постоянного совета, сходный с русским, только еще менее благоприятный для короля; мало того, автор привез письма князя Чарторыйского, канцлера литовского и стольника литовского, нынешнего короля, в которых проект был признан спасительным. Дело о Постоянном совете кончилось, но дела о границах и диссидентах перешли на 1775 год.
Первое дело вело к усиленным сношениям между Берлином, Веною и Петербургом. Старый друг России прусский король принимал самое живое участие в затруднительном положении ее в первой половине года: он очень огорчался казацким бунтом, но в этой печали утешением служила ему возможность настаивать, чтоб Россия поспешила заключить мир с Портою, уступив и относительно Крыма, и относительно плавания по Черному морю; другим утешением служила возможность приобрести от Польши лишние землицы. 4 января король писал Сольмсу: «Так как я друг России, то вы не можете сомневаться, что я очень опечален известиями о казацком бунте. Это искра, которую нужно погасить прежде, чем она произведет пожар. Это заставляет меня сильнее, чем когда-либо, желать для России заключения мира с турками. Скажите графу Панину, что если турки готовы сделать желанные предложения, то некстати заниматься мелочами; я думаю, что для России в эту минуту мир важнее всех завоеваний, какие она может сделать. Фон-Свитен возвратился из Вены с жалобами на русских, которые делают австрийцам препятствия относительно границ Галиции; венский двор, по его словам, твердо решился не отступаться от своих владений. Если же, – продолжал Фридрих, – австрийцам в Петербурге уступят, а мне будут делать затруднения, то, значит, русский двор лучше поступит с завистниками, чем с самыми верными союзниками. Мне кажется, было бы всего лучше, если бы петербургский двор подарил нам обоим эти землицы, которые нам обоим очень пригодны, а в сущности пустяки. А вот, наконец, новости из Франции: Дюран пишет о своих успехах; при русском дворе, говорит он, интерес государственный идет позади личных страстей. Ему хотелось уколоть четолюбие упреком, что Россия получает указы от короля прусского. Внутри России, по его словам, бунт, затруднения в сборе рекрут и дурные распоряжения относительно войны. Все это должно вести к затруднениям, которые заставят Россию обратиться к Франции». В следующем месяце Фридрих писал: «Я одобряю мудрые меры графа Панина, чтоб не возбуждать вражды Австрии, особенно в настоящих обстоятельствах. Но я не обещаю России больших выгод от ее любезностей: никогда они не доставят ей существенной дружбы венского двора. Я имею право предполагать в нем ту же зависть, какую питают Англия и Франция относительно русской торговли в Турции. Из этой зависти Франции так хочется поссорить три двора и овладеть посредничеством при заключении мира между Россиею и Турциею. Как бы то ни было, если Россия действительно желает поскорее заключить мир с Портою, то она имеет к тому средство без всякого посредничества. Стоит только ей смягчить условия относительно торговли и татар». В марте советы короля заключать скорее мир со смягчением условий становятся еще сильнее. Фридрих пишет, что от этого смягчения условий военная слава России не потерпит никакого ущерба, тогда как военное счастье непостоянно. Переход через Дунай – дело всегда чрезвычайно трудное. Надобно поскорее заключить мир, пока еще не испытали превратности военного счастья. Выгоды от независимости или подчинения татар не могут уравновесить риска, какому подвергается Россия при перемене счастья на Дунае или в Крыму. Король стонет при одной мысли об этом. Неудачи в Турции поведут к новым замешательствам в Польше, более опасным, чем прежде; и нельзя поручиться, что шведский король не воспользуется случаем для отнятия той части Финляндии, которая теперь за Россиею. Если Порта не предложит условий слишком невыносимых, то России лучше всего помириться. О превратностях военного счастья Фридрих говорил по собственному примеру.
В апреле Фридрих был сильно озабочен намерением Австрии обратиться прямо к польскому двору и от него получить согласие на увеличение своей доли, тогда как все это дело должно быть улажено между тремя дворами, которые одни должны заботиться о взаимном равновесии, а Польша тут ни при чем. Фридрих приказывал Сольмсу объявить Панину, что если Австрия добьется расширения своей доли, то он будет добиваться увеличения своей и надеется в этом случае получить помощь от двора, одинаково с ним заинтересованного в поддержании равновесия между Австриею и Пруссиею. В Петербурге хорошо знали, что поддержание этого равновесия может завести очень далеко, и потому с первого же года очень дурно приняли предложение Австрии перенести ее границу с Серета (или Подгурже, как он был назван в договоре) на Сбруч. Панин в разговоре с Лобковичем прямо высказался, что если австрийцы не откажутся от своих претензий, то не будет никакого основания требовать от прусского короля, чтоб и он не делал дальнейших захватов, и когда Лобкович вздумал было объяснить, что Австрия в данном случае имеет более права, чем Пруссия, то Панин заметил, что, наоборот, прусскую претензию на все течение реки Нетце можно еще как-нибудь вывесть из выражений договора, тогда как ссылка Австрии на недостаточность сведений, по которой явилась на карте какая-то неизвестная река, не имеет значения и не дает права распространять границы до таких местностей, о которых при заключении договора никто и не думал. Панин закончил разговор словами, что пусть прежде Австрия сговорится с Пруссиею и потом уже обратятся к России.
Австрия начала сговариваться с Пруссиею. Фридрих II был недоволен Петербургом и говорил фон-Свитену: «Это чистое крючкотворство с русской стороны, я нахожу ваши объявления основательными; я не принимаю никакого участия в затруднениях, какие вам делают, я вовсе не завидую вашей доле. Мне также делают крючкотворства, как и вам, из-за пустяков». Когда фон-Свитен заметил ему, что, смотря по тому, как в Петербурге смотрят на дело, Австрия и Пруссия должны согласиться не в том, чтоб увеличить свои владения, но только в том, как бы выгоднее определить границы, следовательно, кое-что и урезать из занятого, то Фридрих отвечал: «Надобно удержать за собою все, чем мы теперь владеем; надобно поддержать свое право». Тут же Фридрих высказал, почему он так решительно выражается, не обращая внимания на неудовольствие России: это государство находится в таком затруднительном положении, что не в состоянии помешать их делу; пугачевский бунт у Румянцева взял 15000 войска; народ страшно наскучил войною, рекрутские наборы затруднены.
Но Австрия была озабочена не одним сопротивлением России. Из Варшавы Ревицкий писал о новых захватах Фридриха II, говорили уже, что с Нетцы он перенес свою границу на Варту; следовательно, если положить основанием равновесие в долях, т. е. соперничество с прусским королем в захватах, то чем кончится дело? Австрия вовсе не хотела окончательного разрушения Польши, напротив, хотела приобрести в ней наибольшее влияние, значение покровительствующей державы, и поэтому она объявила прусскому королю, что надобно вести дело о границах вместе с поляками в делегации. Легко представить раздражение Фридриха; в депеше к Сольмсу он величал за это Кауница страшным человеком, самым гордым и в то же время величайшим мошенником между смертными.
Этот разрыв между Пруссиею и Австриею заставил обе державы отдельно хлопотать в Петербурге о своем деле. Но Екатерина не хотела изменить своего прежнего взгляда, требовала, чтоб границы были установлены согласно договору, именно так, как поступила Россия относительно Белоруссии. Так как Фридрих объявил, что он не уступит ни пяди из занятых им земель, если Австрия не откажется от своих претензий, то Панин снова принялся убеждать Лобковича к уступке, опять выставляя на вид, что если б не Австрия, то прусский король и не подумал бы занимать что-нибудь лишнее. Когда все увещания остались бесполезными. Екатерина решилась обратиться непосредственно к Фридриху, Иосифу и Марии-Терезии с увещаниями ограничиться землями, выговоренными в конвенции. Но как только Фридрих узнал о решении Екатерины писать к нему и государям австрийским, то немедленно послал за фон-Свитеном. «Если вы хотите уступить что-нибудь, – сказал он ему, – то прошу объявить мне, и я распоряжусь, со своей стороны, чтоб нам остаться всегда в соединении. Браницкий разгорячил головы в Петербурге; видите ли, интерес польского короля состоит в том, чтоб выиграть время в надежде, что, быть может, возникнут несогласия между тремя дворами. Все это его дело; он заставил Браницкого кричать там, преувеличил дело, требовал правосудия, покровительства императрицы, которая и далась в обман; но нам стоит только держаться вместе, и буря рассеется. Хотите знать мое мнение: не будем торопиться ответом на письма русской императрицы; движение там уляжется; я их (т. е. русских) знаю; первые впечатления очень сильны, но они исчезают со временем. Польский король выбрал Браницкого нарочно, зная, что его в Петербурге будут слушать и сама императрица допустит его к себе, ибо он был доверенным лицом ее и Станислава Понятовского, когда последний был в Петербурге при императрице Елисавете. Браницкий умел воспользоваться этими старыми отношениями и убедил императрицу, что ее слава требует заступиться за поляков, доведенных до отчаяния. Вследствие этого и написаны были к ним письма; но это еще не все, это только прелюдия; план Браницкого состоял в том, что, если после получения писем от русской императрицы вы не отступитесь от занятых вами земель, я вместе с Россиею должен обратиться к вам с увещаниями и, если вы и тут не согласитесь уступить, поляки созовут посполитое рушение и нападут на вас, а мы будем смотреть спокойно. Мне сообщили этот прекрасный план во всех подробностях; я не хотел отвечать на него серьезно и старался обратить в смех. Я дал почувствовать императрице, что мы будем играть роль польских Дон-Кихотов и что я вовсе не расположен к этой роли.
Но с пограничным делом надобно было спешить, а не затягивать его, не отвечая на русские требования уступок или отвечая таким образом: мы готовы уступить, если другие уступят». Скрепя сердце в Берлине и Вене должны были прийти к решению: потребовать от поляков признать претензии обоих дворов, а если поляки не согласятся, обратиться к России, чтоб решать вопрос всем трем державам вместе. Поляки объявили, что претензии Австрии и Пруссии не могут быть рассмотрены в Варшаве, непременно нужно отправить особые комиссии. Опять скрепя сердце надобно было и на это согласиться. Поляки имели свои выгоды медлить отправлением комиссаров, год проходил, а Фридрих в сердцах писал Сольмсу: «Признаюсь, я бы желал иметь средство убедить графа Панина в необходимости сделать полякам декларацию посильнее. До сих пор эти республиканцы выставляют тысячи затруднений в определении наших границ, и Австрия находит их комиссаров столь же непреклонными, как и я. Надобно полагать, что эта комиссия не будет иметь ни малейшего успеха, дело будет передано в делегацию и у нас будет еще много хлопот. Россия будет иметь ту же участь в диссидентском деле, и я очень сомневаюсь, что она достигнет своей цели без криков и шуму. Поляки по своей глупости думают, что венский двор и я сделаем все возможное, чтоб заставить Россию вывести свои войска из Польши. Австрийский министр отвечал на эту просьбу в общих выражениях, но Бенуа отлично отвечал, что так как дела далеки от окончания, то и нельзя думать, чтоб спокойствие было восстановлено в Польше, а его восстановление есть единственная цель пребывания в ней иностранных войск; следовательно, дело идет не о выходе русских войск, а о том, чтоб австрийские и прусские войска не вошли опять в Польшу вследствие медленности и недоброжелательства в переговорах. Поляки, – продолжал Фридрих, – не так сговорчивы, как, быть может, о них думают в Петербурге, и сейм никогда не кончится, если Россия на них не прикрикнет. Почти два года прошло с тех пор, как собрана делегация, и что сделано? Едва прошло дело о Постоянном совете. Вопросы о власти великого гетмана, о войске, о королевских выборах, о доходах, о диссидентах находятся в прежнем положении, и не думают о их решении. Если позволит делегация вести так дело, то пройдет еще несколько лет прежде, чем мы с ними покончим. Верно то, что ни я, ни Россия, ни венский двор не можем никогда положиться на поляков. Это народ легкомысленный и корыстолюбивый, лучшие резоны не производят над ними никакого впечатления, страх и деньги суть единственные пружины этой тяжелой массы».
Итак, надобно было обращаться к России, просить ее, чтоб прикрикнула на поляков, а на Россию прикрикнуть было нельзя после Кайнарджийского мира. Фридрих попробовал было внушить в Петербурге, что мир непрочен, что Пруссия снова может получить важное для России значение в делах турецких, но попытка не удалась. В начале октября Фридрих переслал в Петербург депешу Зегелина из Константинополя, в которой давалось знать, что Порта просит прусского короля употребить свои добрые услуги для смягчения условий Кучук-Кайнарджийского мира. Екатерина написала Панину: «Вы можете ответствовать заверно, что без новой войны нынешнего трактата ни единой строки не переменю, а лучше бы Порте оглянуться, что у ней делается в соседстве, нежели нас ябедою отвратить от истинного с нею согласия, которое я ненарушимо содержать намерена». Последние слова относились к занятию австрийцами земель в Молдавии, о котором Румянцев уже переписывался с Петерсоном. Мы видели, что кроме польских земель взять что-нибудь и у Турции было любимою мыслею Иосифа II. В начале 1774 года в Вене были в блаженном настроении духа: Россия, занятая на востоке Пугачевым, должна заключить самый невыгодный для себя мир с Портою, какого только могла желать Австрия. И вдруг страшное разочарование: Россия заключает мир самый выгодный, какого только могла желать! Негодование против турок было страшное. Кауниц говорил: «Турки вполне заслужили несчастие, которое их постигло, частик) своим слабым и глупым ведением войны, частию недостатком доверия к державам, которые, особенно Австрия, желали высвободить их из затруднительного положения. Зачем не потребовали они посредничества Австрии, Англии и Голландии? Каждая из этих держав помогла бы им получить выгоднейшие условия, и мы были бы все довольны. Но этот народ предназначен к погибели, и небольшое, но хорошее войско может, когда угодно, выгнать турок из Европы». Но если так легко выгнать турок из Европы, то еще легче отобрать у них какую-нибудь землицу; сами турки не в состоянии вести теперь новой войны; Россия не станет воевать из-за Турции; король прусский, принявший «Политический катехизис», не должен сердиться, что на основании этого акта позволяют себе небольшие приобретения, не беспокоя ДРУГ Друга уведомлениями; прусский король сам может взять себе где-нибудь что-нибудь, а, если возьмет слишком много, Австрия на основании равновесия прибавит к своей доле. Стоит только выбрать какую-нибудь землицу поудобнее, и выбрали Буковину, прилежащую к Трансильвании часть Молдавии, очень выгодную теперь по отношению к новым польским владениям Австрии. Буковина была занята австрийскими войсками; Турция не двигалась; в Петербурге положили ждать, что скажет король прусский, и вообще были очень довольны поступком австрийцев, что видно из письма Екатерины к кн. Репнину: «А сбывается часто по моему желанию; вот и цесарцы ссорятся с турками; готова об заклад биться, что первые биты будут, а я, руки упираючи в бока, как ферт, сидеть буду и на них погляжу, а в устах везде у меня будут слова: добрые официи». Оставалась Франция, всегдашняя заступница за турок, но Франции было теперь не до Буковины.
9 января приехал в Париж новый посланник, князь Иван Сергеевич Борятинский, а в апреле умер король Людовик XV, вследствие чего вышел в отставку герцог Эгильон и был заменен графом Верженем, вызванным из Стокгольма. Борятинский писал, будто новый король, Людовик XVI, рассуждая о системе герцога Шуазеля, говорил, что Франция издерживает много денег на субсидии и пенсионы понапрасну. «Какая мне нужда, – говорил король, – что Россия ведет войну с турками, а в Польше делаются конфедерации, и зачем давать субсидии Швеции и Дании? Я все эти лишние расходы сокращу». Известие о Кучук-Кайнарджийском мире произвело страшное впечатление, особенно в министерстве. «Невероятно, – писал Борятинский, – до какой степени простирается здесь зависть к нашим успехам. Находящиеся здесь поляки в великом горе. Австрийский посол очень мало оказывает мне откровенности, если что говорит, то в общих, с двойным смыслом выражениях».
При настоящем положении Франции Швеция не могла на нее много рассчитывать.
В мае месяце Остерман уехал из Стокгольма в Петербург, оставив ведение дел резиденту Стахиеву. В июле на придворном бале король подошел к Стахиеву и сказал, что этим летом он никак не может посетить императрицу, но непременно сделает это в будущем году, о чем никому заранее рассказывать не будет, давая этим знать, что в этом году исполнению его желания помешали другие люди. Король распространился о необходимости свидания с императрицею. «При личном свидании, – говорил он, – я в четверть часа могу сделать больше для утверждения взаимного благополучия обоих дворов, чем министериальною перепискою в продолжение целого года, особенно для уничтожения всяких недоразумений и подозрений, возбуждаемых недоброжелательными людьми и, быть может, некоторыми свойственниками. Горю желанием видеться с императрицею и при этом свидании однажды навсегда закрыть дорогу недоброжелательным внушениям. Мне известны наветы и наущения, которые по поводу последней здешней перемены делались в Петербурге на меня, а здесь мне – на петербургский двор. Я в одно ухо впускал, а из другого выпускал. А что касается самой этой перемены, то я решился на нее не прежде, как чины вознамерились согнать сенаторов с их стульев. Я должен отдать справедливость графу Остерману и вам, что вы прилагали всевозможное старание сдержать тогдашнее беспредельное своеволие в трех нижних чинах, но сдержать было иначе нельзя, как тем, что я сделал». По поводу Кучук-Кайнарджийского мира Стахиев писал: «Чем славнее и выгоднее для нашего двора этот мир, тем неприятнее он здешнему двору и его приверженцам, тем более что французский двор ласкал его надеждою помещения в трактате турецкой гарантии для здешней формы правления, что и было причиною, почему король отложил свое путешествие в Петербург: французский посол Вержен грозил королю, что если он поедет в Петербург, то этой гарантии не будет».
