Таким образом, Гёрц успел убедить Карла XII в необходимости вступить в переговоры с царем, мир с которым предполагал большие пожертвования со стороны Швеции. Карл жил одною мыслью и не говорил ни о чем другом, как о войне, о возможности отомстить своим врагам. Гёрц писал к голштинскому министру Фондернату: «Если дело удалось, не беспокойтесь о средствах, употребленных для успеха; достаточно, если достигнута цель, которую назначил король. Он сам очень равнодушен к пути, какой ведет к цели, и обнаружил бы нетерпеливость, если б ему предложили много вопросов об этом. Если делаемое ему предложение ведет к исполнению собственных его желаний, то можно быть уверену в его согласии. С таким человеком можно обходиться только симпатическим образом. Сопротивляться ему бесполезно. Надобно наружным образом сообразоваться с его взглядами, чтобы потом мало-помалу склонить его к своим». Как же Гёрц приложил это правило к вопросу о русском мире? Он писал Карлу: «Сила государя состоит не в обширности его владений, а в войске. Слава государя заключается в том, чтобы не щадить своей жизни на войне, геройски идти против всяких опасностей; бессмертное имя оставит по себе тот государь, который в широких размерах изменит общие отношения государств, подобно Карлу Великому, Карлу V, Густаву-Адольфу и Людовику XIV. Этот последний государь после блестящих успехов был одно время поражен такими несчастиями, что враги его надеялись торжествовать окончательно. Несмотря на то, он снова поднялся и выполнил свое великое дело, оторвал Испанию от Австрии и таким образом изменил 300 лет существовавшие отношения. Слава таких деяний продолжается, пока свет стоит. Вашему величеству представляется случай увековечить свое имя преобразованием отношений между государствами Севера; но для этого прежде всего нужно войско». Чтобы дать это войско Карлу, Гёрц истощил вконец шведское население, зная, что король будет молчать, не тронется никакими жалобами, ибо равнодушен к средствам для достижения желаемой цели. Притом Гёрц старался представлять королю положение Швеции вовсе не в таком печальном виде, как было на самом деле: по его словам, королевство было еще так сильно, что не имело надобности принимать предписанные неприятелями условия, король еще может раз выступить с достоинством на всемирную сцену и стяжать неувядаемую славу восстановлением короля Станислава на польском престоле. Пока счастие улыбалось Карлу, пока весь свет удивлялся ему и прославлял его, до тех пор он презирал льстивые внушения отдельных лиц и гнал от себя льстецов; но теперь, когда счастие отвернулось от него и послышались громкие порицания, лесть отдельных лиц принималась уже как желанное утешение. Представляя королю финансовое положение Швеции вовсе не отчаянным, скрывая, что долги возросли на 30 миллионов, Гёрц внушал, что Швеция не только поправится, но и процветет, если заключен будет мир с Россиею или с Англиею. В конце 1716 года и потом 1717 года Гёрц просил об увольнении; оба раза Карл уговаривал его остаться; Гёрц соглашался с условием, чтобы заключен был мир с одним из врагов. Избран был русский царь, как опаснейший по своим личным и государственным средствам; он мог оказать помощь Швеции против остальных врагов, тогда как на помощь последних против России рассчитывать было нельзя.
Петр сильно желал вступить в мирные переговоры с Швециею по своим отношениям к королям саксонскому и английскому; отношения к Дании могли только еще более усиливать это желание.
По отъезде царя из Дании, 20 октября, Долгорукий был у короля с «комплиментом от царского величества, благодарил от имени царя за удовольствия, испытанные последним в бытность его в Копенгагене, уверял в постоянной дружбе своего государя к Дании». Король со своей стороны очень жалел, что не мог доставить царскому величеству больших удовольствий, обнадеживал в продолжении дружбы своей к России; спросил, как скоро царь увидится с королем английским, и сказал, что датские министры, которые будут при этом свидании, получат инструкции о соглашении насчет будущей кампании. Долгорукий сказал на это, что о свидании своего государя с английским королем не слыхал, знает одно, что царь намерен был послать к английскому королю доверенную особу, которой будет наказано вместе с датскими министрами домогаться последнего решения короля Георга относительно будущей кампании. На это король заметил, что обыкновенно министры не могут сделать того, что сами государи при личном свидании; если царское величество обещает английскому королю вывести свои войска из Мекленбургии, то и он обещает выслать свой флот в Финляндию, в чем и Бернсторф поможет. «Если Бернсторф, – заметил Долгорукий, – станет что-нибудь советовать королю для частной своей пользы, то может только испортить дело, ибо обыкновенно где покажется какой-нибудь частный министерский интерес, то советы министров мало принимаются и за важные не почитаются». Долгорукий доносил Петру, что ганноверский министр Ботмар просил у датского короля войска на помощь королю английскому, чтоб датское войско, соединясь с ганноверским, принудило русские войска выйти из Мекленбурга, но датский король отказался действовать враждебно против царя, в котором продолжал видеть союзника. Прусский посланник сказал Долгорукому, что и у его короля английский король просил войска для изгнания русских из Мекленбурга, но прусский король отказал ему в этом, желая продолжать дружбу с царем.
В Копенгагене уверяли в продолжении прежней дружбы и союза, а между тем обнаруживали сильную подозрительность. Для высадки в Шонию на будущий год царь предлагал все свое войско, находившееся в Мекленбурге; но король, министры его и генералы отговаривались всеми силами от этого предложения и требовали только двадцати батальонов. «Зачем, – спрашивал Долгорукий, – имея в близости такое сильное войско, оставить большую его часть и с малым отрядом пускаться на такое опасное предприятие, вступать во внутренность неприятельской земли, где враг готов к обороне со всеми своими силами?» «Шония, – отвечал генерал Девиц, – не может пропитать такого большого войска; притом царская армия может нанесть чувствительный вред неприятелю, если перевезет свою армию из Финляндии на шведские берега, для чего король английский хочет прислать двадцать военных кораблей, требует только, чтобы русские войска были выведены из Мекленбурга». Король говорил то же самое и на все представления Долгорукого твердил одно: «Иначе невозможно!»
Среди этих бесплодных переговоров окончился 1716 год. 1717 год начался тем же, т. е. сильными тревогами в Копенгагене вследствие интриг мекленбургской партии. Со стороны ганноверского и саксонского дворов Петру сделаны были предложения двинуть свои войска из Мекленбурга в Готторпские земли и в передний Померанский дистрикт. Испуганный король датский обратился к Петру с представлениями по этому случаю; Петр отвечал ему 8 января: «Предложения об этом мне были действительно сделаны; но я сейчас же понял, что этим только старались произвести между мною и вашим величеством несогласие и подать повод к явному разрыву, и потому отверг эти предложения, имея одно постоянное намерение сохранять дружбу и союз с вашим величеством и избегать всех случаев, которые бы могли хотя в чем-нибудь их нарушить. Мое поведение в отношении к вам таково, что я никак не могу понять, как вы могли подумать, чтоб я захотел против вашей воли, без предварительного вашего согласия двинуть свои войска в ваши владения на зимние квартиры и таким образом захотел бы поссориться с своим надежнейшим союзником, которого интерес так тесно связан с моим собственным. Вспомните, что когда мои гвардейские и другие полки в Зеландии в осеннее время терпели великую нужду в дровах, то я не позволил им против вашей воли ни одного дерева срубить в лесу или где-нибудь взять, и потом наши войска долгое время принуждены были стоять на море во время противного ветра, но против воли вашей на берег выходить им я не велел; я сделал все, чтоб опровергнуть ложные и коварные внушения врагов наших. С великим прискорбием вижу из вашей грамоты, что ваше величество имеете ко мне так мало доверия, что, получив только известие, что мне сделаны предложения, и не зная еще, приняты ли они мною, делаете мне, такую жестокую, нечаянную и незаслуженную декларацию. Не могу не представить вашему величеству дружелюбно, братски, чтобы вы вперед не изволили слушать никаких делаемых вам обо мне несправедливых внушений и верить им; будьте уверены, что эти внушения делаются людьми злонамеренными, из своих частных видов ищущими разрушить согласие между нами; будьте уверены, что я не сделаю ничего, что бы могло быть противно нашему союзу и вашему интересу. Ваше величество жалуетесь, что вы одни подвержены опасности от общего неприятеля; но вам и без моего напоминания известно, что я всегда и при всяком случае готов был, не щадя своей собственной персоны, всячески вам помогать; вы знаете, сколько я старался перед отъездом моим из Копенгагена прийти к соглашению насчет будущих действий против неприятеля, чтоб он всей своей силы против вашего величества обратить не мог; и тогда, и недавно чрез моего посла я делал многие предложения, к общей пользе и к частному интересу вашего величества касавшиеся, из чего можете усмотреть, что у меня вовсе нет намерения оставлять вас одного под ударами неприятельскими. Теперь я буду ждать скорейшей, последней и категорической резолюции вашего величества, дабы я заблаговременно мог приготовиться. Иначе если вы и теперь не окажете никакой склонности вступить со мною в соглашение, то я не только перед вами, но и перед богом и перед всем честным светом буду оправдан. Я не для чего иного до сих пор держал свои войска в Мекленбурге, как для того, чтобы быть готову помогать вам поблизости, и этим нав. ел на себя негодование не только всей Германской империи, но и от вас, союзников своих, вместо благодарности принужден терпеть ненависть и непристойные нарекания; вместо помощи от ваших министров принужден терпеть всякие противности как при цесарском дворе, так в Регенсбурге и других местах».
Когда Долгорукий настаивал в Копенгагене на последней резолюции, то ему отвечали, что она уже дана: двадцать батальонов русских войск – не более – для соединенного действия с датскими в Шонии. Ганноверский посланник Ботмар говорил Долгорукому, что соглашение между царем и королем великобританским не состоялось по вине царя, а король английский был намерен непременно помочь царю осьмнадцатью линейными кораблями, если б царь велел своим войскам выйти из Мекленбурга. Долгорукий отвечал, что, по его сведениям, дело шло совершенно иначе: упорство оказалось со стороны короля английского, и в доказательство приводил проект Бернсторфа, где говорится только об обязательствах со стороны русской, а о помощи со стороны английского короля ни слова. Король английский, сказал на это Ботмар, не может обязаться письменно в присылке кораблей из опасения возбудить подозрение английского народа, а будет к тому склонять английских правителей; хотя король письменно и не обяжется прислать корабли, однако царское величество может верить и слову королевскому, только б русские войска из Мекленбурга выступили. В таких важных делах, отвечал Долгорукий, обыкновенно бывают письменные обязательства. Прусский посланник Гаппе объявил Долгорукому, что он говорил с датскими министрами о соглашении между царем и королем датским насчет будущей кампании и заметил из их слов, что здесь опасаются взять к себе много русского войска, ибо в таком случае датский король, будучи слабее, найдется в полной зависимости от русского государя: как тот захочет, так все и будет.
