Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История России с древнейших времен. Том 28. Продолжение царствования императрицы Екатерины II Алексеевны. События 1768–1772 гг. - Сергей Михайлович Соловьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Король дал знать Сальдерну, что и другой сановник сказал ему относительно декларации. Большинство объявило почти единогласно, что смотрит на декларацию как на отворенную дверь для умиротворения королевства и считает необходимым, чтоб король снесся с русским послом насчет средств привести нацию в законную деятельность. Король отвечал, что очень обрадован их словами, и советовал отправиться к русскому послу и сказать ему то же самое. Но епископ виленский представил королю, что прежде всего необходимо отправить доверенных людей в Епериес и пригласить конфедератов соединиться с остальною нациею и тогда только созвать нацию в представительный корпус для договоров с русским двором. Тщетно король указывал ему на несостоятельность его мнения, на невозможность предписать законы России – епископ остался при своем мнении. Кухмистр Понинский высказал подобное же мнение, и король, отпуская его, сказал: «Вы третий из тех, которые сняли маску, и я предоставляю русскому послу дать вам урок, который вы заслужили». Сальдерн исполнил это относительно обоих сильно и бесцеремонно, по его собственному выражению. Виленский епископ, уходя, пригрозил послу, что в Литве 52000 шляхты, тайно сконфедерованной. Сальдерн отвечал на это: «Жаль, что не вы ими командуете, ибо наш шеститысячный отряд в Литве расчесал бы вас в пух и прах». Отсылая этот разговор Панину, Сальдерн не упустил случая задеть своего предшественника: «Вы видите характер виленского епископа, который так долго заставлял верить моего предшественника, что он один из друзей России». С Понинским Сальдерн церемонился всего меньше: указав на 2000 червонных, которые кухмистр выманил у Волконского обещанием соблюдать русские интересы, Сальдерн прямо назвал его негодяем, который от него не получит ни копейки пенсии. «Он ушел от меня настоящим поляком, которому можно дать одной рукой пощечину, а другой деньги», – писал Сальдерн.

Скоро дело дошло и до прусского министра Бенуа. Сальдерн нашел, и совершенно справедливо, что Бенуа не желает успокоения Польши, интригует против того, чтобы Сальдерн не заставил Станислава-Августа действовать в пользу реконфедерации вместе с Россиею. Сальдерн прямо объявил Бенуа дни и места, когда и где он внушал, что не нужно спешить с формированием национального корпуса; Сальдерн прямо спросил прусского министра, в интересах ли его короля удалить успокоение и продолжать без конца польские смуты, прямо потребовал, чтоб министр или переменил поведение, или начисто объявил, что таковы приказания, полученные им от своего правительства. Бенуа, прижатый к стене, должен был прибегнуть к извинениям и уверениям, что впредь будет следовать за русским послом шаг за шагом; Бенуа обещал также не бывать больше у примаса. Но на прощанье Бенуа отвел Сальдерна к окну и сказал ему по-немецки: «Я хорошо знаю, что вы друг моего короля; ради Бога, сделаем так, чтоб он мог получить приличную часть Польши. Этот неблагодарный народ заслуживает такого наказания, я вам отвечаю за благодарность моего государя». Сальдерн притворился изумленным и холодно отвечал: «Не нам с вами делить Польшу».

Сальдерна раздражило также то, что поляк Сульковский, отъявленный враг короля и Чарторыйских, приехавший в Петербург еще до отъезда оттуда Сальдерна (как видно, не без связи с движениями людей, подписавших известное письмо) и нашедший доступ к Орлову, жил в Петербурге и писал оттуда в Варшаву ложные вести, которые мешали действиям посла. 4 июня Сальдерн написал Панину отчаянное письмо: «Мое здоровье так расстроено, как никогда прежде не бывало. Я страдаю от беспрерывных интриг; я окружен людьми, которые подставляют мне ногу; ни дух, ни тело мое не знают ни минуты покоя. Единственное утешение доставляли мне ваши письма, но я их не получаю. К довершению моих бедствий вы соглашаетесь не сдержать обещания, данного мне вами и императрицею, держа так долго в Петербурге Сульковского. Я вас умоляю освободить меня от этого человека; если он останется в Петербурге еще четыре недели, то я подам в отставку. Я готов ко всему, будьте уверены, что я человек твердый. Делайте, что хотите; но тяжко видеть, что мой друг готов вонзить кинжал в мое сердце».

Спустя несколько времени Бенуа сообщил Сальдерну письмо Фридриха II. «Что касается приобретений в Польше, – писал прусский король своему министру, – то я нахожусь в полном соглашении с русским двором. Тут нет более ни малейшего неудобства. Россия выставит притязания на известные области этого государства, до которых никому нет дела. Поэтому вы можете смело внушить г. Сальдерну, что мы не имеем нужды передавать венскому двору решение вопроса о наших правах, ибо этот двор уже овладел областями, на которые он имел претензии. Россия единственно для Австрии жертвует завоеванными ею Молдавиею и Валахиею. Во всяком случае я не намерен слепо исполнять желание венского двора и буквально исполнять то, что он сочтет нужным устроить по этому делу. Я поручаю вам просить посла моим именем, чтоб он не торопился в польских делах и дожидался приказаний императрицы, которые будут даны соответственно сделанным мною там предложениям».

«Итак, – писал Сальдерн Панину (15 июля), – раздел Польши – дело решенное в Петербурге и Берлине! Это не все: прусский король не хочет знать о распоряжениях Австрии в таком важном деле. Но я скажу с моею обычною откровенностию, что предприятие опасно, если не будет соглашения с венским двором». При последнем условии Сальдерн был доволен разделом Польши и только торопил свое правительство прислать ему инструкции действовать соответственно этому плану. «Что лучше, – спрашивал он у Панина, – поддерживать ли договор 1768 года, стоивший столько денег и крови для России, заключить прочный мир и предписать законы буйной республике с оружием в руках в соединении с другими державами или лучше, действуя примирительно, добиваться умиротворения, употребляя все-таки силу и тратя множество денег, добиваться умиротворения, которое все же не будет прочно и постоянно и будет гибельно для диссидентов: последние сделаются жертвой республики, не знающей ни чести, ни совести в исполнении своих торжественных обязательств? Я очень хорошо понимаю, что ни вы и никто, имеющий правила чести и добродетели, не может себе представить, до какой степени поляки вздорны и развращенны. Король есть и останется всю свою жизнь слабым, пустым и глупым человеком (imbйcile); он презираем народом, и даже своими родственниками. Несмотря на то что он видит это собственными глазами, несмотря на то что я ему это повторяю беспрестанно, не раз он принужден был соглашаться со мною, что его побьют камнями, как только я удалюсь с горстью русского войска, находящеюся в Варшаве, и, несмотря на то, он, как истый Дон-Кихот, серьезно убежден, что должен искать главной поддержки своего трона среди своей нации. Можно ли представить себе подобную нелепость? Прибавьте еще, что этот государь неправдив, позволяет себе мелочности, увертки, перетолковывания. Без употребления силы нет твердой надежды на будущее; середина между мягкостию и силою решительно вредна; мягкость портит головы в Польше и несовместна с достоинством и превосходством России».

24 июня у Сальдерна была конференция с канцлерами коронным и литовским в доме великого маршала кн. Любомирского, который также принимал в ней участие. Дело шло об умиротворении Польши по поводу последней русской декларации. Поляки заявили, что, прежде чем вступить в реконфедерацию, им надобно взвесить все последствия предприятия, которое может сделаться еще более пагубным для их отечества. Поэтому им необходимо иметь в руках что-нибудь, чем бы можно было подвинуть большинство нации сконфедерованной и несконфедерованной, необходима с русской стороны новая публичная декларация, которая бы произвела большее впечатление на нацию относительно вопросов о русской гарантии и диссидентах, возбудивших в ней такой ужас. Сальдерн отвечал, что он не откажется дать письменные объяснения и декларацию, когда они дадут ему манифест в ясных и приличных выражениях, подписанный достаточно значительным числом для приступления к реконфедерации, с предложением трудиться вместе с нами для умножения этого числа. На этом конференция и кончилась и не возобновлялась более: судьба Польши решилась иначе.

Сальдерн получил от Панина письмо (от 11 июня), в котором излагался ход дела о разделе Польши. «Еще при вас, – писал Панин, – получили мы конфиденциальное сообщение первых идей берлинского двора, и вы знаете мой ответ графу Сольмсу. Потом король прусский подвинулся дальше и оказался решительнее в своих видах. Он чрез своего министра внушил, что собственный интерес союзников не позволяет им пренебречь случаем, быть может единственным, округлить свои границы со стороны Польши и твердо установить их, что они могут войти в соглашение для определения своих притязаний, причем он уверен, что исполнение этого не встретит больших препятствий со стороны венского двора. Такие расположения и требования от союзника и важность дела заставили меня поднести его на самое сериозное обсуждение ее и. в-ства. Взвесивши, с одной стороны, принципы справедливости, которыми обязано великое государство относительно своего соседа, и обязательства договоров древних и новых Российской империи с республикою Польскою, а с другой – то, что императрица обязана наблюдать относительно прав и интересов своей империи; принимая в соображение значительный убыток, проистекающий от бесполезной помощи, подаваемой соседнему государству для доставления ему благосостояния, им отвергаемого; принимая в соображение, что гарантия польских владений, которую императрице угодно было на себя наложить, была принята не как важное благодеяние, а была встречена с отвращением государством и каждым отдельным поляком; что упорствовать в навязывании Польше этого благодеяния значило бы жертвовать правами своей империи, продлить и увеличить бедствия собственных подданных; что все, что Польша по справедливости может требовать от нее, – это окончание смуты, поддержание царствующего короля на троне и сохранение внутренней формы правительства, – принимая все это в соображение и предпочитая то, что государь – отец своего народа – обязан прежде всего соблюдать в рассуждении его интереса, безопасности, спокойствия и выгод, императрица постановила войти в соглашение, предложенное королем прусским. Вследствие этого я запросил у графа Сольмса изложение видов и требований его двора, дабы, сообщив ему и с нашей стороны права и требования России, мы могли составить соглашение, где бы мы постановили насчет средств упрочения успеха дела, ибо, каковы бы ни были уверения насчет расположений венского двора, все же надобно приготовиться на случай сопротивления с его стороны или с какой-нибудь другой. Вот новая система, на основании которой вы должны соображать план ваших действий».

Летом известие о разделе, напечатанное в Утрехтской газете, распространилось по всей Польше в копиях; в польской Пруссии говорили о разделе как о деле решенном; но король Станислав и все знатные поляки явно смеялись над этими предсказаниями. «Поляки думают, – писал Сальдерн, – что не только Европа, но и три другие части света заинтересованы в их усобицах. Вот почему предложение и исполнение договора трех дворов должны быть сделаны разом. Надобно захватить поляков врасплох, надобно их оглушить в первую минуту, и ничего не будет легче, как потом их раздавить и воспользоваться их частными ненавистями, их корыстными видами и их слабостию. Каждый поляк сдастся в ту минуту, как он признал превосходство силы противника, и никак иначе. Я вижу в самом короле заметное удаление от наших интересов; он воображает, что мы нуждаемся всего более в успокоении Польши. Я вижу и слышу, что король и по его примеру князь Любомирский внушают придворным и молодежи, что их твердость в последние Два или три года положила границу русским стремлениям к господству в Польше и что только эта твердость заставила Россию отступить от пунктов гарантии и диссидентов. Эти мысли вонзают кинжал в мою грудь. Примите за истину неоспоримую, что большое число польских магнатов, несмотря на то что чувствуют бедствия войны, препятствуют нашим видам успокоения по двум причинам: они ненавидят короля столько же, как и Россию, и думают вредить последней, продолжая смуты своего отечества».

13 июля Сальдерн сообщил Панину содержание письма, присланного к королю из Вены братом его генералом австрийской службы. Кауниц советовал не спешить умиротворением, которого Россия пламенно желает; король не должен бояться ничего худшего и должен проволакивать дело до получения дальнейших уведомлений из Вены; мир между Россиею и Турциею еще очень далек, венский двор находит русские требования чрезмерными. Прусский министр Бенуа показал Сальдерну собственноручное письмо Фридриха II, в котором сам Сальдерн прочел следующие строки: «Верно то, что Австрия под рукою покровительствует конфедератам, что и поддерживает упорство польских магнатов; раньше мира между Россиею и Портою соседние державы не будут в состоянии образумить поляков». 30 июля Сальдерн писал Панину: «Через канал, который у меня есть в кабинете польского короля, я знаю, что князь Понятовский писал ему с последнею почтою о неверности заключения мира между Россиею и Портою этою зимою и война, быть может общая, неизбежна. Из разговоров короля, большого болтуна князя Чарторыйского, канцлера литовского, князя Любомирского и вице-канцлера Борха очевидно, что они рассчитывают на какое-нибудь событие, для нас вредное, и, хотя я по возможности избегаю входить с ними в разговоры, им нравится делать предсказания о будущем и уменьшать языком наши выгоды в Крыму и на Дунае. Если они не имеют случая говорить этого при мне, то говорят при людях, которые, по их мнению, способны пересказать мне их речи. Мои ответы и мое поведение вообще таково, что в них выражается полное презрение к их особам и к их разговорам; я ограничиваюсь тем, что бросаю им от времени до времени едкие фразы, из которых видно, что смотрю на них как на людей неблагонамеренных относительно собственного отечества. Неуверенность в почве, на которой я стою, и страх сделать что-нибудь слишком меня убивают. Клянусь вам, что эти люди заслуживают высылки из Варшавы, ибо все зло, которое мы терпим в Польше, идет от двух негодяев – Любомирского и Борха; я буду писать императрице, чтоб мне было позволено снова наложить самый строгий секвестр на их земли, если у ее величества есть причины не желать их высылки из Варшавы».

Панин, уведомляя Сальдерна о неудовлетворительности австрийского ответа, неудовлетворительности совершенно неожиданной, писал ему от 28 августа: «Решится ли венский двор приступить к нашему соглашению с королем прусским, будет ли держать себя в стороне или формально воспротивится нашему плану, решено, что мы будем исполнять этот план. Он будет центром, к которому необходимо должны тяготеть все наши дела и меры в Польше. Ясно, что для успеха в достижении наших видов смута в Польше может быть только благоприятна для нас; мы можем оставить дела в том положении, в каком они теперь находятся, и откладывать умиротворение до тех пор, пока оно будет в состоянии нам служить или по крайней мере не будет в состоянии нам вредить. Оставляя все в настоящей запутанности, искусно проволакивая дела, вы должны успешно стараться увеличивать нашу партию как для того, чтоб произвести разделение в умах, так и для сохранения вида законности в минуту осуществления нашего проекта. По нашему соглашению с королем прусским он начнет забирать земли, которые имеет в виду, и мы со своей стороны этою осенью отделим от Второй армии значительный корпус для занятия земель, которые должны отойти к нам. Тогда вы получите декларацию, оправдывающую это занятие. Вы очень хорошо сделали, что отказали польским министрам в декларации с определением наших уступок, пока они не доставят желаемого вами манифеста. Это укрепление долго должно служить вам защитою, и если бы они его перешли, то вы должны уклониться от всякого объяснения, которое бы нас к чему-нибудь обязывало, ускоряло бы развязку дела и содействовало образованию национального представительного корпуса. До решительной минуты ваше поведение должно быть совершенно страдательное; но это не снимает с вас обязанности трудиться постоянно для поддержания в короле и в главных ваших деятелях мнения, что у вас в голове нет другого предмета, кроме умиротворения, чтоб сосредоточить в этой сфере все интриги и происки. Но главное ваше старанье должно состоять в том, чтоб овладеть известным числом людей, которых бы мы могли заставить действовать, когда придет время. Свойство поляка – предпочитать свой личный интерес всякому другому, и это свойство надобно обратить в нашу пользу. Вся эта громадная издержка на конфедерации с целью умиротворения Польши должна быть употреблена на такую конфедерацию, которая согласится на все наши требования и требования нашего союзника. Вы думаете совершенно справедливо, что многие затруднения сократятся, если венский двор будет участвовать в соглашении; мы этого желали бы и не отчаиваемся еще в исполнении нашего желания. Но если его упорство непобедимо, у нас решено обойтись и без него и ни на минуту не уклоняться от плана соображением того, что Австрия может или не может сделать. Наши интересы так тесно связаны с интересами короля прусского, что, кто нападет на того или другого, непременно будет иметь войну с обоими; и прусский король, который знает лучше всякого другого сильную и слабую сторону дела, вовсе не думает, чтоб венский двор, который по обстоятельствам Франции необходимо очутится в одиночестве, начал в таком положении войну против России и Пруссии. Разумеется, в Вене не желают нам добра, – это по всему видно, и это-то наполняет химерами польские головы, но, по всем вероятностям, одни поляки и будут здесь обмануты».

Сентябрь начал Сальдерн очень печальными известиями. Литва выставляла против русских свою конфедерацию; ее вождь литовский гетман Огинский разбил два русских отряда, почтовые сообщения были пресечены. «Не теряя головы, – писал Сальдерн, – я не знаю, однако, на что ее употребить. Большинство пробуждается от своей летаргии, нация начинает приходить в чувство, ее поджигают со всех сторон. Австрия не хочет вывести ее из заблуждения и, что еще хуже, пускает ей блоху в ухо. Она дразнит нацию тем, что горсть русских держит поляков в рабстве. Франция объявляет, что принимает более сериозное участие в польских интересах. Правда, она обманывает нацию, но иллюзия так же опасна, как и факт. Посылка офицеров и денег из Франции питает несчастных поляков пустыми мечтами. Все это увеличивает наши затруднения; прибавьте к этому восстание Огинского в Литве. Если этот огонь усилится, то мы потеряем свое превосходство. Конфедераты в окрестностях Кракова возьмут верх; Краков не продержится шести недель; прибавьте, что мы будем принуждены очистить Познань, и если весь огонь, который скрывается под пеплом, необходимо вспыхнет, то, клянусь Богом, нам останется только стыд и смущение. Время не терпит, надобно взять другие меры, меры сильные, которых никто не ожидает. Нельзя ли подвинуть прусского короля? Пусть он только отпустит несколько гусарских полков к литовским границам, пусть только он сделает вид, что хочет напасть на Литву, – это испугает. Не мое дело описывать вам жалкое положение наших военных сил. Это обязанность Бибикова сделать, когда он сюда приедет. Легион– это жалкое войско, по отзыву всех, кто его видел. Полковник Чернышев – человек без головы. Несчастие, что этот корпус был в Литве: его там презирали до последней степени. Военный дух вообще погас, исключая очень небольшое число. Оружие у наших солдат негодное, лошади у кавалеристов отвратительные, наша артиллерия плоха. Скупость, дурно понимаемая экономия – причина этого».