Как Екатерина понимала отношения России к европейским державам после заключения Кучук-Кайнарджийского мира, показывает следующий случай. Тотчас по получении известия о заключении мира в Ораниенбауме было собрание при дворе; где находились все иностранные министры. Императрица, садясь за карты и приглашая играть с собою министров датского и английского, сказала громко, чтоб все слышали: «Нынешний день для меня очень радостен, и я хочу видеть около себя только веселые лица».
ГЛАВА ВТОРАЯ
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II АЛЕКСЕЕВНЫ
С учреждением Совета Правительствующий сенат в действительности уступал ему первенствующее значение. Императрица, присутствуя очень часто в заседаниях Совета, не присутствует более в сенатских заседаниях, объявляя свою волю на письме или чрез генерал-прокурора. Так, по поводу наказания поручика Дубасова, убившего прикащика граф. Разумовской, состоялась собственноручная резолюция. «Заменя ему десятилетнее его содержание в тюрьме, освободить, а Сенату рассмотреть, по какой причине такого состояния дело толь долгое время решено не было, и впредь нашему Сенату непременным оком смотреть, чтоб дела правосудия требующие, толь долго без решения не оставались». Без малого через два года Сенат слушал собственный указ императрицы: «Сколь ни нужно для службы и самого порядка, чтоб по насылаемым из одного в другое гражданское правительство повелениям везде скорое и точное исполнение делано было, со всем тем, однако ж, ее и. в-ство из многих дел усматривает, что в некоторых присутственных местах сие столь худо и нерадиво наблюдается, что самые нужнейшие дела и учреждения остаются либо не в действии или не с тою скоростию и точностию исполняются, как служба и важность дела требуют. Посему ее и. в-ство и повелевает Сенату не только во все присутственные места о том наистрожайше подтвердить, но и самому за всеми подчиненными местами неослабно смотреть, чтоб везде по оному в самой точности наблюдаемо было; если же бы где паки оказалась какая по сему неисправность, с таковыми поступать без всякого послабления по самой точности законов; и дела таковые как весьма нужные судить без всякого отлагательства и уважения, потому наипаче, что никакое учреждение не может принесть ожидаемой пользы, покуда не будет в точности и в предписанное время исполняемо».
Но, несмотря на приказание Сенату смотреть «недреманным оком», в 1774 году видим окончание дела, начавшегося еще в 1765. Мы упоминали, что в этом году двое малороссиян, Золотаренко и Черный, показали, что во время ярмарки подожгли Луганскую станицу и сделали это по приказанию базарного старшины Волошенинова. После Золотаренко и Черный в военном суде с трех пыток и огня показали, что они ярмарки не зажигали и Волошениновым научены не были. Волошенинов ни в чем не винился. Юстиц-коллегия оправдала Волошенинова, Золотаренко и Черного в сожжении ярмарки; но так как Золотаренко оказался видимым мошенником, то приговорили бить его кнутом и сослать в Оренбург. Сенат не велел Золотаренка бить кнутом, потому что он терпел лишние пытки, а сослать только на вечное житье в Таганрог. Золотаренко и Черный объявили, что показали на Волошенинова, не стерпя побоев и мучений от купцов, которые их схватили на ярмарке. Относительно проволочки дел замечательное решение Екатерины дано было в 1769 году по поводу купца Попова. В марте месяце в Московскую тайную экспедицию привели из Камер-коллегии содержавшегося в ней под караулом московского купца Михаила Попова; содержался он вследствие доноса своего на коронного поверенного Хлебникова, что тот накладывает на вино лишние деньги; а в Тайную экспедицию привели Попова потому, что он, будучи под караулом, встал с места своего в азарте и говорил: «Нет правосудия в государыне». Екатерина дала резолюцию: «Неосторожные Попова слова уничтожить, а его отослать в Камер-коллегию с подтверждением о немедленном окончании его дела, дабы он видел, что есть правосудие».
Знаменательно для характеристики времени высказались взгляды екатерининского Сената по поводу следующих двух случаев. В 1771 году уфимский воевода Борисов донес оренбургскому губернатору, а тот Сенату, что в городе Уфе при соборной церкви слышан был многократно происходящий с высоты невидимо колокольный звон. Сенат приказали: как вышеписаный колокольный звон какую ни есть простую и натуральную причину имеет, то оренбургскому губернатору, выбрав какого-либо надежного человека, препоручить ему изыскать ту причину. Через год оренбургский губернатор донес, что для исследования причины звона послан был архитектурии прапорщик Гарезин, который, возвратясь, донес, что звон при нем днем и ночью слышан был неоднократно, только очень тихий. Заметив, что в тихую погоду в церковном куполе происходил шум, похожий на шум от пчелиного роя, Гарезин в присутствии местного протопопа велел проломать купол; при ломке отдавалось такое же эхо, и причиною явления оказался стоящий на главе железный с проволокою крест, по снятии которого как в церкви, так и в куполе ничего уже слышно не было. Сенат приказали: оренбургскому губернатору дать знать, что Пр. сенат еще из прежнего его рапорта заключил, что сие эхо не могло быть чрезвычайным каким-нибудь действием, так как воевода по легкомыслию и пустому суеверию к нему, губернатору, писал, но от простой и натуральной причины, да и изыскивать оную велел не для чего иного, как чтоб тамошний народ чрез то вывести из заблуждения, а потому Сенат и рекомендует впредь в таковых случаях быть в рассуждениях своих осмотрительнее.
В этом случае дело ограничилось распоряжениями светских властей. Но в 1769 году Синод дал знать Сенату, что епископ устюжский донес о появлении в Печорской волости, города Яренска, колдунов и волшебников из крестьян мужского и женского пола, которые не только отвращают других от правоверия, но и многих заражают разными болезнями посредством червей. Сенат приказали: так как обман их и колдовство состояли в умышлении на здоровье других людей, что и производилось на самом деле, то за такое преступление мужчин отдать в солдаты, оставя при них и жен их, а незамужних женщин и девиц отослать в Сибирь на поселение. Но прежде чем это решение достигло Яренска, колдуны были отправлены в Сенат как повинившиеся, что отреклись от веры и имели свидания с чертом, который приносил им червей, этими-то червями они и портили людей. В Сенате крестьяне показали, что они схвачены волостными сотскими по злобе на них кликуш, что в Яренской воеводской канцелярии в расспросах их не раз нещадно били и этими побоями принудили виниться в том, в чем они вовсе не виноваты. Тогда Сенат предписал архангельскому губернатору яренского воеводу и товарища его отрешить от должности, мнимых чародеев освободить и отпустить, дать знать об этом во все губернские, провинциальные и городовые канцелярии и в Синод сообщить ведение. В 1772 году Синод дал знать Сенату, что посланными к архиереям и прочим духовным особам указами запрещено им вступать в следственные дела о чародействах и волшебствах, ибо эти дела считаются подлежащими гражданскому суду.
Мы упоминали о свидетельстве императрицы Екатерины, что она не нашла в Сенате карты России. Осенью 1774 года, вероятно, вследствие пугачевского бунта генерал-прокурор предложил, что в Сенате нет верного известия о расстоянии мест от каждого города, как до других с ним соседственных, так губернских и провинциальных к ним ближайших, и чрез какие знатные места, урочища или селения дороги к тем городам идут, какие на тех дорогах реки и чрез них есть ли мосты или переправы. Приказали: послать во все канцелярии губернские, провинциальные и воеводские велеть означенные расписания прислать в Сенат.
Относительно жизни второстепенных учреждений в описываемое время замечателен следующий случай: президент Главного магистрата гр. Толстой и прокурор Сушков были отрешены от должностей за непорядочное баллотирование членов в московский магистрат.
В областном управлении по-прежнему особенной деятельностью отличался новгородский губернатор Сиверс. В 1769 году он прислал в Сенат ведомости о числе в его губернии рожденных, сочетавшихся браком и умерших за прошлый 1768 год. Приказали: приняв в известие, послать к нему указ, что Сенат толь похвальное и рачительное его должности своей исправление благоволительно приемлет и как желательно, чтоб и все господа губернаторы таковыми полезными сведениями Прав. сенат уведомляли, тем более что присланные от новгородского г. губернатора известия ясно доказывают, что сообщить о сем похвальном его, могущем служить средством к доставлению и от каждого о своей губернии таковых ведомостей поступке чрез г. генерал-прокурора. Но другого рода предписание Сенат должен был послать лифляндскому генерал-губернатору графу Брауну, который донес, что по силе манифеста 1766 года надобно выбирать голов и предводителей на два года. Лифляндского земства предводитель представил, что скоро минет этому двухлетний срок, на который он был выбран, и потому просил призвать земство для выбора нового предводителя. Земство надлежащим образом было созвано; но явился на выборы только один человек, да четверо отозвались письменно. «Из этого, – писал гр. Браун, – я заключаю, что лифляндское земство больше предводителя выбирать и особливый корпус составлять не хочет». Сенат приказал предписать генерал-губернатору, что, признавая такое отрицание лифляндского земства от выбора предводителя весьма предосудительным, он, Сенат, поручает ему вразумить на этот счет тамошнее земство и подтвердить ему самым строгим образом, чтоб теперь же непременно приступили к выбору нового предводителя; если же кто и после того явится ослушником, с тем поступить по всей строгости законов. Еще прежде по предложению генерал-прокурора Сенат предписал губернским канцеляриям рижской, ревельской и выборгской, чтоб находящиеся в них канцелярские служители старались приобрести совершенное знание русского языка и могли занимать высшие места предпочтительно пред теми, которые русского языка не знают, чего как государственное, так и собственное их благосостояние и польза требуют; в посылаемых Сенату представлениях о кандидатах на места должно именно означать, кто из них знает и кто не знает русского языка.
В описываемое время присоединена была к империи новая область – Белоруссия. Но при административном устройстве новоприобретенные земли разделены были на две половины и к одной из них присоединена часть от обширной Новгородской губернии; образованы были две губернии: первая названа Псковскою, а вторая – Могилевскою; Псковская разделена на 5 провинций, из которых две великороссийские – Псковская и Великолуцкая, а три присоединенные от Польши – Двинская, Полоцкая и Витебская; Могилевская губерния разделена на три провинции – Могилевскую, Оршанскую и Рогачевскую. Губернскими городами назначены: для Псковской – город Опочка, для Могилевской – Могилев; губернаторами определены генерал-майоры: в Псковскую – Кречетников, а в Могилевскую – Каховский; над обеими губерниями поставлен генерал-губернатором граф Захар Чернышев. Императрица, дав знать Сенату 10 сентября о присоединении к России некоторых польских земель, приказала представить мнение, где этим новоучрежденным губерниям состоять под апелляциями. В докладе Сенат признал нужным, чтоб с самого же начала, сколько возможно, уравнять жителей новоприсоединенных земель со старинными русскими подданными, дабы теперь же пресечь им повод к притязанию какого-либо особого права себе на будущее время в вечную привилегию, чем еще и теперь Лифляндия, Эстляндия и Финляндия в производстве дел причиняют некоторые затруднения. Поэтому Сенат считает полезным подчинить эти губернии относительно апелляции по судебным делам Юстиц-коллегии, а по вотчинным и земляным – Вотчинной коллегии, по другим же делам – тем учреждениям, в которых эти дела ведаются. Но так как личные тяжебные дела между жителями этих губерний производятся теперь по их праву, следовательно, и на их языке, то поэтому не угодно ли будет повелеть в Юстиц– и Вотчинной коллегиях учредить для этих губерний еще по одному департаменту и в них определить потребное число переводчиков польского языка.
Выбор правительственных лиц в новоприобретенные области не везде был удачен, как видно из донесения мстиславского прокурора Бабаева, который писал о немалых беспокойствах и несогласиях по Мстиславской провинции, так что нередко доходило и до смертоубийств. Из таких дел, вступивших в провинциальную канцелярию, ни одно до сих пор еще не решено, в чем от обывателей принесены жалобы на воеводу губернатору. Вследствие неприсутствия воеводы продолжительное время в канцелярии не только между обывателями, но и между канцелярскими служителями и штатною командою явилась распущенность, все пришло в расстройство, между обывателями происходят беспрестанные ссоры и драки, беднейшее шляхетство, вдовы и сироты разоряются и управы найти не могут. Воевода коллежский советник Лебедев сказывается всегда больным, очень редко бывает в канцелярии и производит некоторые дела на дому, но о них в канцелярии неизвестно; да и воеводский товарищ Роде по приезде своем в канцелярию уходит всякий день в дом к воеводе, а оттуда возвращается уже в такое время, когда из присутствия уже выходить должно. Помещица Парцевская из провинциальной канцелярии повелений не принимает и крестьянам повиноваться не велит; из посланных команд многим ее люди нанесли большие обиды и мучения, а солдата Квасова застрелили.
Во время тяжелой шестилетней войны внимание Сената должно было особенно обращаться на цели, указанные его основателем: бережливость в расходах, умножение доходов, снабжение войска людьми: «Денег как можно более сбирать, ибо деньги суть артериею войны». Мы видели, что вслед за объявлением войны турками учрежден был ассигнационный банк. Теневая сторона этого учреждения не замедлила обнаружиться. В июне 1771 года Н. И. Панин получил от императрицы записку, обличавшую большую тревогу; тревога обнаруживалась и в том, что на человека, заведовавшего воспитанием наследника престола и делами иностранными, возлагалось поручение, вовсе не соответствовавшее этим занятиям: «Извольте обще с генерал-прокурором и гр. Шуваловым (Андр. Петр., директором ассигнационного банка) входить во все подробности того приключения, которое сегодня сделалось в банке государственных ассигнаций в рассуждении двадцатипятирублевых бумаг, кои переделаны в семидесятипятирублевые, и что окажется, о том вы мне дадите знать; также положите на мере, как наискорее можно будет упредить, чтоб банковый кредит фальшивыми ассигнациями не был поврежден». На другой день новая записка: «Писал ко мне гр. Шувалов, что воры его сысканы и признались; только не пишет, у них сысканы ли готовые еще цедели, а только глухо пишет, что они до 5000 рублей выиграли или 90 нумеров испакостили своим манером». В 1772 году производилось дело о двоих братьях Пушкиных, из которых один ездил за границу и привез оттуда штемпеля и литеры для делания фальшивых ассигнаций, но был схвачен на границе. При учреждении банка было выпущено ассигнаций на миллион рублей, но в начале 1774 года Сенату дан был именной указ об обращении в империи не более как на 20 миллионов рублей ассигнаций с тем, что, когда взятая сумма выпущена будет из банков, тогда уже Сенату печатать вновь ассигнации единственно только на обмен присылаемых от банков ветшалых ассигнаций. Приказано: подтвердить всем присутственным местам, которые могут иметь какое-нибудь дело с банками, чтоб они крайне остерегались представлять обязательство и требовать отпуска ассигнаций, не имея действительно в сборе следуемой по тому наличной монеты в полном количестве, не полагаясь отнюдь на то, что эта монета в скором времени вступит. Старый банк для дворянства донес Сенату о злоупотреблениях, с которыми не имеет средств бороться: хотя, писал банк, всякая подлежащая строгость и осторожность к отвращению подлога в закладном имении употребляется, однако число преступников не только не уменьшается, но еще от времени до времени умножается, и потому просит, чтоб повелено было о всех фамилиях, сколько за кем мужеска пола душ и в каких уездах состоят, Камер-коллегии прислать именной список, к которому банк сделает алфавит и при выдаче денег будет справляться, подлинно ли закладываемое имение состоит за заимщиком, не продано ли и не заложено ли. Сенат сначала решил: предписать Камер-коллегии составить список, сообщить его в банк; но потом чрез несколько недель переменил свое решение и велел отвечать банку: так как эти ведомости без крайнего затруднения сочинены быть не могут, а указами уже предписано, какие при даче взаймы денег предосторожности банк наблюдать должен, то и поступать ему на основании предписанных указов.
В октябре 1769 года был опубликован указ во всенародное известие: «Настоящая ныне война с турками, умножая расходы противу того, как было в мирное время, требует, чтоб и доходы государственные по мере той надобности умножаемы были. И хотя при таком обстоятельстве нужда требовала бы в способствование общей обороны и безопасности наложить на народ особливую подать, однако ж ее и. в-ство, имея матернее о своем народе попечение, изыскивает способы, чтоб и при сих обстоятельствах, поелику возможно, не отягощать верноподданных ее общенародными налогами, но заменять оные возвышением таких государственных доходов, которые неотяготительны. Таков есть принадлежащий королю доход от питейной во всем государстве продажи». Вино велено продавать по три рубля ведро, на французскую водку прибавить пошлины по три рубля на анкер.
В 1769 году императрица поручила двоим известным дельцам, Волкову и Теплову, изыскать, какую подать на нынешнее военное время купечество и мещанство должны платить, причем составители проекта обязаны были держаться непременных правил: 1) чтоб всеобщая тягость была, сколько можно, уравнительнее в рассуждении всего государства; 2) чтоб не число душ, но состояние городов и их промыслов и торгов приняты были во внимание; 3) в числе купечества и мещанства и тех надобно разуметь, которые хотя и выключены из подушного оклада, но пользуются фабриками, заводами и другими мещанскими промыслами; 4) так как эта подать есть временная, а не всегдашняя, то смотреть, чтоб она соответствовала времени. Волков и Теплов нашли, что таких фабрик, на которых работа производится ткачеством, в 1769 году было 230; фабрик таких, на которых работа не ткачеством производится, 256; на первых 12771 стан, на вторых ежегодно обращается капитала 921534 рубля. Железных заводов 111, и на них ежегодно обращается капитала 1192540; медных заводов 48, и на них обращается капитала 780175. Число купечества с цеховыми – 228209. В докладе своем Волков и Теплов объяснили, что ими было принято правило: если нужда требует наложить новую подать, то принять в основание старую и по ней возвысить временную новую, ибо так делается во всем свете. Они нашли, что не будет отяготительно, если ежегодно платимые подати с фабрик и заводов будут удвоены; этим способом получится 287646 рублей. На том же основании уравняется и купечество, если на него к нынешнему сорокаалтынному окладу прибавится по полтора рубля на душу. Государственные крестьяне платят столько же, а именно по 2 рубля оброчных и по 70 копеек подушных. Правда, что бедный в мелких городах мещанин не имеет выгод государственного крестьянина, но правда и то, что только лень и нерадение причиною их бедности и что зажиточные мещане всегда большую часть бедных, как и теперь, будут оплачивать, тогда как крестьянин по большей части сам себя оплачивает. Всего мещанства, по последней переписи, 228209 душ, следовательно, временный налог принесет 342313 рублей. Этим способом казна каждый год в военное время получит нового дохода 629959 рублей. На основании этого доклада издан был указ о новой подати 30 октября того же года.