В начале февраля Долгорукий доносил, что насчет будущей кампании датский двор относится очень холодно, ни король, ни министры не упоминают о ней ни слова. Как видно, ганноверский двор не желает соглашения между Россиею и Даниею, чтоб заставить последнюю более дорожить дружбою короля английского, а ганноверский двор имеет здесь большое влияние, потому что на его стороне самые сильные люди – Гольст и Девиц, а другие министры говорить противное не смеют, хотя и видят вред интересам датским. Сын Ботмара в откровенном разговоре с прусским посланником сказал, что королю английскому нет никакой нужды посылать столько кораблей на помощь Дании и России и тем возбуждать подозрение в английском народе, потому что король английский при заключении мира ничего не получит, а Бременское княжество и без того за собою удержит; итак, королю английскому в скорейшем заключении северного мира большой нужды нет. Сам Ботмар,
Всей этой тревоге положен был конец, когда в июне Долгорукий объявил, что царское величество приказал русским войскам выйти из Мекленбурга. На это объявление король сказал: «Теперь уже все несогласия между царским величеством и королем английским кончились». Долгорукий отвечал: «Со стороны царского величества ни малейшей причины не подано к озлоблению английского короля, а со стороны короля английского многие явно показаны, при всех дворах министры его делали всевозможные противности интересам нашего государя». Король заметил, «что Георг I все это сделал для герцогства Мекленбургского, объявив себя его покровителем». «Король английский, – возразил Долгорукий, – для некоторых мекленбургских жителей такого вреда всему союзу делать бы не стал, верно, имел какую-нибудь причину поважнее; когда войска русские шли в Датское государство, тогда еще министры английского короля старались всячески этих войск не допустить, а потом когда русские войска перевезены были в Зеландию, то король английский дал указ адмиралу Норрису напасть на русские войска и флот». Король заметил: «Это правда, король английский старался, чтоб армия и флот датские, соединясь с флотом английским, напали на русские войска; но ему в этом было отказано; только ни под каким видом об этом никому не рассказывайте. Но какую английский король может получить пользу, препятствуя общим делам всего союза?» Долгорукий отвечал: «Английский король безо всякого для себя убытку хочет быть господином Северной войны и мира; всячески старается он для этого не допустить ваши величества до соглашения, чтоб датские войска вместе с русскими никогда не были, между тем ищет отдельного мира, требуя у короля шведского уступки Бремена, за что обещает ему вознаграждение за счет северных союзников; если не будет в состоянии сделать этого добрыми средствами, то обещает королю шведскому военную помощь. Царское величество изволил рассудить, что не сходно с интересами его и всего Северного союза, понесши неисчетные убытки и неописанные труды, приведши эту войну к концу, отдать не только все дела военные, но и самый мир в волю одного короля английского. Тогда английский король, увидав, что царское величество проник его намерения, начал стараться всеми способами поссорить его с союзниками».
Король слушал со вниманием слова Долгорукого, но действия этих слов, хотя и весьма слабые, как увидим, оказались не ранее сентября, когда Петр написал Долгорукому: «Датский посланник Вестфален объявил нам самим и министрам нашим в величайшей тайне, каким образом король его уже начинает усматривать английские интриги, что он и своими министрами, особенно мекленбуржцами, обманут; Девица удалил от двора и намерен стараться вступить с нами в прежнее доброе согласие, для чего и вызывает к себе его, Вестфалена. Вам надлежит на все это обращение смотреть внимательно, и если вы найдете, что король датский подлинно, истинно намерен доброе согласие с нами восстановить, то можете объявить, что мы с своей стороны всегда себя склонными к тому покажем; можете также объявить в величайшей тайне королю самому или кому-нибудь из министров верному, который бы этого, кроме короля, никому не рассказал, что мы слышали, будто его королевское величество с королем прусским ведет переговоры о Штральзунде, чтоб этот город отдать королю прусскому на известных условиях; внушите, чтоб король датский не спешил этим делом, но прежде снесся с нами, дабы с общего совета в том деле так поступить, как сходно будет с интересом общим, и особенно с интересом датским. Если же усмотрите, что король датский в своем намерении к восстановлению доброго согласия с нами не очень ревностно и истинно поступает и это восстановление, по вашему мнению, не состоится, то удержитесь от этого сообщения, чтоб они не пронесли и тем бы дружбе нашей с королем прусским не повредили; во всяком случае вы должны так скрытно и осторожно поступать, чтоб отнюдь прусский двор об этом не сведал». Долгорукий отвечал дурными вестями: «Маршалок и тайный советник Гольст, сколько я мог приметить, в прежней у короля милости; противная датчанам сторона содержит себя твердо в милости королевской подарками и интригами, и если на одного кого-нибудь из них прогневается, то другие стараются его восстановить или другого из их же партии на его место подставить. Из противной им стороны только двое, Выбей и Сегестет, имеют смелость с королем говорить, и из них Выбей – большой трус, а Сегестета, ваше величество, изволите знать; кроме них, нет ни одного датчанина, который бы имел доступ к королю; притом же при дворе из датчан очень мало дельных людей, а которые и есть, тех сам Выбей от короля отдаляет, опасаясь, что они своими способностями опередят его. Датский король желает согласиться с вашим величеством насчет действий против неприятеля, но так, чтоб самое важное сделано было войсками русскими и чтоб в это соглашение был включен король английский, от тесной дружбы с которым датский король никак отказаться не хочет. Король датский желает притом, чтоб предложение о соглашении последовало с вашей стороны, надеясь в таком случае вытребовать для себя лучшие условия и показать, что ваше величество к нему обратилось. Не знаю наверное, но думаю, что если датский король предложения с вашей стороны не дождется, то сам будет заискивать. Правда, что генерал Девиц в немилости у короля, но не за неверность и интриги, а вот по какому случаю: король, будучи в Голштинии, расписывал квартиры по деревням, где стоять новоприбывшим конным полкам, и часть того дела приказал своему камердинеру, который хотел посоветоваться с Девицем как главным генералом; Девиц осердился и сказал ему, что камердинер должен заниматься париками и платьем королевским, а не в военные дела мешаться; камердинер донес об этом королю; тот призвал к себе Девица и при Выбее сказал ему с гневом, что он не имеет никакой власти над камердинером и не должен был читать ему наставлений, когда он, король, приказал ему распорядиться квартирами. С этих пор король обращается с Девицем уже не так милостиво и не позволяет ему приезжать ко двору».
Между тем Вестфален приехал в Копенгаген; ему поручено было составить проект соглашения России с Данией насчет будущих действий. Проект был написан; но тут пришли известия о переговорах царя с Гёрцем. Вестфален объявил Долгорукому, что король знает о переговорах князя Куракина с Гёрцем насчет отдельного мира; знает, что Гёрц приезжал к царю в Лоо, а впоследствии был за две мили от Берлина, где министры царские, а со стороны прусского короля – Ильген с ним виделись и разговаривали об отдельном мире; потом даны Гёрцу русские и прусские паспорта и позволено ему ехать в Швецию через Россию. Ботмар стал разглашать, что мир между Россиею и Швециею уже заключен и подписан и у него есть копия с договора. Скоро и газеты начали говорить об этом мире. Долгорукий уверял Выбея, что все это пустые слухи, мир не заключен. «Хотя мир не заключен, – возражал Выбей, – но не иметь подозрения нельзя, ибо Гёрц, неприятельский министр, ведомый злодей Северному союзу и везде оглашенный за худого человека, допущен был ко двору царского величества и был с ним в конференции».
В половине ноября Долгорукий вместе с прусским посланником были приглашены на конференцию, где датские министры им объявили, что для окончания Северной войны король их намерен вторгнуться с войском из Норвегии внутрь Швеции, а царь в то же время должен приказать войскам своим вступить в Швецию из Финляндии; но так как для прикрытия этих действий нужны морские силы английского короля и нужнее они для России, чем для Дании, английский же король не хочет прислать их на помощь до тех пор, пока не кончится дело в Мекленбурге между герцогом и дворянством, то король датский предлагает следующий способ: объявить герцогу и противной ему стороне, чтоб они оставили все свои дела до окончания Северной войны в том состоянии, в каком они были при умершем герцоге мекленбургском, брате нынешнего герцога. Долгорукий выразил сильное сомнение, что государь его согласится на такую вредную для герцога мекленбургского сделку.
Мы видели, что при разрыве с королем английским, при охлаждении с королями датским и польским Петр старался по крайней мере сохранить дружбу с прусским. Когда в Берлине узнали о выезде царя во Францию, то Головкин должен был объявить Фридриху-Вильгельму, что «царское величество изволили сей путь восприять для удовольствования своей куриезите», и доносил государю, что не слыхал он, чтобы прусский двор насчет царского путешествия имел «жалозию». В июне Ильген говорил Головкину: «Конечно, надобно иметь взаимно крайнюю конфиденцию для общего блага; у нас больше неприятелей, чем приятелей, и потому надобно действовать осторожно; английский двор больше других на нас досадует, точно так же как и на царское величество: кроме того, что нам несколько раз объявлял, что мы нарушили договор, не согласившись действовать заодно против России, французскому посланнику Обервилю, предлагавшему пригласить нашего короля к союзу, сам английский король объявил, что пока прусский король будет в согласии с царем, то он ни в какое дело с ним не вступит. Надобно нам спешить своими делами и составить план, в котором написать ультиматум, без чего России и Пруссии помириться с Швециею нельзя; надобно заботиться привести дело к концу; если же оно продлится, то другие прежде нас составят план и могут принудить нас к миру согласно с этим планом».
В начале сентября приехали в Берлин министры, сопровождавшие Петра; между ними и прусскими министрами начались конференции. Русские министры объявили, что для мира с Швециею царь уступает Финляндию. Прусские министры сказали на это: «Мы желаем, чтобы царское величество и все свои завоевания удержал, и от договоров своих, заключенных с вами, не отступим; но если неприятель потребует, чтобы царское величество и по сей стороне моря что-нибудь уступил, также чтобы Ревель разорить, то царскому величеству угодно ли будет на это согласиться? Нельзя ли вместо Ревеля другую гавань сыскать или нельзя ли Ревель вольным городом сделать? Надобно непременно предупредить англичан; если они вместе с датчанами помирятся с шведами, то нам тяжело будет. Сверх того, если цесарь с турками помирится и в наши дела вмешается, то нам придется дурно, особенно будет большая опасность королю прусскому, ибо цесарь может употребить и против него ганноверцев и саксонцев, к которым Все католические государи пристанут. Мы сделали цесарю много полезных предложений, но не только успеха, и ответа не получили; опасаемся, что если мир не будет заключен скоро, то не только завоеванного за собою неудержим, но и в великую опасность впадем, потому что не имеем ни одного союзника».