Успех Огинского отозвался немедленно в Варшаве: все подняли головы; Сальдерн усилил меры предосторожности. Король сначала был рад литовским событиям, но радость переменилась в печаль и сильное раздражение, когда Огинский вовсе не уведомил его о своих движениях и когда издал манифест, что присоединяется к Барской конфедерации. Сальдерн нашел короля в сильном унынии и негодовании против Огинского. Станислав-Август начал обычный разговор о шаткости своего положения, о своем окончательном разорении, ибо Литва оставалась для него единственным источником доходов; король закончил требованием от посла самых сильных мер. Сальдерн, давши ему полную свободу высказаться, запел свою песню о непоследовательности его поведения и злонамеренности его фамилии, о бессвязности всех поступков, которые король без фамилии, а фамилия без короля позволяли себе в продолжение нескольких лет. «Я, – говорит Сальдерн, – показал в настоящем свете все тайные и явные коварства, которые они себе позволяли. Я его прижал к стене, я довел его до отчаяния, заставил его повторять: „Ради Бога, что ж мне было делать? Не моя же это вина! Мое сердце было всегда за Россию. Я не мог заставить должностных лиц делать, что хочу. Я не могу ничего сделать без них“». «Единственный совет, который я могу вам дать, – сказал Сальдерн, – это успокоиться и не предпринимать решительно ничего до тех пор, пока литовский огонь не погаснет и я не получу дальнейших приказаний от моего двора». «Как! – закричал король. – Возможно ли ничего не делать в такую критическую минуту, когда дело идет о моем уничтожении? Необходимо поднять небо и землю, чтоб устроить реконфедерацию». Сальдерн, разумеется, употребил все свое красноречие, чтоб заставить короля по крайней мере на это время отказаться от плана реконфедерации; и Станислав-Август поклялся оставаться спокойным, а Сальдерн обещал ему за это употребить все усилия для потушения литовского восстания, после чего, принимая все более и более нежный тон, согласился с королем, что надобно увеличить число русского войска в Польше и что надобно протянуть несколько месяцев, чтоб дать императрице время убедиться в необходимости этого увеличения. Этим кончился трехчасовой разговор.

Опасения Сальдерна и короля относительно Огинского скоро рассеялись. Суворов, уже знаменитый победою, одержанною в июне над Дюмурье, теперь шел против литовского гетмана. С 22 на 23 сентября он напал на Огинского и уничтожил его войско, так что гетман только сам-третей убежал в Белосток. Эта победа произвела такое впечатление в Варшаве, что Сальдерн почел себя перенесенным в другую страну. Дом его наполнился самыми знатными людьми, которые приезжали с поздравлениями; являлись и люди с предложениями устроить реконфедерацию против воли министерства. Сальдерн им отвечал, что надобно подождать несколько недель, чтоб уяснить себе положение Литвы.

Между тем в Петербурге, где хотели, чтоб Сальдерн собирал как можно больше людей, которыми Россия могла бы располагать в нужном случае, в Петербурге не могли быть довольны известиями, что посол своим обхождением отогнал от себя всех, которые до тех пор считались приверженцами России. В Петербурге знали, как в Версали восхищались тем, что поведение Сальдерна в Варшаве портит русское дело между поляками, и не могли не сделать замечаний послу. 25 сентября Сальдерн отвечал Панину на эти замечания: «Я могу и хочу претерпеть все, но я никогда не позволю, чтоб Россия была унижена в то время, как я нахожусь ее представителем. Негодяи имели здесь намерение сделать из меня второго Кейзерлинга; они употребили столько средств, чтоб вовлечь меня в свои сети. К несчастию, судьба хотела, чтоб я был непосредственным преемником старой бабы, который, будучи природным русским, сносил жестокие оскорбления, хотя был не только послом, но и командиром целого корпуса русской армии. Для чести нации я буду сообразоваться с поведением покойного генерала Кейта во время пребывания его в Швеции. Твердость, сила, поведение сериозное были необходимы, чтоб заставить уважать мое звание со дня моего приезда сюда, уважать мои ответы утвердительные и отрицательные. Необходимо было приучить поляков к порядку вещей, совершенно пренебреженному моим предшественником, отучить от хаоса, намеренно произведенного известным вам интриганом. Будьте уверены, что это сочинение моих врагов, будто мое поведение отличается жестокостию. Сила великого моего врага заставила меня решиться непременно покинуть свой пост. Но теперь мне нельзя объяснить все подробности этого дела… Генерал Бибиков приехал. Вы знаете, что это не князь Репнин. Вы знаете мое мнение о нем. Я вполне убежден, что он будет добросовестно содействовать видам, касающимся личной славы императрицы, интересов и достоинства России. Я знаю, что он не принадлежит к классу плутов, гипокритов и негодяев, которые подчиняются совершенно видам адских душ. Знаю, что с ним я достигну цели всех операций, относящихся к нашей настоящей системе, во сколько это будет зависеть от него. Но в Петербурге, в Военной коллегии, сделают все, чтоб его обманывать и мешать ему. Прибавьте к этому, что я знаю отвращение Бибикова к работе и к таким делам запутанным. Он страшно ленив. Он уже скучает гнусным положением, в котором находит дела. Я знакомлю его с успешным способом ведения мелкой войны, которая страшно трудна в стране, где ее должно вести проклятою политикою, где теряют дорогу и обманываются на каждом шагу и где тяжело соединять политику с чисто военными операциями. Совершенно прерванная корреспонденция удручает нашего друга Бибикова: этот достойный человек не может приноровиться к движению ощупью, когда все зависит от дурного или хорошего поведения самого незначительного офицера».

Решение, принятое в Петербурге, – в случае нужды достигнуть своей цели в Польше и без Австрии, не смотреть на ее угрозы, не бояться и войны с нею даже и при войне польско-турецкой, – это решение казалось Сальдерну безрассудным, и он всеми средствами старался убедить Панина переменить его. «Есть ли возможность, – писал Сальдерн, – начинать новую войну, не кончивши первой? Хорошо, не будем бояться Австрии и будем презирать Польшу; но в каком положении находится внутренность нашей империи? Я боюсь, что средства ее истощены. К умножению затруднений моровая язва опустошает даже столицу. Есть ли у нас войско? Можем ли мы надеяться иметь его, пока президент Военной коллегии Чернышев, ныне царствующий, повелевает как деспот, образует войско на бумаге и громоздит иллюзию на иллюзии, чтобы заставить государыню верить, что крестьяне, нынче поставленные в рекруты, завтра будут обучены и наполнятся воинственным духом. Что, наконец, подумает народ, видя, как его братьев поведут на убой? Неужели вы думаете, что офицер и солдат еще не устали от настоящей войны, что она им еще не опротивела? Я знаю столько насчет этого, что никак уже сомневаться не могу. Я не говорю о грубости и жестокости, которыми наши генералы возбуждают к себе ненависть от первого до последнего офицера. От усталости и унижения всякое честолюбие исчезает в офицере; он оставляет службу и замещается таким, который принужден служить и все сносить по неимению других средств к существованию. Солдат устал и упал духом. Все это здесь точно так же, как и на Дунае. Охотничья собака не подвергается такой устали. Истомленные долгою гоньбою, едва дышащие, они настигают наконец неприятеля и дерутся, и такая война продолжается четыре года, теперь следствия ее сказываются, войско не может более ее выносить. Я готов верить, что новая война необходима для окончания старой. Я бы в душе одобрил ваше намерение, если бы области, которые хочет приобресть себе король прусский, были менее важны, если бы он домогался только Вармии и участка на реке Нетце, но вся польская Пруссия – это смертельный удар для Польши, да и не для одной Польши, а для всего балтийского поморья. Округление такого рода способно потрясти политическое равновесие Европы. Исполненный глубочайшего уважения и нежности к вам, я не могу от вас скрыть, что прусский король, обуянный желанием новых приобретений, видит дурно, рассчитывает еще хуже и делает ложные силлогизмы. Голова его занята одним этим приобретением, и, не имея еще на руках прямого неприятеля, он пренебрегает затруднениями, которые последуют для нас. Если этот план должен быть исполнен, то король прусский никогда не увидит ему конца. Эта война будет самая упорная в XVIII веке».

Бибиков приехал, но Веймарн не торопился уехать, и Сальдерн видел в этом интригу с его стороны. «Я знаю наверное, – писал Сальдерн, – что он с некоторыми офицерами содействовал тайно усилению конфедератов. Боюсь, что гнусная политика Веймарна удержит Бибикова еще несколько недель в Варшаве. Мне кажется, он делает это нарочно, чтоб удобное время прошло, затруднения увеличились и новые меры Бибикова не могли быть приведены в исполнение».

Положение дел в Польше, сознание, что он приехал повернуть дело к лучшему и ничего не сделал, беспокойство насчет усложнения дел по поводу раздела Польши, невозможность выполнить Панинские инструкции – ничего не делать и в. то же время приобретать преданных России людей, страх пред новою войною, которую, по его мнению, Россия не имела средств вести с успехом, – все это привело Сальдерна в такое состояние, что он стал требовать увольнения из Варшавы. «Я не могу долее здесь оставаться, – писал он к Панину 8 октября, – умоляю вас как друга подумать серьезно о моем отозвании. Я готов принести вам жертву, остаться здесь зиму до первого апреля, когда я могу прямо отправиться на воды. Обещаю вам в это время наставлять Бибикова относительно наших дел в Польше, укажу ему все опасности, все подводные камни, которых он обязан будет избегать; я буду смотреть на него как на брата и сделаю все, чтоб наставления были для него приятны». Досада и раздражение Сальдерна будут еще более понятны, если мы обратим внимание на известия, что на Сальдерна при его отъезде из Петербурга возлагались большие надежды относительно умиротворения Польши, рассчитывали, что он успеет удовлетворить всех, и католиков и диссидентов.

15 октября Сальдерн счел необходимым дать знать Панину о поступках папского нунция Дурини. «Нунций, – писал Сальдерн, – есть самый опасный наш неприятель в Польше как по своим личным действиям, так и по характеру представителя власти светской и духовной вместе; его злоба к нам выразится во всей силе и выразится с успехом в минуту обнаружения наших замыслов. Он способнее всех произвести народное объединение, которое мы должны предотвращать. Неблагонамеренные поляки всегда будут употреблять его для достижения своих целей. Это крепость, за стенами которой они давно скрывают свои замыслы и интриги. Необходимо удалить нунция из Варшавы. Я знаю, что это не обойдется без шума; я бы желал пощадить себя и вас от употребления этого рода насилия, которое взволнует публику; но если он останется здесь, то чего можно ожидать от человека грубого, безумного и пьяного? Наши друзья в Польше очень удивлены, что папский нунций наносит, так сказать, публичные оскорбления польскому королю, находящемуся под покровительством России, и действует против ее войск, ибо он публично проповедует, что истреблять их есть богоугодное дело. Часто они упрекают меня за равнодушие, с каким я смотрю на безрассудство нунция». Прочтя это письмо, императрица написала Панину: «Прикажите адресоваться нашему какому-то министру к сардинскому, дабы чрез сей двор папу склонить к отзыву своего бешеного нунциюса из Варшавы и напомнить папе, что в нашей воле убавить его впредь власть в близ нас лежащих местах, и для того, чтоб все осталось в статукво; чтоб он изволил нунциюса сменить, пока время есть и графу Орлову еще остается папские порты посетить. Только напишите к Сальдерну, чтоб нунциюса сам не выслал или не арестовал, дабы нас с турками не сравняли, а требование смены нунциюса можно чрез куриера послать; сверх того, и Шувалов в Риме, то чаю, что если ему велите о сем папе говорить, то не сумневаюсь, что сделано будет, да и сардинский двор поможет».

На другие письма Сальдерна Панин отвечал по-прежнему наставлениями держать все и всех в бездейственном и нерешительном положении. Умер старик великий гетман коронный Браницкий; в Петербурге было решено оставить его место незанятым до поры до времени; король писал к императрице, прося согласиться на назначение гетманом Ржевуского; последний далеко не был приятен петербургскому двору, и на королевское письмо сочли за лучшее вовсе не отвечать. Но Екатерина отвечала на письмо Понятовского, которым он уведомлял ее о покушении на его жизнь. Сальдерну и Бибикову было приказано: не раздражая по возможности польское правительство участием в полицейских мерах относительно безопасности столицы, принять, однако, меры, необходимые для безопасности короля, собственной и войска русского, доискиваться также источников заговора, стараться открыть все пружины его и соучастников, чтоб никто из виновных не избежал кары правосудия. Эти виновники были двадцать человек конфедератов, которые в конце октября поодиночке пробрались в Варшаву с намерением похитить или убить короля. Они напали на него ночью, когда он возвращался от своего дяди кн. Чарторыйского (канцлера), ранили ружейными выстрелами несколько человек королевской свиты и самого Станислава-Августа, вытащили его из кареты, посадили верхом на лошадь и поскакали со своим пленником за город. Но, выехавши из Варшавы, похитители заблудились и наткнулись на русский пикет; они хотели убить короля и бежать; но один из них, Кузминский, уговорил их оставить Станислава-Августа на его попечение, поклявшись, что доставит его, живого или мертвого, к Пулавскому; тронутый просьбами Станислава-Августа, Кузминский отвел его на ближнюю мельницу, откуда дали знать в город, и гвардия прискакала для препровождения короля в Варшаву. После этого события Станислав-Август писал Жоффрэн: «Теперь я чаще повторяю слова терпение и бодрость! Если Богу было угодно спасти меня каким-то чудом, то ясно, что ему угодно употребить меня на что-нибудь в этом дольнем мире».

Это писалось тогда, когда по всей Польше раздавались громкие вопли против притеснений прусских войск, вошедших уже в польские области. Французский агент писал своему двору из Варшавы: «Прусские войска вошли в Польшу и возбудили своим поведением жалобы гораздо сильнее тех, которые раздавались против русских и конфедератов. Русские также недовольны поведением пруссаков, потому что последние захватывают припасы, приготовленные для русских войск, ничто не ускользает от прусского хищничества. Пруссаки берут с одной стороны, а конфедераты – с другой, и, по-видимому, между ними нет никакого несогласия». Французский поверенный в делах в Данциге писал в Версаль: «Верно, что прусский король с некоторого времени делает полякам зла более, чем русские сделали в четыре года».

По поводу этих прусских насилий Сальдерн имел любопытный разговор с Бенуа. Когда Сальдерн представлял ему впечатление, производимое на поляков поведением пруссаков, и следствия таких слишком ускоренных мер, то Бенуа, пожав плечами, отвечал: «Надеюсь, что король, мой государь, приготовился ко всем могущим произойти следствиям». Но, описывая этот разговор Панину, Сальдерн бессознательно обнаруживает, что прусскому королю нечего было бояться последствий впечатления, производимого на поляков поведением его войска: «Поляки, где бы ни собрались, ни о чем больше не говорят, как о реконфедерации. Я хлопочу одинаково об успокоении умов и разделении мнений. Счастье, что, за исключением господствующей фамилии (Чарторыйских), нет троих людей с одинаковым образом мыслей». Относительно поступков Фридриха II Сальдерн писал: «Непонятно, каким образом этот государь так спешит обнаружением своих намерений. Я не стану обвинять его в злонамеренности; но верно то, что он не соблюдает ни малейшего благоразумия и не знает меры. Теперь он занял город Познань баталионом пехоты и гусарским полком, и его офицеры живут по-братски с конфедератами. Пруссаки употребляют конфедератов чтоб силою брать на землях наших друзей все запасы. Я говорю об этом Бенуа, а он только пожимает плечами и обещает писать своему королю. Сам я больше не буду говорить, а буду заставлять говорить Бибикова всякий раз, как наши солдаты в Торне или Петрокове будут голодать благодаря пруссакам, которые даром забирают все съестное». 3 декабря Сальдерн писал: «Пруссаки забирают припасы в 10 милях от Варшавы, а нам недостанет продовольствия здесь, как недостает уже нашим отрядам, находящимся в Ловиче и Торне. Бедствия увеличивают число конфедератов со дня на день; наши друзья разорены, они вопиют, приходят, пишут ко мне вопиют к небу; но небо так же глухо, как и я. Прусский министр так же глух к этим воплям, как и я, король не пишет ему ни строки об этом. К увеличению бедствий прусский король прислал сюда с жидами два миллиона дурных талеров с изображением ныне царствующего короля».

Но Бибиков, которого Сальдерн хотел заставить объясняться с Бенуа, смотрел гораздо спокойнее на дело. «Не заботьтесь о конфедератах, – писал он Панину, – они так ничтожны, что если не помешает что-нибудь особенное, то будущею весною выживу их из тех гнезд, где они теперь величаются со всеми французскими вертопрахами, и разве одно им будет убежище – австрийские земли. Да беда моя – общий наш друг посол: такая горячка и такая нетерпеливость, что с ног сбивает. При самой пустой и неосновательной от поляков вести (а их, по несчастию, здесь много) зашумит и заворчит: вот конфедераты усиливаются, вот уже они там и сям, а мы ничего не делаем, мы пропадем, они у нас отнимут все продовольствие! Нужны бывают все мое хладнокровие и все почтение к старику, чтоб удержать в пределах его запальчивость и напуски. Но будьте уверены, что сохраню эти качества, несмотря на странность его свойств. Часто мне кажется, что он совсем не тот, которого мы прежде знали; примечаю в нем странные подозрения: между прочим, кажется ему, что я с поляками очень вежлив и на его счет хочу приобресть любовь; иногда кажется ему, что не довольно бедного посла почитаю. Нередко уж и объяснялись, и я не раз от него слышал: „Помните, мой дорогой и достойный друг, что я представитель России и ваш бедный посол“. Я его иногда смехом, иногда серьезно переуверяю, что у меня и в голове нет его унижать и что я и без посольства привык его почитать, да и теперь он дороже мне как мой друг Сальдерн, нежели посол. И после этого опять хорошо идет. А когда придет подозрение на мою вежливость, то начнет говорить: „Вы меня выдаете, своего друга и посла, вы так учтивы с этими мошенниками-поляками, надобно обходиться с ними, как с канальями: они этого заслуживают“. В этом случае я прибегаю к своему красноречию и шутке: со смехом стану ему говорить, что не могу так грубиянить, как он, ему, как старому человеку, больше простят, а про меня скажут: русский невежа, жить не умеет. Клянусь вам Богом, что по временам причиняет он мне больше заботы, чем все вместе конфедераты. Если здешние наши политические дела имеют по желанию нашему какой успех, то извольте почитать единственным основанием этому глупость, трусость и нерешительность поляков. Ненависть их к нашему другу невыразима, а боятся его, как пугала какого-нибудь».

Бибиков успокаивал насчет Польши; но Остерман не мог этого делать относительно Швеции и, главное, тяготил беспрестанными требованиями денег для поддержания русской партии.

1 февраля Остерман прислал из Стокгольма известие о внезапной кончине короля. Необходимым дополнением к этому известию было требование денег для поддержания «благонамеренных патриотов, устремляющихся на сохранение национальной вольности». Относительно нового короля, Густава III, Остерман писал Панину: «О вступившем на престол короле за действительным ныне его в Париже прибытием, кажется, и никакого сумнения не остается, чтоб он теперь уже сам для себя у французского двора все то не выходил, чего когда-либо от него ожидать было можно, и, судя по веселым лицам господ шляп, довольно их полагаемую на То надежду приметить можно. Которая партия на будущем сейме поверхность получит, о том еще теперь судить нельзя; верно одно, что противною партиею все удобовозможные меры к приобретению поверхности приняты, к чему здешние их креатуры банкиры и потребные первые деньги знатными суммами выдали, и всякая вероподобность есть, что фельдмаршал граф Ферзен будет молодому государю наиглавнейшим ментором». Вожди благонамеренных представили Остерману смету, во что обойдется первое составление сейма в их пользу: для этого надобно было более 250000 рублей, потому что деньги должны быть истрачены в пяти провинциях и ста шести городах кроме издержек на приезд дворянства, покупку полномочий и прочего, причем Стокгольм не шел в расчет. Остерман сильно жаловался на вздорожание дворянских полномочий: прежде платили от двух до трех тысяч, а теперь и за десять тысяч талеров едва можно было достать. Но можно было рассчитывать на то, что в королевском семействе не будет единства: вдовствующая королева объявляла постоянно, что не намерена более вмешиваться в политические дела, а брат королевский принц Карл, приобретая час от часу больше популярности, обнадеживал благонамереных в своей милости, говоря, что ему не меньше их нужно сохранение вольности.