Но если должны были увеличивать налоги, то прежде всего должны были постараться добрать старые подати и отвратить явления, вредившие финансовым мерам. В начале 1769 года Сенат принужден был признаться, что хотя сбор подушных денег и взыскание доимки преимущественно возложены на попечение губернаторов, но, сколько со стороны комиссариата и Военной коллегии старания ни было и сколько Сенат ни посылал подтверждений, все осталось без действия: не только прежних лет доимка не выбрана, но и вновь от одного нерадения накопляется; так что комиссариат по 1768 год считает всей доимки 644000 рублей; к тому же и донесений комиссариат в свое время не получает, напротив, еще оказывается упрямство и ослушание, как то доказывает поступок Московской губернской канцелярии секретаря и канцелярских служителей, которые, будучи комиссариатом задержаны в канцелярии, осмелились отбивать часового, поставленного у дверей. Сенат приказал опять подтвердить губернаторам, чтоб старались взыскивать доимку. Разумеется, гораздо легче было взыскать казенные деньги с одного или нескольких известных лиц. Оказалось, что бывший казанский губернатор Квашнин-Самарин купил у сенатора графа Ив. Ларион. Воронцова в казну вино по превосходным ценам и в такое время, когда его вовсе не нужно было покупать, и оттого произошел казенный убыток на 31511 рублей. Для вознаграждения этого убытка взыскано с откупщика Шемякина 9675 рублей да определено еще взыскать с него же и с другого откупщика Белавина 5084 рубля, а остальные 16740 рублей взыскать с Квашнина-Самарина. Сенат приказал взыскать с Воронцова и Квашнина-Самарина. Жаловались на контрабанду, и гр. Миних подал императрице проект для ее прекращения: купцы в таможнях должны получать ярлыки за руками всех таможенных служителей, с прописанием звания и количества товаров и сколько к ящикам или тюкам приложится печатей, дабы никто из купцов в дороге, не доехав до учрежденного места, не отважился распечатать, вынуть и распродавать под страхом конфискации всех товаров. Когда купцы с товарами к назначенным городам приедут, то караулы должны проводить их прямо в главное местное правительство, где товары свидетельствуются и, если что найдется сверх ярлыка, конфискуется; если же все явится исправно, то купцам вольно продавать товары. Во всех пограничных городах и селах по церквам читать, чтоб разночинцы, а особливо крестьяне к поимке контрабандистов более приохочены были. Так как большая часть купцов с контрабандою надеются приобрести большие барыши в главнейших городах, особенно в Москве, то надобно учредить там контору ведомства Главной канцелярии над таможенными сборами, которую поручить одному верному человеку с хорошим жалованьем и потребным числом служителей: он должен всех приезжающих в Москву купцов осматривать и, найдя какие-нибудь таможенные беспорядки, давать знать канцелярии, по подозрению осматривать дома и лавки купцов, у которых предполагается контрабанда. Императрица передала проект на рассмотрение Сената, который представил, что при уничтожении внутренних таможен и переносе пошлин к гаваням и пограничным таможням предполагалось менее миллиона рублей сбора, а вышло более миллиона, иногда получается полтора миллиона, почему Сенат и не видит прямой надобности отменять такое учреждение, которое до сих пор, принося казне немалую прибыль, приносит и купечеству большую пользу, доставляя свободное и безостановочное обращение. Свидетельство по ярлыкам товаров у тех, на кого никакого подозрения нет, будет весьма несправедливо и для купечества тягостно: купечеству нельзя будет избегнуть привязок и такого же разорения, какое во время внутренних таможен было. Крестьянство от частого напоминания в церквах поощрено будет к свободному грабежу товаров под именем сохранения казенного дохода. Сенат не утверждает, чтоб на границах не происходило упущения пошлин: и прежде это замечалось, а теперь в Боевской пограничной таможне открылось прямое воровство директора и других управителей; но Сенат причины тому полагает следующие: 1) слишком большое число таможен, причем купец может ехать в какую ему угодно, где имеет надежду на послабление в пошлинах; 2) служащие при таможнях назначаются из разного рода людей сомнительной нравственности; 3) таможни стоят очень низко между учреждениями, и чиновники в них не могут служить из одного честолюбия и усердия к отечеству. Потому Сенат полагает: давать на границах и в гаванях ярлыки купцам только для того, чтоб в случае доноса можно было купцу оправдаться; уменьшить количество таможен; определить в них чиновных людей, заслуженных и честных, дать им хорошее жалованье.
В 1769 году государственный доход простирался до 16996902 рублей, причем в недоимке осталось 983856. В 1773 году доход простирался уже до 23611300 рублей, причем из доимок вступило 2835823, осталось в недоимке прошлых лет 4544017 рублей, а от того же 1773 года – 4302102. В 1774 году по окончании турецкой войны генерал-прокурор объявил Сенату, что императрица приказала рассмотреть о государственных доходах, нет ли между ними тягостных, которые следует сложить. Сенат, рассмотревши, решил: 1) сложить все подати, которые наложены для бывшей турецкой войны, как-то: контрибуции в Лифляндии, с купцов прибавочные подушные, также с фабрик и заводов; 2) сложить некоторые собираемые по местам подати (с стругового и лодочного караула, красильного промысла, с харчевен, с камней, с полков, с кузниц, постоялых дворов, бритовных изб и проч.); 3) с выдаваемых купечеству и крестьянству паспортов сбирать половину. По этому решению убывало пошлин на 807683 рубля.
Кроме денег война требовала усиленной поставки рекрут. Мы видели, что немедленно же было сделано распоряжение о взятии в военную службу священно– и церковнослужительских детей, живущих праздно при отцах и родственниках. Мера эта вызвала многочисленные жалобы на неправильности, вследствие чего один архиерей (тамбовский) лишился епархии; вскрылись странности вроде следующей: в Москве при разборе священно– и церковнослужительских детей кремлевских ружных осьми церквей, состоящих в ведомстве мастерской и оружейной конторы, оказались сверх штата многие Церковнослужители, не только в это звание не произведенные архиереем, но и не имеющие письменных видов ни от какого Духовного правительства; они были церковнослужителями на основании указов, данных им из мастерской и оружейной конторы за подписью присутствующих в ней. Сенат приказал: всех этих дьячков и пономарей, состоявших сверх штата, записать в военную службу, а мастерской и оружейной конторе предписать, чтоб они впредь сами собою в означенные церкви служителей не определяли, но, выбрав достойных, представляли архиерею.
По другим отношениям к церковному правительству Сенат находился в затруднительном положении по делам раскольничьим. С одной стороны, правительство высказывало терпимость и предписывало кроткие меры: раскольникам возвращались гражданские права, например позволено было допускать их к присяге и свидетельству по делам судным; правительство не желало употребления внешних принудительных средств, но внутренних средств не было, ибо рассылка по церквам и монастырям книжки «Раскольникам увещания» не могла заменить живых устных увещаний, разумной и горячей проповеди со стороны православного духовенства, а между тем раскол почувствовал ослабление внешних средств и начал действовать смелее. Синод дал знать Сенату, что в 1765 году из заграничной слободы Ветки раскольниками вывезена церковь и поставлена близ раскольничьих слобод Климовой и Митковки; в этой церкви совершается служба по старопечатным книгам: в недавнем времени в принадлежащей к слободе Злынке местности близ реки Ипути, в лесу, в урочище Малийном Острове, построена небольшая церковь и служба отправляется. А сверх того, по справке в Синоде оказалось, что еще имеются построенные раскольниками часовни: одна недалеко от Саратова, за Волгою, по реке Иргызу, при которой и колокола медные имеются; другая в крепости св. Елисаветы в пригородной слободе; третья Царевосанчурского заказа в дворцовой Устинской волости, в починке Ларионова; в этих часовнях раскольники для моленья публично во множестве собираются да и правоверных христиан от церквей божьих отлучают. Сенат решил поднести императрице доклад, что Сенат согласен со св. Синодом относительно уничтожения означенных церквей и часовен, чтоб от них правоверным смущения и развращения последовать не могло.
Но являлись секты, которые не строили церквей и часовен. По поводу появления скопческой ереси в половине 1772 года императрица дала полковнику Волкову любопытный указ: «Слух носится, будто бы в Орловском уезде оказался новый род некоторой ереси и будто бы действительно в орловское духовное правление привелено уже несколько человек из крестьян разных помещиков, в той ереси найденных. В таковых случаях ничего нужнее не бывает, как, с одной стороны, утушение в самом начале подобных безрассудных глупостей, а с другой – сохранение и безопасность множества людей от прицепок и забираний в каком ни есть нижнем судебном месте, паче же от всяких иногда невинным людям быть могущих привязок и притеснений. В рассуждении сего повелели мы вас отправить в город Орел, где имеете наперед у тамошнего воеводы и в духовном правлении наведаться, действительно ли состоит там таковое дело и где оно производится. Если найдете, что подобное следствие начато, то имеете истребовать к себе сие дело и всех людей, кои доныне приведены; получая же о всем полное сведение, должны вы обще с тамошним воеводою и его товарищем изыскать прежде всего, кто сей вредной ереси зачинщик и кто ее над другими в действо производил; буде доныне сии люди не сысканы, то велите их сыскать немедленно. Всех же в сем деле участвующих вины разделить на три класса: 1) начинщик или начинщики и те, кои других изуродовали; 2) те, кои, быв уговорены, других на то приводили; 3) тех простяков, кои, быв уговорены, слепо повиновались безумству наставников; о тех же, кои по сю пору не забраны, стараться и вам должно, узнав их имена и жилища, без крайней надобности их не забирать, а единственно дать знать под рукою их начальникам, чтоб за ними имели бденное смотрение, дабы воздержаны были от всяких иногда неистовств. По окончании следствия с первыми имеете поступить как с возмутителями общего покоя, т. е. высечь кнутом в тех жилищах, где они проповеди свои производили и где более людей уговаривали, и потом сошлите их в Нерчинск вечно; вторых велите высечь батожьем и сошлите в фортификационную работу в Ригу, а третьих разошлите на прежние их жилища. Мы за нужное находим здесь прибавить, чтобы вы при следствии поступили для изыскания правды без всякого истязания и самым кротчайшим образом, и что если найдете, что забраны невинные люди, то старайтесь оных наискорее отпустить безвредно в их жилища; чем же скорее и без дальной огласки сие дело исследовано и окончено будет, тем по существу сего рода дел полезнее быть может, ибо, чем менее к нему от правительства окажется уважения, тем менее утвердится безумство таковое в несмысленных умах и, следовательно, тем скорее исчезнет привлеченная к нему мысль людская. Не меньше же находим мы за нужное вам прибавить, чтобы вы сие дело трактовали как обыкновенное гражданское, а отнюдь не инако и для того и в разделении вин вам стараться, чтобы наказаны были гражданские преступления».
Несмотря на это объявление скопчества как дела гражданского, а не церковного, церковь должна была заняться им, когда жены двенадцати оскопленных крестьян, возвращенных помещику, подали просьбу о позволении вступить им во второй брак. Синод решил, что эти женщины как ни в чем не виновные имеют право отвергнуть от себя супругов, которые браком возгнушались и тем уничтожили благословение церкви, данное им на супружество. Позволив женам скопцов вступать в новый брак, относительно самих скопцов Синод постановил: семь лет не допускать их до св. причащения, кроме смертного случая, а исповедоваться им дважды в год.
В 1769 году несколько раскольнических учителей были сосланы в Азовскую и Таганрогскую крепости для определения в военную службу, причем Военной коллегии было предписано иметь за ними наикрепчайшее наблюдение, чтоб они между собою никакого сообщения не имели и прелести своей не рассевали. Но предписание не исполнялось. Воронежский губернатор донес Сенату, что один из таких сосланных, солдат Степан Кузнецов, часто отлучаясь от своей команды на прежнее свое место жительства, в Воронеж, распространял в этом городе раскол; особенно усердными его ученицами явились женщины, из которых две крестьянки, Варвара Ефимова и дочь сержанта Овчинникова девица Акулина, торжественно на площади проповедовали народу о необходимости двуперстного сложения. У раскольников нашли четыре псалма, которые они пели в своих собраниях, причем Акулина Овчинникова и мать ее Мавра показали, что петь эти псалмы научил их бог. Сенат наикрепчайше подтвердил, чтоб сосланные в крепости за отступление от благочестия отнюдь не были отпускаемы на прежние жилища, но прибавил распоряжение: из всех вступивших теперь о раскольниках в Сенат дел, сочиня экстракт, отослать в св. Синод на его примечание, с тем чтоб благоволил духовным властям дать наставление: при случае производства следствий о каких-нибудь суевериях подлежащие духовному суду люди требованы были в консисторию со всевозможным осмотрением и осторожностью, чтоб как-нибудь и таким, которые к суевериям непричастны, не могло быть причинено ни малейшего притеснения и чрез то «не произвесгь бы существительного вида инквизиции». Мы видели, что Синод указывал на построение раскольниками часовни с колоколами на реке Иргизе. Узнали, что на обеих реках Иргизах образовались раскольничьи скиты, служащие убежищем для беглых, вследствие чего Сенат предписал казанскому губернатору Бранту отправить туда команду и осмотреть все скиты вдруг, чтоб раскольники не могли укрыться из одного скита в другой; этим способом в них найдено беглых разного звания мужчин и женщин 44 человека.
Такого же рода щекотливые отношения продолжались по делам магометан. Синод жаловался, что в Казани вопреки прежним указам построены мечети подле православных церквей и что прежний губернатор Квашнин-Самарин, с позволения которого это сделано, объявил о получении им на это устного указа от императрицы. На доклад Сената об этом Екатерина велела отвечать: «Как всевышний бог на земле терпит все веры, языки и исповедания, то и она из тех же правил, сходствуя его святой воле, и в сем поступает, желая только, чтоб между подданными ее всегда любовь и согласие царствовали; а впрочем, ее в-ство приказать соизволили Сенату объявить, что бывший губернатор Квашнин-Самарин дозволение строить каменные мечети сделал в сходственность данного большого наказа 494, 495 и 496-й статей». Месяца через два Синод дал знать Сенату, что магометане, приезжая в Барабинскую степь, обращают в свою веру обращенных недавно в христианство идолопоклонников, и хотя сибирский губернатор въезд туда татарам и бухарцам запретил, однако все же происходят от них разные обольщения: так, разглашают, будто бы из Сената прислан указ, которым позволено им и мечети там строить, отчего новокрещенные, пришедши в соблазн, перестали ходить в церковь, особенно же к исповеди и причастию. Сенат приказал: тобольскому губернатору предписать, чтоб он не запрещал магометанам совершенно въезда к новокрещенным, ибо они могут приезжать для торговли, а приказал бы только накрепко смотреть, чтоб они не совращали новокрещен в свою веру. Что же касается наказания кнутом совратившихся из христианства, то от него совсем удержаться и стараться приводить их в благочестие посредством духовных лиц одним увещанием и ласкою, а не наказанием. Что же касается разглашения, будто бы дозволено строить мечети, даже и каменные, то губернатор должен их уверить, что это разглашение неосновательно.
Мы видели, что Екатерина при своем основном стремлении: действовать против безнравственных явлений средствами нравственными, а не жестокостию наказаний, обращалась за помощью к церкви, как то поступлено было в деле Жуковым. И в описываемое время она продолжала поступать таким же образом преимущественно в делах по убийствам крестьян своими помещиками. О дворянке Мориной, убившей свою крепостную, Екатерина написала: «Посадить на 6 недель на хлеб и на воду и сослать в женский монастырь на год в работу». По решению Екатерины белозерские помещики Савины за убийство крестьянина посажены в тюрьму на полгода и потом преданы церковному покаянию. Капитанша вдова Кашинцева за прижитие с человеком своим младенца и несносное телесное наказание служанки, от которого та повесилась, приговорена была на шесть недель в монастырь на покаяние. Жена унтер-шахмейстера Гордеева была присуждена к содержанию месяц в тюрьме и церковному покаянию за истязание своей дворовой, от которого та скоро умерла. Сенат при этом приказал взять с нее подписку, чтоб она вперед от таких наказаний удержалась; но императрица переменила сенатское решение и написала: отдать ее мужу, с тем чтоб он ее впредь до такой суровости под своим ответом не допускал.
Сенат подал доклад о наказании генерал-майорши Эттингер за побои крестьянину, от которых тот умер; императрица написала на докладе: «Вдова Эттингерша сама на себя показывает, что она человека своего секла за такие дела, кои исследовать не ей, но городской юстиции надлежит, и тако присвоивала себе судейской власти, ибо побеги, воровство и подобное не подлежит домашнему следствию и наказанию, чего приметить дать надлежит второму сенатскому департаменту, дабы сходственно законам власть судебная была охраняема от особенных вступлений в оной». Сенат отвечал: «Чтоб и другие владельцы в принадлежащие гражданской юстиции дела собою не вступали, как на то точного положения нет, собирать о сем в комиссии о сочинении проекта нового уложения для положения на сие закона». Но Екатерина написала на это: «Которой комиссии и о том положение сделать, что с такими чинить, кои суровость против человека употребляют». По известиям о дурном обращении со своими крепостными генерал-майорши Храповицкой Сенат получил именной указ определить опекуна, который бы, отобрав, от кого надлежит, о ее доходах сведение, принял дом ее в свое содержание и определил людям ее такое пропитание и одежду, которых бы без излишества довольно было, а достальное отдавать ей на содержание, и чтоб оные люди в случае их преступления наказанием зависели от него, сохраняя притом должное от них ей почтение и повиновение.