«Кроме Финляндии, нельзя ничего уступить, – отвечали русские министры, – ибо что касается Ревеля, то эта гавань необходима для русского флота, которому без того неоткуда будет выйти в море. А Лифляндию необходимо нам удержать даже и в интересах короля прусского, ибо иначе шведы отнимут все средства сообщения между Россиею и Пруссиею и не будем тогда в состоянии помогать друг другу. Кроме того, если Лифляндия останется за шведами, то они получат возможность иметь всегда в Польше сильную партию, ко вреду России и Пруссии. Да и нет нужды уступать так много неприятелю, лучше продолжать войну, чем соглашаться на такой опасный мир, ибо от шведского короля при мире, кроме бумаги, ничего не получим и только дадим ему средства к новому нападению. Что касается цесаря, то нельзя ожидать, чтоб он поступил так жестоко, ибо до сих пор умеренно поступал; и если б он захотел вмешаться в северные дела, к нашему вреду, то может это сделать и по заключению северного мира; и если бы цесарь захотел что-нибудь предпринять против Пруссии, то царское величество обнадеживает короля своею помощью; прусский король, имея союзницами Россию и Францию, может не бояться цесаря, который не захочет начать войну с такими сильными государствами».
Прусские министры продолжали выставлять опасность положения и указывать на необходимость уступок со стороны России. Русские министры выразили удивление, что с прусской стороны настаивают на уступке Лифляндии шведам. «Нет никакой крайности, – говорили они, – делать такие большие уступки; кроме того, Лифляндию нельзя уступить и потому, что царская резиденция в Петербурге, которую надобно в совершенную безопасность привесть и устроить достаточный барьер; и если Лифляндию шведам отдать, то неприятель будет от Петербурга в 30 милях и может всегда беспокоить царское величество в его резиденции». «Если царское величество так твердо стоять изволит, – говорили прусские министры, – то надобно готовиться к долгой войне, а между тем обстоятельства могут перемениться к нашему вреду; король шведский, увидев, что с нами заключить мира не может, помирится с королями английским и датским, и тогда мы одни останемся; также нельзя знать, не соединятся ли Англия и Дания с Швециею против нас».
Между тем приехал в Берлин сам царь, и по совещании с королем
Англия не вступалась более в мекленбургские дела; она хлопотала о заключении выгодного торгового договора с Россиею и для этого желала скорейшего окончания Северной войны. В июле 1717 года чрезвычайный посланник короля Георга адмирал Норрис и уполномоченный при Голландских Штатах министр Витворт в Амстердаме, в доме канцлера Головкина, имели конференцию с царскими министрами, причем Норрис объявил об искренней дружбе своего короля к царскому величеству, объявил, что ему поручено заключить торговый договор с Россиею, и, наконец, объявил, что его королевское величество рассуждает о необходимости прекращения Северной войны для пользы общей и желает знать рассуждение его царского величества, каким бы образом получить общий мир. Норрису дан был ответ, что по известной несклонности короля шведского к миру и по положению его земель достижения общего мира и свободной торговли надеяться никогда нельзя, если король шведский не будет принужден к тому силою оружия; а для этого необходимо, чтоб английский король дал царскому величеству по меньшей мере 15 линейных кораблей, чтоб эта эскадра была под полным начальством царского величества и оставалась в море до тех пор, пока русский флот будет в нем оставаться. В таком случае царское величество обещает сделать высадку на шведский берег и действовать таким образом, чтобы принудить шведского короля к общему миру и к удовлетворению короля и народа английского. Но так как нельзя знать, можно ли в одну кампанию принудить неприятеля к такому миру, то король должен обязаться давать выговоренное число кораблей царскому величеству ежегодно, пока Северная война не кончится благополучным миром.
Норрис привез этот ответ в Лондон, и здесь в сентябре министры объявили Веселовскому, что условия, предложенные его правительством, очень тяжелы; король не может на них согласиться по ограниченности своей власти, не может отдать значительное число английских кораблей в полное распоряжение царя, ибо это противно правам, которыми пользуется английский флот, но, главное, здесь выскажется пристрастие короля, тогда как по настоящему состоянию северных дел английский народ находится в сомнении, следует ли королю способствовать сокрушению Швеции или нет; поэтому король должен поступать очень осторожно в делах северных, иначе должен дать ответ. Если бы царскому величеству было угодно сообразовать свои требования с формами английского правительства, то твердый и полезный союз между обоими государствами был бы возможен; Англия может помогать России и кораблями, только при других условиях. Петр считал бесполезным придумывать другие условия, и Веселовский, не получая никаких приказов от своего двора, находился в неловком положении. 1 октября он дал знать царю, что английский двор недоволен холодностью двора русского. «Смею представить, – писал Веселовский, – что было бы согласно с интересом вашего величества, чтоб я от времени до времени давал здешнему двору хотя наружные обнадеживания в дружбе, и что со стороны вашего величества нет никакого против него враждебного намерения, как здесь думают. Очевидно, что здешний двор пользуется большим влиянием на важнейшие дворы европейские и все их проекты знает. По всем поступкам французского посланника аббата Дюбуа видно, что французский двор с здешним вступил в полное соглашение и обо всех иностранных делах с ним откровенно пересылается».
Пребывание Дюбуа в Англии сильно беспокоило Веселовского. «Дюбуа, – писал он, – ведет переговоры чрезвычайно секретно, безотъездно живет при короле и беспрестанные имеет конференции с английскими и ганноверскими министрами. Я узнал чрез достоверных людей, что он привез с собою план северного мира, план вредный интересам вашего величества, ибо имеет в виду больше партикулярный, чем генеральный, мир, предложено королю Георгу помириться с Швециею с удержанием Бремена и Вердена для Ганновера».
Англия держалась в стороне; ее король, как курфюрст ганноверский, искал партикулярного мира; Дания была приведена в бездействие отстранением Англии и Ганновера; французское правительство из сознания своей слабости отказывалось от своего влияния на севере, покидало Швецию, но не сближалось и с Россиею, потому что личные виды правителя Франции заставили его искать опоры в Англии, в этом сильнейшем теперь государстве в Западной Европе; Пруссия, понимая, что на континенте нет теперь державы сильнее России, особенно по личным средствам ее царя, придерживалась, молодой могущественной державы, но откровенно высказывала свой страх, с беспокойством озиралась вокруг, трепеща за свои новые приобретения. Таково было положение дел в Европе, когда Россия решилась начать мирные переговоры с Карлом XII. Но в то время, когда происходила великая борьба на севере, когда первенствующее здесь значение Швеции после Полтавской битвы перешло к России, когда составился союз с целью вытеснить шведов из Германии и когда союз этот рушился и союзники начали думать о партикулярных мирах, – как в это время вел себя государь, которому принадлежало первое место между государями Европы, который по титулу был верховным владыкою Германии, как действовал император, тогда единственный в Европе, император Священной Римской империи? Любопытно, что в то самое время, когда Франция после Полтавской битвы, испугавшись могущества новорожденной России, действовала враждебно против нее, как против естественной неприятельницы своих союзников, турок и шведов, и, следовательно, естественной союзницы своего главного врага на континенте – императора, в это самое время Австрия, как будто не понимая естественности этого союза с Россиею, вела себя в отношении к последней холодно и даже неприязненно. Причиною были все предшествовавшие отношения между обеими державами начиная с последних годов XVII века. Петр не мог быть доволен эгоистическим поведением Австрии при замирении с турками; потом в первые годы Северной войны царь испытывал только холодность и даже презрение со стороны венского кабинета. Это, разумеется, доставляло Петру полную свободу действия; при нужде он обращался к враждебной императору Франции с просьбою о посредничестве между ним и Карлом XII с обещанием вознаграждения за это; то обращался к бунтовавшему против Австрии Рагоци Венгерскому, предлагал ему польский престол, то звал на тот же престол необходимого для Австрии Евгения Савойского. После Полтавской победы венский двор должен был взглянуть на Россию другими глазами. К 1710 году относится любопытный акт, заключающий в себе неизвестно от кого идущие предложения союза России с Австриею посредством брачного союза между их государями: «1) если царское величество изволит сына своего, государя царевича, женить на принцессе чужеземной, то цесарское величество (Иосиф 1) выдаст сестру свою или дочь за государя царевича. Из того произойдет дружба и вечный союз против шведского короля, турок и других неприятелей. 2) Для этого свойства цесарское величество может царское величество признать за цесаря империи Русской, и если царское величество пожелает Греческого государства, то цесарское величество уступит без сопротивления и всякую помощь окажет; англичане и голландцы для того же свойства спорить не будут; а если бы царское величество пожелал государства Греческого без союза с цесарским величеством, то будет сопротивление от цесаря, англичан и голландцев. 3) Если царское величество пожелает, то цесарь признает государя царевича „королем из империи Русской, казанским, или астраханским, или сибирским“, потому что цесарский сын бывает римским королем. 4) Если царское величество пожелает, чтобы были на Черном море кавалеры мальтийские, то для того же свойства Великий магистр сейчас пришлет из Мальты несколько кавалеров и с ними миллионы денег для поселения и строения кораблей; царскому величеству от этого не будет ни малейшего убытка, напротив, большая выгода и помощь против турок. 5) Если царское величество пожелает королевства Польского, то для того же свойства оно будет поделено с царским величеством пополам. 6) Если царское величество пожелает, чтоб была в Вене церковь греческая для народа венгерского (?!), то для того же свойства цесарь может это сделать. 7) В Вене приходил к цесарю русский посланник Урбих и доносил ясно, будто царское величество сына своего на цесарской сестре или дочери женить не будет, а хочет взять за царевича у герцога вольфенбительского дочь; и цесарское величество на это рассердился. 8) Принцесса вольфенбительская не принесет царскому величеству чести и выгоды; честь и выгода будут только герцогу вольфенбительскому. Герцог вольфенбительский – вечный союзник короля шведского, а Урбиху он обещал большие деньги. В Вене же носится слух, будто Урбих писал к царскому величеству, что цесарь не хочет иметь в свойстве царевича и если Урбих так писал, то ясно, что он производит ссору. 9) Королям прусскому и польскому не надобно верить относительно союза, потому что король прусский в свойстве с герцогом вольфенбительским, а король Август сватает цесарскую дочь за сына своего. В Вене же носится слух, что король Август сватает за царевича из Европы принцесс из страха, чтоб у царского величества с цесарем не было свойства и доброго союза и королям прусскому и польскому не было тесно между такими великими монархами. 10) У цесаря две дочери, а сыновей нет, и если царское величество пожелает взять за сына своего старшую дочь цесареву, то наследником и цесарем может быть царевич». Император Иосиф умер; ему наследовал брат его, Карл VI, до возвращения которого из Испании управляла вдовствующая императрица-мать; но неудовольствия не прекратились, и сердились именно на Урбиха.