Благонамеренные взяли верх при выборах в мещанском сословии, причем Остерманом и английским посланником истрачена была немалая сумма денег. Победа обошлась так дорого, что в апреле Остерман послал в Петербург нарочного курьера с требованием новой присылки денег, объявляя, что у него осталось не более 9000 рублей. Екатерина написала Панину: «Лучше дать денег. нежели видеть в Швеции самодержавство и с ним войну посредством французских денег и интриг; итак, старайтесь, чтоб Остерман снабжен был нужным и в пору». Это нужное состояло в 337900 рублях.

В апреле Остерман извещал о стокгольмских толках по поводу австрийского вооружения: одни говорили, что вооружения эти производятся с согласия прусского короля, чтобы заставить Россию принять предложенные мирные условия; другие, что Австрия вооружается вследствие договора с Россиею и Пруссиею для раздела Польши и завоеванных турецких областей; иные выставляли намерения венского двора принудить русские войска выступить из Молдавии и Валахии, воспрепятствовать их переходу через Дунай, вытеснить их из Польши, с тайною помощию Франции низвергнуть с престола нынешнего польского короля и возвести на его место одного из принцев австрийского дома. Разумеется, последнее толкование принадлежало так называемым неблагонамеренным. Неблагонамеренные этим не довольствовались. В издании королевского библиотекаря Гервеля «Политические рассуждения» в статье о Польше описывалась древняя история русских князей и доказывалось, что после свержения татарского ига Россия постоянно стремилась к унижению Польской республики, употребляя для этого самих польских магнатов, которые, подчиняясь русскому влиянию сами были причиною своих настоящих бедствий. Почти не было. по словам Остермана, ни одного печатного политического сочинения, где бы не говорилось о Польше, где бы не доказывалось, что и Швеция подвергнется одинаковой участи, причем Англия будет помогать России разорением всех шведских фабрик, следовательно, необходимо держаться Франции.

Англия поспешила показать, как она будет помогать России в самую критическую минуту: незадолго до начала сейма британский министр в Стокгольме Гудрик объявил Остерману, что Англия отказывается участвовать в общих издержках для противодействия французской партии, и, как нарочно, в то же время объявил, что французский двор назначил на сеймовые подкупы в Швеции три миллиона талеров медною монетою. Остерман был в страшном затруднении, ибо на присланные Даниею 10000 талеров нельзя было много сделать. Несколько утешили Остермана заявления нового прусского посланника графа Денгофа, что Фридрих II приказал ему сообразовать свои поступки с поступками русского посланника и что новый шведский король в бытность свою в Берлине дал дяде своему прусскому королю обещание не подкреплять прежнюю свою партию, а соединиться с русскою партиею. В конце мая Остерман получил из Петербурга 100000 рублей, но при этом Панин писал: «По моей беспредельной откровенности, которую я к вашему в-ству персонально как друг иметь привык, не могу не сделать некоторых замечаний. Военные наши издержки становятся изо дня в день тягостнее и потому заставляют желать, чтоб внешние издержки, сколько можно, были сокращаемы. Вы, конечно, сами постигаете всю нужду такого сокращения и, конечно, сами собою как отлично искусный министр и как истинный сын отечества будете по крайней возможности и лучшему своему уразумению стараться ограничивать денежные расходы, дабы иначе нам вдруг не остановиться на средине дороги. Не подумайте, чтоб мысли мои имели в виду неуместную экономию; отнюдь нет, ибо я весьма понимаю, да и по опыту знаю, что она, когда дело, люди и умы раз в движение и ферментацию приведены, может быть и вреднее, и бесславнее самого безмолвия и бездействия; но я хочу только дать выразуметь, что нам в рассуждении собственных наших теперь забот и упражнений в толь, жестокой и обширной войне должно довольствоваться при будущем в Швеции сейме одержанием и обеспечением одних главных наших видов коренной нашей политики и настоящего времени. Ее и. в-ство изволит под сими двумя именованиями полагать: 1) удержание в целости шведской фундаментальной формы правительства; 2) отвращение короля и нации шведских от предприятия и учинения нам диверсии в продолжение войны нашей с Портою Оттоманскою. Для первого из сих двух пунктов надобно весьма, чтоб новый король дал при коронации своей такой обнадеживающий акт, какой покойным его родителем дан был, и, когда оный в начале сейма одержан будет без всяких отмен и изъятий против старого акта, тогда и можно уже нам будет в рассуждении существа формы правления оставаться до времени покойными зрителями, а между тем с большою свободою и силою обратить главное внимание на интерес времени, т. е. на удержание шведов не только от действительной войны, но и от наружных оной оказательств, дабы иначе не могло родиться в публике сомнение и пустой страх».

С приездом нового короля началось новое движение. Сенатор граф Герне вдруг обратился к отставному сенатору барону Функу с предложением изыскать средство к прекращению раздоров между двумя партиями и к избавлению себя от подкупов иностранных дворов, прибавляя, что при известном беспристрастии нового короля можно предоставить ему посредничество в этом деле. Функ отвечал в общих выражениях, что готов содействовать такому полезному делу; но Герне этим не удовольствовался, а настоял, чтоб он на другой день дал формальный ответ, который бы он мог передать королю. Функ обещал это сделать и прежде всего отправился к Остерману за советом, как быть. Остерман отвечал, что благонамеренные должны в этом случае оказать со своей стороны всякую податливость, получивши необходимые обеспечения, именно в том, что конституция останется нетронутою, французское влияние отстранится и в Сенат будет введено некоторое число членов из отрешенных на последнем сейме, чтоб уравновесить обе партии. Когда Функ на другой день передал это Герне, то получил чрез него королевское приказание явиться во дворец. Король при этом свидании дал ему точное обещание не требовать на предстоящем сейме ни малейшего усиления своей власти, ни уплаты своих долгов и вообще никакого преимущества, ограничивая себя единственным желанием видеть прекращение междоусобия; после этого король потребовал, чтоб в тот же день после обеда назначены были от обеих партий по три особы для переговоров и соглашения в присутствии его самого. Функ представил, что нельзя сделать так скоро, но Густав (и здесь высказался вполне его характер) настаивал и согласился отсрочить начало переговоров только до другого дня. В то же самое утро, как шли у короля переговоры с Функом, генерал-фельдмаршал граф Ферзен прислал записку к русскому резиденту Стахиеву с требованием свидания в королевском саду; при этом свидании Ферзен, давая именем короля Стахиеву обещание не трогать конституции и сохранять дружбу с Россиею, требовал, чтоб Остерман и английский министр Гудрик склонили вождей благонамеренной партии к переговорам с противниками. Это требование в тот же вечер было исполнено, и со стороны колпаков были назначены губернатор барон Риддерстолпе, камергер Эссен и генерал-майор Пехлин.

Переговоры кончились только видимым соглашением, ибо французская партия и король в ее челе явно нарушили условие равенства между партиями как в Сенате, так и в сеймовых учреждениях. Остерман, предугадывая с самого начала, что предложение соглашения имело целию только помешать успеху русской партии на сейме, действовал неослабно для доставления своей партии большинства, для чего выпросил в Петербурге еще 100000 рублей. 1 июля он писал Панину: «Теперь с приобретением большинства в трех чинах вся по здешним законам сила осталась в руках нашей партии, и, сколько по человеческому гаданию предусмотреть можно, кажется, не только отвращена всякая опасность начатия с здешней стороны против нас войны, но и от ее и. в-ства зависит определение начал теснейшей связи России с Швециею».

Скоро оказалось, как искренне было хваленое королевское беспристрастие: в секретном королевском предложении государственным чинам, в статье о России, эта держава была представлена в крайнем изнеможении, следовательно, совершенно безопасною для Швеции; великие похвалы расточены были дружественным отношением Франции к Швеции, выставлено было обещание французского правительства заплатить доимочные субсидии, и это обещание было приписано пребыванию самого короля при французском дворе. А между тем Густав поручил прусскому посланнику Денгофу уверять Остермана, что он, король, никак не отступит от своего плана в соблюдении беспристрастия и чтоб Остерман не верил никаким противоположным внушениям. Остерман просил Денгофа изъявить Густаву глубокое его уважение к святости королевских уверений и в то же время переслал своему двору реляцию шведского посланника при венском дворе графа Борка от 20 июня. Борк описывал разговор свой с императором Иосифом II. «Швеция, – говорил Иосиф, – должна почитать себя чрезвычайно счастливою, получивши короля, одаренного столь великими качествами, как природными, так и приобретенными от внушений воспитателя его, знаменитого мужа графа Тессина. Жаль только, что Швеция, будучи прежде столь сильною державою, так ослабила себя внутренними партиями; надобно, впрочем, надеяться, что король успеет восстановить единодушие и открыть партиям глаза относительно опасности, какою угрожает им русская сила; надобно надеяться, что Швеция станет думать о том, как бы воспользоваться стесненными обстоятельствами России по причине настоящей разорительной ее войны с Турциею. Обратив внимание на то, что делают русские в Польше, как угнетают ее под предлогом успокоения, Швеция увидит, что и ей предстоит одинакая судьба, если заблаговременно не предотвратит опасности. Уже не говорю об известных замыслах России возвеличить себя над всеми своими соседями, которые должны противиться осуществлению ее намерений. Потому жалко видеть ослепление Дании относительно русских ласкательств и обещаний в голштинском деле. Дания имеет больше побуждений соединиться со Швецией для унижения России, нежели полагаться на пустые ласкательства последней и забавляться беспрестанными переменами в министерстве». Мария-Терезия, присутствовавшая при этом разговоре, вторила сыну, и так громко, что Борк боялся, чтоб не услыхал голландский министр, находившийся неподалеку; а голландский министр непременно передал бы слова императрицы русскому министру кн. Голицыну, находясь с ним в тесном согласии.

Сильным средством против этих внушений послужило известие из Петербурга, что там решено этим же летом отправить в Швецию хлеба на 50000 рублей. Русская партия поднялась, противники ее должны были замолкнуть, и бургомистр Сорбон подал в секретный комитет мемориал с требованием, чтоб немедленно возобновлен был союзный договор с Россиею, ибо после, когда заключен будет мир между нею и Турциею, уже нельзя будет Швеции надеяться получить от нее таких выгодных условий. Екатерина написала по этому случаю: «Я думаю, что обновление трактата служило бы много показать свету, что суперники наши не столь сильны, как об них думают, и турки наипаче увидят, коль мало они надеяться могут на басни ненавистников наших, англичанам же и датчанам приметно будет, что и без их содействований дела текут».

В сентябре русская партия получила перевес в крестьянском чину, но эта победа стоила Остерману 62000 талеров, которые он занял. В Стокгольм отправлено было еще 100000 рублей. Но в половине октября Остерман писал, что этих денег недостаточно, и Екатерина отправила Панину записку: «Если последние переведенные графу Остерману деньги недостаточны и вы думаете, что его снова снабдить нужно, то перешлите к нему столько, чтоб его труды, поныне употребленные, не остались бы втуне». Эти посылки денег в Стокгольм тем более считались нужными, что главы французской партии ободряли своих, представляя совершенное истощение средств России. Для доказательства они имели в руках письма шведских министров: из Данцига и Гамбурга писали об умножающейся с часу на час силе конфедератов и о самом дурном состоянии русской армии, претерпевающей недостаток в провианте, писали, что Россия принуждена оставить польские дела их собственному течению. Граф Борк из Вены в двух письмах точно так же описывал печальное состояние русской армии и флота, причем уверял, что венский двор, зная такое изнурение России, отнюдь не допустит, чтоб все ее требования были удовлетворены турками, что непременно будущей весною военное пламя разгорится еще с большею силою и Франция пришлет на помощь Австрии и Турции 24000 войска; шведский двор, писал Борк, должен воспользоваться такими благоприятными обстоятельствами для избавления себя от вредного влияния России.

В конце ноября Остерман получил еще 100000 рублей с увещанием от Панина содействовать скорейшему окончанию сейма. Но скоро после этого французский посол объявил вождям своей партии письменно, что по желанию короля обязывается не выдавать более денег на содержание сеймовых депутатов под каким бы то ни было предлогом. Это поставило в тупик Остермана. Сам французский посол вместе с испанским и саксонским предложили ему сделать то же самое с своею партиею, но Остерман отвечал, что подождет, как это решение будет исполнено на самом деле, ибо опыт научил его не полагаться на словесные или письменные заявления только.

Бедная средствами Дания продолжала давать кой-что на шведские издержки, имея тут одинакие интересы с Россиею. Мы видели, как в 1770 году произошел в Копенгагене министерский переворот, удаление Бернсторфа. Переворот произошел вследствие подчинения слабого короля влиянию жены королевы Матильды, которая возвысила фаворита своего придворного медика Струензе до степени первенствующего министра. В стремлении к господству Струензе не мог не столкнуться с главным авторитетом, самым видным правительственным лицом – Бернсторфом. Падение последнего, как мы видели, сильно огорчило и встревожило русский двор; это событие действительно ослабило непосредственное влияние. России, ее посланника в Копенгагене, но не повело к перемене датской политики, ибо интересы Дании были тесно связаны с русскими по отношению к Швеции; кроме того, Дания была привязана к России чрезвычайно выгодным для нее улажением голштинского дела; утверждение договора относительно Голштинии согласно с приведенным выше мнением Панина должно было последовать при совершеннолетии великого князя Павла Петровича, и в ожидании этого утверждения Дании нельзя было ссориться с Россиею. По свидетельству, иностранных дипломатов, королева Матильда питала личную ненависть к Философову за то, что тот как-то неумышленно оскорбил Струензе; при таких личных отношениях, разумеется, королеве и ее любимцу было приятно слышать возгласы врагов Бернсторфа, что этот министр рабствует пред Россиею и что для чести датского двора надобно положить конец таким отношениям. Преемнику Философова поэтому предстояла задача не давать чувствовать слишком резко влияния своего двора на отношения между правительственными лицами, избегать личных столкновений и, таким образом, не вредить союзу, крепко коренившемуся на единстве интересов русских и датских. Какое впечатление в Петербурге произведено было поведением Местмахера, можно видеть из письма Панина к нему. «Я отдаю вам справедливость, – писал Панин, – что вы умели в поведении вашем найти средину между сохранением благопристойности и твердым настоянием о всем том, что касается наших интересов. Все ваши отзывы к графу Остену так благоразумны, что, не раздражая ими этого министра, вы держите его в почтении ко двору нашему. Мне остается только сказать вам, чтоб вы при таких отзывах, наблюдая и впредь так разумно найденную вами средину между формальным требованием и снисходительным домогательством, имели в виду то, чтоб прежний совет был восстановлен и чтоб господин Шак, как нам доброжелательный и достойный человек, имел место в совете. При этом, однако, самое главное желание наше и польза дел состоит в том, чтоб видеть опять графа Бернсторфа в управлении делами. Но так как этот министр и очень стар, и очень знаменит во всей Европе, то простое его возвращение к делам не может быть ни для кого удовлетворительно и для самых дел полезно. Поэтому вы должны стараться, чтоб граф Бернсторф был призван к делам не иначе как с повышением в чин великого канцлера. Если граф Остен тут будет прямодушен и препятствовать не захочет, то и он может найти в этом свою пользу: департамент иностранных дел может остаться в его руках с его присутствием в совете, и, конечно, из кого бы королевский совет составлен ни был, но, будучи всегда окружен фаворитами, соответствующими государям своим нравами, малодушием и своевольством, не получит важного значения для сдержки их колобродства без графа Бернсторфа».

Местмахер доносил, что молодой датский король, проводя время в одних забавах и удовольствиях, передал, особенно с некоторого времени, все правление в руки рекетмейстера Струензе, который, присоединив к себе генералов графа Ранцау и Гелера, преследует прежних министров и семейства их. О своих отношениях к этим любимцам Местмахер писал: «Стараюсь в своем поведении наблюдать строжайшую скромность, убегая всякого партикулярного с фаворитами обхождения, при всех случаях, однако, оказываю им пристойные учтивости, чтоб оставить себе на будущее время свободу или ближе к ним подойти, или совсем отстать». Местмахер доносил, что не сомневается в преданности графа Остена России; что же касается его кредита при короле, то он совершенно зависит от большей или меньшей к нему благосклонности рекетмейстера Струензе, с которым он предварительно должен соглашаться по всем предлагаемым королю делам. При дворе Остен играет очень незначительную роль, боясь вступать в интриги между фаворитами, чтоб, как сам говорил, не подвергнуться когда-нибудь одинакой с ними участи.

Местмахеру поручено было объявить Остену, что императрица довольна его назначением в министры иностранных дел. Остен отвечал на это, что никогда не взял бы на себя этой должности, если б имел хотя малейшее сомнение насчет королевского желания сохранять тесный союз с Россиею. Когда Местмахер указал ему на сильных при дворе людей генерала Гелера и графа Ранцау как приверженцев Франции, то Остен отвечал на это: «Вы сами знаете хитрость и трусость первого и беспутство второго. Они не имеют участия теперь в политических делах, потому что при распоряжении военными и другими делами находятся в беспрестанных между собою ссорах, занимая Струензе нареканиями друг на друга, почему он и не может обращать большого внимания на мои дела, которые я свободно исправляю с нужным ему сообщением». «Но каков сам Струензе?» – спросил Местмахер. «Я уверен, – отвечал Остен, – что он королю и государству добра желает; но за неимением сведений в министериальных делах ни одному двору до сих пор предпочтения не отдает и, сверх того, зависит от королевы, которая, конечно, не может забыть, что она английская принцесса».

Но дела переменились к худшему по случаю смерти короля шведского. «Эта внезапная кончина, – говорил Остен, – переломила у меня и руки и ноги, ибо теперь я принужден делать пред королем по шведским делам частые и сильные представления и этим подаю графу Ранцау частые случаи истолковывать их по-своему во зло. Искренне желаю, чтоб императрица о такой нашей смуте великодушно жалела, ибо справедливый с ее стороны гнев или уничтожение голштинского дела служили бы только в пользу негодяя Ранцау, который, кроме того что французская креатура, имеет земли в Голштинии и лучше хочет находиться под общею, чем единственною, властию королевско-датского дома». В марте Местмахер писал Панину: «Продолжая со всевозможною осторожностию тайное сношение то с тем, то с другим фаворитом, стараюсь внушать, какие бедствия проистекут для Дании, если граф Ранцау долго будет делать, что хочет». 12 апреля Остену удалось настоять на решении короля, что ввиду страшного расстройства датских финансов надобно удовольствоваться переводом в Швецию задержанных за прошлый год 10000 талеров, которые и вручить в Стокгольме русскому посланнику графу Остерману. Сумма была ничтожная, но Остен радовался тому, что Ранцау не успел помешать королевскому решению. Радость, впрочем, была непродолжительна: к инструкции отправлявшемуся в Стокгольм министром Гильденкрону король собственноручно приписал продиктованную Струензе заметку, что хотя сохранение шведской вольности будет всегда существенным датским интересом, однако его величество считает для себя неприличным вмешиваться в распри и интриги между тамошними партиями, почему и повелевает Гильденкрону наблюдать совершенное бездействие (инактивность). Остен увидал здесь сильно действующие французские пружины. Местмахер увидал гораздо сильнейшее действие этих причин в следующем: датский посланник в Париже Блюм доносил о получении графом С.-Жермэном собственноручного письма от датского короля с приглашением возвратиться в Данию. Местмахер, сильно встревоженный этим известием, заметил Остену, что возвращение С.-Жермэна равно прямому объявлению, что в Дании положено настоящую политическую систему переменить и опять слепо отдаться во французские руки. Остен отвечал, что и он сильно встревожен, но думает, что фавориты сильно ошибутся, если надеются чрез С.-Жермэна утвердить свою власть: С.-Жермэн не станет повиноваться Струензе, но будет стараться его низвергнуть. На это Местмахер заметил, что не стоит для низвержения Струензе, в политических началах еще не утвердившегося, жертвовать всею Северною системою, разрушить которую С.-Жермэн поставит для себя первым своим долгом. Граф Остен сказал на это, что С.-Жермэн не противник русской системы, ибо еще во время своего выезда из Дании он писал ему, что изгнан не за то, что будто противился русскому союзу, но за то, что советовал королю не повиноваться повелениям русских посланников; притом из письма Блюма видно, что во Франции не очень довольны возвращением С.-Жермэна в Данию, из чего можно заключить о не очень большой его преданности Франции. Такое объяснение графа Остена показалось Местмахеру очень странно. Заметив это, Остен потом старался успокоить Местмахера, что Струензе объясняет дело иначе: король действительно писал С.-Жермэну письмо, где высказывал желание свое видеть его в Дании, но из этого не следует, чтоб он опять вступил в службу; приглашение сделано только для того, чтоб С.-Жермэн проживал свой пансион (14000 рейхсталеров) внутри, а не вне государства. Но Местмахер остался при своем подозрении, что это интриги Остена, который, тяготясь влиянием Струензе на иностранные дела и явным нерасположением к себе королевы, хлопочет о вызове С.-Жермэна, чтоб посредством него свергнуть Струензе; а потом самого С.-Жермэна свергнуть будет уже легко как ненавидимого всем народом иностранца. Впрочем, С.-Жермэн просил позволения отсрочить свой приезд.