Кроме приведенных случаев дурного обращения с крепостными людьми, истязаний и смертоубийств, крепостные отношения, составляя главный интерес землевладельцев, увлекали их в другого рода преступления; кроме того, крепостные люди являются удобными, послушными орудиями преступлений. Сенат приговорил к наказанию кнутом и ссылке на поселение в Сибирь жену прапорщика Федосью Чегодареву за подговор ею к побегу дворовой девицы жены лейтенанта Тормасова и за прочие непорядки. Екатерина написала на докладе: «Вместо телесного наказания содержать ее две недели на хлебе и воде, а потом, лиша дворянства, послать в Сибирь». Такому же наказанию по решению императрицы была подвергнута дворянка Ингельдеева за то, что продала беглого, переменив ему имя. Сенат приговорил к смертной казни отставного подпоручика Карпова за то, что он с людьми своими приходил на сотского из однодворцев Кутепова, ранил его сам из ружья и бил дубинами, от чего Кутепов через сутки умер. Екатерина переменила этот приговор так: «Лишить дворянства и чинов и, поставя под виселицу, заклеймить лоб словом „разбойник“ и потом сослать вечно в работу». Сенат приговорил ко кнуту и ссылке в Нерчинск отставного сержанта кн. Ивана Мещерского за сочинение для проезда подложного письма и за кражу у разных людей пожитков; Екатерина переменила: «Лиша дворянства, сослать в Сибирь». То же наказание определила императрица дворянам Сущову и девице Чертановой за содержание ими в домах своих разбойников и краденых пожитков. Лишение дворянства и чинов, заклеймение под виселицею буквою «У» (убийца) и вечную работу на Нерчинских заводах императрица определила отставному капитану Отяеву за то, что он людям своим позволил убить до смерти свою жену. Отставной поручик Лесков убил беглого человека; жена его и свояченица Родичева знали об этом и не донесли; императрица написала решение: «Лескова, лишив чинов и дворянства, заклеймить под виселицею буквою „У“ и сослать на Нерчинские заводы в работу; жену освободить; Родичеву заключить на покаяние в тюрьму». По решениям императрицы содержана две недели на хлебе и на воде и сослана в Сибирь прапорщица Васильева за подговор к краже и побегу чужой крепостной девушки. Лишен дворянства, чина и сослан в Сибирь прапорщик Ильин за держание в доме своем разбойников и за взятие от них себе пожитков. Посажена на четыре недели на хлеб и воду, лишена дворянства и сослана в Сибирь капитанша Моуринова за подговор людей своих, чтоб они первого мужа ее поручика Епанчина спящего задушили подушкою, что они и сделали. Лишен чина и сослан в ссылку прапорщик Симбирский за битье пономаря, который через два дня умер. Лишен дворянства, чинов и сослан в Сибирь полковник Рачинский за убийство. Посажена на четыре недели на хлеб и на воду, лишена мужней и отцовской фамилии, заклеймена буквою «У» и сослана в Сибирь жена отставного прапорщика Авдулова за убийство мужа; дочь ее, соумышленница матери, держана две недели на хлебе и воде и сослана в Сибирь. Одинакому с Авдуловой наказанию за убийство мужа подверглась подпоручица Симонова. Лишены дворянства и сосланы в Сибирь гвардии сержант Варахеев за заложенное в банк чужое имение и склонение чужого дворового человека к воровству, гвардии капрал Юрьев за ложно проданного чужого дворового человека, поручик Тяпкин за продажу беглых, прапорщик Стоханов за подложную продажу чужого человека в рекруты. О прапорщице Скрипицыной, продавшей беглого чужого человека, императрица написала: «Посадить на две недели на хлеб и на воду и, если муж взять ее к себе не пожелает, сослать в Сибирь, лиша дворянства». Помещик Култашев лишен дворянства, заклеймен и сослан в каторжную работу вечно за убийство двоих родных братьев; жена его, бывшая виновницею ссоры, окончившейся убийством, сослана в женский монастырь в работу; сын их подпоручик Прохор, который хотя и отговаривал отца и мать от злого предприятия, однако принужден был сделать невольное послушание, лишен чина и записан в солдаты до выслуги. Лишен дворянства, чинов, фамилии, выведен на эшафот, положен на плаху, заклеймен и сослан вечно в работу отставной капитан Турбин за убийство крепостной своей девушки. Сослан в монастырь на покаяние отставной провиантмейстер Нелединский за то, что сек мать свою плетьми, а сестру бил палкою.
Этот длинный скорбный лист может быть объяснен скороспелым указом Петра III, которым позволялось дворянам выходить в отставку, когда захотят. На службе человек и с дурными наклонностями сдерживался дисциплиною служебною, не мог предаваться праздности, сдерживался самим обществом, в котором постоянно должен был находиться и которое необходимо расширяло его умственную сферу, увеличивало количество высших интересов, развивало его. Но теперь он имел возможность в молодых летах вырваться из-под служебной дисциплины и поселиться в деревне; из подчиненного, трепетавшего перед гневным взглядом старшего офицера, он становился полновластным господином над рабствующим, безгласным населением; чем более он был принижен на службе, ибо находился в низших чинах, тем более он должен был разнуздываться теперь; господином становился раб. Совершенная праздность, невежество, неуменье заняться чем-нибудь умственно и нравственно развивающим, отсутствие общества, которое могло бы развивать, в этих отношениях вели к нравственному падению. Женщины по страстности своей природы, по легкости, с какою они поднимаются вверх и спускаются вниз, были тут еще ближе к искушению, чем мужчины. Должно прибавить, что бедность при отсутствии нравственных сдержек могла сильно побуждать к преступлениям вроде сманивания крепостных, продажи беглых, пристанодержательства. Пронский дворянский предводитель доносил Сенату, что при собрании дворян для раскидки жеребьев к поставке рекрут явилось к нему более 200 дворянских сыновей с объявлением, что усердно желают вступить в службу, но только не в состоянии явиться, где надлежит, ибо некоторые из них ни платья, ни обуви не имеют. Сенат приказал: для сохранения вольности дворянства московскому губернатору поручить, чтоб он от этих недорослей отобрал челобитные об определении на службу. Новгородский губернатор Сиверс требовал указа, что повелено будет делать с малолетними дворянскими детьми, которых отцы по бедности своей пропитать не могут; Сенат приказал определять их в гарнизонные школы на казенное содержание.
Но, приводя этот скорбный лист, мы не можем не заметить, что преступления помещиков относительно крестьян не могли быть утаены и наказывались. Относительно преступлений крестьян против помещиков любопытно решение Сената в 1769 году: когда прочтена была выписка губернаторских рапортов, которыми доносилось о происходивших от крестьян и крепостных людей против помещиков непослушаниях, смертоубийствах, разбоях и грабежах, то Сенат приказал сдать выписку в архив, потому что об отвращении таких злодейств губернаторами надлежащие распоряжения сделаны. Отметим важнейшие случаи. В 1769 году в Симбирской провинции наказаны были крестьяне села Ишевки за непослушание помещице Кротковой. В то же время воронежский губернатор доносил о непослушании владельцам Нарышкиным малороссиян, поселившихся в слободах Красовке, Елани, Рудне и Краснояровке, из которых живущие в первых двух слободах командою в послушание приведены. В 1771 году подтверждено было постановление Петра Великого о непродаже крестьян без земли; в именном указе Екатерины говорилось: учинить запрещение как конфискации, так и всем авкционистам, чтоб отнюдь от сего числа одних людей без земли с молотка не продавали, чего всем градоначальникам смотреть накрепко. Относительно приписных к заводам крестьян было определено давать им деньги за те дни, которые они употребят на дорогу к заводам; и относительно приписки крестьян стали наблюдать осторожность, что видно из следующего решения Сената о Вознесенском медеплавильном заводе: послать указы к казанскому и оренбургскому губернаторам, чтоб они, снесясь друг с другом, представили сообща свое мнение, какие из крестьянских государственных селений, состоящих в их губерниях, удобнее приписать к Вознесенскому заводу, в каком расстоянии от заводов и одно от другого они находятся и сколько в каждом селении душ; причем губернаторы должны объявить, как они полагают: полезнее ли перевести крестьян к заводу или только приписать; Берг-коллегии приказать донести Сенату, есть ли при Вознесенском заводе столько пашенных и сенокосных земель и других угодий, чтоб ими душ до 1000 переведенцев безнужно можно было удовольствовать; коллегия должна донести и о том, какой способ к переселению крестьян она находит удобнейшим, и какое сделать им для этого вспоможение, и на каком основании. На востоке волнений заводских крестьян не видим, но зато обнаружилось сильное волнение на западе, на Петровских Олонецких заводах.
Первою причиною к волнениям здесь было принуждение крестьян сверх обычных работ ломать еще мрамор для построения Исаакиевского собора. Эта работа была с них сложена, но другие работы были усилены. С них стали требовать поставки 1000 куч уголья, тогда как кузницы могли издерживать только треть этого количества; они видели, что хотят строить четыре новые кузницы, тогда как руды на них не стало бы и на один год. Тут является между ними искатель приключений, известный банкрот Иван Назаров Елагин и начинает им внушать, что если они подадут просьбу императрице и предложат платить по три рубля с души, то будут освобождены от работы. Крестьяне поверили, послали просьбу и в ожидании ответа на нее начали отказываться от работы; это было летом 1770 года. Сенат отправил в приписные. селения следственную комиссию, которая донесла, что объявляли во всех селениях сенатский указ крестьянам о непременном и безотговорочном повиновении в исполнении всех налагаемых на них работ и прилагали всевозможное старание, чтоб крестьяне повиновались указу, но они отговариваются разными причинами и в работу идти не хотят, всего более виноваты в этом регистратор Назимов и крестьянин Калистратов; комиссия оканчивала свое донесение тем, что надобно употребить какую-нибудь строгость. Сенат был недоволен этим донесением, нашел, что комиссия не вступила ни в какое настоящее рассмотрение дела по данной ей инструкции, не исследовала, действительно ли крестьяне не в состоянии отбывать работы, не исследовала, достаточно ли их число для этого отбывания, также не видно в производстве дела комиссиею того усердия, какого требует важность порученного ей следствия, и потому решил, что так как заводы и крестьяне находятся в Новгородской губернии, то и предложить губернатору Сиверсу, чтоб он как хозяин губернии отправился на место, где комиссия производится, взял ее в свое ведомство и, рассмотря причину крестьянского ослушания, прежде всего постарался всевозможными средствами привести непослушных в должное повиновение, способы же, как удобнее это сделать, Сенат возлагает на известное его благоразумие и попечение. Потом, приведя крестьян в повиновение, губернатор должен рассмотреть их жалобы и отягощения заводскими работами и в случае действительной невозможности для крестьян исправлять заводские работы должен сделать вновь обо всем надлежащее и с благосостоянием крестьян сходственное учреждение.
Сиверс не отправился на место производства следствия. В письме своем к императрице он говорит, что его оклеветали перед нею, будто бы он не хотел ехать на место следствия, тогда как он именно просился туда ехать. Немного дней спустя он получил приказание императрицы ехать на польскую границу. Несмотря на то, он рассмотрел дело и высказал свое мнение о средствах успокоить умы, но мнение это было отвергнуто с жесткостью. Сиверс оканчивает письмо словами: «Я решился молчать и молчал бы, если бы не слыхал глухих жалоб, которые причины должны быть важны, если жалобы слышатся так издалека». Мнение Сиверса, пересланное им в Сенат, состояло в следующем: главная причина ослушания крестьян состояла в чрезвычайно тягостном и беспорядочном наряде работников и поставке материалов в самую рабочую пору; крестьяне, лишаясь таким образом возможности снискивать пропитание от своих земледельческих занятий, пришли в отчаяние, тем более, что хотя и состоялась новая оценка для уплаты за работу на заводах, но до них известие об этом еще не дошло. Другою причиною отчаяния этого несчастного народа были непорядки правления Петрозаводской канцелярии. Третьею причиною можно принять посланную туда потом комиссию из трех разного звания людей, которые упражнялись в переписках и действовали не с тем согласием, какого можно было бы надеяться в том случае, если б отправлена была одна знатная особа. Сенат, получа это донесение, подал императрице доклад: «Хотя Сиверс о главных причинах неустройства и непослушания доносит, но так как он сам на месте не был, то Сенат мнения его утвердить не может и решает отправить туда из генералитетских чинов особу, которой поручить ту комиссию в полную дирекцию, и для этого избирает генерал-майора Лыкошина». Императрица утвердила доклад.
Это распоряжение об отправке Лыкошина было последним в 1770 году. В самом начале 1771 года генерал-прокурор получил именной указ: из прошения государственных крестьян ведомства канцелярии петровских заводов ее в-ство усмотреть изволила, что из тех же крестьян определены и к каменной ломке вновь для строения здешней соборной Исаакиевской церкви, и потому указать соизволила, что такое этих крестьян определение нимало с намерением ее в-ства не сходствует, тем более что ее в-ство и стат. совет. Кожину, представлявшему о таком распоряжении, именно отказала, повелев мраморную ломку производить вольнонаемными людьми. Но через неделю после этого Сенат слушал донесение следственной комиссии при петровских заводах, что крестьяне еще в начале 1770 года освобождены от мраморной ломки и напрасно утруждали императрицу своим челобитьем, что, как мы видели, подтверждается и письмом Сиверса.
С марта начались донесения Лыкошина. Он причиною всех неустройств, запущенных доимок и отчасти дерзости полагал то, что хотя старосты определяются по мирскому выбору, но эти выборы превратились в один обряд, а в действительности старосты определяются теми крестьянами, которые почитаются в волостях первейшими и богачами, большею частью из преданных им креатур, исполняющих потому их волю, безграмотные и такие бедные, что по начетам взыскать с них нечего; сами же богачи, управляя ими, что хотят, то и делают. В доказательство Лыкошин представил поданное ему от Шуйского погоста донесение с указанием, какую власть и силу имеет в том погосте крестьянин Коротяев. Чрез несколько дней после этого Лыкошин доносил, что все его старания усмирить волнующихся крестьян безуспешны, что с крестьян сказки взяты. Из этих сказок было видно, что надворный советник Елагин брал подписку от крестьян, обнадеживая их, что представит ее в собственные руки императрицы и исходатайствует удовлетворение их желанию, чтоб вместо зарабатывания положенных на них окладов заводскими работами платить им по три рубля с души; и вообще своими разговорами Елагин подал немалый повод ко крестьянскому волнению и ослушанию; кроме того, укрывал в своей квартире приходивших в Петербург просителей, несмотря на данную им в Сенате подписку. Лыкошин требовал также отрешения полковника Винтера, который, будучи главным членом комиссии и зная поступки Елагина, не удерживал его от них. Сенат исполнил требования Лыкошина.
Вследствие безуспешности увещаний Лыкошин отправил для усмирения крестьян команду под начальством капитана Ламсдорфа. Прибыв в село Кижи, команда нашла толпу народа тысяч до пяти, вооруженную винтовками, рогатинами и другим оружием; толпа встретила команду бранью и угрозами перебить всех солдат, требовала, чтоб именной указ был прислан прямо в руки крестьян. Ламсдорф, находя свою команду слабою, принужден был отступить; крестьяне провожали отступавших верст восемь криками: «Счастливы, что стрельбы не начали!» Сенат, получив об этом известие, приказал отправить к возмутившимся капитан-поручика Ржевского с подлинным манифестом, если не будут верить печатному. Но Ржевский не должен был отдавать манифеста никому из крестьян в руки, а хранить при себе; должен был читать печатный манифест там, где будет больше волнующегося народа, не обращая внимания на многолюдность скопища и вооружение; где есть церкви, заставлять читать священников или дьяконов, а где нет, то старост в земских избах; если же будет очень много народу, то на сборных площадях, внушая всем и каждому, что преступление их было следствием научения коварных людей из их же братьи; что как скоро все придут в повиновение, то жалобы их немедленно будут рассмотрены; в противном же случае не будет им никакой милости. После этого Лыкошин уведомил Сенат, что крестьянам по жалобам их делается всякое удовлетворение. Понявши это, они 15 июня при доношении от 8990 душ подали в комиссию объявление, где говорили, что признают свой проступок, что были обмануты ложными обнадеживаниями своих же собратий, и так как теперь они приведены в лучшее положение, то обязываются быть послушными во всем. Лыкошин писал, что со времени прибытия Ржевского пришли еще в повиновение 3105 душ и безотговорочно вступили в работы; для приведения же в повиновение остающихся непослушными крестьян послан полковник кн. Урусов. И на это донесение Сенат отвечал: стараться, сколько возможно, привести в повиновение и остальных крестьян без строгости и жестокостей; все силы употребить для скорейшего рассмотрения и удовлетворения крестьянских жалоб и тем окончить все их неудовольствия. Но желание Сената не исполнилось: комиссия донесла, что кн. Урусов, прибыв с командою в Кижскую треть, сколько ни прилагал старания привести крестьян к должному повиновению кроткими средствами, цели своей не достиг, почему принужден был приказать выстрелить из пушки и лишить жизни некоторых крестьян, после чего остальные объявили себя послушными и уже вступили в работу.