В июле 1711 года между Урбихом и австрийским министром Зейлером были очень неприятные разговоры, вскрывшие характер отношений между обеими державами. Зейлер стал жаловаться, что в царских грамотах к императрице встречается странность, в иных дается титул величества, в других нет, и потому просил его, Урбиха, взять назад грамоту, в которой нет титула величества. Урбих отвечал: «Так как в некоторых грамотах этот титул находится, то ясно, что царское величество не думает лишать императрицу его, но если в некоторой грамоте титула нет, то этому может быть особая причина, именно: в одной грамоте, отправленной к царю венским кабинетом, титула величества также не дано». Зейлер, услыхавши это, побледнел от злобы. «Замолчите, – сказал он Урбиху, – не могу этого выслушивать; мы обманулись, мы думали, что это только канцелярская ошибка, и потому императрица тайно с великим уважением велела отдать назад грамоту; а теперь мы принуждены выслушивать, что такой непристойный поступок сделан нарочно, да еще толкуют, что имели право это сделать. Немецкая кровь никак этого снести не может; дело идет о славе Германии; вы сами немец и потому не способны участвовать в оскорблении, которое наносится немцам, лучше б вам было русскую службу оставить, чем решиться на это». Несмотря на все убеждения, Урбих решительно отказался взять грамоту назад. На другой день является к нему канцелярист от имени министров; Урбих догадался, что канцелярист принес грамоту, и велел сказать, что ему некогда – почтовый день. Тогда канцелярист положил грамоту в передней и хотел уйти. Урбих нашел себя принужденным выйти к нему и сделать окрик. «Зейлер, – сказал он, – трактует царское величество как австрийского мужика, а Вратислав (другой министр, родом чех) – как богемского мужика, возьмите грамоту и ступайте подумайте, что из этого может произойти. Видно, у вас еще мало неприятелей, хотите побольше!» Канцелярист извинился, что обязан делать, что приказано, и ушел, но потом прокрался в комнаты Урбиха и положил грамоту на стол. Урбих послал к обер-гофмейстеру с жалобою на обиду и бесчинство, какое позволил себе канцелярист, нарушив права посольской квартиры. Обер-гофмейстер Траутсон отвечал, что грамоты никак нельзя держать в императорской канцелярии, ибо в грамоте у императрицы отнято то, что она получила от бога и всего света и чего никакая держава отнять не может. Урбих поехал сам к обер-гофмейстеру для объяснений и выговорил, что австрийское правительство делает все, чтоб поссориться с царским величеством: всякому известно, что шведы, приезжающие из Бендер, находят пристанище в доме Вратислава, что Австрия старалась привести датского короля к партикулярному миру с Швециею; отвлечь Польшу от царского величества; помешать переговорам с Венециею; турецкого агу с великим обещанием назад отослали; обнаружили большую зависть к успехам оружия царского величества; наконец, теперь как поступлено с грамотою царскою! Изо всего видно, что мира и добрых сношений с царем больше не хотят. «И потому я, – заключил Урбих, – желаю знать ваши намерения». Обер-гофмейстер оправдывался: шведский король действительно требовал помощи в примирении с Даниею, но австрийский двор никак на это не согласился; неосновательно и обвинение относительно Польши, можно доказать противное: шведам проезда нельзя запретить по нейтральности; чтоб Австрия мешала России в Венеции – этого доказать нельзя; молва о поведении австрийского резидента в Константинополе распущена Рагоци и другими подобными; возвращать грамоты, написанные с умалением титула, – дело обыкновенное, и этот поступок к войне вести не может. От оправданий обер-гофмейстер перешел к обвинениям: царь не только сносится с общим наследственным неприятелем, королем французским, и держит при своем дворе его посланника, но и австрийским бунтовщикам явно покровительствует; напротив того, с цесарскими посланниками плохо обходится: послу Вильчеку оказывается мало внимания, а резидент долго бегал, пока получил первую аудиенцию, и когда получил, то ему сказано, чтоб предложил дело покороче, и государь, не сказав ему ни слова, отошел прочь; предложение со стороны Австрии оборонительного и наступательного союза не было принято.
Особенно сердились в Вене за то, что Петр сносился с Рагоци как с независимым владельцем.
Стали приходить вести о прутском несчастии и мире; Урбих находился в неловком положении, потому что от своего двора не получал никаких известий. В августе был в Вене грек, ехавший из Вольфенбителя и пробиравшийся к царю через Венгрию, Трансильванию и Валахию; это был афинянин Либерио Коллетти, хотевший набрать несколько тысяч греков для действия против турок. Сильно испугался он, услыхав в Вене о Прутском мире. «Теперь, – говорил он, – все греки, полагавшие всю надежду свою на царя, пропали». Что касается до австрийского правительства, то оно не имело причин радоваться торжеству турок, страх перед которыми еще не исчез в Вене и которых успехи были успехами Франции. Австрийские министры даже прямо объявили Урбиху, что в случае несчастия Австрия будет помогать России в войне с турками. Когда Петр после Прутской кампании приехал лечиться в Карлсбад, то здесь по распоряжениям из Вены оказано ему было большое внимание. Урбих писал, что в Вене дела идут лучше прежнего относительно России, и объяснял это приказанием нового императора Карла. Урбих ждал, устоит ли партия Вратислава, неблагоприятная России, и толковал об этом с венецианским послом, который желал заключения нового тройного союза между Россиею, Австриею и Венециею против турок. Посол очень жалел о несчастной Прутской кампании, жалел не об Азове, а о двух вещах: во-первых, об ущербе славы русского оружия; уже начали говорить, что русские еще не выучились военному искусству, и удивляются, почему после кампании увольняют из службы немецких офицеров. Во-вторых, жалел о греках, которые хотели все стать на стороне России, а теперь они обезоружены и не будут больше верить русским. Когда венецианский посол настаивал на необходимости оборонительного союза между Россиею, Австриею и Венециею, то Урбих отвечал, что царское величество дела не начнет, пусть Венеция делает предложения и побуждает к тому же и цесарский двор.
В конце 1711 года Урбих отправился во Франкфурт на коронацию нового императора Карла VI; 30 декабря он имел у него аудиенцию и в речи своей поставил на вид, что в венгерском деле вина не на русской стороне, что царь предлагал австрийскому двору союз и 20000 войска против недовольных венгров; теперь царское величество с сожалением слышит, что некоторые союзники Австрии намерены заключить партикулярный мир с Франциею. Царское величество желает, чтоб цесарю досталась вся Испанская монархия, на которую он имеет все права. Урбих объявил от себя, что если император желает продолжать войну с Франциею и заключить союз с Россиею, то царское величество будет готов показать свою истинную братскую склонность, пусть император предложит свои условия. Карл VI отвечал очень тихо, чем напомнил отца своего, Леопольда: «Покойный брат цесарь Иосиф говорил мне, чтоб вступить в тесный союз с царским величеством, особенно теперь, по близкому свойству (вследствие брака царевича Алексея на сестре императрицы)». Назначено было Урбиху иметь конференцию с государственным гофратом Консбрухом. 1 января 1712 года они съехались, и Консбрух объявил, что интерес обоих государей требует жить в согласии и согласие возможно, если с царской стороны будут отстранены мелкие столкновения и все прошлое будет предано забвению без разыскания, кто прав и кто виноват; но главное затруднение состоит в том, как согласить союз между Россиею и Австриею с покровительством, которое царь продолжает оказывать бунтующим австрийским подданным – венграм. Урбих стал объяснять причины этого покровительства, и первое объяснение вышло очень неудачно: он сказал, что царь вошел в сношения с Рагоци только для того, чтоб иметь через Венгрию свободную и безопасную корреспонденцию. Потом Урбих поправился и объявил причины поважнее: с одной стороны, царь старался отвлечь венгров от шведов и турок; с другой стороны, венский двор поступил враждебно против России, признавши польским королем Станислава Лещинского; притом договор царя с Рагоци не имел никаких последствий. Наконец, царское величество не раз объявлял, что готов оставить венгров и принудить их к верности императору, если последний заключит крепкий союз с Россиею. Так как Урбих не имел никакой инструкции для заключения союзного договора, то конференция кончилась тем, что он обещался обратиться к своему двору за этою инструкциею.
Но в Вене не торопились заключением союзного договора: здешнее правительство с напряженным вниманием смотрело не на северо-восток, а на северо-запад, на Голландию, где решался важный вопрос: оканчивать или продолжать войну за испанское наследство? Когда Урбих торопил императорских министров покончить дело о русском союзе, то они прямо ему отвечали: «Подождите, пока в Гаге будет постановлено о продолжении войны». России важно было заключить союз с Австриею, она даже соглашалась помочь ей войском против Франции, ибо России выгодно было продлить войну за испанское наследство, которая отнимала у Франции, Англии, Голландии и у самого императора возможность вмешаться в Северную войну, тогда как вмешательство это не могло быть в пользу России; с другой стороны, для России важен был союз с Австриею, ибо сдерживал турок. Но Австрия признавала для себя невозможность продолжать войну без Англии и желала мира, который делал для нее ненужною русскую помощь; что же касается Турции, то гораздо вероятнее была новая война последней против России, а не против Австрии. Наконец, были люди, враждебные России, как граф Вратислав и другие, которые сильно восставали против русского союза; они представляли, что от русского вспомогательного войска не будет никакой пользы: где ему воевать с французами при страшном беспорядке, огромных багажах, слабой кавалерии, неискусстве воинском, ибо Полтавскую победу нельзя приписать искусству русских: с голодными и бессильными людьми дело имели, и счастье помогло. Взять русское войско в помощь – значит обучить его и показать ему дорогу в свои земли и усилить царя: полезно ли это? Царь соглашается на союз под условием, чтоб император гарантировал ему земли, завоеванные у шведов; но этою гарантиею Австрия только свяжет себе руки: теперь в год, много в два она добьется мира с Франциею, а тогда эта гарантия будет служить препятствием к Миру, мало того, может вовлечь в другую войну.