Между тем народное неудовольствие на королеву и ее любимца день ото дня усиливалось и выражалось в печатных сочинениях и рукописных пасквилях. Сначала правительство смотрело на это равнодушно, но когда 12 сентября на большой площади в полдень выставлен был лист, в котором горожане и матросы призывались к спасению отечества от тиранства королевы и ее фаворита, то королева и фаворит приняли меры: для матросов за городом была устроена пирушка, кроме жареного быка каждому матросу было роздано по полбутылки рому да по две бутылки пива. На пирушке обещали быть и король с королевою, но не приехали, почему и пронесся слух, что побоялись приехать будто потому, что накануне народ уговорился по уничтожении быка просить короля выдать и фаворита. 19 сентября Остен начал говорить Местмахеру на конференции: «По своей доверенности к вам не скрою, что я сделал смелый поступок, потребовав от короля восстановления совета; настоящее здешнее положение не может более продолжаться, и потому я для спасения своего государя и отечества сделал начало». «Какой же вы получили ответ?» – спросил Местмахер. «Никакого, – отвечал Остен, – и потому завтра намерен прямо отписать Струензе, чтоб он для успокоения народного негодования потребовал увольнения от дел, и, чтоб подать ему пример, сам требую отставки». Местмахер хотя и догадывался, что этот поступок Остена сделан по какому-нибудь предварительному соглашению, однако, чтоб дать Остену побольше высказаться, выразил беспокойство, что он может получить отставку и таким образом сделается напрасною жертвою. Остен отвечал: «Я на все готов, однако не думаю, что получу отставку, ибо в прошлое воскресенье ночью я имел тайное свидание с графом Брантом и обо всем условился». «Кого же вы назначаете в совет?» – спросил Местмахер. «Графа Тота и Шака», – отвечал Остен. «Но без сомнения, будет третий?» – спросил опять Местмахер. «Нет, не будет, – отвечал Остен, – я сам намерен остаться при своем настоящем департаменте». Тут Местмахер назвал графа Бернсторфа. Остен отвечал уверениями, что всячески старается о его назначении членом совета; но Местмахер писал Панину, что Остен неохотно увидел бы возвращение Бернсторфа.

Но дело приближалось к другой развязке. Струензе совершенно растерялся. Чем несноснее прежде была его гордость, тем презреннее становилось теперь его малодушие. На последнем собрании при дворе все с изумлением увидели при всех входах расставленных часовых, по два человека драгун. Во время оперы Струензе сидел с убитым и задумчивым видом, обращался с разговором к иностранным министрам, к простым гражданам и в первый раз заговорил с Местмахером, и заговорил с величайшею учтивостию. Такое поведение Струензе ободряло против него самых боязливых придворных, а в народе усиливало выходки против него и пасквили; в одном из этих пасквилей обещали 5000 талеров тому, кто решится убить фаворита. Королева с фаворитом собиралась бежать в Норвегию, куда хотела увлечь и мужа.

От 29 ноября Местмахер уведомил Панина, что обыкновенная датского двора во всем безмерность вдруг теперь оказывается в горячем желании подласкаться к русскому двору. Граф Струензе уступил Остену всю власть по иностранным делам и сильно стал отличать Местмахера, которому Остен объявил с улыбкою, что теперь в Копенгагене все думают по-русски, и если бы петербургский Кабинет заблагорассудил оказать Струензе малейшее внимание, то мог бы иметь его совершенно в своих руках.

Дания, несмотря на все свои внутренние смуты, не отставала от союза и платила деньги на шведские издержки; но Англия, хлопоча о союзе, отказалась участвовать в шведских издержках. Это сильно раздражило императрицу; она велела Панину сказать Каткарту, что намерение английского короля ограничить свои издержки в Стокгольме принуждает ее ограничить и свои издержки, следовательно, и операционный план там. Если бы оба двора действовали согласно, с одинаковыми усилиями, то цель была бы достигнута, Швеция была бы на нашей стороне и средство обеспечить это положение дел составило бы основание союзного договора между Россиею и Англиею; а теперь ни к чему приступить нельзя, надобно дожидаться окончания шведского сейма. Со стороны Англии был представлен новый проект союза, где лондонский кабинет выговаривал себе русскую помощь в Америке и отказывался помогать России против Турции, ограничивая свою помощь только европейскими морями. Екатерина написала на этот проект следующие замечания: «Что они разумеют под европейским морем? Они не хотят давать помощи против турок и татар, хотя гарантируют мир, который мы заключим. Это противоречие. Они хотят, чтоб мы посылали свои войска и корабли в Америку, хотя прямо и не обозначают (quoiquils ne l'articule pas); но они освобождают нас от Португалии и Испании. Средиземное море европейское или нет? Также архипелаг? Первое находится между Африкою и Европою, другое – между Азиею и Европою. Они оставляют Испанию и Португалию для себя – это удобно и близко, но заставляют нас защищать английские колонии. Кроме того, с кем бы они ни вели войну, требуют от нас полмиллиона; но, когда мы будем в войне с единственным государством, могущим быть для нас страшным, – с турками, они нам не дадут ничего. Потом, я должна давать 14 кораблей, а они будут давать только 12. Думаю, что мы должны избегать случая быть вовлеченными в какие бы то ни было войны, которые нас не касаются, ибо неприятно тащиться хвостом за кем бы то ни было, как мы уже имели печальный опыт относительно венского двора».

И лорд Каткарт, не успевший заключить союзного договора, был отозван, тем более что граф Иван Чернышев, отозванный гораздо прежде, был заменен Мусиным-Пушкиным, далеко не соответствующим Каткарту по своему положению.

Если Англия ни под каким видом не соглашалась включить в союзном договоре Турцию в случай союза, то легко понять, что она должна была отказаться от предложения, сделанного графом Алексеем Орловым английскому консулу в Ливорне Дику; предложение состояло в том, что императрица согласна уступить Англии какой угодно остров в архипелаге.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II АЛЕКСЕЕВНЫ. 1772 ГОД

Тревога по поводу неблагоприятных известий из Вены. – Меры на случай новой войны. – Борьба мнений в Вене относительно приобретений. – Австрия решается содействовать начатию мирных переговоров между Россиею и Турциею. – Назначение русских уполномоченных на фокшанский конгресс. – Гр. Григорий Орлов и Обрезков. – Инструкция им. – Отзыв Екатерины об Орлове. – Донесение Обрезкова о ходе конгресса. – Разрыв Фокшанского конгресса. – Новый конгресс в Бухаресте. – Несправедливые обвинения Орлову. – Состояние Первой армии. – Затруднения в Крыму. – Отъезд Шагин-Гирея из Петербурга. – Мнение Фридриха II о крымских отношениях. – Австрия изъявляет желание приобрести турецкие области. – Россия соглашается на это. – Австрия переменяет намерение, желая приобресть и польские и турецкие земли. – Кауниц отвергает тройной союз между Россиею, Австриею и Пруссиею. – Австрия требует себе слишком большой доли из польских владений. – Движение Фридриха II по этому поводу. – Улажение дела насчет австрийской доли. – Положение дел в Польше. – Последнее объяснение Сальдерна с польскими вельможами. – Отзывы Сальдерна о Бибикове. – Перемена в отношениях между Сальдерном и Паниным. – Преемник Сальдерна в Варшаве барон Штакельберг. – Инструкция ему. – Объявление о разделе. – Объяснения Штакельберга с королем. – Отношения России к Франции. – Шуазель и Эгильон. – Объяснения русского поверенного в делах Хотинского с последним. – Шведский переворот. – Меры России по этому поводу. – Отношения прусского короля к шведской революции. – Объяснение Панина с французским поверенным в делах Дюраном. – Датская революция и отношения к ней русского двора. – Сношения с Англиею. – Общий взгляд на события описанного года.

Надежды на мир, с какими встречали 1772 год, казалось, должны были исчезнуть в самом начале года. 21 января гр. Панин сообщил Совету известия из Берлина, что Кауниц выражает сомнения насчет принятия Портою последних русских условий; Фридрих II давал знать также, что в подлинности известного союзного договора между Австриею и Турциею не может быть никакого сомнения. Совет постановил до окончательного уяснения этого дела скрывать о том, что договор известен в России. Через день, 23 числа, гр. Орлов объявил Совету желание императрицы, чтоб окончательно было решено, полезна ли будет для достижения мира экспедиция на Константинополь в этом году, удобоисполнима ли эта экспедиция и кому надобно поручить распоряжение ею, графу ли Румянцеву или кому-нибудь из находящихся в Петербурге лиц. (Члены Совета должны были догадаться, что это назначение желал получить сам Орлов.) Екатерина требовала, чтоб Совет назначил для рассуждения об этом особый день в ее присутствии. Медлить не захотели и назначили собраться на завтра, 24 января. Тут гр. Захар Чернышев прочел свое мнение, что предпринять посылку войска к Константинополю нельзя раньше июня месяца; хотя от Дуная до Константинополя только 350 верст, однако поход не кончится раньше трех месяцев, потому что надобно будет везти с собою пропитание и все нужное; переправа через Балканы, по мнению Чернышева, не представляла непреодолимой трудности, и по неустройству турецкого войска можно было надеяться, что при каждой встрече оно будет терпеть поражение. По выслушании этого мнения императрица поставила пред Советом прежние два вопроса: посылка войска к Константинополю может ли содействовать заключению мира и удобоисполнимо ли это предприятие? Члены Совета отвечали утвердительно, прибавив, однако, что успех будет зависеть и от обстоятельств, которых заранее предвидеть нельзя. Гр. Орлов высказал мнение, что для большей безопасности и облегчения назначаемого в константинопольский поход войска лучше отправить его на Варну и часть полков посадить на суда на Дунае; для этого к находящимся там транспортным судам надобно построить еще как можно больше и употребить часть Азовской флотилии; что приготовляющиеся на Дону два фрегата могут служить для прикрытия транспорта и для очищения Черного моря от неприятельских судов и, кроме того, надобно сделать напоказ сильные морские вооружения. Совет решил и третий вопрос о распоряжении экспедициею таким образом, что императрица может назначить для нее командира, но главное распоряжение должно быть поручено генерал-фельдмаршалу. После решения этих вопросов Екатерина высказала желание, чтоб австрийцы скорее открыли свои планы, соответственно которым можно было бы принять свои меры. На это гр. Панин объявил, что в случае вступления австрийцев в Валахию надобно поскорее разорить эту страну и тем пресечь движение австрийского войска; так как с турками твердого мира никогда иметь нельзя, то в случае вступления австрийцев в Польшу можно самим устроить этот мир, разорив Молдавию и Валахию и забравши всех их жителей; этим средством Россия может остаться спокойною от турок столько же времени, сколько и самый мир с ними может продлиться. Крымская область может быть обеспечена от них одною Азовскою флотилиею; таким образом, безопасная от турок Россия может употребить все войско для вытеснения австрийцев из Польши и восстановления там тишины; но все это должно сделать в крайности, если Порта не согласится выслать уполномоченных для заключения мира.

Эта тревога стихла вследствие благоприятных известий из Вены, когда и там стихла тревога, возбужденная разногласием между императором Иосифом и Кауницем.

Канцлер поставил вопрос: взять свою долю от одной Турции, или от одной Польши, или от обеих вместе. Кауниц смотрит на карту и опять приходит к мысли, что приобретение польских областей, как бы ни были они обширны, невыгодно, ибо эти области не будут в естественной связи с остальными частями монархии, будут отделены от них Карпатами, доли Пруссии и России будут в этом самом важном отношении гораздо выгоднее. Кауниц возвращается к своей любимой мысли: пусть прусский король возьмет, что хочет, у Польши, только должен возвратить Австрии Силезию. Но если Фридрих II не отдаст Силезию, то не выгоднее ли потребовать от него немецких земель, маркграфств Аншпаха и Байрейта? Наконец, если Пруссия и на это не согласится, то естественнее, выгоднее для Австрии искать распространения своих владений вниз по главной реке империи, по Дунаю, к Черному морю, взять Валахию и приморскую часть Бессарабии, остальную же часть последней и Молдавию отдать Польше в вознаграждение за те земли, которые она уступит России и Пруссии. Такое распоряжение казалось Кауницу особенно желательным, потому что Турция могла на него согласиться и без войны; можно было войти в виды России и захватить гораздо больше турецких земель; но в таком случае надобно было вместе с Россиею вступить в войну с Турциею, чего никак не хотели в Вене; кроме того, надобно было делиться с Россиею, усиливать могущество последней.

Император Иосиф, читая мнение Кауница был поражен мыслию, что Австрия должна получить земли здесь или там только для поддержания равновесия, собственно же не приобретет ничего, а еще рискует приобрести гораздо менее России и Пруссии если не по количеству приобретенной земли, то по значению ее в общем составе империи. Иосиф объявил себя против канцлерских предложений, объявил себя против дележа, а за чистое приобретение, которое может сделать одна Австрия. Для этого, по мнению Иосифа, надобно было стараться о продолжении войны между Россиею и Турциею: с одной стороны, было невероятно, чтобы военное счастие обратилось на сторону турок, чтоб им удалось вытеснить русское войско из завоеванных им областей; с другой стороны, нельзя опасаться, чтоб Россия в следующую кампанию нанесла Турции еще более чувствительный вред, могла потрясти ее в основах. Австрия ничего не теряет от продолжения войны, напротив, много выигрывает: не только можно извлекать пользу из всех случайностей войны, но одновременное ослабление обеих воюющих сторон даст Австрии возможность требовать большие выгоды, чем какие она могла требовать до сих пор. Наконец, король прусский будет продолжать тратить свои деньги на субсидии своей союзнице; быть может, он рассорится с Россиею, которая будет обманута в ожидании от него большей помощи; и эта ссора заставит его броситься в объятия Австрии, чтоб с ее помощью легче осуществить свои намерения. Теперь Австрия не может принять участия в войне, но в 1773 году будет в состоянии оказать давление на слабейшее и более нуждающееся в мире государство. Порта или верно соблюдет свою конвенцию с Австриею, или нет. В первом случае Австрия будет богато вознаграждена за военные издержки, во втором будет иметь свободные руки действовать против нее и взять у нее такие земли, какие всего больше желает. Поэтому надобно всеми силами стараться, чтоб Порта отвергла русские предложения и перемирие. Королю прусскому надобно объявить, что Австрия твердо решилась действовать в Польше точно так же, как и он. Надобно теперь же занять Краков, Сендомир и Лемберг, с другой стороны, Ченстохово; в то же время объявить, что намерены польского короля удержать на троне и покинуть все польские области, занятые австрийскими войсками, если Россия и Пруссия сделают то же самое. Таким образом, если даже нельзя будет побудить Турцию к продолжению войны, то в руках Австрии будет хороший залог относительно приобретений в Польше.

Старый канцлер победоносно опроверг мнение императора: странно было бы ожидать, что Россия при дальнейшей войне не получит никаких значительных выгод и что Австрия от этого не потерпит больших потерь. Россия, Пруссия и Порта сильно желают мира; упорство последней основывалось исключительно на надежде, что вмешательство Австрии доставит ей выгодные условия. Если теперь венский двор станет противодействовать миру, то последний будет заключен с полным исключением Австрии. Австрия своими военными демонстрациями и решительным тоном достигла того, что Россия и Пруссия принуждены считаться с нею и пригласить к участию в приобретаемых ими выгодах. Но теперь этими демонстрациями нельзя уже более ничего достигнуть, когда Порта еще более стеснена, а Россия и Пруссия во всем согласны. Военные приготовления кроме бесполезной траты больших денег поведут только к тому, что Турция и Пруссия выиграют на счет Австрии: туркам Россия предложит выгоднейшие условия, лишь бы воспрепятствовать австрийским намерениям, и в то же время она будет принуждена еще более сблизиться с прусским королем и уступить ему такие выгоднейшие условия. К этому клонится все отлично обдуманное поведение Фридриха II, и Австрия привела бы его в восторг, если б без соглашения с тою или другою стороною стала продолжать демонстрации вовсе уже не своевременные. Препятствуя заключению мира, Австрия навлечет на себя ненависть остальных держав и будет простою зрительницею, в то время как Россия и Пруссия извлекут из своего соглашения всевозможные выгоды; содействуя же заключению перемирия, можно надеяться на участие в конгрессе и дать мирным переговорам благоприятный для Австрии оборот.

Иосиф признал себя побежденным математическими доказательствами канцлера. «Остается вопрос, – писал он матери, – какое из многих предложений кн. Кауница надобно выбрать. В военном, политическом и камеральном отношениях выгоднее всего для нас силезские земли, а Байрейт и Аншпах вовсе не выгодны. Но если возвращение силезских областей невозможно, в чем я, к несчастию, не сомневаюсь, то самым выгодным приобретением был бы Белград с частию Боснии до Дринского залива: удаленная от неприятеля, эта область прикрывала бы Карлстадтскую и внутренние австрийские области от всевозможных турецких нападений».

Мария-Терезия была рада, что Иосиф и Кауниц сошлись на мысли о необходимости содействовать начатию мирных переговоров между Россиею и Турциею; но императрица-королева видела, что дело этим одним не кончится, и потому не отказала себе в удовольствии отвести душу сильным протестом против всего того, что было сделано вопреки ее желанию. «Теперь уже нельзя, – писала она сыну, – возвратиться назад после ложных шагов, сделанных с ноября 1770 года, когда было решено движение войск из Италии и Нидерландов, и после несчастной конвенции с турками. Слишком грозный тон с Россиею, наше таинственное поведение с союзниками и противниками – все это произошло от того, что поставили правилом воспользоваться войною между Россиею и Порток) для распространения наших границ, для приобретения выгод, о которых мы не думали перед войною. Хотели действовать по-прусски и в то же время удерживать вид честности. Может быть, я обманываюсь и эти события более благоприятны, чем я думаю; но хотя бы они нам доставили Валахию и самый Белград, по-моему, все эти приобретения будут дорого куплены на счет чести, славы монархии, доброй веры и религии нашей. С начала нашего несчастного царствования мы старались, по крайней мере, держаться во всем справедливости, соблюдать в своих обязательствах умеренность и верность. Это доставило нам доверие, смею сказать, удивление Европы, уважение врагов; но в один год все это потеряно. Ни о чем на свете я так не жалею, как о потере нашей репутации. Мы это заслужили, и я желаю, чтоб дело было поправлено покинутием принципа пользоваться этими смутами; надобно думать, как бы выйти поскорей из этого несчастного положения, не думая о приобретениях, но о восстановлении нашего кредита и доброй веры и по возможности о сохранении политического равновесия».