Сиверс не переставал ходатайствовать за крепостных крестьян; он писал императрице: «Позволение, данное дворянам посылать на поселение, кого им угодно, из своих крестьян, причем судья не смеет спрашивать: за что? – это позволение производит ежедневно трогательные зрелища. Крестьянин, которого нельзя сдать в рекруты по малому росту или другому какому-нибудь недостатку, должен отправляться в ссылку в зачет будущего набора, которого помещик боится в будущем году, и многие даже продают эти квитанции. Признаюсь, не проходит дня, чтоб сердце мое не вооружалось против такой привилегии. Сибирь выигрывает относительно мало, если обратить внимание на расстояние и потери в людях на дороге». Сенат принял другую меру для заселения Сибири. Он сделал запрос Коллегии экономии, сколько в Московской провинции таких экономических сел и деревень, которых жители имеют недостаток в земле, и сколько из них в другие места выселить можно. Коллегия отвечала, что она представит об этом немедленно по собрании справок, прибавив, что и по одному Московскому уезду оказывается значительный недостаток в землях. На это Сенат приказал: предписать Коллегии экономии, чтоб она представила как можно скорее сведение, сколько крестьянских семей за недостатком земель можно выселить в Сибирь, чтоб Сенат мог основательно донести императрице, как удобнее заселить ими нужные места в Сибири и как, напротив того, мало пользы может принести прием на поселение помещичьих людей и крестьян, когда бы он возобновился.
Заводские крестьяне волновались, жалуясь на невыносимую тягость работ, и в то же время крестьяне, бегавшие от разного рода тягостей, находили убежище на заводах. Серпейская воеводская канцелярия доносила, что на заводах Демидова явно принимают и содержат в работе беглых, а притом дают им и подложные паспорты.
В городах не было спокойно. Новгородский губернатор Сиверс донес Сенату об обидах, озорничествах, побоях и убийствах, причиненных разным помещикам тихвинскими жителями. Сенат приказал назначить следствие и прибавил: так как из этого представления и из прежних дел усматривается, что такое неустройство, драки и убийства происходят от колокольного набата, производимого безо всякой нужды и без дозволения властей, тогда как звон в набат позволяется только в случаях пожаров, неприятельских и разбойничьих нападений, то обнародовать указы, чтоб впредь, кроме означенных случаев, никто не смел бить в набат при начале частных ссор и драк. Подполковник Рязанов, посланный с командою для доставления в Саратов подрядных лесов для колонистов, подал жалобу, что на дороге в Сызрани городские жители прибили его, ограбили и сожгли бывшие при нем бумаги. Но в то же время поступили доношения от сызранских купцов, пахотных солдат и городового депутата, что Рязанов и команда его сильно обижали граждан, позволяя себе насилия над женщинами и девицами. Смоленский губернатор доносил, что в Вязьме у тамошнего купечества и магистратских присутствующих происходят большие ссоры и драки с находящимися там воинскими чинами; кроме того, откупщик Барышников жалуется на учрежденного там от купечества под магистратским ведомством полицейского старосту Зуева, который поступает против заключенного с Барышниковым контракта, попускает купцам производить многие драки для защиты корчемников. Для прекращения этого губернатор предлагал не раз вяземскому магистрату сдать полицейское управление воеводскому товарищу, который будет зависеть от губернатора, но магистрат не слушается и употребляет в своих представлениях неприличные выражения и нарекания, относящиеся к нему, губернатору. В то же время вяземский магистрат, жалуясь на губернатора, просил оставить полицейское управление в своем ведомстве по силе магистратского регламента. Сенат решил: довольно видны вяземского магистрата губернатору ослушания, укоризны и дерзкие выражения, лицу и власти губернатора как хозяина в губернии неприличные, и для того послать указ в главный магистрат об отрешении настоящих членов вяземского магистрата и определения на место их других по выбору тамошнего купечества, причем Главный магистрат должен нарядить от себя нарочного депутата для произведения следствия над смененными; других следователей должен назначить губернатор. Дерзость вяземского магистрата состояла в том, что он писал к губернатору, как три раза доносил ему о незаконных высылках вина и причиненных Барышниковым двоим купцам разорениях, о других обидах и неплатеже положенного оклада; но губернатор оправдал во всем Барышникова и поручил полицейское управление вяземскому воеводскому товарищу Богданову, большому приятелю Барышникова, на что магистрат не согласился и послал просьбы в Главный магистрат и самый Сенат.
Но далеко не так остался доволен Сенатом белгородский губернатор Фливерн в столкновении своем с членами курского магистрата. Фливерн жаловался, что курский магистрат не допустил записаться в купечество и в цех курских однодворцев, которые уже устроили кожевенные заводы, сапожное и другие ремесла; губернатор просил наказать членов курского магистрата и подтвердить Главному магистрату, чтоб в приписке этих однодворцев в цех не было запрещения. Но Сенат решил: так как из показанных с обеих сторон обстоятельств он не находит побудительных причин к наказанию курского магистрата, напротив, представляемые последним основания находит справедливыми, то означенных однодворцев, исключа из цехов, возвратить опять в прежнее состояние, и так как подобные дела по существу своему принадлежат исключительно магистратам, то губернатору вперед отнюдь в них не вступаться.
Из Каргополя пришло известие, что там страшные непорядки между купечеством, по соляному сбору и по прочим делам упущения и казнокрадства; купцы били тирански секретаря Пятницкого, и когда губернатор назначил следствие, то доноситель копиист Попов найден в реке с камнем на шее; а крестьяне, одобряя воеводу, товарища его и секретаря, просили, чтоб купеческим затейным просьбам не верить, купцы несправедливо показывают, будто воевода, товарищ его и секретарь притесняли крестьян. Рыльская воеводская канцелярия доносила, что тамошние купцы Выходцевы, собравшись многолюдством, не пустили к себе команду, посланную для выемки у них корчемного вина, и вообще делают откупщикам многие обиды и озорничества, а рыльский магистрат, потворствуя им, нужных к следствию людей не присылает.
Продолжавшиеся жалобы на мироедов по-прежнему обличали слабость городовой общины, недостаточную еще способность к самоуправлению. Гжатские купцы Санбуровы, Гурьев и Емельянов жаловались на присутствующих тамошней ратуши, что они завладели принадлежащими купечеству землями; с тех амбаров и лавок, которыми владеют, десятой части в казну не платят; места отводят под поселение неудобные; в торгах делают препятствия; двоих капитальных купцов по злобе отдали на поселение с зачетом в рекруты. Тамбовские купцы Иван Меньшой Кузьмин, Василий Расторгуев, Матвей Бородин и Григорий Беляев доносили, что бургомистр тамбовского магистрата Толмачев тамбовским купцам Бородиным, Расторгуевым и Беляеву дал аттестаты для их торговых промыслов и подрядов не против их капиталов, но с большим излишеством и теперь из тех купцов Расторгуев поехал для откупа питейных сборов. Сенат приказал: 35 человек тамбовских купцов показали, что аттестаты подписаны Толмачевым без согласия всего купечества, единственно только потому, что Бородин и Расторгуев без совету прочих купцов, ходя по домам и лавкам, собирают подписки, чтоб быть Толмачеву бургомистром, чего купечество не желает; следовательно, заключает Сенат, нельзя увериться, чтоб означенные аттестаты были справедливы, тем более что и по нынешнему содержанию упомянутыми купцами питейных сборов состоит на них доимки около 9000 рублей; так как поэтому к торгам питейных сборов их допускать сомнительно, то пусть Главный магистрат рассмотрит немедленно, аттестаты им даны согласно ли камер-коллежскому регламенту.
Мы видели, что с самого начала войны внутренняя охрана была ослаблена, вследствие чего надобно было ожидать умножения разбоев. Лихвинская воеводская канцелярия дала знать о разбитии 7 человек купцов разбойническою шайкою в 30 человек. Вслед за тем Сенат получил известие, что по рекам Волге, Каме и Белой оказались великие разбои, железным караванам Демидовых и Твердышева чинятся грабежи и находящимся на них людям разные мучительства; Сенат приказал казанскому и нижегородскому губернаторам препятствовать и ловить, но легко ли было исполнять приказание? Около Саратова в колониях явились разбойничьи шайки, двух человек убили, несколько селений с хлебом и скотом сожгли, грозя и вперед делать то же. На Каме насчитывали 14 разбойничьих шаек, в каждой от 7 до 15 человек. Разбои начались в Шатском и Касимовском уездах и в Темниковском лесу. Так было в 1769 году. В следующем 1770 казанский губернатор донес, что по рекам Вятке, Каме, Волге и Суре весною появились разбойничьи многолюдные шайки, которые убивают и разоряют обывателей, для поимки отправлены команды и 38 разбойников поймано. Осенью разбойники напали на Фролищеву пустынь (Владимирской епархии), всю разграбили, строителя били мучительски, допытываясь денег. Тогда же получены были известия о разбоях в Слободско-Украинской, Воронежской губернии, в Уфимской и Галицкой провинциях. Потом появились в Балахне, в Тамбовском уезде. Сила и дерзость их дошла до того, что они напали на Кайгород, разорили и пожгли обывательские дома, пограбили деньги соляного сбора.
Но недостаточность войска для охранения порядка всего яснее оказалась в Москве во время бедствия, причиненного также турецкою войною. Мы видели, что русское войско по вступлении в Молдавию встретило там врага гораздо опаснее турок – чуму. В конце лета 1770 года она перешла русские границы, быстро распространилась по Малороссии, начала появляться и на границах Великой России, в Севске и Брянске. Московскую губернию с юга окружили заставами, приняли обычные карантинные меры, велено было и самую Москву обнести палисадником или рогатками, но последняя мера осталась без исполнения. В конце года (17 декабря) чума появилась в отдаленной части Москвы, в Лефортове, в малом госпитале, находившемся на Введенских горах. Главный доктор госпиталя Шафонский дал знать медицинской конторе об опасной болезни, дал знать и обер-полицеймейстеру Бахметеву, а тот донес главнокомандующему в столице графу Петру Семен. Солтыкову, что, по словам доктора, с 17 декабря в госпитале умерло 14 человек опасною болезнею и двое больных остаются. 22 декабря Солтыков писал императрице: «Имеющий дирекцию над госпиталью генерал-майор Фаминцын приехал только сегодня поутру и подал рапорт, ничего значащий и что у них ничего опасного нет. В. и. в-ство изволит усмотреть из рапортов обер-полицеймейстера, да и от медицинской конторы, что зараза уже началась в ноябре месяце. Фаминцын все знал и для чего таил? Г. обер-полицеймейстер – человек весьма проворный и рачительный; я бы желал, чтоб все здешние правители так были исправны и мне в таких нужных обстоятельствах помогали».
В тот же самый день, 22 декабря, собрали совет из медиков – Эразмуса, Шкиадана, Кульмана, Мертенса, фон-Аша, Венемианова, Зыбелина и Ягольского; единогласно было решено, что болезнь должно считать моровою язвою. То же самое доктор Мертенс подтвердил Солтыкову и советовал ему оцепить госпиталь, что и было исполнено. 25 декабря, донося об этом распоряжении, Солтыков писал императрице: «Не надеясь на себя, призывал я доктора Мертенса и требовал его совету, который мне и дал на все то, что уже сделано; кроме того, он требует, чтоб въезд в Москву всем запретить, что никоим образом сделать неможно: в таком великом городе столько людей, кои питаются привозным харчем, кроме помещиков, и те получают из своих деревень; товары к портам везут чрез Москву; все – мясо, рыба и прочее – все через здешний город идет; низовые города – Украйна – со всех сторон едут; воспретить невозможно. Из Украйны же проезд, кажется, необходим: кроме курьеров армия требует многого, необходимо посылать должно кого для подрядов и приему вещей в полки».
Наступил 1771 год. Из Москвы стали приходить успокоительные известия; 4 января Солтыков писал: «Ныне оная болезнь утихает, холодное время немало тому способствует, уже несколько дней на Введенских горах более о ней не слышно. Приезжающих из опасных мест велено везде гвардии офицерам накрепко осматривать; но из едущих ни один не имеет нималого виду, хоть бы билет или паспорт; здесь же, около Москвы, от полиции заставы, а как ныне зима, все рвы снегом занесло, то везде переезды, а конного разъезда учредить не из чего, ибо и последний полк почти весь в расходе». 15 января главнокомандующий доносил: «В госпитале на Введенских горах, где было оказалась язва, и там все кончилось. О болезни же прямо донесть не могу, там была или нет, пока же, кроме двух подлекарей, кои и ныне там заперты, никто там не бывал. Главного госпиталя доктор (Шафонский) просил медицинскую контору, чтоб освидетельствовать, но ни один доктор не поехал, и рассуждали заочно. Ныне я призывал здешнего физикуса (Риндера) и посылал туда; он ездил, но только с госпитальным доктором через огонь говорил, и тот его упрекал, что по многим посылкам ни один не был».
Холода прекратили болезнь; но вот уже февраль, начинает таять, с теплом язва может вернуться; и Солтыков предлагает против этого меры. 7 февраля он пишет императрице: «Весна приближается; не изволите ли приказать всех больных (т. е. из госпиталя) из Москвы вывесть по разным монастырям верст от 15 до 50 по малому числу в каждый, отрядив лекарей, что монастырям никакой тягости не учинит, ибо малое число больных будет на чистом воздухе, а Москва и без госпиталей довольно нечистот имеет, оный же госпиталь весьма в неудобном месте, вверху Яузы, откуда нечистота идет в город. Не худо бы и праздношатающихся из города к весне убавить: город людный, строение мелкое и тесное». Императрица не согласилась на перемещение больных в окрестные монастыри, и Солтыков от 28 февраля дал знать, что главный госпиталь от караула освобожден и больных туда принимать велено; в малом же госпитале на Введенских горах два покоя, где была заразительная болезнь, а с прочими находящимися в той же связи ветхими и почти ничего не стоящими покоями, со всем, что в них было, сожжены по совету генерал-кригс-комиссара Глебова и обер-полицеймейстера Бахметева.
В то время как огонь истреблял ветхое строение малого госпиталя на Введенских горах, язва похищала свои жертвы в самой средине Москвы. 13 марта Солтыков донес: «Сего марта 10-го получил я от доктора Ягельского рапорт о оказавшейся в Большом суконном дворе, что близ Каменного моста на берегу Москвы-реки, прилипчивой болезни, коею померло с января месяца по нынешнее число 123 человека да больных осталось 21». Солтыков послал туда пять лекарей, которые по осмотру заключили, что болезнь есть гниючая, прилипчивая, заразительная и очень близко подходит к язве. В Москве, как мы знаем, с 1763 года было два департамента Сената, пятый и шестой, которым принадлежало принятие мер в важнейших случаях. Главнокомандующий созвал всех сенаторов, и решили: 1) хотя больных по монастырям развести указом ее и. в-ства и не позволено, однако по крайней нужде надобно всех больных вывесть из Суконного двора в Угрешский монастырь (на что согласился и московский архиепископ Амвросий); 2) здоровых всех вывесть в наемный дом за Мещанскою улицею в поле, определя к ним лекаря и оцепив их; 3) покинутый Суконный двор оцепить. Но прежде чем были приняты эти меры, около 2000 фабричных с Суконного двора разбежались и стали жить по всему городу, вследствие чего уже поднято было на улицах несколько трупов. Доктор Ореус и штаб-лекарь Граве, наблюдавшие чуму на юге в армии, донесли Солтыкову, что на московских больных те же самые знаки, какие они видели на чумных в Хотине. Солтыков объявил об этом сенаторам московских департаментов, и было решено: как содержащихся в карантинных домах, так и ушедших с Большого суконного двора фабричных с их хозяевами, у которых они имели пристанище, перевесть в три монастыря, отдаля больных от здоровых, и действительно зараженных язвою поместить в Угрешском монастыре; служителей, назначенных к отводу опасно больных, также медиков одеть в приличное платье, которое бы предохранило их от опасности. Чтоб фабричные на св. неделе не шатались по городу и не сообщались с бежавшими с Суконного двора, всем фабрикантам объявлено, чтоб они всю неделю не пускали своих рабочих с фабрик. Пока укрывшиеся с Большого суконного двора фабричные не будут собраны и не восстановится безопасность, во всем городе закрыть торговые бани; внутри города запрещено погребать вообще умерших.
Получив эти известия, императрица приказала предложить Совету следующие меры, чтоб, сколько возможно, остановить распространение заразы: 1) установить карантин для всех выезжающих из Москвы верстах в тридцати от этой столицы как по большим, так и проселочным дорогам; 2) Москву, если возможность есть, запереть и не впускать никого без дозволения гр. Солтыкова; 3) обозы со съестными припасами останавливать в семи верстах от Москвы в назначенных местах: сюда московским жителям приходить и закупать то, что им нужно, в назначенные дни и часы; 4) на этих местах московская полиция должна между покупщиками и продавцами разложить большие огни и сделать надолбы; должна наблюдать, чтоб городские жители до приезжих не дотрогивались и не смешивались вместе, деньги обмакивать в уксус; 5) московский архиерей должен по отправленному из Синода формуляру приказать читать по церквам молитвы о прилипчивой болезни во всей своей епархии, дабы народ еще больше остерегался от опасности; то же велеть делать во Владимирской, Переяславской, Тверской и Крутицкой епархиях. Для города Петербурга установить на Тихвинской, Старорусской, Новгородской и Смоленской дорогах во ста верстах карантин, хотя семидневный, и если не окажется болезни, то пропускать, окуривая людей и вещи, обмакивая в уксус письма и прочее, как положено будет. Тотчас после просухи вывести все воинские команды в лагерь не в ближнем и не в дальнем расстоянии от города, всякий полк или команду особо, и для того заранее выбрать места и дать повеления. Хорошо было бы, если бы и морское начальство то же сделало. Под воинскими командами разумеются здесь и полки гвардии. Совет, рассуждая об этих мерах, решил представить императрице, не угодно ли будет в Петербурге назначить особу, которая была бы в состоянии независимо от предписаний своею расторопностию принимать все нужные меры: В ведении этой особы будут заставы, которых всего лучше устроить три: в Чудове, Бронницах, Твери и Ладоге; что же касается Москвы, то пункты ее в-ства послать фельдмаршалу Солтыкову с тем, что «сие предписание предподается яко способы ко употреблению по усмотрению на месте, поелику распространение болезни требовать будет по оным исполнения».