1712 год проходил в бесполезных стараниях Урбиха заключить оборонительный договор, нужда которого для России увеличилась с приходом неприятных вестей из Константинополя. В Россию доходили слухи, что препятствием к заключению союза может служить Урбих, которым недовольны в Вене. Поэтому туда был отправлен генерал-адъютант Нарышкин с наказом: «Быть ему вместе с Урбихом на конференциях с цесарскими министрами и смотреть накрепко, чтоб барон Урбих трудился по данной ему инструкции привести дело к окончанию». Если увидит он со стороны цесаря затруднения, также если недовольны будут, что переговоры о союзе ведутся посредством Урбиха, то он должен донести цесарю, чтоб изволил кого-нибудь прислать с полномочием к царю в Померанию.
В октябре цесарский посланник при русском дворе граф Вильчек на вопрос графа Головкина, какой он имеет от своего двора наказ для заключения союзного договора, отвечал, что если ему будут сделаны предложения от русского двора, то он обязан их выслушать и писать к своему двору. Если царское величество желает вести об этом переговоры, то лучше пусть пошлет своего министра к цесарскому величеству, и лучше было бы, если бы договор был заключен не с одним австрийским домом, а со всею империею; с Урбихом договариваться не будут, ибо хотя он цесарю и не противен, однако не согласен не только с австрийскими министрами, но и с министрами союзников царских. «Не думайте, – сказал на это Головкин, – что царское величество желает с вами оборонительного союза, опасаясь нового разрыва с Турциею; он желает только укрепить дружбу с цесарским величеством, потому что от турок нарушения мира ожидать нельзя; если же, сверх чаяния, турки введут в Польшу шведского короля с своими сильными войсками, то в таком случае не будет ли опасности и цесарю?» «Конечно, будет опасность такая же, как и царскому величеству, – отвечал Вильчек, – поэтому-то цесарь и склонен к заключению союза с Россиею, объявите только проект, на каких условиях его заключать». Через день после этого разговора Головкин объявил Вильчеку, что царское величество готов послать в Вену министра для переговоров о союзе, только теперь такого министра нет, и потому сообщается ему, Вильчеку, проект договора для отсылки к цесарю, и пусть цесарь пришлет к нему указ постановлять здесь, но не заключать, когда же будет здесь постановлено, тем временем государь отзовет министра от какого-нибудь двора и пошлет в Вену для заключения договора.
Урбих по причине или под предлогом болезни сам начал просить о годовом отпуске из Вены, куда был назначен из Гаги граф Матвеев. В начале декабря приехал Матвеев в Вену и отдал Урбиху отзывную грамоту, отпуск и царский портрет с алмазами. Матвеев приехал в Вену в то время, когда здесь получены были из Константинополя вести, что Турция разорвала мир с Россиею и русские послы посажены в Семибашенный замок. Матвеев в этих известиях видел страшное препятствие делу, для которого приехал; несмотря на то, при представлении императору «предлагал в пространных изъяснениях», какое злополучие должно произойти из этой перемены, произведенной наговорами общих неприятелей, не только интересу царского величества, но и самой империи Римской, и просил, чтоб его величество, зрело обдумав, изволил ускорить мерами для сохранения общего мира. Карл VI отвечал уверениями в своей дружбе к царскому величеству и желании вступить с ним в тесный союз по настоящим обстоятельствам. Принц Евгений Савойский также уверял Матвеева в своем усердии к царским интересам; но при этом с великою досадою отозвался о бароне Урбихе. «Это человек коварный и злобный, – говорил Евгений, – все, что он ни писал ко двору царского величества о цесаре и его дворе, – все ложно, пристрастно, по злобе; своим поведением он мог произвести между императором и царским величеством непримиримую вражду, самый негодный человек!» Матвеев не мог заступиться за Урбиха, ибо сам писал Головкину, что «ведает господина барона пронырливые тонкости». «Фавориты цесарские, – писал также Матвеев, – заговаривали мне о мехах лисьих и собольих для цесаря, что ему будет приятно, равно как и прочим вельможам. Рассмотря, извольте их удовольствовать и обязать к нашим пользам. Здесь взяток за стыд не ставят и без того криво глядят».
Новые печальные вести с севера: Штейнбок разбил датчан и саксонцев. «Ведомости эти, – писал Матвеев, – немалую в нашем настоящем деле причинили помешку у здешнего двора, очень торопкого и боящегося шведов; видя, что дела их с Франциею идут дурно и что в наших северных делах успеха мало, видя и турецкую склонность к войне, австрийцы сами не знают, куда приютиться. Из слов принца Евгения я могу видеть, что хотя они нам наотрез и не откажут, но будут проволакивать дело».
1713 год Матвеев начал очень неприятным донесением: «Немалое имею подозрение, что здешний двор старается помирить короля Августа с Швециею и этим облегчить примирение датского короля с Карлом XII; а когда эти партикулярные миры будут заключены, то думают здесь, что царское величество, видя себя всеми покинутого и видя с другой стороны войну турецкую, принужден будет с шведами помириться, и таким образом цесарский двор избавится от всех опасностей, которые могли бы ему грозить от Северной войны из Польши». На вопрос о союзе Матвееву прямо сказали, чтоб царское величество на этот раз извинил цесаря, потому что последний находится в тяжелых обстоятельствах: опасность со стороны Франции, Англии и от турок; не приведя к концу собственных дел, нельзя ничего начать; прибавили, что без сообщения всей империи император не может вступить ни с кем ни в какой союз; не может вступить с Россиею ни в какие письменные обязательства, пока русские войска не выступят из пределов империи. В феврале пришли в Вену известия о переменах в расположении султана относительно русской войны, о «трагедии Свейской», как называли ссору Карла XII с турками в Бендерах, и в начале марта Матвеев доносил: «Здешний двор в великом трепете, чтоб пламя войны по интригам французским и английским не вспыхнуло в империи, и по этому опасению отнюдь ничего в неугодность султану не сделает и в наши и в польские дела за безмерным страхом не вмешается». Принц Евгений прямо сказал Матвееву, что если император выскажется у Порты в пользу России, то это будет равносильно объявлению войны туркам; но такого невозможного и вредного австрийским интересам поступка царь не может требовать от императора. Что император мог сделать, то сделал: послан указ австрийскому министру при Порте, чтоб всячески отвращать султана от войны с Россиею. «Здешний двор, – писал Матвеев, – боится турецкой войны, потому что никогда еще принц Евгений не был со мною так учтив и откровенен».
Для избежания бесполезных столкновений Матвееву был дан указ не называть в своих мемориалах к венскому двору царя императором. Матвеев отвечал: «Указ исполнять буду, хотя относительно императорского титула спору быть не может: не только нынешняя королева великобританская, но и предшественник ее, король Вильгельм, всегда в грамотах своих писал нашего государя императорским величеством, и многие книги палатные в самой империи дают русскому царю первое место после императора и Великую Россию называют империум безо всяких наших запросов и трудностей; нашедши, нам терять неполезно, разве на время уклониться. Герцог Савойский сильно желает вступить в сношения с царским величеством и обещает давать ему титул по примеру королевы великобританской; мое мнение: хотя бы эти новые сношения с таким отдаленным от России государем и не были нужны, однако если сам герцог начнет пересылку и назовет царское величество императором, то это будет не без прибыли для будущаго времени. Венецианская и Генуезская республики, великий герцог Тосканский и другие мелкие владельцы итальянские могли бы последовать примеру такого сильного в Италии государя, как герцог Савойский; а с италианскими державами, особенно с Венецианскою республикою, для турецких дел и для торговли эту находку в титуле упускать не надобно».
Венецианская республика готова была теперь дать какой угодно титул русскому царю, потому что снова начала бояться турецкой войны. Когда приходили вести, что султан идет на Россию, то венецианский посол в Вене мало обращал внимания на Матвеева; но когда стали приходить известия другого рода, то он стал обходиться с ним чрезвычайно почтительно и сам проговорился о причине такой перемены. «Боюсь, – сказал он Матвееву, – чтоб и нашего посла турки не посадили в Семибашенный замок». Учтивость в отношении к Матвееву усиливалась и с венецианской, и с австрийской стороны; но русский посол считал себя вправе не быть довольным венскими обхождениями и писал Головкину: «Хотя цесарь и министерство его наружно по политике и показывают доброжелательство царскому величеству, но я замечаю, что природная зависть господствует в мыслях этого любочестивого и гордого двора; нежелательно видеть ему, что мир у России с Турциею благополучно и скоро заключается и царское величество, ставши свободен, принудит шведов к полезному для себя миру и, овладев Ливониею, при море Балтийском распространит свою державу. Нигде при дворах такой зависти и бессоюзия между министрами я не видал, как здесь; коварные интриги между разными шайками господствуют при здешнем дворе, думают только о своих выгодах и вредят всеми способами силе своего государя. Сюда пришли подлинные известия, что в Утрехте французские министры предлагали нашему послу князю Куракину заключить между Россиею и Франциею договор о свободной торговле. Это предложение важно при нынешних обстоятельствах, ибо сближение с Франциею нам очень полезно. Морские державы кривым оком смотрят на распространение державы его царского величества у Балтийского моря, и нельзя надеяться, чтоб датский союз был постоянным. При союзе России с Франциею морские державы будут более почитать государства царского величества и датский король не посмеет вооружиться. Найдя в союзе с Россиею свои выгоды, Франция не станет заступаться за Швецию, и австрийский дом будет оказывать большее внимание к интересам царского величества и высоко станет почитать его дружбу не по любви, а из страха, видя, что Россия соединена с великою и могущественною державою – Франциею, равною по силе с Австриею; австрийский дом должен будет оставить свои прежние суетные мнения, будто он один только в нужных случаях был прибежищем царскому величеству. Если царское величество заключит мир с Портою, а цесарь свою войну с Франциею будет продолжать, тогда не будет никакой нужды царскому величеству искать чего-нибудь у этого гордого и о собственном своем интересе нерадивого двора. Без денег у цесаря плохой успех в войне, и когда Франция станет его одолевать, то ему ничего больше не останется, как с покорностью искать помощи у царского величества, и готов будет вступить в какой угодно союз. Но тогда этот союз едва ли будет полезен России. Нельзя из-за одной любви к цесарю вступить в новые трудности и войны, особенно когда будем держать в памяти, что цесарь при наших затруднениях ничего для нас сделать не подумал». Матвеев спешил предостеречь свой двор и относительно Венеции: «На днях уведомился я подлинно, что венецианский Сенат, избегая грозящей ему войны с Турциею, деньгами возбуждает сановников Порты против царского величества. Посол венецианский в Константинополе действует заодно с послом французским против России; и здешний венецианский посол, хотя по природному своему пронырству и ласково со мною обходится, но в то же время вместе с папским нунцием всевозможными и тайными способами отвращает цесаря от союза с Россиею. Извольте и у себя равным же образом обращаться с римским духовенством и венецианами; пусть не думают, что их темные злобы нам не известны».