Тугуту отправлено было в Константинополь приказание содействовать начатию мирных переговоров. Он должен был прямо объявить турецкому министерству, что дурное ведение войны турками есть главная причина тому, почему Австрия требует теперь открытия мирных переговоров. Кроме того, теперь стало известно, что король прусский обязался в Петербурге напасть на Австрию, если она поднимется против России. Правда, Австрия заключила с Пор тою конвенцию, но она обязалась только или путем мирных переговоров, или силою оружия доставить султану приличный мир и старалась верно исполнить это обязательство: с большими издержками войска были двинуты из Италии и Нидерландов, полки поставлены на военную ногу; с Пруссиею и Россиею говорили грозным языком и достигли того, что Россия отказалась от дунайских княжеств. Невозможно было вести дело далее, не подвергая австрийский дом величайшей опасности. Все средства были употреблены для убеждения прусского короля, что чрезмерное усиление России опасно также и для него. Если б было можно уговорить его оставаться спокойным зрителем, то Австрия не усумнилась бы поднять оружие против России для доставления Порте честного мира; но никогда в Вене и не помышляли о том, чтоб из-за Турции ринуться в войну не только с Россиею, но и с Пруссиею. Если бы при настоящих обстоятельствах Австрия объявила войну России, то это не послужило бы к выгоде и облегчению Порты. Только в конце мая Порта дала Тугуту ответ на эти сообщения: султан услыхал об них с тяжкою грустию, ибо до сих пор помощь Австрии была основанием всех его надежд. Но он не желает требовать невозможного от венского двора и потому добровольно отказывается от всех выгод, обещанных ему конвенциею. Если благодаря содействию Австрии на конгрессе получится мир, по которому дунайские княжества и татары возвратятся под власть султана и Порта получит выговоренное пятою статьею тайной конвенции, то султан будет считать себя обязанным выполнить все условия конвенции; если же Россия не склонится к такому миру, то конвенция рушится сама собою, только султан не будет требовать назад заплаченных уже Австрии трех миллионов пиастров.

1 февраля гр. Панин сообщил Совету приятные новости из Вены: австрийский двор с удовольствием узнал о согласии русской императрицы на возвращение Порте Молдавии и Валахии и велел своему министру в Константинополе, сообща с прусским министром, склонять Порту к скорейшему отправлению уполномоченных на конгресс и заключению перемирия. Гр. Орлов заметил, что при такой перемене в Вене можно было бы настоять на независимости Молдавии и Валахии. Панин возразил, что, согласившись на отдачу этих княжеств, неприлично уже возобновлять прежнее требование их независимости, но под гарантиею венского и берлинского дворов можно восстановить их права, нарушенные турками. Только 12 марта гр. Панин мог сообщить Совету полученные из Вены известия, что Порта согласна на заключение перемирия и высылку уполномоченных на конгресс, который должен быть в Бухаресте. Тут императрица прочла следующее свое «соизволение»: «Я желаю, чтоб действия будущей кампании были взяты в уважение, ибо хотя теперь надежда к миру более прежнего есть, но последние цареградские известия гласят, что турки сильно к четвертой кампании готовятся, что и весьма вероятно есть; и для того надлежит и нам, не пропуская уже более время, теперь тем наипаче в зрелое уважение брать, что надлежит делать и что мы три кампании делали и войну вели с немалым успехом, следовательно же, сутенировать и в сей, чаятельно последней, имя российского оружия; и для того прошу, чтоб кампания сия соображаема была с пользою и славою империи; весна же близко, а во многих местах уже началась». Гр. Панин заметил, что надобно подождать ответов из Вены и Константинополя, чтоб можно было принять полезнейшее решение, узнав прямые намерения венского двора. Императрица отвечала, что если б у австрийцев произошел разрыв с турками, то она не желает, чтоб австрийцы действовали вместе с нами, пусть каждый ведет войну особливо. Чернышев заметил, что армия к будущей кампании будет снабжена всем нужным и теперь расположена таким образом, что может исполнить все, что бы ей ни предписали. Но императрица спросила: «Почитает ли Совет полезным построение ныне судов на Дунае и посылку за ту реку корпуса, если мир скоро заключен не будет?» Совет признал это весьма нужным, а гр. Орлов прибавил, что эту посылку корпуса считает единым и последним средством к получению скорого и прочного мира.

А между тем Румянцев писал Панину (22 марта): «В. с-ство знаете, сколь великое число требуется рекрут, ибо некоторые полки должно снабдить по тысяче оными, а в половину того почти всякий полк требует. Но сии люди, коими пополнить должно знатную в войске убыль, еще далеко и по сию пору от своих мест; представьте, когда же есть время делать их солдатами? Частицы некоторые рекрут, в дальние полки назначенные, до здешнего места дошедши, уже видятся в крайнейшем истощении своих сил. Не инако и от прошедшего набора осталось таковых, что окрепчали к службе. Кавалерия при всем рачительном от своих полковников старании и способах, пользующих внутреннюю экономию, не может наградить посюдова закупками в ближайших и дальних местах лошадей великого недостатка в оных. Я вместо усиливания своей части прибавочными войсками, как нынешний год учинить обещано, вижу, напротив того, что оная прямыми силами не сравнится и против прошлогоднего».

В конце марта получено было известие, что Порта уже назначила уполномоченных на конгресс. С русской стороны не хотели, чтоб конгресс собрался в Бухаресте, ибо здесь, как в главном городе Валахии, было бы много интриг, и указывали на Измаил; но турки не согласились на Измаил, выставляя сырость тамошнего воздуха и множество комаров, в самом же деле потому, что тамошние мечети заняты были под русские церкви и магазины. Наконец согласились собраться в Фокшанах и начать заседания в июне месяце. Уполномоченными на конгресс с русской стороны были назначены граф Григ. Григор. Орлов и освобожденный из турецкого заточения бывший посланник в Константинополе Обрезков.

В данной им инструкции говорилось: «Объявление наше, что мы оставляем всякие требования относительно княжеств Молдавского и Валашского, уничтожа сомнения и колебания венского двора, доставило нам полное его согласие на положенные нами основания мирных переговоров и на все другие наши требования, доставило нам в то же время и добрые услуги Австрии при Порте к склонению ее на конгресс: это будет нам полезно и в будущих переговорах, ибо турки испугаются, увидя, что австрийцы в рассуждении Польши и раздела некоторых ее провинций составили общее дело с нами и союзником нашим королем прусским. Основания переговоров состоят в следующих трех статьях: 1) в уменьшении способности для Порты нападать вперед на Россию; 2) в доставлении себе справедливого удовлетворения за убытки, понесенные в войне, объявленной со стороны Турции без всякой законной причины; 3) в освобождении торговли и мореплавания. По первой статье наши требования состоят в том, чтоб 1) были уступлены нам обе Кабарды, Большая и Малая; 2) оставлена была граница от Кабарды чрез кубанские степи до Азовского уезда на прежнем основании; 3) уступлен был нам город Азов с уездом; 4) чтоб все татарские орды, обитающие на Крымском полуострове и вне его, признаны были вольными и независимыми; 5) чтобы уступлены были грузинским владельцам все места, взятые русским оружием; чтоб как грузинцам, так и всем другим христианским народам, принимавшим участие в войне, была дана полная амнистия и впредь оказывалось большее покровительство христианским церквам в областях Порты. Самое большое затруднение со стороны турок должно быть встречено относительно четвертого требования, и потому для склонения их к уступке кроме отказа от Молдавии и Валахии вы можете еще уступить статью, касающуюся грузинских владельцев, согласиться на восстановление с ними границ, как они до войны были, только бы избавлены они были навсегда от бесчеловечной подати христианскими девицами, взимаемой с них турецкими пашами; потом еще вы можете согласиться на оставление Большой и Малой Кабарды в том состоянии, в каком они должны были находиться по договору 1739 года, выговорив только для России свободу строить и заводить в соседстве их всякие города и селения на собственных наших землях.

Под второю статьею разумели мы требования денежного вознаграждения за военные убытки, но и это требование вы можете оставить вполне или отчасти для получения свободы татарам. Третьею статьею мы требуем свободной торговли и плавания по Черному морю, и от этого требования мы отступить не можем». Инструкция была подписана 21 апреля, и 25-го Орлов выехал из Царского Села. В письме Екатерины к Бельке от 25 июня находим о нем следующее любопытное место: «Мои ангелы мира, думаю, находятся теперь лицом к лицу с этими дрянными турецкими бородачами. Гр. Орлов, который без преувеличения самый красивый человек своего времени, должен казаться действительно ангелом перед этим мужичьем; у него свита блестящая и отборная; и мой посол не презирает великолепия и блеска. Я готова, однако, биться об заклад, что он наружностью своею уничтожает всех окружающих. Это удивительный человек; природа была к нему необыкновенно щедра относительно наружности, ума, сердца, души. Во всем этом у него нет ничего приобретенного, все природное и, что очень важно, все хорошо; но госпожа натура также его и избаловала, потому что прилежно чем-нибудь заняться для него труднее всего, и до тридцати лет ничто не могло его к этому принудить. А между тем удивительно, сколько он знает; и его природная острота простирается так далеко, что, слыша о каком-нибудь предмете в первый раз, он в минуту подмечает сильную и слабую его сторону и далеко оставляет за собою того, кто сообщил ему об этом предмете».

Конгресс в Фокшанах начался не ранее конца июля по причине медленности турецких уполномоченных Османа-эфенди и Яссина-заде-эфенди, с которыми приехали из Константинополя и министры австрийский и прусский. О поведении этих министров Обрезков писал Панину от 6 августа: «Берлинский поступает во всем, как кажется, чистосердечно и поддерживает наши настроения относительно начального пункта, т. е. независимости татарской; венский же, напротив, оказывается в этом пункте не только холоден, но едва ли до сих пор и не поощряет турок к неподатливости. Может быть, он делает это в ожидании разрешения польских дел. Но, как бы то ни было, переводчик его ежедневно, а иногда и сам он бывает у турецких министров и долго у них сидит; нам ничего не сообщает, а если что и говорит, то больше в подкрепление турецкого упрямства в татарском деле. Дело это до сих пор нисколько не подвигается вперед; мы не можем его отменить и даже смягчить, а турки по обыкновению связывают его с магометанским законом, утверждая, что один султан не может его решать. Нет той тонкости, по их мнению, а по-нашему – подлости и гнусности, которую бы они не употребили в действие; но мы на все это смотрим с презрением и держимся нам предписанного». 19 августа Обрезков писал, что дело о татарской независимости встречает непреоборимые затруднения и что турецкие уполномоченные готовятся к отъезду; они соглашались, чтоб крымские ханы избирались своим народом, но требовали, чтоб новоизбранный хан получал утверждение от султана. Так как русские уполномоченные на это не согласились, то конгресс рушился 28 августа. Но 7 сентября Румянцев получил от великого визиря письмо, в котором тот предлагал возобновить конгресс в Бухаресте и продолжить перемирие на шесть месяцев, выставляя причиною разрыва Фокшанского конгресса отъезд графа Орлова. Румянцев, принимая в соображение настоящие обстоятельства, и особенно переворот в Швеции, признал согласным с русскими интересами не выпускать из рук этого случая для возобновления переговоров, только вместо шести месяцев изъявил готовность продлить перемирие до 20 октября, чтобы в это время успеть снестись с Петербургом.

В Петербурге были сильно встревожены разрывом Фокшанского конгресса: к сильному желанию мира вообще теперь присоединялись еще опасения шведской войны вследствие правительственной перемены, произведенной королем Густавом III. В заседании Совета 27 августа Панин читал письмо свое к Орлову и Обрезкову, где советовал им не останавливаться долго на одном пункте о татарах и приступить к другим. В заседании 1 сентября, когда прочтено было донесение Орлова и Обрезкова от 18 августа, что турецкие уполномоченные приняли намерение уехать из Фокшан, Панин предложил отправить приказание Румянцеву, чтоб тот написал великому визирю, изъявил сожаление о разрыве турецкими уполномоченными конгресса и предложил возобновление переговоров, но чтобы в то же время постарался нанести неприятелю новый удар утверждением хотя небольшого корпуса войск на правом берегу Дуная. «Если бы, – предлагал Панин, – все это не повело к миру, а началась еще шведская война, то надобно прибегнуть к прежде предложенной мною крайней мере, то есть, опустошив Молдавию и Валахию, забрать оттуда всех жителей в русские границы». Совет согласился.

Гр. Орлову был отправлен рескрипт, в котором оставлялось ему на волю, если он находится еще в Яссах при фельдмаршале, продолжать порученные ему переговоры по их возобновлении, а между тем употребить себя в армии под предводительством Румянцева. Здесь, конечно, разумелся «новый удар» туркам переходом через Дунай. Но Орлов уехал в Петербург. После императрица писала, что неуспех конгресса отнюдь не приписывает гр. Орлову; но Панину было приятно повторять турецкое обвинение. Так, он писал Обрезкову 4 сентября: «Сердечно сожалею, мой любезный друг, о настоящем вашем положении, видя из последних депешей ваших, что новозародившееся бешенство и колобродство первого товарища вашего испортили все дело. В сих прискорбных и досадных обстоятельствах могу я вам по крайней мере принести утешение, побожась вам честию моею и уверя вас как истинного друга, что ни малейшим образом и ничто в сем несчастном происшествии насчет вашей особы отнюдь не упало, а, напротив того, ее импер. в-ствс внутренне удостоверена, что вам невозможно было ничего иного сделать в положении вашем, как то, что вы сделали. Поверьте, мой друг, что вам вся справедливость отдается и ваши прежние заслуги не помрачаются, конечно, от необузданности товарища вашего. И в самом деле, всякому постороннему человеку нельзя тому не удивиться, как первые люди в обоих государствах, посланные для толь великого дела, съехались за одним будто словом и, сказав его друг другу, разъехались ни с чем. Но меня сие нимало не удивляет, зная совершенно те обстоятельства, которые вам известны, и те, которые вам еще неизвестны. Сколько же сей разрыв конгресса, следственно, и уничтожение надежды общей достигнуть мира терзает сердце мое и оскорбляет меня как министра и как человека, любящего всею душою свое отечество, то вы сами легко себе представить можете и по тому уже одному, когда вообразите себе, что мы поставлены теперь в наикритическое положение чрез сей разрыв, возобновляющий войну старую и ускоряющий новую, которая нам угрожать стала. Вам препоручается извлечь отечество из такого жестокого кризиса. Хотя по рескрипту к вам вы можете счесть, что прежний ваш товарищ и теперь с вами действительно будет, однако же я уповаю, что вы одни останетесь в деле, а он сюда прискачет. Да пускай бы против моего чаяния он еще там остался, то и в таком случае, конечно, вам не будет больше нужды его мечтательные мысли столь уважать, как прежде, ибо его прежний случай совсем миновался; а потому и вы нужды более иметь не будете сокращаться вашим в делах просвещением и искусством в единых соображениях и расположениях его необузданных мнений и рассуждений, а можете надежно с большей твердостию держаться ваших собственных и его к оным обращать. В противных же случаях и когда, где в чем его не согласите, извольте откровенно ко мне писать».

Обрезкову предписано было не начинать, как в Фокшанах, с самого трудного пункта о татарской независимости, но пройти порознь, одно по другом, все частные требования России, дабы уступкою в одном облегчить одержание другого! Предписывалось в случае нужды согласиться на султанскую инвеституру новоизбираемому хану, но за то потребовать уступки Керчи и Еникале. Разумеется, только страшная вражда к Орлову заставила Панина обвинять последнего в разрыве Фокшанского конгресса, и было слишком наивно думать, что, переставивши порядок статей, можно было достигнуть успеха в переговорах, когда Порта, поддерживаемая Австриею, решилась ни за что не соглашаться на свободу татар. Лучшим оправданием Орлову служил неуспех и Бухарестского конгресса, где вел переговоры один Обрезков, и непрочность Кучук-Кайнарджийского мира – все благодаря статье о независимости татар, которую в Константинополе никак не могли переварить.

Несмотря на то что дело Обрезкова было облегчено согласием на инвеституру, он, уезжая в Бухарест, писал Панину: «Беру смелость донести, что, по скудоумному моему мнению и известному турецкому неограниченному отвращению видеть какие-нибудь крепости, на Черном море лежащие, в руках нашего двора, удержание Яникеля и Керчи, кажется, встретит непреодолимое затруднение, тем более ежели Порте не дозволится держать свои гарнизоны в прочих крепостях, в Крыму лежащих; да и кораблеплавание на Черном море по тому же турецкому предубеждению к желаемому концу привести не так-то легко, как иногда заочно полагается; я сие различными опытами знаю, да и многие, коль только не все, интересованы сему препятствовать». По этому случаю Екатерина написала: «Если при мирном договоре не будет одержано – независимость татар, не кораблеплавание на Черном море, не крепости в заливе из Азовского в Черное море, то за верно сказать можно, что со всеми победами мы над турками не выиграли ни гроша, и я первая скажу, что таковой мир будет столь же стыдной, как Прутской и Белградской в рассуждении обстоятельства». Записка была прочтена в Совете 25 октября.

29 октября начался конгресс в Бухаресте, причем перемирие было продолжено до 9 марта будущего года. В конце года дело остановилось на условии о крымских городах, которых Россия требовала для себя. В Петербурге боялись постыдного мира вроде Прутского и Белградского, боялись и продолжения войны, желали иметь свободные руки на юге, будучи встревожены шведскими событиями, грозившими северною войною; а Румянцев пел старую песню о печальном состоянии Первой армии и, следовательно, о необходимости покончить войну, «которая не страшна и не тягостна подлинно по свойствам и силе неприятеля, но по неразрывно с оною совокупленным болезням прямо пагубна. Неложность сего заключения, – продолжал фельдмаршал, – испытали мы, когда моровая язва достигла в самое сердце отчизны нашей. Она в лежащих позади польских местах яд свой отрыгать и паки начала. Бывшая в Фокшанах команда, заразившись оною, и поныне ее претерпевает, а сие наибольшее мне смущение наносит. Другие прилипчивые болезни, и особливо странных родов лихорадки, сделались при истощении наших сил яко следствия неминуемые долговременного здесь пребывания, так общими и всеместными, что редко кто из генералов и полковников не приведен в сущее и крайнейшее изнеможение, страдая долговременно самыми мучительными припадками. Из сего можете судить о числе больных офицеров и рядовых и что все предпринимаемые к выгоде и лечению способы бессильны отвратить, чтоб мы не теряли великого количества людей умирающими. В самых врачах мы терпим толикий недостаток, что к осмотрению и пользованию болящих недостает почти сил их, поелику большая часть их тем же самым немощам жизнью своею пожертвовали».

Но в то самое время, как Румянцев жаловался на недостаток людей в Первой армии, вдруг он получает из Петербурга приказание отправить восемь пехотных полков ко Пскову на случай войны со Швециею. Это предписание было тем оскорбительнее для фельдмаршала, что он получил его не в высочайшем рескрипте, как обыкновенно прежде бывало. Румянцев выразил Панину свое удивление, что в то самое время, когда дела на Бухарестском конгрессе начали приближаться к некоторому соглашению, предпринято уменьшить действующую армию, что должно повести не только к упорству со стороны турок, но и побудить их разорвать конгресс. Румянцев высказывал Панину свое прискорбие и смущение, что в случае крайности в Петербурге решено подорвать крепости и очистить Молдавию и Валахию; фельдмаршал жаловался на это решение, не зная, что оно состоялось по представлению Панина, и приписывая его гр. Орлову.