В то же заседание Совета 28 марта приглашены были доктор Ореус и московский губернатор Юшков. Первый объявил, что по долгу и званию своему признает болезнь заразительною и что сам больных осматривал. Юшков донес, что московские медики на этот счет между собою не согласны.
Императрица согласилась со мнением Совета, и карантинное устройство было поручено генерал-поручику гр. Брюсу. Совет еще прежде, 21 марта, рассуждал, что по старости гр. Солтыкова охранение Москвы от заразы надобно поручить кому-нибудь другому, но остановился затем, что это будет предосудительно главному командиру. Но императрица не остановилась, и распоряжение всеми мерами против чумы в Москве было поручено генерал-поручику сенатору Петру Дмитр. Еропкину.
Солтыков признавал необходимость внутренних мер очищения Москвы как от зачумленных, так и от условий, благоприятствующих распространению заразы, но по-прежнему стоял против оцепления столицы как невозможного по ничтожному количеству войска, крайне стеснительному и могущему потому повести к волнениям. Он писал императрице 4 апреля: «В установлении карантина для всех выезжающих, кажется, надобности нет, а более в том неудобство; также въезд в Москву запретить весьма опасно: почти весь город питается покупным хлебом; ежели привозу не будет, то будет голод, все работы станут, за семь же верст никто не пойдет покупать, а будет грабить; и без того воровства довольно. Москву запереть способу нет, городу нет, Белый разломан, войска нет, кем окружить? Лучше, чтоб разъезжались по деревням на чистый воздух, в городе тесноты менее будет».
Солтыкову не понравилось назначение Еропкина, что видно из письма его от 21 апреля: «Как по повелению в. в-ства все оное поручено генерал-поручику сенатору Еропкину, предосторожности же все сначала взяты, кажется, больше нечего делать, только ему остается наблюдать учрежденное, того ради все от меня ему попечение поручено, только чтобы меня уведомлять в известие».
Между тем ход болезни в Москве был такой: от 7 апреля Солтыков доносил, что, кроме Угрешского и Симонова монастырей, умерших и больных нет. 18 апреля писал, что вывелено из Москвы фабричных в Симонов, Данилов и Покровский монастыри 943 человека обоего пола. 25 мая в Петербурге в первом департаменте Сената читалось ведение московских департаментов, что так как теперь большая часть работников, бежавших с Суконного двора в карантины, уже собрана и несысканных осталось очень немного, то в удовольствие обществу разрешено топить бани. 30 мая Солтыков прислал утешительное известие, что в карантинных монастырях умерших и вновь заболевших никого нет, только в Угрешском 9 человек больных. Поэтому последовал указ императрицы распустить фабричных, содержавшихся по карантинам в Покровском и Даниловом монастырях, и позволить им жить всюду по частным квартирам, что и было исполнено. Но с двадцатых чисел июня в Симонове монастыре опять появилась язва: умерло 10 фабричных, заболело 6. С этих пор болезнь начала усиливаться. Еропкин действовал неутомимо, сделал все, что мог, учредив крепкий, по-видимому, надзор за тем, чтоб каждый заболевший немедленно препровождался в больницу, или так называемый карантин, вещи, принадлежавшие чумным, истреблялись немедленно; но ни Еропкин, никто другой не мог перевоспитать народ, вдруг вселить в него привычку к общему делу, способность помогать правительственным распоряжениям, без чего последние не могут иметь успеха; с другой стороны, ни Еропкин, никто другой не мог вдруг создать людей для исполнения правительственных распоряжений и надзора за этим исполнением – людей, способных и честных, которые бы не позволяли себе злоупотреблений. Жители Москвы не столько боялись чумы, сколько больниц, или так называемых карантинов, и потому скрывали больных, не объявляли о них начальникам, которых Еропкин поставил в каждой части города. Другие, оставляя больных одних в домах безо всякой помощи и попечения, сами разбегались и разносили повсюду болезнь и ужас. Иные скрытно выносили из домов мертвых и кидали на улице для того, чтоб не лишиться зараженных пожитков и не подвергнуться осмотру назначенных для того людей. Какого же рода злоупотребления позволяли себе последние, это обозначено в манифесте императрицы: «Наша воля есть, чтоб при осмотре домов и при вывозе в карантин и тако на месте со всеми поступлено было со стороны начальников и приставленников со всем возможным человеколюбием и попечением и чтоб всякий по своему состоянию все к жизни нужные выгоды имел. Всякое же угнетение, утеснение, грубость и нахальство всем и каждому запрещаем употребить, наипаче же паки и паки наистрожайше запрещаем всем начальникам и подчиненным брать взятки, вынуждать у кого бы то ни было деньги и лихоимствовать под каким бы то предлогом ни было как при осмотрах, так и при выводе в карантин… Слух же есть, что таковых беспорядков много ныне на Москве».
От 2 августа Солтыков писал, что в доме у самого Еропкина оказалась чума и потому этот генерал отказывается от исполнения своих обязанностей; Еропкин писал Брюсу, что с таким малым числом людей, какое у него, нет возможности действовать с успехом. Совет решил послать Еропкину рескрипт с убеждением остаться при должности, несмотря на то что чума оказалась у него в доме; решил также назначить в помощь Еропкину сенатора Собакина и, кроме того, отправил к нему из Петербурга 12 человек гвардейских офицеров для исполнения его поручений. Московский медицинский совет представил о необходимости в кабаках продавать вино из окон, не впуская покупателей в двери, перевести экономическую слободу, построенную подле Земляного вала, выбрать из хороших господских людей в десятские для ежедневного осмотра домов; для погребения умерших от чумы и к отвозу зараженных в больницы употребить каторжных. В Петербурге Совет одобрил все эти меры, кроме последней, соглашаясь на употребление каторжных только разве для копания могил. Тогда же запрещено было вывозить из Москвы какие бы то ни было товары, зараженные домы велено окуривать преимущественно серою; едущие в Петербург курьеры должны были объезжать Москву.
Мы видели, что весною оцепление Москвы было предложено Солтыкову на его благоусмотрение, во сколько этого будет требовать распространение болезни, и тогда Солтыков признал оцепление бесполезным и невозможным. Но теперь при усилении болезни, ввиду опасности, которая грозила другим областям и Петербургу, императрица сочла необходимым предписать московскому начальству это оцепление. 25 августа, присутствуя в Совете, она объявила, что «хотя не надеется, чтоб была в Москве действительная язва, но за потребно почла, однако ж, принять все к истреблению продолжающейся там болезни меры, дабы не быть ответственною в упущении оных». Солтыков и тут не соглашался на оцепление. 30 августа он писал: «Карантины ныне учреждать нужды не видится, да уже и поздно: из Москвы почти все выехали, да и подлость вся бежит, маркитантов и хлебников мало осталось, и все боятся карантинов, магазейнов запасных нет, никто в город не едет, не без опасности голоду, зима приходит, дров не везут, народ уже и так уныл и обробел, карантины здешнему народу всего тяжеле, уже несколько и грозились на заставы». Московские сенаторы разделяли взгляд фельдмаршала и представили императрице о невозможности оцепления Москвы, ибо тому препятствуют положение города, состояние домов, жителей, их нравы и обычаи. 5 сентября Екатерина сама принесла в Совет только что полученные из Москвы реляцию Солтыкова и доклад московских департаментов Сената о невозможности оцепления, также письмо Еропкина к Брюсу, где говорилось, что в Москве в двое суток умерло опасною болезнею 207, а другими болезнями – 615 человек. Совет определил предписать Московскому сенату и тамошнему начальству: 1) что карантинные домы необходимы, и потому не только надобно оставить все прежние, но учреждать и новые, причем обнародовать, чтоб все жители объявляли тотчас частным надзирателям о больных для медицинского освидетельствования и отдаления заболевших, если болезнь окажется опасною или сомнительною; что всем тем, которые будут это исполнять, отдается на волю идти в карантин или оставаться дома, не сообщаясь, однако, ни с кем в продолжение 16 дней, но утаивающие о болезни непременно будут отвозимы в карантины; для одной комнаты, где кто умрет опасною болезнею, целые дома не запирать, особенно когда строение разделено на части; 2) карантинные около Москвы заставы также нужны для охранения всей империи и должны быть учреждены по всем дорогам из Москвы в первых от Камер-коллежского вала селениях; 3) отнюдь не надобно впускать в Москву приходящие из других мест с запасами обозы, а определять им места вне Камер-коллежского вала, где они от городских жителей должны быть отделены еще надолбами, и торг должен производиться в присутствии полиции; 4) харчевники, хлебники и квасники – одним словом, все торгующие съестным не могут считаться праздными и излишними в городе людьми, а потому и нельзя их оттуда выпускать свободно, особливо в таком бедственном состоянии; нужно по крайней мере, собравши там остающихся, распределить их на части и установить между ними старост, которые бы за ними смотрели и за них отвечали; 5) хотя и нельзя ожидать, чтоб теперь в Москве мог случиться недостаток в съестных припасах, потому что обыкновенно там все запасается от зимы до зимы, а теперь тем более быть может достаточно, что значительная часть жителей разъехались по другим местам, однако на случай крайности можно сделать наряд поставки туда припасов с ближних городов и селений и назначить места этим подвозам, где бы высылаемые из города, платя им деньги по обыкновенной цене, принимали от них припасы.
Императрица сама сочинила ответ Московскому сенату в опровержение его мнения о невозможности оцепления Москвы. «За первый долг, – говорилось здесь, – почитаем мы пред богом и от него нам вверенным народом иметь попечение о благополуции и здравии наших верных подданных. И для того и при нынешних трудных обстоятельствах не с унылым духом, но с душою, наполненною памятствованием о должности своей и любви к государству, с духом, который в печали своей о теперешних московских обстоятельствах не может находить спокойствия и утешения в пустых сожалениях и воздыханиях, но находить отраду, единственно ища с бодростию и предписуя с твердостию все те меры и осторожности, кои человеческий смысл может только привести в память, для пресечения в столице нагубы рода человеческого и для предостережения, чтоб далее в империи не распространилась. Из сих источников вышли те предписания, кои наш Сенат находит неудобными. Мы ведаем из опытов, что, бесспорно, великая препона быть может скорому учреждению наших предписаний обширность города, но мы притом же ведаем, что наипаче вредно оставлять полезное учреждение для того, что трудно его учредить. Состояние домов, нравы, застарелые обычаи преумножают трудности по причине той, что надлежит входить в подробности, дабы сравнивать с одной стороны выгодности и покой жителей с ненарушимостию того, что установить желается. Но как для порока или слабости, какого бы то звания ни были, не должно отстать, еще менее уничтожить доброе и полезное учреждение, то и в нынешнем случае надлежит преодолеть препятствия, а не ими стращаться и наипаче стараться, чтоб исполнители честные точно, бескорыстно и усердно исполняли всякий то, что ему поручено, за чем начальники смотреть имеют наикрепчайше; да и не токмо они, но и всякий в правительстве участвующий, ибо все присягою и честию обязаны всякий вред пресечь и всякому добру подать руку помощи для истребления зла, вредящего обществу, следовательно, самому ему. Не ныне нам ослабевать и опускать обремененные руки для собственного покоя, но да приложат всякий смысл помогать учреждению, сделанному для общей безопасности от мора».
Между тем в Москве 1 сентября Еропкин предложил сенаторам: не угодно ли будет для скорейшего истребления заразительной болезни московскому купечеству приказать, чтоб оно для занемогающих купцов учредило по возможности на свой кошт карантинные домы и лазареты. Приказали: призвать в Сенат из Московского магистрата президента и с ним лучших первостатейных купцов человек с 10 и, объявя им упомянутое предложение, увещевать, чтоб они согласились принять на свой кошт учреждение карантинов и лазарета; кроме того, склонять через полицию и других слободских обывателей, не пожелают ли и они учредить карантины и лазарет на свой счет. Потом Еропкин предложил, что по множеству умирающих от заразительной болезни осужденных на поселение преступников, назначенных для вывоза и погребения тел, слишком мало, и потому, так как теперь работа на фабриках прекратилась, не угодно ли будет Сенату определить для этого фабричных в каждую часть по 20 человек с платою по 6 коп. на день. Сенат согласился. Этот Сенат состоял кроме самого Еропкина еще из трех членов: Собакина, графа Ив. Воронцова и Рожнова; но тогда же, 1 сентября, Собакин, назначенный, как мы видели, помощником Еропкина, объявил, что у него в доме оказалась на людях опасная болезнь, почему он больше не будет исполнять порученной ему комиссии и присутствовать в Сенате. На другой день, 2 сентября, в Сенате присутствовали трое: кн. Козловский, Рожнов и Еропкин; и последний сообщил печальное известие: во время осмотра доктором Шафонским и гвардии капитаном Волоцким в Лефортовской слободе опасно больных и умерших госпитальный комиссар поручик Кафтырев, Вотчинной коллегии канцелярист Прытков, конторы строения домов и садов капрал Раков, отставные конюхи Петров и Пятницкий, собравшись большою толпою, наглым и дерзким образом не допустили Шафонского и Волоцкого до осмотру, крича, будто Шафонский и другие лекари дают в госпитале больным и здоровым порошки с мышьяком и от них заражаются жители тамошних слобод. Сенат приказал Кафтырева содержать две недели на хлебе и на воде, других наказать плетьми. Обер-полицеймейстер Бахметев донес, что при запечатании на Красной площади ларей со старым платьем, которым про изводится торговля, один из продавцов, синодальной конторы солдат, бросил из-за людей камнем и проломил голову солдату, и хотя продавцы ветошья и были схватываемы, но по малочисленности команд всегда их отбивали разных чинов люди. Сенат приказал высечь плетьми солдата синодальной конторы.
Купцы согласились на предложение Еропкина; за ними выступили раскольники. Они подали Еропкину записку за руками, в которой просили позволить им купить или построить против Преображенского в Земляном валу карантин и содержать его на свой счет, только с тем чтоб все они освобождены были от докторских осмотров и офицерских распоряжений. Двое из просителей – Пимен Алексеев и Иван Прохоров – были введены в Сенат, где им объявлено, что больницу в означенном месте им построить можно, но уволить от докторских осмотров и офицерских распоряжений нельзя. Просители согласились. В этот день, 7 сентября, в Сенате присутствовали четверо: Рожнов, Похвиснев, кн. Козловский и Еропкин. 12 сентября присутствовали только трое: Рожнов, Еропкин и сам фельдмаршал Солтыков; на другой день, 13 числа, Солтыков приехал в Сенат и опять застал только двоих – Рожнова и Еропкина.
Старик не выдержал и 14 числа отправил императрице отчаянное донесение: «Болезнь уже так умножилась и день ото дня усиливается, что никакого способу не остается оную прекратить, кроме чтобы всяк старался себя охранить. Мрет в Москве в сутки до 835 человек, выключая тех, коих тайно хоронят, и все от страху карантинов, да и по улицам находят мертвых тел по 60 и более. Из Москвы множество народу подлого побежало, особливо хлебники, калачники, маркитанты, квасники, и все, кои съестными припасами торгуют, и прочие мастеровые; с нуждою можно что купить съестное, работ нет, хлебных магазинов нет; дворянство все выехало по деревням. Генерал-поручик Петр Дмитр. Еропкин старается и трудится неусыпно оное зло прекратить, но все его труды тщетны, у него в доме человек его заразился, о чем он меня просил, чтоб донесть в. и. в-ству и испросить милостивого увольнения от сей комиссии. У меня в канцелярии также заразились, кроме что кругом меня во всех домах мрут, и я запер свои ворота, сижу один, опасаясь и себе несчастия. Я всячески генерал-поручику Еропкину помогал, да уже и помочь нечем: команда вся раскомандирована, в присутственных местах все дела остановились и везде приказные служители заражаются. Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться, пока оное по наступающему холодному времени может утихнуть. И комиссия генерал-поручика Еропкина ныне лишняя и больше вреда делает, и все те частные смотрители, посылая от себя и сами ездя, более болезнь развозят. Ныне фабриканты делают свои карантины и берут своих людей на свое смотрение. Купцы также соглашаются своих больных содержать, раскольники выводят своих в шалаши». Не дожидаясь ответа на свою просьбу, того же 14 сентября Солтыков уехал в подмосковную на два дня Разумеется, этот поступок оправдать было нельзя; он объяснялся тяжким положением начальника при чувстве своей беспомощности, одиночества: все разъезжаются, мог думать старик, бросают свои должности, оставляют меня одного, но что я один сделаю, чем помогу? Распоряжается всем Еропкин, он останется, а я вздохну два дня на чистом воздухе. Разумеется, его двухдневное отсутствие не было бы замечено, если бы на другой же день отъезда фельдмаршала, 15 сентября, не произошел в Москве бунт.
Бунт сопровождался страшным, отвратительным, небывалым явлением – убийством архиерея.