Мир между Россиею и Турциею был окончательно заключен, и Матвеев через фаворита императорского графа Стелли уразумел, что цесарь стал склонен к русскому союзу гораздо больше, чем прежде. Матвеев, успокоенный известием о мире, не находился более под влиянием прежнего раздражения, успел осмотреть дело с разных сторон и потому написал Головкину: «Хотя при настоящих обстоятельствах этот союз и не так нам нужен, но может быть очень полезен для будущего времени по враждебным отношениям нашим к Швеции и морским державам; этим союзом будут сдержаны члены империи, склонные к поданию помощи шведу, особенно Пруссия, наконец, будет сдержана Франция». Австрийские министры пугали Матвеева тем, что мир России с Турциею едва ли будет крепок, потому что султан готовится к походу против Польши, где хочет восстановить Станислава Лещинского. Но когда по получении указа от своего двора Матвеев осенью 1713 года начал с Стелли переговоры о союзе, императорские министры объявили ему с крайним неудовольствием, что цесарь прямо приятель и свойственник царскому величеству и потому прежде заключения договора с королем прусским и администратором герцогства Голштинского о секвестре Штетина надобно было бы не только для чести цесарской, но, главное, для собственной пользы царского величества согласиться с цесарем и прочими владетелями имперскими, с ганноверским и вольфенбительским домами. Но крайнее неудовольствие также не повело ни к чему, как и прежнее желание вступить в союз. «Вам известна, – писал Матвеев Головкину, – медленность здешнего двора во всех делах; этою медленностью он везде все теряет, не только в чужих, но и в своих собственных делах; притом непостоянство Порты в наших и польских делах и слухи о возникновении новой вражды в империи между королями прусским и датским по причине голштинского дела усиливают здешнюю медленность, потому что цесарский двор по обычной своей осторожности еще выжидает, чем кончатся все эти дела». В начале ноября Матвеев объявил графу Стелли решительно: «Если заключение союзного договора по-прежнему будет откладываться вдаль, то царское величество впредь ни по каким домогательствам цесарским и ни при какой тяжкой нужде в союз не вступит». Прошел ноябрь; Матвеев обратился к императрице (родной сестре жены царевича Алексея Петровича) с просьбою постараться об ускорении дела; императрица отвечала, что она безотступно просит об этом императора, как по своему кровному свойству с царским величеством, так и по всегдашним к себе письмам деда, герцога вольфенбительского, матери и сестры, принцессы царевичевой, и что цесарь расположен вступить в союз с Россиею. Наконец 11 декабря Матвееву дано было знать, что император определил: вступить с Россиею в крепкую дружбу и оборонительный союз, причем должен быть заключен и торговый договор. 18 декабря начались у Матвеева конференции с австрийскими министрами, которые предложили заключить оборонительный союз на десять лет против всякого нападчика, но одни татарские набеги не должны считаться поводом к требованию помощи; этот союз не должен разрушать никакой другой союз, заключенный прежде Россиею или Австриею; также император сохраняет свое право быть посредником для прекращения Северной войны. Предложены были и тайные статьи: о немедленной помощи от России императору против Франции деньгами или другим чем; о домогательстве императора у папы, короля польского и республики Венецианской, чтоб царь был принят в священный союз против турок. Матвеев принял проект договора для донесения своему двору, но потом в разговоре наедине с вице-канцлером Шёнборном заметил неопределенность в выражениях: ни Швеция, ни Турция явно не обозначены. Вице-канцлер отвечал, что явно назвать шведа нельзя, потому что он тогда не примет посредничество императора для прекращения Северной войны; если же император в договоре явно объявит себя против турка, то Франция найдет здесь причину поднять Порту против Австрии, которая не будет в силах в одно время вести войну против таких двух сильных держав. Вице-канцлер прибавил, что царскому величеству должна быть известна невозможность для императора заключить с Россиею союз против кого-нибудь из князей имперских; император не может вступить в союз и против Польши, с которою у него издавна союз. Наконец, вице-канцлер объявил, что заключение договора должно быть отложено до окончания войны у императора с Франциею. На это Матвеев заметил, что союз этот едва ли будет полезен царскому величеству при таких изъятиях и условиях, когда император не обязывается помогать России ни против шведа, ни против турка – заклятых неприятелей царского величества.
В начале 1714 года Матвеев начал извещать о скором мире между императором и Франциею, а мир этот должен был иметь влияние и на отношения Австрии к России. «Когда цесарь, – писал Матвеев, – будет в согласии с Францией, то шведа явно озлобить не захочет, должен будет действовать заодно с французским королем по смыслу Вестфальского договора; хотя цесарь и все его министерство по наружности доброхотствуют царскому величеству, но внутренно приращению державы его величества очень завидуют и на будущее время опасаются; большая часть здешних министров – добрые шведы».
В марте Матвеев возобновил представление о союзе, потому что из Петербурга получены были замечания на австрийский проект. Замечания состояли в том, что царь не согласен на заключение союза по окончании его войны со шведами, ибо такой союз не принесет ему никакой пользы; царь требует, чтобы союз заключен был немедленно против всех нападчиков, ибо при нынешней войне опасно, чтобы какой-нибудь новый неприятель, особенно турок, не напал либо на Россию, либо на Австрию; поэтому-то немедленный оборонительный союз и нужен, особенно по отношению к Польше, ибо России, а еще более Австрии нужно стараться, чтобы не допустить турок разорить Польское королевство, потому что от этого может произойти беда для всей Германии. О набегах татарских упоминать в договоре не надобно, потому что татары – подданные султана турецкого и без его воли ничего не делают. Когда оборонительный союз заключится против всех нападчиков, то исключениям никаким быть не следует. Матвеев сильно сомневался, чтоб император согласился на эти требования, и писал к своему двору: «Придворные коварства и интриги неисповедимы, и хотя цесарь сам от себя никакого зла не делает, но если другим не возбранит, то другие державы много могут делам российским вреда причинить или короля датского от союза русского силою оторвать. Для того нужно цесаря себе на будущее время попрочить и держаться с ним согласно, хотя бы и с некоторою убавкой перед прежними запросами союз заключить и, удержав этим союзом цесаря при себе, другим принцам злонамеренным удила на зубы подать. Всегдашние победы царского величества над обессиленным неприятелем, особенно нынешнее торжество в Финляндии над генералом Армфельдом, великую зависть здесь и везде распространяют, и хотя, по-видимому, многие правительства нашим победам радуются, но в сердце у них другое чувство гнездится; поэтому нужно осторожно поступать, чтобы вдруг не подвигнуть на Россию великое число злосердых принцев». Ганноверский посланник дал знать Матвееву о своем разговоре с принцем Евгением и министрами по поводу русского союза; все согласно объявили ему, что по заключении мира с Францией цесарь не имеет нужды в русском вспомогательном войске, потому не может в настоящее время и от себя никакой помощи обещать царю и обязываться с ним оборонительным союзом, но на будущее время, т. е. по окончании Северной войны, готов заключить союз. Вице-канцлер Шёнборн объяснил самому Матвееву, что союза немедленно заключить нельзя, ибо если прямо назвать в договоре Шведа и Порту, то в сущности выйдет союз наступательный, а не оборонительный, потому что, назвавши прямо эти державы, цесарь возбудил бы их против себя, тем подвергся бы тяжкой ответственности перед всею империей и не мог бы уже более быть посредником при заключении северного мира. Наконец, был прислан на письме и решительный отказ вступить в союз на тех основаниях, какие желательны царю. Матвеев думал, что все же полезно заключить с цесарем союз и на будущее время после примирения с Швециею, потому что Карл XII теперь, видя упадок своих сил, склонится к миру, а потом, собравшись с новыми силами, при первом удобном случае разорвет, но оборонительный союз России с цесарем будет его сдерживать.
По царскому указу Матвеев не должен был отставать от дела и твердил императорским министрам, что Швед питает неукротимое отвращение к дому австрийскому и высказал уже свою враждебность во время своих успехов; какого же добра император может ожидать себе от него вперед? Притом известно, сколько в империи сильных государей протестантских, склонных к Шведу и враждебных императору; нужно заранее об этом подумать и принять свои меры. Но эти внушения русского дипломата не могли иметь силы, потому что австрийский двор должен был иначе смотреть на дело. Было время, когда действительно Швеция была опасна австрийскому дому, как представительница протестантизма, естественная защитница его в Германии, выдвинутая для этой роли Франциею против Габсбургов. Но теперь могущество Швеции было сокрушено, и если бы даже Швеция успела скоро оправиться, то нашла бы себе сдержку в усиливавшейся России; а в Германии начали усиливаться протестантские государи, и это усиление грозило Австрии большею опасностью, так что теперь для нее было важно поддержать Швецию в Германии. Пруссия и Ганновер сильно хлопотали в Вене, чтоб император согласился на изгнание шведов из Германии, но этими хлопотами возбудили только подозрение при здешнем дворе: зачем они хотят выгнать шведов? Чтоб поделить их владения по себе, усилиться; но какая выгода Австрии усиливать князей протестантской Германии? Бранденбургский курфюрст и без того уже силен и опасен, он уже король прусский; курфюрст ганноверский будет и без того уже силен, как король английский. Знаменитый принц Евгений, первый авторитет между государственными людьми Австрии, сильно восстал против предложений Пруссии и Ганновера об изгнании шведов из империи; но так как это предложение согласовалось с выгодами России, которая в Пруссии и Ганновере приобретала новых союзников против Швеции, то австрийские министры сочли нужным сделать со своей стороны Матвееву внушение, что виды Пруссии и Ганновера не имеют ничего общего с пользами царского величества. «Короли прусский, датский и курфюрст ганноверский, – говорили они, – безотступно здесь домогаются, чтобы цесарь позволил выгнать Шведа из его имперских владений; ясно, что они стараются об одном: получа эти владения, поделить их между собою, отчего царскому величеству никакой выгоды не будет; с другой стороны, Август, король польский, очень недоволен таким намерением, и от этого между северными союзниками является великое бессоюзие. Цесарь известился, что король французский обнадежил царское величество, что шведский король уступит России Финляндию, Ингрию и некоторые города в Ливонии, с тем чтоб царское величество удержал за ним прежние шведские владения в империи. Вот почему цесарь не дает ответа королям датскому и прусскому и курфюрсту ганноверскому, желая прежде узнать намерение царского величества, чтобы не сделать чего-нибудь ему неугодного».