Определение крымских отношений встречало сильные затруднения на конгрессе; такие же затруднения оно встречало и в самом Крыму. Окончательное улажение дел с ханом Сагиб-Гиреем поручено было генералу Щербинину, который для этого должен был ехать в Бакчисарай. Но перед выездом попались ему в руки копии с писем крымцев к Порте и к очаковскому паше. Из этих писем он увидал, как татары неверны России, как нельзя ни в чем полагаться на их обещания, как они делают все коварно для одного только вида и обмана. Получив еще новые известия о злых умыслах татар, Щербинин счел необходимым отправиться в Крым не иначе как в сопровождении 1500 человек. Когда он расположился лагерем под Бакчисараем, то приехали к нему ханские чиновники, которым он стал объяснять намерения императрицы относительно утверждения навек их вольности и благоденствия под покровительством ее в-ства. Крымцы спросили: «Когда заключено с турками перемирие и мы стали уже вашими союзниками, то для чего вступил в Крым с войском генерал-майор кн. Прозоровский?» «Вступил он до перемирия, – отвечал Щербинин, – нужно было умножить русское войско для вашей собственной безопасности, да и для того, мне известно, что от вашего правительства писано ко всем здешним мурзам о сборе войска и расположении его в тайных местах с дурным умыслом». Крымцы просили указать им тех татар, которые это ему насказали; Щербинин, не желая им этого объявлять, отвечал, что копии писем получены прямо из Константинополя. Потом татары спрашивали, зачем кн. Прозоровский придвигается все ближе к Бакчисараю, и просили остановить его; Щербинин отвечал, что это делается вследствие оскудения провианта и подножного корма, но что он, Щербинин, дал знать Прозоровскому, чтоб остановился и не притеснял жителей. Спросили, зачем при самом Щербинине такая большая свита. Для достоинства торжественного посольства – был ответ. Новый вопрос: выведены ли будут из Крыма русские войска? Ответ: объяснится после.

Когда дело дошло до церемоний аудиенции у хана, то один из чиновников предложил Щербинину, чтоб хан не принимал явно подарков императрицы и не стоял во время поднесения высочайшей грамоты: Щербинин отвечал, что это несходно будет с тою благодарностию, какою они обязаны своей великой благодетельнице, и эти требования наводят на себя только сомнение. «Видно по всему, – писал Щербинин, – что отнюдь не хотят иметь в Крыму русских гарнизонов и не желают быть под покровительством ее в-ства, ибо когда я между разговорами внушал им об опасностях для них с турецкой стороны и по заключении мира, то они отвечали, что ничего от турок не опасаются, почему и кажется, что когда заключен будет мир и русское войско от них уйдет, то опять впустят в Крым турок, к которым по закону, нравам и обычаям имеют полную привязанность и преданность, в чем не только здешние все стоят упорно, но и бывшие в Петербурге посланцы, приемом, содержанием и награждением так щедро облагодетельствованные, теперь обратились к противной стороне. Хан – человек молодой, робкий, весь в руках правителей-стариков, которые во всем указывают на свой закон». Наступало 28 июня, день восшествия на престол императрицы; в отряде у Щербинина должна была происходить пальба, и генерал послал предуведомить об этом крымское правительство, чтоб оно объявило всем жителям для их успокоения. Объявление было сделано в таких выражениях: «У неверных завтра будет скверный праздник с пальбою, о чем всем жителям объявляется».

Генерал кн. Щербинин еще 12 мая доносил, что повсюду татары тайком вооружаются и из побережных мест выходят со всем имением в горы, ни за какую цену русским лошадей не продают. В перехваченных письмах татары просили, чтоб к ним на помощь пришел турецкий флот, писали: «Мы денно и нощно проливаем слезы, ожидая того вожделенного времени, когда придет помощь. Хотя простой наш народ собран и вооружен, но он ни к чему не способен; простой народ если бы не боялся нас, то уже принял бы подданство». Русскому поверенному в делах Веселицкому один приятель говорил: «Здесь все рассуждают, что как скоро генерал Щербинин приедет и его домогательствам воспротивимся, то вдруг нашей страны разорить он не может, потому что мало войска имеет, а пока большое войско вступит, пройдет немало времени и между тем с Портою заключен будет мир; раскаиваются и в прежнем, что, не вступя в сражение, дошли до такого состояния».

В споре о церемониале аудиенции Щербинин должен был уступить, согласился, чтоб хан не принимал тут подарков – пера и сабли, в чем Сагиб-Гирей видел знаки подчиненности и повиновения, которыми он обязывался императрице; хан не согласился и целовать высочайшей грамоты. Аудиенция происходила 4 июля, после чего Щербинин имел с ханом разговор, и когда коснулся пункта охранения Россиею татарской вольности, то Сагиб-Гирей сказал: «На что вольного человека охранять?» «Вольность без охранения не есть вольность, потому что она всегда подвержена похищению», – возразил Щербинин. Когда речь зашла об оставлении русских гарнизонов и флота в некоторых крымских городах, то Щербинин внушил хану, что если турки поведут интригу для его свержения, то он найдет убежище в этих городах; стращал, что хан без русского покровительства и трех дней не пробудет на престоле. Но Сагиб-Гирей не трогался и говорил: «Когда в городах будут стоять гарнизоны и произойдет между гарнизонами и крымским народом несогласие и ссора, то хотя бы и гарнизонное войско было причиною этой ссоры, а виноват все же будет оставаться крымский народ, и в этой ссоре кто будет посредником, кто разберет, от русского ли гарнизона произошла обида или от крымского народа? Когда между нами не будет посредника, то разорение наше так же явно, как что есть день и ночь». При переговорах о союзном трактате между Россиею и Крымом татарские уполномоченные оказывали во всем упорство, говоря: «Ведь мы вольные, следовательно, можем соглашаться и не соглашаться». Для продления времени уполномоченные говорили, что требуемые Россиею крепости состоят под властию хана, и потому они договариваться о них не могут, это дело ханское; а хан говорил, что без стариков сам собою ничего сделать не может. Но хан с этими упрямыми стариками был в меньшинстве. Кроме того что и между самою крымскою знатью была русская партия, депутаты от ногаев согласились на все русские требования, согласились подать императрице прошение, чтоб Россия взяла крепости Керчь и Еникале для охранения татарской вольности. Сагиб-Гирей подписал акт, в котором клялся, что со всем крымским народом отторгается на вечные времена от Порты Оттоманской и будет состоять под покровительством всепресветлейшей государыни Великой Екатерины и ее наследников.

В продолжение всех этих переговоров брат ханский калга Шагин-Гирей жил в Петербурге и умел приобрести расположение императрицы, как видно из ее писем к Бельке и Вольтеру: «У нас теперь здесь калга-султан, брат независимого крымского хана; это молодой человек 25 лет, чрезвычайно умный и желающий образовать себя. Этот крымский дофэн – самый любезный татарин; он хорош собою, умен, образован не по-татарски, пишет стихи, хочет все видеть и все знать; все полюбили его. Он не пропускает ни одного спектакля; по воскресеньям после обеда бывает в (Смольном) монастыре и смотрит, как танцуют воспитанницы. Вы скажете, что это пускать волка в овчарню; не пугайтесь, дело делается вот как: в большой зале находится двойная балюстрада; дети танцуют внутри, а зрители помещаются около балюстрад; это единственный случай, когда родные могут видеть наших барышень, которых не пускают из монастыря». В ноябре Шагин-Гирей был отпущен в Крым, куда должен был ехать через Москву. По этому случаю гр. Панин писал туда к главнокомандующему кн. Волконскому, получившему это место по возвращении из Варшавы: «Что касается до персонального в. с-ства с сим знатным татарином свидания, он сколько одарен природною остротою и рассудком, только горд, надменен и высокомерен во внутренности, блазнясь древностию своего рода, от Чингис-хана происходящего; он не хотел здесь никому первый визит сделать, надобно было с ним формальное изъяснение, чтоб он был и у меня. Я все сие изъясняю в. с-ству для того, что коль свойственно и прилично со стороны вашей оказать к нему уважение обсылкою и приветствием, толь желательно и нужно, соображаясь опять с их же татарским невежеством и грубостию и основываясь на их к туркам раболепстве и трусости, чтоб он сделал первую в. с-ству визиту по важности вашего поста, чина и достоинства, а затем если бы вы ему воздали, но меньше, однако ж, вследствие обязанности и взаимства, а больше по вашей персональной вежливости и привычке к обхождению без всяких обрядов». Но когда сопровождавший Шагин-Гирея князь Путятин стал говорить калге, чтоб сделал первый визит в Москве кн. Волконскому, то Шагин никак не согласился; и, когда Путятин настаивал, калга начал просить, чтоб его в Москву не завозили, а провезли по той же дороге, по какой он в Петербург приехал, ибо слабость его здоровья едва дозволит ему и сидя в карете обозреть такой обширный город, как Москва. «Я, – говорил калга, – человек степной, воспитанный в горах между скотами, не ведущий человеческого обхождения, я не в состоянии буду обходиться с такими знатными особами». Но его требование не заезжать в Москву не было исполнено. Когда Путятин по приезде в этот город поехал к Волконскому и объявил ему, что Шагин-Гирей не хочет сделать ему первого визита, то Волконский решил послать к калге своего адъютанта, который должен был показать ему все любопытное в городе, начиная с Оружейной палаты. Пребывание Шагин-Гирея в России обошлось недешево императорской казне. Не считая содержания на каждый день по 100 руб., получил он тотчас после приезда сверх богатой шубы и прочего платья и шапки 5000 рублей и столовый серебряный сервиз; потом вскоре еще 10000 рублей, а при отпуске 20000 с саблею, оправленною золотом и дорогими каменьями, для свиты своей получил 10000; по случаю бытности его в Царском Селе пожалован ему перстень и табакерка немалой цены, и, наконец, когда он стал говорить, что наделал долгов, которых не в состоянии заплатить, то ему выдали еще 12000 рублей. Гр. Панин, жалуясь кн. Долгорукову, что Шагин-Гирей жил в Петербурге самым расточительным образом, не соблюдая никакого порядка в хозяйстве писал: «Хотя он здесь предъявлял все знаки глубочайшей благодарности, но неизлишне, однако, будет, когда в. с-ство при приличном случае искусным образом изволите дать ему выразуметь, что он по персональному уважению больше награжден, нежели крымцы со всем своим начальством заслуживали по бывшим пред сим происшествиям. Желательно, чтоб он по приезде своем в ваше место (в Полтаву) учинил вам первую визиту». Шагин-Гирей сделал эту учтивость в отношении к покорителю Крыма: татарин понимал важность значения главнокомандующего Второю армиею для будущности Крыма.

Итак, в Петербурге не были довольны «бывшими пред сим происшествиями» в Крыму. Мы видели, что Фридрих II давно уже предсказывал эти происшествия; в начале 1772 года он повторил свои предсказания, убеждая фан-Свитена не беспокоиться условием о независимости татарской. «В этом условии вся трудность, – говорил Фридрих, – ибо с ним русская императрица соединяет идею славы, от которой чрезвычайно трудно будет заставить ее отказаться. Торжествуя повсюду, она требует от униженного неприятеля освобождения рабствовавшего ему народа, и, видя в этом только благо человечества, она не понимает, чтоб можно было препятствовать исполнению такого великодушного намерения. Так заставляет ее смотреть на дело ее воспламененное воображение. Но станем рассуждать хладнокровно и найдем, что эта мнимая независимость есть химера, пустое слово. Предположим, что татары будут объявлены независимыми; может ли Россия надеяться привязать их к себе? Нельзя предположить, чтоб этот народ чувствовал какую-нибудь благодарность к России за освобождение от турецкого ига, потому что ига не существует. Порта возводит и низвергает ханов; но хан не имеет другой власти, кроме предводительства на войне; доходы его состоят в сотне или в 150 тысячах червонных, которые он получает из Константинополя. Каждая орда представляет отдельную маленькую республику, которой мало нужды, кто им назначает начальника для войны и кто его содержит; я вам могу говорить так наверное по точным и подробным сведениям, доставленным моими эмиссарами, которых я там держал в последнюю войну; неужели вы действительно думаете, что эта татарская независимость так опасна?» «Эти соображения, – отвечал фан-Свитен, – так очевидны, что не могут укрыться ни от кого, кто внимательно отнесется к делу; следов. не могли они укрыться от внимания и русского двора; и. так как в Петербурге настаивают на это условие, то я принужден заключить, что там оно вовсе не химера; что там имеются виды очень опасные: что независимость есть только слово, прикрывающее план действительного владычества». «Но, – возразил король, – в случае если Россия захочет потом подчинить себе татар, Порта будет всегда иметь время этому воспротивиться». «Будет поздно, государь, – отвечал фан-Свитен. – Порта долго не будет в состоянии сопротивляться, и потому необходимо заключить такой мир, чтоб равновесие на Востоке было восстановлено и поддержано и чтоб Оттоманской империи не было оставлено неверное существование». Фридрих повторял, что необходимо воспользоваться настоящею минутою для начатия мирных переговоров, ибо от продолжения войны нельзя ожидать ничего хорошего.

Переговоры с Турциею были начаты и не кончились в 1772 году; но кончились переговоры о разделе Польши. 1 февраля, уведомляя Совет о согласии венского двора содействовать начатию мирных переговоров между Россиею и Турциею, гр. Панин сообщил также донесение кн. Голицына, что хотя венский двор, по словам Кауница, и не желал бы раздела Польши, но так как уже сделано об этом соглашение между Россиею и Пруссиею, то и он присоединяется к ним, но предпочел бы получить свою долю лучше из турецких, чем из польских, земель; венский двор хочет окончить это дело как можно скорее и утвердить его установлением союза с Россиею и Пруссиею. По донесении Голицына Кауниц говорил ему: «Я думаю, от проницательности гр. Панина не ускользнуло то обстоятельство, что, принимая систему раздела с целию сохранить равновесие государств, может быть, не предстоит необходимости брать доли от одной Польши; что, в случае если Польша не сможет доставить достаточно материала для ровного раздела между тремя государствами, найдется средство отобрать еще несколько земли у другого государства, которое должно согласиться на это поневоле ввиду соглашения между тремя дворами. Впрочем, я предоставляю русскому двору поразмыслить еще об этом средстве». «Тут можно разуметь одну только Турцию», – заметил Голицын. «Конечно!» – отвечал Кауниц. Потом австрийский канцлер стал внушать, что в новом деле надобно поступать с полною искренностию и сохранять величайший секрет насчет раздела Польши, особенно чтоб не узнали об этом Франция и Англия, которые могут взглянуть на раздел как на дело, противное их интересам, и воспрепятствовать ему всеми средствами.

В то же время Кауниц написал фан-Свитену в Берлин, чтоб предложил Фридриху II прежде всего взять себе австрийскую долю в Польше в обмен на Силезию; если король на это не согласится, требовать для Австрии по желанию императора Иосифа Белграда с частию Сербии и Боснии; если и на это не согласится, то требовать Аншпаха и Байрейта; наконец, в последнем случае согласиться и на соответствующую долю в Польше. Первое предложение, как следовало ожидать, было отвергнуто Фридрихом. «Нет, – сказал он фан-Свитену, – это невозможно; я требую только польской Пруссии, берите свои доли, где найдете для себя лучше, но чтоб это не было на мой счет; император сам мне обещал никогда не думать о возвращении Силезии, и кн. Кауниц формально и торжественно повторил то же самое: не могу и не хочу согласиться ни на какой раздел того, чем владею теперь». Тогда фан-Свитен начал говорить о вознаграждении на счет Турции, и король немедленно согласился. Так описывает разговор фан-Свитен в донесении своему двору. Но сам Фридрих в депеше Сольмсу писал, что он на первое предложение отвечал фан-Свитену: «У меня подагра только в ногах; а такие предложения можно было бы мне делать, если б подагра была у меня в голове; дело идет о Польше, а не о моих владениях». Фан-Свитен говорил: «Карпатские горы отделяют Венгрию от Польши, и все приобретения, какие мы можем сделать за горами, нам невыгодны». На это король отвечал: «Альпы отделяют вас от Италии, однако вы вовсе не равнодушны к обладанию Миланом и Мантуею». Фан-Свитен продолжал: «Нам было бы гораздо выгоднее приобрести от турок Белград и Сербию». На это Фридрих сказал: «Мне очень приятно слышать, что австрийцы не подверглись еще обряду обрезания, в чем их обвиняют; мне приятно слышать, что они хотят получить свою долю от своих приятелей-турок».

Панин 9 февраля читал в Совете письмо свое к кн. Голицыну, где последнему предписывалось засвидетельствовать венскому двору удовольствие императрицы по поводу его последнего объявления, сообщить ему план соглашения петербургского двора с берлинским о Польше и выведать, что именно венский двор желает получить, уверяя наперед, что на приобретения его от Турции Россия так же будет согласна, как и на приобретения от Польши. Действительно, в Петербурге были чрезвычайно довольны последними известиями из Вены; дело казалось решенным, думали, что Австрия, вступая в соглашение с Россиею и Пруссиею, в союз с ними, будет содействовать заключению выгодного мира с Турциею, тем более что сама заявляет теперь желание получить добычу из областей Порты, а это давно уже предлагалось ей Россиею и было отвергнуто. Воображению Екатерины уже представлялось скорое и блистательное окончание польско-турецкой войны, заключение тройного союза между Россиею, Австриею и Пруссиею, который обеспечит мир и даст возможность поправить финансы и провести важные внутренние преобразования. Конвенция с Пруссиею о Польше была подписана (6 февраля), и Екатерина благодарила Фридриха, приписывая ему перемену в политике венского двора. Принц Генрих поздравлял брата с успехом, поставляя на вид, что в случае продолжительности союза между тремя государствами они будут предписывать законы Европе. Но Фридрих был проницательнее брата: он указывал на необходимость борьбы между Австриею и Пруссиею за влияние в Петербурге.

Но Австрия еще раз переменила свой план. Совесть начала мучить Марию-Терезию, которая объявила: «Мы в союзе с Портою, мы взяли у нее деньги: никогда я не решусь ее обобрать, и потому не может быть речи о Сербии и Боснии, единственных областях, нам годных. Остаются Молдавия и Валахия, страны нездоровые, опустошенные, открытые нападениям турок, татар, русских, без крепостей; чтоб удержаться в них, надобно потратить много миллионов и народу». Молдавия и Валахия не годятся для Австрии, так отдать их Польше в вознаграждение за богатые области, которые у нее возьмутся; этого совесть не запрещала Марии-Терезии, которая никак не соглашалась на раздел Польши без вознаграждения последней. Но жестокий Кауниц напал на совесть Марии-Терезии с другой стороны. «Разве позволительно императрице подвергать миллионы собственных подданных всем ужасам войны, которые будут следствием нарушенного равновесия между государствами?» – спрашивал канцлер. Для успокоения императрицы он отказывался от Боснии и Сербии; действительно, взять эти области нехорошо, обидно для турок; он, Кауниц, никогда этого не советовал, на это настаивал император Иосиф; он, Кауниц, советовал и теперь советует взять земли по нижнему Дунаю вплоть до устья, а Молдавию и остальную Бессарабию отдать Польше; несправедливости тут нет никакой, потому что Турция уже потеряла эти земли. Мария-Терезия соглашалась, но объявила, что не намерена брать что-нибудь у Польши. Тут вооружился против канцлерова плана император Иосиф и представил свой новый план. «Каким образом, – спрашивал Иосиф, – можно будет защищать границы, которые растянутся от Адриатического моря до Черного? По какому праву Польша будет чего-нибудь требовать от Австрии, когда та ничего у нее не возьмет? Неужели Австрия обязана вознаграждать Польшу за несправедливости России и Пруссии в отношении к ней? Нам надобно всю Молдавию и Валахию, а Бессарабию кому угодно, лишь бы не русским. Нашею границею должен быть Прут до Дуная, и, отдавая Бессарабию и остальную Молдавию и Валахию туркам, надобно получить от них за это Оршову и Белград. Надобно, чтоб Россия сделала вид, что хочет все удержать за собою, и уступила нам Молдавию и Валахию, а за Бессарабию турки отдадут нам означенные два города». Мария-Терезия была в отчаянии и объявила, что надобно прекратить такое ужасное положение, что она не хочет ничего брать ни у поляков, ни у турок. Кауниц возражал, что между Россиею и Пруссиею уже состоялось соглашение насчет раздела Польши, и потому Австрии надобно сделать одно из двух: или вооруженною рукою воспротивиться разделу, или спокойно смотреть, как вследствие усиления Пруссии и России австрийский дом подвергнется страшной опасности; так как нельзя советовать выбрать ни то ни другое, то остается заявить собственные требования. Мария-Терезия согласилась наконец, что остается одно это средство. Но любопытно то, что после этого согласия фан-Свитену была отправлена депеша, где австрийский двор отвергал сделанное им послом предложение получить вознаграждение на счет Турции, так как предложение это фан-Свитен сделал от себя лично, а не по инструкциям правительства; что же касается до приобретений в Польше, то венский двор не может определить своей доли прежде, чем Россия объявит, что она хочет взять себе. У австрийских историков мы не найдем объяснения этой перемены, но объяснения есть.