В 1767 году умер московский митрополит Тимофей, принадлежавший к числу людей, которых называют добрыми и этим словом отделываются от более точного определения характера. При добром митрополите сильная власть у консистории, ее злоупотребления – понаровка явлениям непозволенным, понаровка из-за взяток. Преемником Тимофея был Амвросий Зертис-Каменский, человек с другим характером. Энергический Амвросий, знавший хорошо московские беспорядки, потому что перед этим был архиереем крутицким, следовательно, жил в Москве, решился искоренить эти беспорядки, дать силу регламентам, указам – предприятие трудное, потому что одним из главных источников беспорядков была крайняя бедность белого духовенства. Обязательная женитьба в ранней молодости условливала многочисленное семейство, обеспечить содержание которого, обеспечить приличное воспитание детей – задача тяжелая и для государства побогаче России; отсюда искание средств жизни с ущербом достоинства, отсюда та алчность, которую издавна так легкомысленно порицали, над которою так жестоко смеялись в литературе, не давая себе труда объяснить явление. Амвросий ввел порядок в консистории, ибо за нарушение порядка предстоял «штраф цепью, скованием в железы и вычет жалованья без всякого послабления»; кто не хотел подчиняться новым порядкам, того немедленно удаляли. Амвросий запретил вступать в брак молодым людям духовного звания, не кончившим богословского курса, не выдержавшим экзамена у преосвященного, запретил духовенству меняться домами и переходить от церкви к церкви, исходатайствовал у Синода возобновление указа Петра Великого, чтоб духовенство не тратилось на покупку своих домов, а имело дома церковные. Особенно остался памятен Амвросий своим гонением на так называемых крестцовых попов в Москве: он усмотрел, что «в Москве праздных священников и прочего духовного причта людей премногое число шатается, которые к крайнему соблазну, стоя на Спасском крестце для найму к служению по церквам, великие делают безобразия, производят между собою торг и при убавке друг перед другом цены вместо надлежащего священнику благоговения произносят с великою враждою сквернословную брань, иногда же делают и драку. А после служения, не имея собственного дому и пристанища, остальное время или по казенным питейным домам и харчевням провождают, или же, напившись допьяна, по улицам безобразно скитаются». Старики передавали нам, что у этих крестцовых попов был такой обычай: стояли они с калачами в руках, и когда нанимающий служить обедню давал мало, то они кричали ему: «Не торгуйся, а то сейчас закушу!» (т. е. калач, и тем лишусь способности служить обедню).
Легко понять, что такой архиерей, как Амвросий, не мог приобрести расположения в низших слоях московских жителей, среди которых, с одной стороны, явления, им гонимые, не производили большого соблазна, а с другой – среди этих именно слоев накоплялись жалобы на строгого архиерея и принимались с сочувствием по самой близости обиженных к этим слоям. Амвросий должен был знать, что его не любят и кто собственно не любит, и нерасположение, естественно, вызывало нерасположение. При таких-то отношениях Амвросию доносят, что у Варварских ворот на площади происходит безобразное явление, против которого так гремит духовный регламент, так вопиет просвещенный век. У Варварских ворот на стене был давно образ боголюбской богородицы; вдруг с начала сентября начались пред ним беспрестанные молебны и всенощные. Какой-то фабричный рассказывал, что видел во сне богородицу, которая объявила ему: «Так как 30 лет уже у ее образа никто не только не отпел молебна, но и свечи не поставил, то за это Христос хотел наслать на Москву каменный дождь, но она упросила заменить каменный дождь трехмесячным мором». Мы приведем любопытные слова племянника архиерейского Бантыша-Каменского, обличающие сильную вражду к белому духовенству: «Праздность, корыстолюбие и проклятое суеверие прибегло к вымыслу. В начале сентября поп у всех святых, что на Кулишках, выдумал чудо с помощью фабричного (следует рассказ о сне фабричного). Мерзкие козлы (а попами их грех назвать!), оставив свои приходы и церковные требы, собирались тут налоями, делая торжище, а не богомолие». Заметим здесь одно, что доказательств выдумки чуда священником, а не самим фабричным нет, обвинение остается голословным.
Бантыш-Каменский верно описывает первое впечатление, произведенное на архиепископа известием о событиях у Варварских ворот: суеверие, ложное видение – все это запрещено регламентом, указами, надобно прекратить. «Он (Амвросий) почитал за долг, а регламентом и монаршими указами предписанный, пресечь сие позорище. Первое его по сему делу было намерение удалить оттуда попов и икону перенести (ибо в воротах ни проходу, ни проезду не было по причине приставленной лестницы) во вновь построенную ее в-ством тут же у Варварских ворот Кира и Иоанна церковь и собранные там деньги употребить на богоугодные дела, а всего ближе отдать в Воспитательный дом, в коем он опекуном был. Требованные в консисторию попы не только отреклись идти, но еще и угрожали присланным побитием их каменьями». Здесь оканчивается первая часть рассказа Бантыша-Каменского о мерах Амвросия, который поступает как архиерей, обязанный прекращать суеверные явления, и поступает по своим средствам: священники требуются в консисторию отдать отчет в своем поведении; священники ослушались и тем отняли у архиерея средство вести дело надлежащим порядком. Жаль, что Бантыш-Каменский примешивает чисто полицейское побуждение: архиерей хотел икону перенести, ибо в воротах ни проходу, ни проезду не было по причине приставленной лестницы.
Когда ослушание священников не дало возможности производить консисторские исследования и распоряжения, Амвросий взглянул на дело с санитарной точки зрения. «Между тем, – говорит Бантыш-Каменский, – язва так усилилась в граде, что по 900 с лишком в день умирало; и как по предписанию докторскому запрещено было прикосновение и тесные между народом всякие сборища, то и не мог обойтись преосвященный, чтоб о способах к прекращению у Варварских ворот народного сборища не посоветоваться с г. Еропкиным, который один только в городе и был начальник. Страх, дабы не обратить на себя простолюдинов, произвел у них таковое по сему делу решение; чтоб оставить до времени перенесение иконы; а дабы собираемые у Варварских ворот деньги чрез фабричных не могли быть расхищены, то приложить к ящикам консисторскую печать; для безопаснейшего же исполнения сего дела обещал г. Еропкин прислать от себя несколько солдат». По свидетельству Еропкина, Амвросий приезжал к нему 14 сентября и говорил, что намерен деньги у Боголюбской запечатать в том рассуждении, что явление образа вымышлено от священников, которые за молебны начали приобретать великую прибыль. Здесь неясность. Явление ложное, говорит Амвросий, оно выдумано священниками из корыстных побуждений. Надобно прекратить запрещенное законом явление; если же это опасно, то как из ложности явления следует, что к денежным ящикам надобно приложить консисторские печати? Бантыш-Каменский дает такое объяснение: решились ящики запечатать из страха, чтоб деньги не были расхищены фабричными; но оказывается, что при ящиках находился военный караул. Как бы то ни было, это несчастное распоряжение насчет денег было причиною бунта.
По донесению фельдмаршала Солтыкова, основанному на рапорте обер-полицеймейстера Бахметева, 15 сентября, в четверг, в 8 часов пополудни раздался городовой набатный бой и при рогаточных караулах на улицах бой трещоток. Обер-полицеймейстер послал узнать, что такое, и получил донесение, что у Варварских ворот великое множество черни производит шум и драку. Бахметев в сопровождении троих драгунов и двоих гусар поехал сам и нашел, что от Ильинских до Варварских ворот по обе стороны стены стоит множество народа, тысяч до десяти, и большая часть вооружена дубьем. На вопрос, зачем сбежался народ, обер-полицеймейстеру отвечали, что народ сбежался по набатному бою, а набат произошел оттого, что шестеро солдат с архиерейским подьячим пришли для вынутая из ящиков денег, подаваемых богомольцами на боголюбскую икону богородицы. Около ящиков стоял караул от московского гарнизона; эти караульные объявили, что не позволят распоряжаться ящиками без позволения своего командира (плац-майора); от этого сначала произошел шум, а потом драка: злодеи побиты, которые хотели образ ободрать и казну, принадлежащую богоматери, покрасть, а народ собрался стоять за мать пресвятую богородицу до последнего издыхания. Видя, что с своим конвоем из пяти человек он не в состоянии ничего сделать, Бахметев поехал к Еропкину, который жил в своем доме на Стоженке. В Воскресенских воротах он встретил толпу тысяч до трех, бегущую с дубьем по Тверской, Моховой и из Охотного ряда под предводительством мужика с бородою, в синем китайчатом балахоне, который постоянно кричал что есть мочи: «Ребята, поспешайте постоять за мать пресвятую богородицу и не допустите ограбить божию матерь!» Бахметев успел остановить толпу, человек двадцать или больше из нее стали на сторону обер-полицеймейстера и сделались совершенно ему послушными, так что с их помощью «синий балахон» был схвачен и посажен в будку; на Моховой схватили также другого горлана с помощью господских людей. Приехавши к Еропкину, Бахметев услыхал от него: «Делайте все то, что предусмотрите к лучшему; а я вам ни команды, ни способов дать не могу», Бахметев поехал назад, заехал в будку, где посадил «синий балахон», но вместо него нашел в будке только изувеченных людей, приставленных караулить «балахон». Еще прежде, отправляясь к Еропкину, Бахметев послал полицейского майора к народу с требованием, чтоб отдали под полицейский караул архиерейского подьячего и команду, пришедших к образу за деньгами, потому что такие злодеи должны быть наказаны публично, а что прибиты народом – этого мало. Теперь майор явился к Бахметеву и донес, что народ не только согласен, но и сам просит об этом; только караульные московского гарнизона, стоящие у Варварских ворот, говорят, что сделать этого не смеют без своего командира, т. е. плац-майора. Бахметев послал донесть об этом Еропкину, тот приказал как можно скорее сыскать плац-майора или губернатора Юшкова; но, в то время как происходили эти пересылки и рассылки, разнеслись слухи, что толпа черни в Кремле, грабят в Чудове монастыре архиерейский дом, ищут убить самого хозяина.
Как скоро начались перекоры между караульными московского гарнизона и архиерейским подьячим относительно денег, в толпе, вмешавшейся в споры, уже послышались выходки против Амвросия. «Архиерей, – кричали, – ни один раз должного почтения божией матери с служением по своему чину не сделал; а как сведал, что можно взять 1000 рублей, которые доброхотные датели, некоторые почти из последнего имения своего, сложили, то уже взять деньги безо всяких замедлительств себе готов; он безбожник, надлежит предать его смерти перед этим самым образом!» Возбужденная этими криками толпа двинулась в Кремль. Амвросию, как видно, дали знать об этих выходках и угрозах, и он уехал из Чудова в Донской монастырь. Толпа, ища его в Чудове монастыре, что могла, пограбила, остальное переломала, перебила, исковеркала; большой винный погреб, снимаемый в Чудове монастыре купцом Птицыным, был разграблен, и началось пьянство. Но на другой день, 16 числа, вспомнили, зачем пришли в Кремль, в Чудов; кто-то дал знать, что архиерей в Донском монастыре; и толпа в 300 человек двинулась туда. Амвросий, узнав о разграблении Чудова монастыря, велел находившемуся при нем племяннику Николаю Бантыш-Каменскому написать об этом Еропкину и просить билета для свободного выезда из города. Вместо билета Еропкин прислал офицера конной гвардии, который объявил, чтоб преосвященный переоделся и поскорее выезжал из Донского монастыря, что он, присланный, будет дожидаться его в конце сада кн. Трубецкого и оттуда велит проводить на село Хорошево в Воскресенский монастырь. Пока сыскали платье, пока Амвросий переодевался, пока заложили кибитку, услыхали шум, крики и пальбу у монастыря. Амвросий вышел, чтоб садиться в кибитку, но в это время народ стал уже ломать монастырские ворота со всех сторон; все бывшие с Амвросием разбежались; тогда он пошел прямо в большую церковь, где служили обедню, приобщился и хотел было спрятаться на хорах сзади иконостаса; но толпа, ворвавшаяся в церковь, открыла это убежище; несчастного вытащили из церкви, из монастыря, и перед задними воротами умертвили самым варварским образом: били в восемь кольев целые два часа, так что, по словам очевидца, «ни виду, ни подобия не осталось».
Между тем Еропкин весь этот день, пятницу 16 числа, собирал у себя на Стоженке кусочками команду. Главную военную силу, которою располагало московское начальство, составлял Великолуцкий полк; но во всем этом полку числилось только 350 человек, а из них 300 человек расположены были в 30 верстах от Москвы для безопасности от чумы и только 50 человек находилось в Москве. К ним Еропкин присоединил гвардейские команды, присланные из Петербурга, и таким образом составился отряд из 130 человек; но при этом маленьком отряде было две пушки, которые обеспечивали успех против толпы, вооруженной дубьем и каменьями. В половине шестого часа пополудни Еропкин со своею командою двинулся в Кремль, на улице захватил священника с крестом и заставил идти с собою. При входе в Кремль чрез Боровицкие ворота отряд был встречен дубьем и кирпичами; Еропкин послал увещевать мятежников обер-коменданта царевича грузинского, но увещатель был встречен также каменьями. Той же участи подвергся бригадир Мамонов, который по доброй воле явился в Чудов монастырь со своими людьми и начал уговаривать мятежников: ему разбили голову и лицо. Видя, что увещание не помогает, Еропкин велел стрелять в толпу из пушек и ружей; не менее ста человек пало от этой стрельбы, 249 человек взяты под караул, остальные разбежались. Но Еропкин, раненный в двух местах шестом и камнем, истомленный, в лихорадочном припадке, принужден был слечь в постель и не принимал участия в дальнейших распоряжениях.
На другой день, в субботу 17 сентября, на рассвете толпы начали ломиться в Кремль, в Спасские ворота, в которых стоял губернатор Юшков. Мятежники требовали, чтоб им отдали всех товарищей, захваченных войском накануне; чтоб бани были распечатаны, карантины уничтожены, лекарей к их должности не употребляли. Накануне, 16 числа, Еропкин уведомил Солтыкова о бунте, и в 9 часов утра 17 числа фельдмаршал был уже в Москве; одновременно с ним по его распоряжению накануне вступал в Москву и Великолуцкий полк, т. е. 300 человек солдат. Солтыков поручил начальство над полком обер-полицеймейстеру Бахметеву и велел ему вести солдат на Красную площадь, чтоб прекратить бунт. Бахметев, выстроив полк на площади, сказал окружающим толпам: «Советую вам расходиться по домам, в противном случае все побиты будете». Чрез полминуты площадь опустела, и этим бунт кончился.
Главная причина печальных событий 15 и 16 сентября была очевидна: ничтожность военных сил, хотя, с другой стороны, естественно представляется вопрос: почему Еропкин с вечера 15 числа не начал собирать войско, не употребил на это всю ночь и не явился в Кремль на рассвете 16 числа, тогда событие в Донском монастыре было бы предупреждено? Как бы то ни было, старик фельдмаршал имел полное право жаловаться на недостаточность своих средств и опасность положения. «Кажется, все утихло, – писал он 19 сентября, – однако на сие надежду полагать неможно: народ пьяный, раскольщики, подьячие, холопы господские; сами все разъехались по деревням, людей оставили, кои по их праздной жизни непрестанно в кабаках. Я нашел Чудов монастырь в жалком состоянии: окна все выбиты, пуховики распороты и улица полна пуху, образа расколоты. Бунтовщики грозятся на многих, а паче на лекарей, и хотя на многих злятся и грозят убить, в том числе и меня, и первого Петра Дмитр. Еропкина, но главный пункт – карантины; сего имени народ терпеть не может. В Сенат никто не ездит, только были мы двое. Граф Воронцов пишет, что в его деревне люди заразились, для чего он и поехал в другую, дальше; князь Козловский уволен; Похвиснев болен; Еропкин заболел и лежит в постели. Господа президенты (коллегий), не спросясь никого, так как их члены и прокуроры разъехались по деревням; приказать некому, по кого ни пошлю, отвечают: в деревне. Мне одному, не имея ни одного помощника, делать нечего: военная команда мала, город велик, подлости еще для зла довольно. Между пойманными злодеями множество подьячих почти изо всех коллегий, и их солдаты, старики отставного батальона гвардии, кои содержат караул в Кремле, более всех бунтовали и воровали, чему свидетель архитектор Баженов: он все видел из модельного дома и многие речи слышал. Сейчас получена ведомость, что на Пахре собирается много всякого народа и хочет идти в Москву со всяким оружием, и разбежавшиеся отсель по деревням пьяные грозятся все разорять. Я один в городе и Сенате, помощников нет, команды военной недостает, окружен заразительною болезнию, подвержен ей более других; все ко мне приезжают, принужден пустить, всякому нужда, помочь мне некому. Один обер-полицеймейстер везде бегает, всего смотрит, спать время не имеет. Я не в состоянии в. в-ству подробно донесть, слышу и вижу все разное; народ такой, с коим, кроме всякой строгости, в порядок привесть невозможно». 21 сентября Солтыков писал: «Нельзя быть без начальника, ибо не токмо в Москве, но по уезду несколько тех злодеев, нарядясь в солдатский мундир, ходят по дворцовым и экономическим вотчинам, показывая указы, якобы из губернской канцелярии посланы, и велят попам перед народом читать, старост и выборных принуждают подписываться в том, что как скоро услышат в Москве набат или пушечную стрельбу, то бы все в Москву бежали с дубинами и рогатинами. Я оставил (в Москве) Великолуцкий полк, главный пост на Красной площади с пушками и в нужных местах пикеты; ежели б команды было довольно, особенно конницы для разъездов, то б можно оное зло скорее искоренить. Наставник должен быть из раскольщиков, потому что они всегда противились карантину, да и то примечания достойно, что церковь архиерейская вся разорена и утварь разбита и разметана». Так как главный недостаток был в военной силе, то по предложению президента Главного магистрата Протасова составлена была стража из купцов.
Но в тот же самый день, 21 сентября, когда Солтыков писал: «Нельзя быть без начальника», вышел манифест императрицы об отправлении в Москву гр. Григория Орлова. В манифесте говорилось: «Видя прежалостное состояние нашего города Москвы и что великое число народа мрет от прилипчивой болезни, мы б сами поспешно туда прибыть за долг звания нашего почли, если б сей наш поход по теперешним военным обстоятельствам самым делом за собою не повлек знатного расстройства и помешательства в важных делах империи нашей. И тако, не могши делить опасности обывателей, сами подняться отселе, заблагорассудили мы туда отправить особу, от нас поверенную, с властию такою, чтоб по усмотрению на месте нужды и надобности мог сделать все те распоряжения к спасению жизни и к достаточному прокормлению жителей. К сему избрали мы, по нашей к нему отменной доверенности и по довольно известной его ревности, усердию и верности к нам и отечеству, нашего генерал-фельдцейхмейстера и генерал-адъютанта гр. Гр. Орлова, дав ему полную мочь поступать во всем так, как общее благо того во всяком случае требовать будет, и отменять ему тамо то из сделанных учреждений, что ему казаться будет или не вместно, или не полезно, и снова установить может всего того, что он найдет поспешительно общему благу; в чем во всем повелеваем не токмо всем и каждому его слушать и вспомогать, но и точно всем начальникам быть под его повелением и ему по сему делу иметь вход в Сенат московских департаментов. Запрещаем всем и каждому сделать препятствие и помешательство как ему, так и тому, что от него повелено будет, ибо он, зная нашу волю, которая в том состоит, чтоб прекратить, колико смертных силы достанет, погибель рода человеческого, имеет в том поступать с полною властию и без препоны».