Царь в своем желании иметь как можно более союзников против Шведа и принудить его как можно скорее к выгодному для России миру не мог входить в виды австрийского двора, и Матвеев получил указ помогать всеми средствами прусскому посланнику. Матвеев ответил австрийским министрам, что если цесарь исполнит желание прусского короля, то этим покажет свою особенную склонность к интересам царского величества. Матвееву отвечали, что так как теперь это дело делается с общего согласия между царским величеством и королем прусским, то цесарь, зная это, станет и впредь так поступать; он думал только, что если король шведский будет лишен своих германских провинций, то, собравшись с силами, по соседству может больше повредить России. Но Матвеев писал к своему двору, что не верит сладким словам австрийских министров и особенно боится того, что принц Евгений сильно охладел к царским интересам и очень благоприятствует Шведу. Отношения к Франции также заставляли венский двор соблюдать осторожность по шведским делам. Когда Матвеев не переставал домогаться, чтоб император дал свое согласие на изгнание шведов из империи, то вице-канцлер Шёнборн объявил ему: «Император уже объявил себя посредником по северным делам и потому никак не может позволить на исключение Швеции из империи, в противном случае он явился бы явным доброжелателем одной стороне и явным противником другой, вследствие чего потерял бы право на посредничество».
В конце 1714 года пришло известие о разрыве между турками и венецианами, что грозило войною и Австрии по союзу ее с Венециею. «Эта новая турецкая война, – писал Матвеев, – не бесполезна будет для войны Северной, когда турки разорвут мир и с цесарем. Тогда здешний гордый двор, оставя свои прежние прихоти и поманки Шведу, сам будет заискивать, чтоб вступить в союз с царским величеством. Принц Евгений, прощаясь с шведским канцлером Миллером, обошелся с ним холодно. Я в разговоре с принцем выразил ему свое удовольствие по этому случаю и обещал донести о его поступке царскому величеству, чем принц был доволен и обошелся со мною очень ласково, как видно проча себе царское величество по причине войны турецкой». Еще в половине года Матвееву дано было знать из Петербурга, что он отзывается из Вены и назначается в Польшу. После этого распоряжения царь получил донос на Матвеева из Вены на французском языке, выходивший, как можно полагать, из саксонского посольства в Вене, ибо Матвеев в своих донесениях не щадил короля Августа и его представителя при императорском дворе; вероятно, прослышав о новом назначении Матвеева, в Дрездене хотели избавиться от такого человека, очернив его перед царем, выставивши его неспособность. Безымянный доносчик говорит, что во время приезда Матвеева в Вену здешний двор был очень склонен ко вступлению в тесный союз с царем, но Матвеев своим поведением уничтожил это доброе расположение. Матвеев начал с того, что стал ссориться с иностранными министрами за ранг и титул превосходительства и вследствие других неосновательных придирок с его стороны, причем не пощадил и министров союзнических. Так, он спором о ранге оскорбил венецианского посла, любимого, уважаемого и имеющего большую силу при венском дворе. Лучших товарищей Матвееву подобрала любовница его, Шперлинг, дочь венского лакея, шведа по происхождению, который обокрал в Вене своего господина и ушел в Швецию; думают, что он ведет переписку с своею дочерью, которая вместе с матерью живет в доме Матвеева. Самый доверенный человек у Матвеева, знающий все интересы царские, – барон Фронвиль, который сам себя назвал бароном, тогда как он сын известного шарлатана, бывшего мошенником в Париже, потом лазутчиком французским при польском дворе. Этого-то барона Фронвиля Матвеев прочил на свое место, в министры при венском дворе, и слово уже ему дал. Фронвиль ввел в дом к Матвееву разных господ, которые называют себя близкими людьми графа Стеллы, любимца императорского, через которого они обещаются помогать успеху дел царских. Но граф Стелла никогда ничего ни для кого не сделал, и чем бы приводить дела к концу, только останавливает их. Матвеев просил императора, чтоб поручил ведение переговоров с ним графу Стелле; это сильно повредило интересам царским, потому что навлекло Матвееву неприязнь всего министерства. Надобно знать лично Матвеева и видеть, как он управляет своими делами, и тогда только можно понять, что человек, столько лет обращающийся на дипломатическом поприще, может быть так неопытен в делах европейских и в интересах придворных. Будучи при главном немецком дворе, Матвеев позволяет себе говорить бесчестные речи о народе немецком; и жена его в короткое время своего пребывания здесь вела себя достойно своего супруга. Принц Евгений говорит, что не хочет больше иметь с Матвеевым никакого дела, ибо Матвеев дурно отзывается о нем за то только, что он, принц, дал аудиенцию шведскому министру, как будто венский двор не нейтральный. Матвеев думает, что государственный вице-канцлер граф Шёнборн находится совершенно в его руках: это было бы желательно для службы царского величества, если бы господин Матвеев умел воспользоваться такими отношениями; но так как он слишком расславил о дружбе своей с Шёнборном, то эта дружба может послужить только к тому, чтоб Матвеева сделать имперским графом, что, вероятно, и сделается, если Матвеев дорого заплатит за патент. Издержки Матвеева, экипаж не делают ему большой чести, потому что он всегда ездит на наемных лошадях. Правда, что получаемых им от своего двора денег недостаточно, потому что любовница стоит ему больше 12000 гульденов в год, и потому он обременен долгами.
Новый, 1715 год застал еще Матвеева в Вене, куда вместе с шведскими генералами, проезжавшими из Турции в Швецию вслед за королем своим, явился и Орлик, называвшийся гетманом Войска Запорожского. «По нижайшей и верной должности моего природного рабства, – писал Матвеев, – не мог я удержать себя в немом молчании и видеть пред глазами своими того вора, клятвопреступного изменника и супостата государству Российскому с его сообщниками и потому, нимало не медля, подал здешнему двору мемориал о выдаче его, изменника, в державу царского величества». Матвееву отвечали «гораздо студено», что едва ли его желание будет исполнено цесарем, который не может взять назад своего слова: он обещал безопасный проезд через свои владения шведскому королю со всеми находившимися при нем людьми. «Позволение дано шведам, – возражал Матвеев, – а не ворам, изменникам царского величества». На это «гораздо неучтивый и неожиданный» был ответ: прежде сам царское величество цесарских бунтовщиков и начальников мятежа князя Рагоци и графа Берчени в Польше держал под своим покровительством, в службе своей их имел и к столу своему допускал, не обращая внимания на цесарскую дружбу, а царский министр, барон Урбих, находясь в Вене, не только явно сносился с венгерскими бунтовщиками, но под своею защитой их держал и явно в своей свите их возил. «Случай неровный, – возражал Матвеев, – когда цесарь требовал их выдачи, то царское величество не мог их выдать не из своего государства, из Польши, мог только сейчас же от себя их удалить, что и сделал; а если Урбих что делал по своей дерзости, не по указу, то дело частное, сюда нейдет. Услыхав о дурном поведении Урбиха, царское величество не только отозвал его отсюда, но и из службы своей уволил». На это ответа не было.
28 февраля Матвеев имел у цесаря отпускную аудиенцию. Император говорил с отъезжающим министром долго и милостиво, просил донести царскому величеству о своей великой и искренней и постоянной дружбе, которую со временем докажет на самом деле; если же этих доказательств он не мог дать теперь по обстоятельствам, то чтоб царское величество не принял этого за отмену дружбы, а он, цесарь, приложит со своей стороны всевозможный труд о заключении северного мира. Императрица просила передать свой низкий поклон царю и всему его высокодержавному дому, уверить в искренней своей дружбе и особенном уважении, говорила, что постоянно старалась охранять интересы царского величества и обещала исполнять это и в отсутствие Матвеева, прославляла отеческие милости Петра к сестре ее, кронпринцессе, о которых та извещала ее в своих письмах. Матвеев заметил на это, что хорошо было бы, если бы и все члены вольфенбительского дома вели себя так же по отношению к русским интересам, ибо сверх чаяния, несмотря на родственный союз, видится противное: правительствующий герцог не следует примеру отца своего, недавно умершего Антона-Ульриха: имея 6000 войска и приказав набрать еще 3000 человек, сблизился с ландграфом гессен-кассельским, союзником шведского короля, и постоянно во всем обнаруживает сильную склонность к интересам шведским. «К сожалению, – сказала на это императрица, – не могу скрыть, что герцог имеет большую склонность к Швеции; но я сомневаюсь в верности ваших известий, потому что император недавно писал к герцогу, уговаривая его переменить образ действий, и в последних письмах, полученных мною от родителей, нет об этом ничего; теперь я сама напишу сильное письмо к герцогу, чтоб он не сближался с Швециею». В заключение императрица приказала остававшемуся после Матвеева секретарю Ланчинскому доносить ей о всех делах царских и обещала охранять царские интересы наравне со своими. Матвеев отправился в Варшаву, но здесь получил указ возвратиться в Россию, где мы уже видели его деятельность как президента Юстиц-коллегии.