По донесению кн. Голицына, 10 февраля (с. с.) он был приглашен к Кауницу, который встретил его с бумагою в руках – то была депеша фан-Свитена из Берлина (от 5 февраля н. с.). Кауниц прочитал ее Голицыну и прибавил, что уже отправлен в Берлин курьер с ответом, где выражено фан-Свитену неодобрение за то, что он предложил вознаградить Австрию на счет Турции. Голицын удивился такому противоречию, ибо незадолго перед этим ему самому сделано было подобное же предложение; он попросил объяснения у Кауница. «Здесь противоречие только видимое, – отвечал тот, – наш двор серьезно расположен сделать некоторые приобретения на счет Порты, не оскорбляя ее открыто; от России, которая по праву завоевания уже владеет обширными турецкими областями, от России зависит удержать часть этих земель и променять другую, уступивши ее потом кому-нибудь третьему».

Оказывается, что молодой император с старым канцлером решили взять свои доли и от Польши, и от Турции, с Пруссиею вести дело об одной Польше, где доля Австрии должна быть равна долям России и Пруссии, а с Россиею вести дело еще о приобретениях от Турции; Россия, нуждаясь в мире с Турциею, согласится на все, лишь бы получить выгодный мир, лишь бы Австрия ему не препятствовала, а содействовала; наконец, этою сделкою можно будет отвлечь Россию от Пруссии и привязать к себе; дружественный тон, в каком говорили в Петербурге с Лобковичем, намеки на восстановление прежнего союза и доверие утверждали эти надежды. Император Иосиф писал брату Леопольду: «Прусский король очень ревниво смотрит на наши непосредственные связи с Россиею, и, кто знает, Порта своим неблагоразумным поведением не даст ли нам законной причины вмешаться в ее дела и будущим годом не положим ли мы в карман Белград и часть Боснии, как этим годом польские воеводства».

Но прусский король был тут с своим ревнивым и внимательным взглядом. Приказывая Сольмсу сообщить русскому двору о своем разговоре с фан-Свитеном насчет Силезии и потом турецких областей, Фридрих писал: «Нерасположение венского двора делить с нами Польшу происходит от желания приобрести любовь поляков, которые всю свою ненависть должны обратить на русских и на нас. Что касается приобретения Белграда и Сербии, я сказал фан-Свитену, что два года тому назад русские предлагали им всевозможные выгоды на счет турок, но они отвергли эти предложения. Признаюсь, что после такого поведения венского двора он не очень заслуживает, чтоб хлопотали в его пользу, и, по-моему, надобно ограничить их куском Польши, чтоб наказать их за их прошлое поведение». Внушение подействовало: по выслушании этой депеши прусского короля Совет в заседании 11 февраля решил, что «так как Австрия, избегая получить равную часть в Польше, хочет обратить все негодование за раздел последней на Россию и короля прусского, то нужно стараться привести венский двор к получению равной части в Польше». Таким образом, вызов Кауница Голицыну остался без ответа, что условило известное поведение Австрии во время Фокшанского и Бухарестского конгрессов.

Для Австрии было важно сближение с Россиею, если б последняя для этого отказалась, от союза с Пруссиею, восстановила бы прежние отношения, бывшие до 1762 года; но обстоятельства были еще не такие, чтоб могли побудить Россию к этому. Прежние елизаветинские отношения были возможны и необходимы, когда со стороны Пруссии обнаруживались беспокойные, завоевательные, опасные для всех соседей стремления, когда Австрию, доведенную до крайности, нужно было поддержать для противовеса Пруссии, когда даже Франция для этой цели изменила свою вековую политику. Но теперь интересы России и Австрии соприкасались в турецком вопросе; Австрия могла бы привлечь Россию на свою сторону, если бы решилась действовать прямо, объясниться откровенно, но она не хотела этого сделать прежде всего из опасения Пруссии, ее влияния на Россию, объяснялась или резко, враждебно, или загадочно. Таким образом, теперь не столько по искусству прусского короля, сколько по вине Австрии перемена русской политики, замена прусского союза австрийским были невозможны, а польское дело могло только возбудить мысль о тройном союзе между Россиею, Пруссиею и Австриею, связанными единством интересов по отношению к Польше. В Петербурге должна была очень нравиться мысль об этом тройном союзе, в котором Россия, при известном соперничестве между Австриею и Пруссиею, естественно должна была получить высшее, примиряющее значение. Но план тройного союза оказывался таким же неудобоисполнимым, как и прежний план Северного союза: соперничество между Австриею и Пруссиею, совершенная разрозненность их интересов не могли допустить союза между ними. Это резко обнаружилось при первой попытке.

6 июня Панин написал Голицыну в Вену: «Я с удовольствием примечаю, что венский и берлинский дворы начинают разуметь друг друга гораздо с меньшею претительностию, нежели до сего было, и вижу из всего этого, в чем они предо мною открываются, что сами они не признают уже невозможным теснейшее соединение и тройной союз наш относительно до сохранения и утверждения общей тишины и покоя в Европе. За какое же себе благодеяние почтет Европа, а особливо Германия, сию нашу систему? И можно ли предполагать рассудительно, чтоб какая-нибудь держава захотела восстать и воспротивиться оной? Да и не каждое ли замешательство между посторонними державами зависеть будет от большего или меньшего наклонения нашей системы в ту или другую сторону, так что по справедливости мир и тишина всей Европы в наших руках будет. По откровенному вашему обращению с кн. Кауницем изволите представить ему без формалитета и аффектации все оное в истинном разуме, так как и в самом существе есть оно собственным моим размышлением. Правда, мне представляются тут объекты, требующие великого уважения и встречающие сильные затруднения; но я признаюсь и в том, что не нахожу совсем неудобовозможным приведение оных в общую связь согласия. Между прочими германскими интересами особливо разумею я предстоящую большую в оных революцию по разрешению наследства курфюршеств Пфальцского и Баварского. Но неужели то, что в намерении, простирающемся до цели или конца какого-либо нового устройства, предприемлется действием оружия, не может никогда средством негоциации до того же приводимо быть? А ежели и не всегда такая невозможность настоит, то и в том предмете не может ли примирено быть противоборствование интересов венского и берлинского дворов? Но когда еще с обеих сторон взаимное истинное желание и добрая вера в том действовать будут, то и не представятся ли выгоднейшие для австрийского дома средства к распоряжению себя с берлинским двором, нежели с версальским, ибо невозможно, кажется, чтоб, не согласуясь ни с тем, ни с другим, отважиться против зависти и помешательств от обоих. Я, будучи уверен о благородном образе мыслей и честности сердца кн. Кауница, нимало не сумневаюсь, что он почтет сам за верх удовольствия и славы своей такое здание, в котором я по склонности моей и по великодушным сентиментам нашей государыни почел бы за особливое счастие быть соучастником, и если кн. Кауниц заблагорассудит сделать мне об оном отзыв для открытия мною к тому первого пути, то покорно прошу уверить его, что я мнение и предложение его о том приму с истинным удовольствием и поступлю так, что, конечно, кн. Кауниц не будет сожалеть об учиненной мне в том доверенности». Кауниц отвечал Голицыну с полною откровенностию. «По моему мнению, – сказал он, – все договоры о союзе и теснейшей дружбе тогда только бывают действительны и полезны, когда договаривающиеся державы совершенно уверены взаимно в добрых и искренних намерениях друг друга. Следуя этому началу, я, с своей стороны, не желаю никогда удаляться от союза с российским двором, ибо уверен не только в великой пользе от этого союза для обоих дворов, но и в праводушии российского двора, на который не отрекусь полагаться во всех случаях. Но иначе рассуждаю я о берлинском дворе, которого скрытная и корыстолюбивая политика мне уже довольно известна, и думаю безошибочно, что этот двор по нынешним тесным связям своим с российским всегда будет стараться не допускать обоих императорских дворов к ближайшему соединению. Впрочем, мне кажется, что бесполезно начинать вдруг разные дела и что по окончании нынешнего польского дела будет больше удобства решить и другие».

Вслед за этим ответом Голицын получил известие о разговоре императора Иосифа с одним доверенным лицом: «Чем более я думаю о польском деле, тем менее могу утаить от себя, что два императорские двора не обратили должного внимания на свои истинные политические интересы, когда решились на раздел Польши. Самую большую выгоду получит от этого, очевидно, король прусский: соединение двух главных частей Прусского государства, большие средства распространить торговлю, качество областей, достающихся ему на долю, – все это даст ему перевес. Поэтому я думаю, что оба двора лучше бы сделали, если б никогда не дотрагивались до Польши, но согласили бы свои взаимные интересы приобретениями от Турции». Пересылая это известие, Голицын писал: «Императрица-королева оказывает решительное отвращение от польского дела и не принимает в нем никакого участия». Последнее известие мы имеем право принять как вполне справедливое; что же касается до первого, то очевидно, что оно было внушено Голицыну нарочно, чтоб поддерживать у русского двора память о возможности и необходимости новых соглашений и новых связей по турецким делам. Что взгляд Иосифа не расходился со взглядом Кауница, что оба сначала хотели сделать хорошие приобретения на счет Польши, а потом обратиться к Турции, ясно видно из вышеприведенного письма Иосифа к Леопольду: в 1772 году взять польские воеводства, а в следующем – Белград и Боснию. Для последнего нужно было продлить войну России с Турциею, истомить обе державы, заставить Россию обратиться к Австрии. Когда Голицын объявил Кауницу о разрыве Фокшанского конгресса, то не приметил «в духе его надлежащей чувствительности, а только просто отозвался, что удивляется, как русские уполномоченные начали переговоры таким предложением, каким следовало кончить». Кауниц должен был так говорить, чтоб показать несостоятельность русских людей, чтоб показать, какую ошибку сделал русский двор, не приняв помощи, посредничества Австрии, поручив ведение дела неопытному Орлову, а не искуснейшему дипломату Тугуту.

Фокшанский конгресс рушился, начался Бухарестский, Россия испугалась шведской революции, уступает туркам – все это очень выгодно для Австрии, все это усиливает надежду, что второе дело не уйдет, а между тем надобно покончить как можно выгоднее первое – польское.

После того как Австрия объявила о своем желании участвовать в разделе Польши и Россия подписала свою конвенцию с Пруссиею об этом разделе, Фридрих II был очень доволен, был доволен Россиею, даже был доволен Австриею. «Подписание нашего соглашения, – писал он Сольмсу 1 марта н. с., – доставило мне бесконечное удовольствие. Я всегда смотрел на это соглашение как на новую связь, которая должна сделать неразрывную дружбу между двумя дворами, и мне трудно было бы выразить вам, как я доволен завершением дела, столь благодетельного для обоих дворов. Риск, которому подвергается австрийский двор, если обманет нас, утверждает меня во мнении, что теперь он действует добросовестно. Другое дело с Франциею. В положении, в каком находится это государство в настоящую минуту, венский двор может обманывать его безнаказанно. На что можно положиться – это взаимная гарантия наших приобретений в Польше, торжественно обещанная венским двором; и дело возможное, что со временем из этого произойдет союз между тремя дворами, против которого я, конечно, не скажу ни слова: напротив, я буду этому очень рад, ибо ничто не в состоянии так утвердить навсегда спокойствие Европы. В самом деле, пока столь могущественные три двора, как наши, будут в дружбе и союзе, никакой другой двор не посмеет ничего предпринять для его нарушения. Таким образом, во всех отношениях я не могу достаточно выразить вам свою радость, что дела приняли самый выгодный и благоприятный оборот».

От 6 марта он писал: «С удовольствием увидал я дружественный тон, с каким граф Панин начал переговоры с Австриею. Нет никакого сомнения, что соглашение последует скоро. Князь Кауниц боится, чтоб французы или англичане не помешали этому делу, и потому он поспешит кончить его как можно скорее. Вы меня спрашиваете, как изложить наши права на Польшу. Думаю, что краткий и простой манифест будет самый приличный. Я посылаю вам проект, который можете показать графу Панину; и он может сделать поправки, как ему заблагорассудится. Думаю, что, передавши его полякам, неприлично было бы превратить дело в адвокатскую речь: три двора должны объявить сообща, что они сами удовлетворили своим требованиям, чего никогда не сделала бы Польша, в которой нет никакого правосудия. Теперь ничто не заставляет спешить взятием во владение польских областей; и граф Панин не должен бояться, что мое нетерпение повредит делу. Впрочем, я того мнения, что надобно кончить польские дела прежде открытия конгресса в Турции. Что касается турок, то их легко заставить переварить раздел Польши, внушая, что благодаря ему русские возвращают им Валахию и Молдавию».

Но Фридрих недолго находился в таком приятном расположении духа. 21 апреля н. с. фан-Свитен объявил ему долю, которую назначил себе венский двор из польских владений: то была вся Галиция, вся Червонная Русь, по которой польские короли величали себя русскими государями. «Черт возьми, господа, у вас, я вижу, отличный аппетит, – сказал Фридрих, взглянувши на карту, – ваша доля так же велика, как моя и русская вместе; поистине у вас отличный аппетит!» Фан-Свитен начал подробно объяснять, что равенство долей не состоит в величине их по ландкарте, но преимущественно в политическом значении, а в этом отношении прусская и русская доли гораздо важнее австрийской; положение польской Пруссии несравненно по удобству округления и свободных сообщений, которые она даст Прусскому государству; Австрия приобретает только земли, а Пруссия – целое королевство. «Правда, – сказал король, – приобретение польской Пруссии мне выгодно; но, с другой стороны, ведь это песок; мне кажется, надобно обращать внимание на плодородие страны и количество народонаселения. Ну, вы определили свою долю немного больше, немного меньше; я не стану придираться, но позвольте вам сказать, что у вас отличный аппетит». Но Фридрих еще прежде знал об австрийской доле и 18 апреля писал Сольмсу: «Доля из раздела, которую австрийцы предоставляют себе, вовсе не меньше польской Пруссии вместе с остальными приобретениями русскими и прусскими, кроме того, она заключает в себе соляные копи польского короля, которые одни приносят дохода миллион талеров. Так особенно постарайтесь обратить внимание графа Панина на алчность, обнаруживаемую в этих претензиях, чтоб он не сделался игрушкою ловкости князя Кауница. Я вам объяснил вред, который последует для моих собственных соляных промыслов, если австрийский двор получит польские промыслы. Из последнего письма русской императрицы я вижу, что спешат окончанием дела с венским двором; я вовсе не намерен этому препятствовать; я хотел бы только уговорить русский двор, чтоб он убавил что-нибудь из австрийских требований, по крайней мере урезал бы те дистрикты, обладание которыми может мне вредить». 22 апреля новая депеша: «Всего важнее теперь определение доли венского двора в разделе Польши. С нетерпением жду известий, как австрийские требования приняты в России. Если венский двор получит все, то не будет никакого равновесия между нашими приобретениями и весы покачнутся на его сторону, тем более что он уже и теперь сильнее меня. Чтоб восстановить равновесие, надобно и наши доли сделать значительнее. Но если Россия не слишком поторопится во всем этом, то я надеюсь, что еще все может уладиться дружелюбно в Петербурге». В Берлине, впрочем, скоро успокоились, нашедши средство примирить австрийские требования с прусскими выгодами. Английский посланник в Берлине дал знать своему двору о письме принца Генриха одному доверенному лицу; в этом письме говорилось: «Требования Австрии чрезмерны; мы должны торговаться с венским двором) как с купцом, и покончить торг, как только можно. Если он не спустит свои требования, то мы поднимем свои. Боятся разрыва, но этого никогда не будет. Участники могут найти выгоду только в соглашении».

В Петербурге 13 апреля в присутствии императрицы в Совете читалось объявление венского двора о польских землях, которые он определил себе. Совет решил, что надобно стараться исключить из австрийской доли соляные копи и город Львов: первые в уважение причин, представленных королем прусским, и также чтоб не лишить польского короля главного дохода, который идет с этих копей; а Львов нельзя отнять у Польши потому, что там составляются и хранятся все акты польского шляхетства. На основании этого решения было сделано венскому двору представление о необходимости ограничить его долю. В этом представлении было вычислено, что Россия получает 550600 душ народонаселения, Австрия – 816800, а Пруссия – 378750.

Сольмс уведомил короля, что Панин уже говорил с кн. Лобковичем о невозможности согласиться на австрийские требования. Фридрих, выражая надежду, что внушения Панина произведут надлежащее действие, писал Сольмсу (17 мая), что надобно желать скорого окончания дела, тем более что Франция не пренебрегает ничем, чтоб поссорить Австрию с Пруссиею. По известиям, полученным в Берлине, Франция надеется успеть в своем намерении, возбуждая Порту к продолжению войны, и вполне убеждена, что ее внушения и убеждения получили полное торжество в Константинополе. Французское министерство воображает также подействовать на императора внушениями, что ему выгоднее действовать слабо в примирении России с Портою, выгоднее для него, чтоб эти государства взаимно истощали друг друга, причем Австрия будет продолжать получать турецкие субсидии. По мнению французских министров, военного и морского, Франция должна предложить Порте выгнать русский флот из Средиземного моря: тогда Порта, ободренная этою диверсиею, будет продолжать войну и вознаградит свои потери, а венский двор, возбужденный таким отважным действием со стороны Франции, возвратится к союзу с нею, чтоб освободиться от соглашения с Россиею и Пруссиею, к которому приступил поневоле. «Планы эти действительно были предложены, – писал король, – но так как у Франции совершенно недостает главных средств – системы, твердости и денег, то, наверное, от них откажутся. Граф Вельгурский (польский уполномоченный во Франции), получивши известие о вступлении австрийских и новых русских войск в Польшу, тотчас поехал в Версаль для сообщения этих известий герцогу Эгильону. Последний выслушал его с неудовольствием и нетерпением, как человек, знающий гораздо более. Когда Вельгурский спросил, что же Франция, неужели покинет Польшу в беде и даст ее в раздел соседям, то герцог отвечал ему: „Как пособить делу? Ваша слабость чрезвычайная, и наши усилия будут бесполезны. Это событие есть следствие вашего разъединения и гадких интриг моего предшественника“». Фридрих писал далее: «Гнев польского короля и его фамилии преимущественно направлен против меня; они бы желали, чтоб Россия и Австрия взяли втрое больше, чем я. Они надеются, что Порта не помирится, узнавши о проекте раздела Польши; надеются также поднять раздор между ними, надеются, наконец, что отдаленные державы поднимутся против наших приобретений».