Орлов по природе своей не мог удовлетвориться тем значением, какое он имел при дворе, не мог удовлетворяться ни административною деятельностью как генерал-фельдцейхмейстер, ни деятельностию как член Совета, его тянуло на место войны, где одерживались блистательные победы, где родной брат его жег турецкий флот. Удалиться надолго, на все время войны не было возможности, но он не переставал мечтать о роли начальника отдельного предприятия, которое быстро могло бы положить конец войне; теперь же, когда Москва и вся Россия потребовала энергического действия для спасения их от страшного бича, Орлов не хотел упустить случая оказать великую услугу, приобрести громкую известность. Накануне отъезда в Москву Орлов говорил английскому посланнику лорду Каткарту, что, по его убеждению, главнейшее несчастие Москвы состоит в паническом страхе, охватившем как высшие, так и низшие слои жителей, откуда проистек беспорядок и недостаток распорядительности. Когда Каткарт стал просить его отложить поездку, говоря, что в Москве найдет не один недостаток распорядительности, но и чуму, то Орлов отвечал: «Все равно, чума или не чума, во всяком случае я завтра выезжаю; я давно уже с нетерпением ждал случая оказать значительную услугу императрице и отечеству; эти случаи редко выпадают на долю частных лиц и никогда не обходятся без риска; надеюсь, что в настоящую минуту я нашел такой случай и никакая опасность не заставит меня от него отказаться».
«Чума или не чума», – говорил Орлов. Действительно, до последнего времени вследствие несогласия медиков остерегались официально говорить о чуме. Доктор Кулеман подал доклад, что осмотр больных в Симоновом монастыре утвердил его в прежнем мнении о несуществовании моровой язвы, ибо и на умерших, и на живых, кроме пятен, не находил никаких знаков моровой язвы, почему признает болезнь горячкою с пятнами злейшего рода.
28 сентября в Московском сенате было первое заседание в присутствии гр. Орлова. Из сенаторов находились Рожнов, Похвиснев, фельдмаршал Солтыков, Еропкин, Всеволожский и вновь назначенный сенатор, знаменитый делец двух предшествовавших царствований Дмитр. Вас. Волков. Орлов объявил именной указ присутствовать ему в Сенате московских департаментов и быть всем и каждому в его послушании; словесно объявил, что велено присутствовать в Сенате и Волкову. Губернатор Юшков донес, что можайское дворянство согласилось ехать в Москву со своими служителями и значительным числом крестьян. Приказали: ревность приемлется за благо; нужды, однако, теперь в чрезвычайном подвиге не настоит, ибо порядок восстановлен. При том значении, с каким Орлов был прислан, Солтыков, разумеется, не мог оставаться московским главнокомандующим. Екатерина имела слабость не любить знаменитых дел и людей елисаветинского царствования. Куннерсдорфский победитель раздражил ее указанием на опасность приложения санитарных мер к Москве, указанием на необходимость увеличить военные силы в столице, и Солтыкову нельзя было, как Румянцеву, указывать на римлян, которые не спрашивали, сколько неприятеля, но где он: приемы внешней войны разнились от приемов внутренней охраны и наблюдения за порядком на обширных пространствах. Но старик сам себя выдал головою Екатерине, позволив себе уехать в деревню, и хотя быстрое возвращение его и быстрое стянутие войска в Москву, чем и прекращено было волнение, могли бы заглаживать первую неосторожность, но не в глазах Екатерины, которая в письме к Бельке прямо приписывает убиение Амвросия тому, что Солтыкова не было в городе. Но естественно рождается вопрос: как бы Солтыков без войска мог действовать; разве предположить, что он собрал бы небольшой отряд с пушками и двинулся в Кремль гораздо скорее, чем прославленный Еропкин? Екатерина употребляет в письме к Бельке любопытное выражение: «Москва не город, а целый мир». Но о чем же постоянно толковал Солтыков, как не об этом, жалуясь на недостаток войска? В письме к Бибикову Екатерина Дала полную свободу своему нерасположению к Солтыкову: «Слабость фельдмаршала Солтыкова превзошла понятие, ибо он не устыдился просить увольнения тогда, когда он своею персоною нужнее там был и, не ожидав дозволения, выехал, чаять можно, забавляться со псами. Меж тем ханжи выдумали народ лечить чудесами образа под Варварскими воротами. Тут толпы черни молящейся пуще заразились, и во время того богомолья по 900 человек на день мерло. Архиерей с генерал-поручиком Еропкиным положили, чтоб исподволь умалить течение народное к сему месту, и для того архиерей 15 сентября к вечеру послал своих людей опечатать сбор у сего образа. Тут сделалась драка, и обыкновенная полиция стала коротка, мать наша Москва велика. Главы нету в городе, унимать некому, обер-полицеймейстер стал короток, а отчасти и оплошал. Я, видя, колико нужно туда послать особу с полною властью, по усильной просьбе г. генерала-фельдцейхмейстера г. Орлова его туда послала. Там до его приезда все по образцу гр. Солтыкова (?), получа terreur panique, от язвы по норам расползлись, но теперь паки возвратились по местам… Позабыто в письме сказать, что старый хрыч фельдмаршал уволен». В указе об отставке фельдмаршала говорилось, что императрица, «снисходя на прошение, уволить его соизволила от всех дел,
30 сентября Орлов объявил в Сенате, где теперь настоит нужда: 1) имеющихся в здешнем городе мастеровых и ремесленных людей в необходимом случае пропитанием снабдить; 2) доставить в Москву уксусу в таком количестве, которым бы жителей без всякого недостатка продовольствовать было можно. Потом вывозчикам мертвых тел к 6 копейкам на день прибавили еще 2 копейки. 12 октября Орлов предложил в Сенате: известно ему учинилось, что некоторые находятся столь злостные люди, что, невзирая на бедственное состояние, в котором жители Москвы теперь состоят, забыв страх божий, дерзают входить в вымершие домы и грабить оставшиеся после несчастных пожитки, и для того объявить каждому и всем, ежели таковые безбожники и враги рода человеческого открыты будут в сем преступлении, то без пощады казнены будут смертию у того самого места, где сие преступление учинено будет, дабы смертию одного злодея отвратить смертоносный от зараженных вещей вред и гибель многих невинных, ибо в крайних зла обстоятельствах и меры к уврачеванию крайние принимаются. Через четыре дня после этого решения Полицеймейстерская канцелярия подала рапорт: ведомства Конюшенной канцелярии крестьянин Тимофей Матвеев, беглые солдаты Главного комиссариата Акутин, Денисов, лейб-гвардии неслужащий солдатский сын Еремин, собравшись партиею в числе 9 человек, пограбили три выморочных дома. Канцелярия на основании указа 12 октября приговорила повесить преступников, но Сенат на том основании, что преступление было совершено до публикования указа, приговорил виновных ко кнуту и определению в погребатели чумных. В то же время Орлов предложил, что умерших чумно провожают неосторожно, садятся в одни роспуски с телами, и потому объявить, что замеченные в такой неосторожности мущины будут взяты в погребатели, а женщины – в лазарет для ухаживания за больными.
Для детей-сирот, остающихся после умерших от чумы, был учрежден приют под ведомством вице-президента Мануфактур-коллегии Сукина. Но оказалось, что больше 100 детей поместить в этом доме нельзя, тогда как каждый почти день привозили сирот. Сенат приказал Сукину занять дом француза Лиона, который отстраивался для пикника на деньги составившегося для этого общества; Сенат объяснял свое распоряжение тем, что пропитание сирот установляется для общества и по освобождении дома от сирот он возвратится для пикника. Мы видели, что Орлов уже распорядился покупкою в казну ремесленных произведений, чтоб дать пропитание работникам. 25 октября он сделал Сенату новое предложение: находится в городе немалое число таких людей, которые, не имея никакого рукомесла, питались прежде самыми черными или грубыми работами, а по настоящим обстоятельствам лишились и их; чтобы доставить и этим людям благозаслуженное пропитание и истребить праздность, всяких зол виновницу, для этого надобно: 1) окружающий Москву Камер-коллежский вал увеличить, углубляя его ров, и к этой работе призываются все охочие люди из московских жителей; 2) платеж за работу будет производиться поденный – мущине по 15, а женщине по 10 копеек на день; 3) кто придет со своим инструментом, тому прибавляется по 3 копейки на день; 4) главный надзор за этою работою будет иметь генерал-поручик сенатор Алекс. Петр. Мельгунов.
Между тем исследовалось дело о бунтовщиках, захваченных в Кремле. Следствие было поручено особой комиссии из духовных и светских лиц под председательством прокурора синодальной конторы Рожнова. 4 октября Рожнов представил Сенату, что из взятых под караул мятежников Степан Иванов, от роду 16 лет, показал на бывшего своего хозяина-купца, который ему прежде мятежа за неделю или больше приказывал: если в городе забьют в набат, то он бы с дрекольем бежал в то место, в чем и хозяин признался. Рожнов спрашивал у Сената, не угодно ли будет мальчика освободить как малолетнего и показавшего правду. Сенат согласился.
В приведенном письме к Бибикову от 20 октября Екатерина уже писала: «Следствие теперь идет, из коего ясно открылось, что ни главы, ни хвоста нету, а дело вовсе случайное». Этот взгляд на случайность события, разумеется, стал руководящим в Москве, когда 1 ноября Сенат стал слушать доклад следственной комиссии, в докладе говорилось: «Из подсудимых не только те, кои в ответах своих показывали о повестках, чинимых им от полицейских служителей в самое время бывшего происшествия, дабы бежали в Кремль; а другие упоминали о том, что слышали прежде за несколько дней, что будут повестки или если услышат набатный колокол или пушечный выстрел, тогда б бежали в Кремль, но, от кого сие слышали, не показали. Увещания не подействовали, и больше не открылось, как только приходя в уныние крестились, а один малолетний обливался слезами. Следствие открыло убийц Амвросия, то были дворовый человек Раевского Василий Андреев, московский второй гильдии купец Иван Дмитриев, города Каширы, Пушкарской слободы, пахотный крестьянин Федот Парфенов; убийцы были введены в Сенат, причем Дмитриев от прежних своих показаний отрекся, сказал, что сделал их из страха. Главных зачинщиков по следствию не отыскалось. В заседании 4 ноября, когда кто-то из сенаторов предложил, что о подсудимых, о которых обстоятельного следствия не произвелено, надобно доследовать, то Орлов сказал: „Хотя по самой справедливости и должно стараться в изыскании истины доходить до самого источника, от чего преступление начало свое получило, дабы виноватые по существу их преступления наказаны были по точности их вин, но как при всем том по случаю нынешних несчастных в Москве приключений, от коих род человеческий подвергается гибели, нет ни времени, ни способов достигнуть до сего, а при всем том теперь нужда настоит, чтоб преступники, кои обличены или признались, как наискорее по винам своим были наказаны, хотя некоторые того и избегнут, но как всегда лучше виновного облегчить от наказания, нежели наказать невинного, то не соблаговолит ли собрание сей суд производить и виновных осуждать единственно уже по имеющимся ныне в деле окрестностям (обстоятельствам) и доказательствам“. Так как Сенат на основании полномочий, данных Орлову, соглашался всегда с его предложениями, то согласился и тут.
На другой же день, 5 ноября, Сенат собрался для постановления приговоров над подсудимыми. Первый начал говорить сенатор Волков: «Читанные сему собранию показания и признания взятых под стражу узников содержат в себе такие деяния, из которых всякое бесчеловечно, законопреступно и, следовательно, жестокого наказания достойно, но сие наказание божескими и гражданскими законами уже предопределено и не остается более, как токмо произнести и исполнить законами определенное. Но когда обращаем мы свой взор на наружные окрестности толико вдруг учинившихся злодеяний и в их наружностях хотим найти прямой того источник, то видим ясно, что каждое из сих преступлений становится несравненно величайшим и жесточайшего наказания требующим, видим, что первопрестольный град, самая средина оного, воззрелище священных мест и монарших чертогов, вместо того чтоб и самые буйственные сердца приводить в чувство и благоговение, были местом сего богомерзкого позорища, видим не разбойника и убийцу, по совершении своего злодеяния тотчас укрывающегося и в самом остервенении своем трепещущего от одного имени правосудия, но великое множество народа, на спасательные ему законы восстать дерзающего и, что злее, преступлениями своими, святотатством и священноубийством торжествующее. Видим свет в недоумении, каким образом народ, набожным всегда и государю. своему, и законам повиновением на толикую степень могущества и славы вознесенный и повсюду победоносный, мгновенно мог забыться и грозные неприятелям руки обратить на самоубийство. Видим отечество, требующее от законов неистовым своим сынам наказания. Видим церковь, пастырскою кровию обогренную и отмщения вопиющую. Со ужасом смотря на сии наружные окрестности, не меньшее предлежит нам соболезнование, когда разбираемый прямой толикого зла источник не потому, чтоб оный рыгал всегда подобным ядом или чтоб таковых же бедствий паки ожидать надлежало, но единственно по размышлению, коль пагубны роду человеческому вообще слепота, суеверие и корыстолюбием частных и малых людей воспламененная ревность не к творцу и св. вере, но к обряду или месту, с явным почти истинной веры и богослужения забвением прилепленная, и коль насильственно, но неизбежно самому нежному и человеколюбивому сердцу употреблять строгость, когда под кроткою державою единая взаимная любовь друг ко другу видима быть имела б. Здесь видим солдата Бякова и фабричного Илью Афанасьева, каждого отвергнувшего свой крест, т. е. свое звание, предавшихся лицемерству и сребролюбию, сделавшихся собирателями стяжания божией матери, никогда благих наших не требующей, но только добрых наших ближнему делу взыскующей; видим сих самозванцев по мере приобретаемого стяжания обративших большее на себя внимание. Видим некоторых из духовенства, имени сего и своего, впрочем, весьма почитаемого сана недостойных, презирающих слепоту людскую с мерзкою пред всевидящим радостию, богослужение в торжище обративших и руки к приятию гнусной мзды простирающих. Видим, но с большим еще соболезнованием некоторых из начальников, кои, вместо того чтоб предписанный законами порядок тотчас восстановить, слабостью своею подтвердили сие неустройство и столько оному возраста допустили, что едва покойный преосвященный хотел токмо сие собранное мирское стяжание предохранить от неизбежного расхищения Бяковых и Афанасьевых, то собственное сих людей корыстолюбие обратило законный поступок в грабеж и святотатство и было единственным подвигом всех из того следовавших зол. Имея такое о судимом нами происшествии и его окрестностях понятие, заключение из того проистекает само собою, а именно надлежит сделать удовлетворение законам с твердостию и потом утешить и утешиться, и потому: 1) изобличенных и повинившихся в убийстве преосвященного Амвросия казнить смертию не токмо как убийц, но как злейших из всех мятежников; 2) все приличившиеся участниками того убийства, монастырского грабежа, осквернения священных мест, поругания св. икон, разбития карантинных домов и больниц как безумным паче стремлением в сие заведены, нежели в самом деле толь богомерзкое имели намерение, то наказать их на теле и сослать в каторжную работу; 3) солдата Бякова и фабричного Афанасьева как вредных обществу лицемеров, наказав на теле, послать в Соловецкий монастырь в заточение; 4) прочих пойманных, но в убийстве и грабеже не изобличенных, виновных в том, что к толпе злодеев приставали, наказав плетьми, определить в казенные работы; 5) остающихся освободить без наказания; хотя, несмотря на их непризнание и неимение в злодеянии доказательств, самое забрание их под стражу утверждает по крайней мере столько, что они подвели на себя подозрение, но для таковых и одно сидение под стражею довольным уже есть наказанием. Но напротиву того, удовлетворяя правосудию, надлежит удовлетворить и благодеянию законов. Г. генерал-поручик, сенатор и кавалер Петр Дмитр. Еропкин был един и первый, который верностию своею к ее и. в-ству, любовию к отечеству и мужеством, сана его достойным, унял сие стремительное буйство и восстановил первую тишину. Благородная его душа не требует за подвиг свой воздаяния, но наше признание тем не меньше ему принадлежит, так сделаем начало, чтоб признание добродетели было самым лучшим за добродетель воздаянием. Сим образом исполним мы наш долг, исполним ожидание отечества и света. Омоем кровии винных нанесенное на неповинный российский народ пятно! Но, зная чувствительное и человеколюбивое сердце ее и. в-ства и ведая, колико оно сострадательно несчастию самых горших преступников, срастворим кровь их нашими слезами и, отдав сей долг человечеству, утешимся наконец, что сие самое случившееся зло послужит к разгнанию слепоты, к расширению познания и просвещения и придаст новое всем и каждому поощрение с толикою ж ревностию трудиться о воспитании и благонравии, с каким твердым духом и премудрым предусмотрением августейшая наша монархиня неутомленные о том труды подъемлет».
Безусловно, с Волковым согласился сенатор Мельгунов, но Орлов предложил, не согласится ли собрание вместо смертной казни наказать на теле по указу 754 года, а двоих по жребию повесить. Собрание приняло это мнение относительно убийц архиепископа Амвросия, но постановило казнить смертию еще одного из мятежников и грабителей по жребию. Этим желали выставить всю важность преступления, совершенного бунтовщиками, независимо от убийства архиепископа.