Дело затянулось, что сильно раздражало Фридриха. «Посылаю к тебе письмо русской императрицы, – писал он брату Генриху, – из него я вижу, что она уже не так довольна австрийцами, как прежде; кн. Кауниц влагает в эти переговоры весь дух шиканства, какой только они допускают. Это меня бесит, ибо замедляет вступление в обладание нашею долею и причиняет всякого рода неприятности как относительно поляков, так и других иностранных держав, которым при таком нерешительном положении не знаешь, что отвечать. Я видел большую часть куска, который выпадает на нашу долю; мы всего больше выигрываем относительно торговли; мы становимся хозяевами всех произведений и всего ввоза Польши; а самая главная наша выгода состоит в том, что, становясь господами хлебной торговли, мы не будем никогда терпеть голода».

Молодой подражатель старого Фридриха император Иосиф также сгорал нетерпением и сильно жаловался брату Леопольду на медленность, с какою велось дело в Вене. Он писал, что никак нельзя уступать требованиям России, что Австрии необходимо иметь часть Краковского воеводства для сообщения с Силезиею и Моравиею; необходимо иметь соляные копи, ибо это почти единственная доходная статья во всей Галиции; необходимо иметь Львов, ибо это единственное место, способное быть правительственным центром. От 17 июня Иосиф уведомлял брата, что генерал Дальтон уже занял соляные копи и привел к присяге чиновников. 9 июля Иосиф писал брату, что дела в Польше идут порядочно, австрийские войска выхватили из-под носа (soufflй) у русских Тынец. Крепкий монастырь Тынец, в котором засели конфедераты, был обложен Суворовым, когда к нему приблизились австрийцы под начальством генерала Дальтона. Последний начал беспрестанно присылать к Суворову с предложениями передать Тынец австрийцам, которым конфедераты охотно отдаются, и напрасно употреблять тут силу и губить людей, где без того обойтись можно. Суворов постоянно отвечал, что конфедераты должны положиться на милость императрицы и сдаться, что он никаких условий с ними постановлять не будет и, сверх того, не может оставить осаду Тынца без приказания главного начальника Бибикова. Тогда Дальтон еще ближе придвинул свой лагерь к войскам Суворова, и многие австрийские офицеры без спросу начали перебегать в Тынец к осажденным. Суворов послал сказать Дальтону, что если кто из австрийцев осмелится пробираться в Тынец, то с ним будет поступлено, как с неприятелем. Дальтон после этого отодвинулся от монастыря и дал Суворову обещание никого более из своих не пускать в Тынец. Но 23 июня ночью по его приказанию 20 человек пехоты и 10 пеших гусар поодиночке пробрались сквозь русские посты в Тынец; но другая команда была окликнута русскими часовыми, спряталась в рожь и взята русским пикетом. На другой же день Дальтон прислал объявить Суворову, что в Тынце уже более не конфедераты, но австрийское войско и потому он, Суворов, не должен не только стрелять в монастырь, но обязан снять осаду. Суворов отвечал, что он этому верить не может, ибо никакой отряд австрийцев в монастырь не проходил, и сам Дальтон обещал никого не пропускать, и действительно прошлую ночь пробежало в Тынец несколько дезертиров; он, Суворов, уверяет ген. Дальтона, что эти дезертиры, по взятии Тынца, возвращены будут в австрийское войско; осада же монастыря и стрельба будут продолжаться по-прежнему. Но Дальтон прислал с требованием, чтоб позволено было провозить в Тынец съестные припасы для пропитания его людей, в противном же случае он окружит Величковский замок, где находился русский отряд, и запретит пропускать туда съестные припасы. Суворов опять отвечал, что так как в Тынце одни возмутители, австрийских войск там быть не может, то и он не может позволить провоза туда съестных припасов. Бибиков, получа эти донесения от Суворова, испугался, чтоб дело не дошло до вооруженного столкновения, и послал приказание в Люблин к ген. – поручику Романиусу ехать под Тынец и постараться прекратить вражду между Суворовым и Дальтоном, а если последний будет продолжать враждебное поведение, то дать знать об этом ему, Бибикову, которого находившийся в Варшаве австрийский генерал граф Ришкур уверил, что Дальтон будет сменен за свои поступки: в то же время Суворову было послано приказание уклоняться от крайностей. Как видно, тот же Ришкур дал знать Дальтону, что может действовать безопасно, ибо у Суворова руки связаны приказанием Бибикова, и Дальтон еще до приезда Романиуса прорвался чрез русский кордон и занял Тынец, а потом, когда приехал Романиус, начал оказывать ему всевозможные учтивости.

Между тем Фридрих II обратился в Петербург с советом согласиться на австрийские требования с тем, чтоб и прусская доля была увеличена городами Данцигом и Торном. 10 июня Сольмс прислал Панину письмо: «Из затруднений, противопоставляемых Австриею для успешного окончания дела, два выхода: первый состоит в том, чтоб открыто воспротивиться намерениям венского двора. Но это поведет далеко, удалит умиротворение Польши, усилит смуту; Россия и Пруссия не смогут привлечь поляков на свою сторону против Австрии, которая обратится к своим старым связям; в Европе возгорится общая война, за что? В этом не легко будет признаться, и, если бы даже война кончилась в нашу пользу, она бросит семена другой войны вследствие вражды, которая возникнет между различными дворами, которые примут в ней участие. Другой выход состоит в применении к обстоятельствам, в удовлетворении австрийским требованиям. Но в таком случае будет несправедливо, чтоб прусский король, который не переставал давать существенные доказательства своей дружбы к России и который, вняв дружественным представлениям императрицы, отказался от приобретения таких частей Польши, которые гораздо важнее для Пруссии, чем краковские соляные промыслы и Львов для Австрии, остался без вознаграждения. Если русский двор, чтоб не погрузить Европу в новую войну, предпочитает уступить требованиям Австрии, то смею ласкать себя надеждою, что он не будет в этом случае противоречить и тому, чтоб прусский король прибавил еще к своей доле города Данциг и Торн, которые и без того уже окружены его новыми владениями и без которых главная выгода приобретения от Польши, состоящая в округлении прусских владений, не будет никогда полною. В этом будет состоять единственная возможность для Пруссии согласиться без труда и отвращения на то, чтоб могущественный и опасный сосед захватил себе такие обширные и важные земли. В этом же заключается единственное средство покончить дело скоро и спокойно. Опасаюсь и того, что если продлятся споры о равенстве долей, то между дворами венским и берлинским произойдет гибельное столкновение». Сольмс обратился к кн. Лобковичу с внушением, чтоб Австрия не препятствовала присоединению Данцига и Торна к Пруссии; Лобкович дал знать об этом Панину и получил от него успокоительный ответ, что Россия никогда не согласится на уступку Пруссии упомянутых городов. Но для этого и Австрия должна была уступить.

12 июля Фридрих писал Сольмсу, что Австрия отказывается от воеводств Люблинского и Хельмского, но никак не хочет отказаться от соляных копей и города Львова и что это последнее слово венского двора. «Зрело размыслив, – писал король, – я вам признаюсь, что, по-моему, если хотят кончить это дело добром, надобно принять австрийские условия. Впрочем, я не предписываю России, как она должна поступить в этом случае, я просто объявляю вам мое мнение». В другой депеше (от 5 августа) король изложил причины, заставлявшие его уступить Австрии: «Переговоры с Портою не привели еще ни к чему; Франция и Англия дурно смотрят на раздел Польши. Быть может, оба эти двора употребляют все усилия, чтоб оттянуть венский двор от русско-прусской системы и заставить его скорей войти в соглашения с Турциею. Если эта интрига им удастся, то мирный конгресс рушится, дела запутаются снова гораздо сильней, чем прежде, и для распутания их встретятся непреодолимые трудности». Депеша Фридриха от 12 июля (н. с.) была прочтена Совету 16 июля (с. с.) вместе с ответом венского двора на русские возражения относительно соляных копей и Львова. Кауниц писал, что его двор соглашается исключить из своих требований воеводства Люблинское и Хельмское, но не может уступить соляных копей и Львова; вместо соляных копей можно отдать польскому королю означенные воеводства, согласиться с Польскою республикою о цене соли при постановлении договора и перевезть шляхетские акты из Львова в Люблин. Решено было согласиться на это и заключить и с венским двором конвенцию о разделе.

31 июля Фридрих писал Сольмсу: «Барон фан-Свитен только что вышел от меня. Он мне сообщил новый проект манифеста о занятии польских областей, который кн. Кауниц сам написал и который в сущности не отличается от манифеста графа Панина. Австрийский министр того мнения, что так как есть разница в положении его двора и русского, то должна быть разница и в манифесте. Я прочел проект внимательно и не нашел ничего сказать против. В политике общее правило: если неопровержимых доказательств нет, то лучше выражаться лаконически и не очень вдаваться в подробности. Я знаю хорошо, что у России много прав поступить так с Польшею, но нельзя того же сказать об нас с Австриею, так что, по моему мнению, лучше сообразоваться с идеями князя Кауница».

Когда все было кончено относительно Польши, то в Вене решили дать знать и Фридриху о своих видах на Турцию. 30 августа Фридрих писал Сольмсу: «Несколько дней тому назад я виделся в Нейссе с графом Дидрихштейном, который, как я думаю, был туда отправлен, чтоб попытать меня. Из его разговоров я вижу ясно, что император и Ласси недовольны приобретениями от Польши. Им бы хотелось выгнать турок из Европы и овладеть всею венгерскою землею, находящеюся на левом берегу Дуная. Они были бы довольны, если б фокшанские конференции прекратились, чтоб помочь русским выгнать турок из Европы, и в таком случае они, пожалуй, согласятся, чтоб Россия взяла себе Молдавию и Валахию. Я думаю, что им очень хочется заключить для этого союз с Россиею, но они боятся, чтоб французы и испанцы не сделали им диверсии в Италии и Фландрии, и потому обращаются ко мне. Для привлечения меня на свою сторону они откажутся от всех приобретений в Польше с тем. чтоб я мог получить для себя течение Варты и все, что пожелаю, в соседстве Силезии. Я хотел узнать, что они намерены сделать с Грециею, но они об этом еще не думали. Я желаю, чтоб граф Орлов заключил мир с турками; но если этого не случится, то мы увидим новую сцену, дело пойдет о союзном договоре, которым венский двор, вероятно, предполагает все определить со своими новыми союзниками. Я отвечал спокойно, что все это дело возможное, успеть в нем нетрудно, если согласиться и действовать искренне, но что должно сначала посоветоваться обо всем с русскою императрицею. Что меня больше всего порадовало, в этих откровениях, так это то, что граф Дидрихштейн вовсе не скрывал дурных отношений, господствующих теперь между его двором и версальским». Сольмс должен был сообщить об этом Панину in extenso.

Прусский посланник в Вене Эдельгейм уведомил своего государя, что Мария-Терезия в большой нерешительности относительно польских дел. Она выставляет угрызение совести, которое причиняет ей соглашение о разделе Польши, и в минуты дурного расположения духа сильно упрекает императора, своего сына, за то, что его свидания с королем прусским послужили первым источником затруднений, в каких она теперь находится. Император очень на это досадует, и утверждают, что ежедневные ссоры между матерью и сыном стали теперь чаще и сильней. Кн. Кауниц, имея большое участие в том, что произвело эти сцены, становится на сторону императора. Сообщая эти известия Сольмсу, Фридрих писал ему (15 ноября): «Гр. Панину нечего этого бояться. Надобно дать свободу действия кн. Кауницу, который, как ловкий министр, знающий расположение духа и характер своей государыни, найдет средство успокоить ее боязливую совесть». В другой депеше (21 ноября) Фридрих уведомлял Сольмса, что Мария-Терезия продолжает терзаться угрызениями совести и прибегла к казуистам. Духовник отвечал, что, не зная законных прав ее на взятые польские области, он не может смотреть на ее предприятие как на большой грех. Другие духовные лица отвечали, что законы, которыми руководятся государства и государи, отличны от законов, которыми руководятся частные лица, и что есть случаи, где императрица может руководствоваться только политическим интересом. Последнее решение приписывают иезуитам.

15 августа в Совете Екатерина подписала рескрипт графу Захару Чернышеву о вступлении между 1 и 7 числами будущего сентября во владение присоединяемых от Польши земель. Чернышев, который первый высказался в пользу этого присоединения, назначен был генерал-губернатором Белоруссии. Прусский король 27 сентября (н. с.) принял присягу от жителей польской Пруссии и в тот же день написал Сольмсу: «Вы скажете гр. Панину, что он может уверить императрицу моим именем, что нынче, в день присяги от Пруссии, я ее уверяю, что она обязала не неблагодарного человека; я не упущу ни одного случая засвидетельствовать ей и России мою признательность не на словах, а на деле».

Что же делалось в Польше в 1772 году, когда судьба ее окончательно решалась между тремя соседними дворами?

В начале года главным предметом разговоров, главным интересом были по-прежнему притеснения от прусских войск. Французский агент доносил своему двору: «В то время как прусский король становится все более и более ненавистен, кажется, Россия хочет смягчить прежнее обращение с поляками, чему служит доказательством приказ Бибикова, требующий от войск строгой дисциплины. Только и разговоров, что о прусских притеснениях, которым особенно подвергается духовенство, и Бенуа объясняет это дело тем, что духовенство главным образом виновато в смуте, и, стесняя духовенство, король вместе с Россиею содействует умиротворению Польши». Только от 29 февраля (н. с.) агент пишет: «В поступках прусского короля обнаруживаются стремления приобресть выгоды постоянные: он хочет овладеть Вармийскою провинциею, потому что его генералы вытребовали у епископа архив». Жерар в Данциге знал дело лучше и 5 марта уведомил свой двор о заключении договора относительно раздела Польши, тогда как товарищ его в Варшаве только 25 марта писал: Сальдерн говорит, что дело кончится плохо для Польши, прусский король непременно получит польскую Пруссию. С другой стороны, видно, что дворы русский и австрийский сближаются; быть может, венский двор согласится на усиление Пруссии, если ему возвратят Силезию или оставят в его власти польские области, которыми он овладел; Россия также будет стараться вознаградить себя на счет Польши. Итак, по-видимому, Польша накануне того дня, в который станет добычею своих соседей. 16 мая агент из Варшавы доносил: «Хотя общее мнение считает раздел Польши делом решенным, но Чарторыйские утверждают, что это вздор».

В самом начале года коронный канцлер Млодзеевский приехал к Сальдерну с жалобами на прусские притеснения. «Не считаете ли вы приличным, – говорил он, – чтобы король обратился к ее и. в-ству, отправил к ней министра для уведомления о поступках и притеснениях прусского короля?» Сальдерн воспользовался случаем, чтоб высказаться. «Я думаю, – отвечал он, – что императрица не примет никакого посла от Польши, пока смута продолжается. Ее и. в-ство очень хорошо помнит все происшедшее здесь в продолжение многих лет; она замечает не только равнодушие польского двора относительно ее, но и явное сопротивление всем ее добрым намерениям. Как вы хотите, чтоб императрица заступилась за Польшу перед прусским королем, когда это единственный государь, который действует единодушно с нею в настоящих делах, и как вы можете думать, чтоб моя государыня захотела сделать неприятность другу, заступаясь за поляков, которые ни теплы, ни холодны и на которых можно смотреть как на врагов России? Я говорю не об одних конфедератах, но обо всех тех, которые хотя не замешаны открыто в настоящие смуты, но действуют под рукою и наполняют Варшаву, я не исключаю даже и двора. Ее и. в-ство не забудет холодности, невнимания, непоследовательности и неправильности в поступках, какие король и его фамилия позволили себе, покровительствуя части народа, возмутившейся против своего короля, поддерживаемого моей государыней. После моей декларации я несколько раз имел разговоры с дядьми короля и вице-канцлерами и объявил им о намерениях ее и. в-ства успокоить Польшу, излагая им, что императрица согласна на изменения в самых существенных пунктах последнего договора, именно даст объяснения относительно гарантии и не откажется ограничить права диссидентов в том случае, если они согласятся сами пожертвовать частью своих прав для отнятия предлога у злонамеренных людей продолжать разбойничества под религиозным знаменем. Что же касается внутренних дел, то императрица требовала только сохранения liberum veto для всей шляхты. Они были очень довольны; но захотели ли воспользоваться добрыми намерениями ее и. в-ства, приступили ли к делу? Князь, воевода русский, сказал, что у нас мало войска в Польше для поддержания этого дела; что республика находится в кризисе и положение ее таково, что не может ухудшиться. Я очень хорошо понимаю смысл этих слов: воевода хотел сказать, что у нас на плечах война, которая может пойти для нас неудачно, ибо он не мог не знать, что у нас в Польше 12000 войска – число очень достаточное для их поддержания, если б они захотели серьезно воспользоваться нашим добрым расположением, вместо того чтоб увеличивать смуту своим бездействием. Короля и республику никто не поддерживает, кроме императрицы; но оказывается ли к ней доверие? Король обращается в другую сторону, обольщаясь надеждою, что может найти подпору в соседе, который до сих пор не оказал ему ни малейших знаков дружбы и пользы, наоборот, покровительствует людям, посягающим на власть и жизнь короля. Венский двор знает и видит все, что король прусский делает в Польше. В другое время он не смотрел бы на это равнодушно. Теперь Австрия не только овладела польскими землями, но, быть может, имеет еще какие-нибудь скрытые виды. Императрица требует у короля и республики благоразумной дружбы, основанной на поддержании естественной польской конституции. Если король и его друзья предпочитают оставаться в бездействии и упорствовать в своем равнодушии, то не ее вина, если она примет меры, соответствующие ее достоинству и интересам ее империи. Я предсказываю, что Польша должна ждать крайней смуты. Не раз я давал вам чувствовать, что прошлое лето вы упустили самую благоприятную минуту успокоить Польшу вашими собственными силами при поддержке России; я давал вам чувствовать, что по упущении этой благоприятной минуты успокоение Польши уже не будет более зависеть от свободной нации, но что вы получите законы и мир из рук ваших соседей. Когда начались жалобы на. поведение короля прусского, то никогда не скрывал я ни от короля, ни от вас, что прусский король будет для вас еще тягостнее и что он более всех пользуется смутою польскою».

Обвинительная речь и приговор по ней были произнесены. Это было последнее объяснение Сальдерна, после чего посол еще настойчивее стал просить об увольнении. В письме от 24 января он умолял императрицу отозвать его из Варшавы или по крайней мере не оставлять его там долее сентября, представляя совершенное расстройство здоровья. Панину Сальдерн писал: «Я не сплю больше, желудок у меня уже больше не варит». Но его оставили до сентября, и поведение его определялось в письме Панина от 28 февраля: «Настоящее положение наших дел с венским двором изменяет совершенно сущность комбинаций, движений и интриг во всем касающемся вашего поста. Вдруг теряет значение множество дел, которые иначе заслуживали бы некоторого внимания с нашей стороны, как, например: 1) тонкая штука Чарторыйских выслужиться своим посредничеством при сближении двух дворов. Это сближение уже произошло, и мы можем поблагодарить Чарторыйских за их услугу только доставлением им удовольствия нечаянности, представляя им узнать об этом соглашении из его последствий. В ожидании развязки они могут вести свою секретную переписку, которой придают такую важность. 2) Равным образом мы должны отвечать молчанием на жалобы поляков против Пруссии. Наше соглашение с прусским королем подписано, после чего было бы противоречием с нашей стороны обращать внимание на жалобы против войск этого государя; наш интерес требует, чтоб он теснил все сильнее и сильнее поляков и был бы в состоянии помочь нам при окончательных объяснениях с Польшею».



Поделиться книгой:

На главную
Назад