После Матвеева в Вену был назначен резидентом Абрам Веселовский, который начал свои донесения с конца августа 1715 года известиями о предстоящей войне у цесаря с турками. «По предложению принца Евгения, – писал Веселовский, – нас не хотят приглашать ко вступлению в союз против турок; положено начинать войну с одними своими силами. Венецианский посол сильно старался у здешнего двора, чтоб Россия приглашена была к союзу, но ему отказано без объяснения причин. Голландский посол думает, что цесарский двор надеется на свои большие войска и думает завоевать Царьград; поэтому и не хочет допускать русское войско, чтоб по взятии Константинополя царь не имел притязаний на титул восточного императора, ибо титул этот, по мнению здешнего двора, может принадлежать только римским государям». Скоро Веселовский нашел
В 1716 году знаменитое мекленбургское дело возбудило и в Вене такие же подозрения, какие мекленбургские дворяне старались возбуждать при других дворах. Веселовский писал, что император, получив известия о вступлении русских войск в Мекленбургию, созвал в тайный совет принца Евгения, князя Траутсона и графа Цинцендорфа, и все трое уверили Карла VI, что царь, удаляясь от вступления в союз с Австриею против Порты, непременно имеет намерение утвердиться в Германии; герцог мекленбургский дал к тому повод, обещая принять русские войска в Ростоке. Для предупреждения таких опасностей разосланы были грамоты к курфюрсту ганноверскому и герцогу вольфенбительскому, чтоб они немедленно ввели свои войска в Росток, если герцог мекленбургский не оставит тамошний магистрат при прежних правах. Принц Евгений, Траутсон и Цинцендорф внушали императору, что если представится хотя малый способ к примирению с турками, то помириться и обратить внимание на Германию, потому что когда русские войска возвратятся назад из Германии, а цесарь в это время будет занят войною турецкою, то царь беспрепятственно может исполнить свое намерение. Это опасение, возбужденное царем, заставило даже принца Евгения отложить отъезд свой в Венгрию. Цесарскому министру при русском дворе наказано было предложить царю союз против турок, и Карл VI объявил, что будет ждать известия, как царь примет это предложение, и если не примет, то это будет служить знаком, что он хочет вмешаться в германские дела. Но потом передумали, решили, что нельзя упустить благоприятного времени для начатия войны с турками и дать им возможность овладеть Далмациею, после чего они будут очень опасны для Австрии. Принц Евгений отправился к войску. Несмотря на блистательные успехи его над турками, в Вене сильно желали поскорее прекратить войну по финансовым затруднениям и с беспокойством смотрели на север, откуда могло явиться препятствие успехам. Из Мекленбурга, из Ганновера, из Дании приходили к императору сильные жалобы на царя, что он разоряет Мекленбургию своими войсками, хватает тамошних дворян по наущению герцога. Представлений Веселовского не слушали, и цесарь, как глава империи, выдал декрет, чтоб директоры того имперского округа, к которому принадлежала Мекленбургия, озаботились вытеснением из нее русских войск. Когда осенью пришла весть, что высадка в Шонию не состоялась и что царь, недовольный союзниками, хочет заключить отдельный мир с Швециею, то это очень встревожило императора, который говорил своим министрам и приближенным: «В этом больше всего виноват ганноверский двор, особенно министр Бернсторф, который по своим частным видам склонил короля настаивать на вытеснении русских войск из Мекленбургии и нам не давал покоя, чтоб выдать против них декрет. Мы долго его не выдавали, наконец по императорской обязанности выдали, а теперь думаем, что ганноверский двор и сам этому не рад. Боюсь, чтобы король шведский, возвратясь в Германию и усилясь войсками протестантских князей, не обеспокоил нас во время войны нашей с турками, полагая нас на стороне северных союзников». Министры отвечали, что Бернсторф подлежит за это сильнейшему наказанию. С другой стороны, венский двор сильно раздражался тем, что, несмотря на все его представления, русские войска не выходили из Мекленбурга. В начале 1717 года, когда Веселовский уверял принца Евгения и других министров в дружбе и уважении, какие царь постоянно питает к цесарю, и просил не верить внушениям ганноверского двора, происходящим вследствие личных дел Бернсторфа и мекленбургской шляхты, то принц отвечал, что все это будет приятно слышать цесарю, только на словах одно, а на деле другое: Мекленбургия разорена вконец русскими войсками. Веселовский объявил, что как скоро позволит время года, то войска выступят из Мекленбургии, что он, принц, как искуснейший генерал в целом свете, может легко понять, что в настоящее время можно уничтожить войско походом. Принц возразил на это: «Если бы за все платили, то, может быть, такого вопля и не было бы; но каждую почту присылают по сту жалоб на ваши войска, представляя такое бедствие, что крестьяне начали мереть от голода, не имея более и соломы, а шляхта отступается от имений своих». В апреле Веселовский объявил принцу Евгению о выступлении русских войск из Мекленбурга, вслед за чем снова началось дело о союзе: принц Евгений объявил, что цесарю очень приятно вступить в союз с царским величеством, но просил, чтоб шведских дел не мешать с другими, ибо в таком случае императору нельзя будет принять посредничество для заключения северного мира; но если царскому величеству угодно будет заключить наступательный союз против Турции, то со стороны императора показано будет всякое облегчение и взаимное обязательство, только цесарь просит не допускать к переговорам прусского короля.
Но переговоры о союзе должны были уступить место другим переговорам.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ПЕТРА I АЛЕКСЕЕВИЧА
Время, нами описываемое, есть время тяжелой и кровавой борьбы, какая обыкновенно знаменует великие перевороты в жизни народов. Во время этих переворотов рушатся самые крепкие связи; борьба не ограничивается жизнию общественною, площадью, она проникает в заповедную внутренность домов, вносит вражду в семейства. Божественный основатель религии любви и мира объявил, что пришел не водворить мир на земле, но ввергнуть нож среди людей, внести разделение в семьи, поднять сына на отца и дочь на мать. Те же явления представляет нам и гражданская история: известна каждому по школьным воспоминаниям смерть сыновей Брута, принесенных отцом в жертву новому порядку вещей. Не удивительно, что страшный переворот, который испытывала Россия в первую четверть XVIII века, внес разделение и вражду в семью преобразователя и повел к печальной судьбе, постигшей сына его, царевича Алексея Петровича. Наблюдая за наследственностью, за передачею качеств физических и нравственных от родителей детям, мы замечаем, что сумма этих качеств составляет родовое достояние, и притом достояние двух родов – отцовского и материнского. Известная часть качеств из этой суммы в той или другой степени передается ребенку под влиянием известных благоприятствующих условий, причем некоторые условия производят то, что качества, принесенные матерью из своего рода, берут верх над качествами отца или уступают им место. Ребенок родится в отца или в мать; иногда качества того или другой перемешиваются и умеряют друг друга, иногда ребенок физически весь в отца, а нравственно весь в мать или наоборот; иногда в малолетстве похож на одного из родителей в том или другом отношении, а с развитием становится похож на другого. Иногда ребенок не похож ни на отца, ни на мать; но он похож на деда, на бабку, на какого-нибудь отдаленного родственника с отцовской или с материнской стороны, о котором едва помнят в родстве, ибо мы сказали, что сумма качеств есть общее родовое достояние и только известная часть их под влиянием известных условий обнаруживается в новом члене рода. Говорим: обнаруживается, ибо переходят все качества, но только часть их при известных благоприятных условиях развивается, становится видимою; другие же, сокрытые, как бы остаются в запасе; происходит новый брак, являются новые условия, благоприятные для развития этих сокрытых родовых качеств, и они развиваются, отстраняя, заглушая другие, но не уничтожая их, оставляя только под спудом до поры до времени, до благоприятных для них условий. Так, в известном браке мать отстраняет в ребенке качества отца, ребенок выходит вовсе не похож на отца, или отцовские качества благодаря условиям, принесенным матерью, развиты в нем в такой слабой степени, что сходство усмотреть трудно. Но отцовские качества ни в каком случае не уничтожаются: ребенок вырастает, мужает, вступает в брак, скрытые в нем отцовские качества, найдя в природе жены благоприятные для своего развития условия, открываются, и ребенок, от этого брака происшедший, выходит похож не на отца, а на деда.
Эти явления, это несходство между родителями и детьми, сходство с одним из родителей и несходство с другим имеют важное значение в жизни семейств. Сильные столкновения часто происходят от этого между людьми, связанными таким крепким союзом, как родители и дети. Подобные столкновения в семьях владельческих ведут иногда к кровавым последствиям. Константин Великий казнил родного сына Криспа. Во времена новейшие прусский король Фридрих-Вильгельм I едва не казнил сына, знаменитого впоследствии Фридриха II. В семьях владельческих несходство между отцом и сыном уславливает несходство настоящего с будущим для многих людей, иногда для целого народа; недовольные настоящим живут надеждою лучшего для них будущего и потому обращаются к представителю этого будущего для народа, к наследнику престола, и стараются развить и укрепить в нем несходство с отцом, выставить это несходство в выгодном свете, освятить его общим благом и желанием народа. Другие, которые сочувствуют настоящему или находят его выгодным для себя, стараются удалить враждебное для них будущее, враждуют к наследнику и усиливают вражду к нему в отце. Всего обильнее последствиями подобные отношения бывают во времена сильных переворотов в народной жизни, когда одно начало сменяет в господстве другое. Царствование Петра было именно таким временем для России, и понятно, почему в это время вопрос, сын и наследник преобразователя похож ли на отца, был вопросом первой важности.
Мы видели, как переворот, преобразовательное движение, при котором родился и воспитался Петр, к которому приладилась его огненная, не знающая покоя, остановки натура, повредил его семейным отношениям в первом браке. Жена пришлась не по мужу, и царица Евдокия Федоровна очутилась в монастыре под именем старицы Елены; Петр женился на Екатерине Алексеевне Скавронской; но от первого брака остался сын и наследник царевич Алексей, родившийся 19 февраля 1690 года. Россия волнуется бурями преобразования, все истомлены и жаждут пристать к тому или другому берегу; для всех одинаково важен и страшен вопрос: сын похож ли на отца?
Из дошедших до нас источников мы не можем изучить в подробности характера Евдокии Федоровны и потому не считаем себя вправе решать вопрос, был ли похож на мать царевич Алексей. Но нам известен достаточно характер отца, известен и характер деда, и мы имеем полное право сказать, что царевич, не будучи похож на отца, был очень похож на деда – царя Алексея Михайловича. Царевич был умен: в этом мы можем положиться на свидетеля самого верного и беспристрастного, на самого Петра, который писал сыну: «Бог разума тебя не лишил». Царевич Алексей был охотник приобретать познания, если это не стоило большого труда, был охотник читать и пользоваться прочитанным; сознавал необходимость образования, необходимость для русского человека знать иностранные языки. Вообще, говоря о борьбе старого с новым в описываемое время, о людях, враждебных Петру и его делам, и включая в это число собственного сына его, должно соблюдать большую осторожность, иначе надобно будет поплатиться противоречием. Мы видели, что в России прежде Петра сознана была необходимость образования и преобразования, прежде Петра началась сильная борьба между старым и новым; явились люди, которые объявили греховною Всякую новизну, всякое сближение с Западом и его наукою. Но не одни эти люди, не одни раскольники боролись с Петром. До Петра были люди, которые обратились за наукою к западным соседям, учились и учили детей своих иностранным языкам, выписывали учителей из-за польской границы. Но мы видели, что это направление, обнаружившееся наверху русского общества при царе Алексее Михайловиче, царе Федоре Алексеевиче и правительнице Софье Алексеевне, это направление явилось недостаточным для Петра; с учеными монахами малороссийскими и белорусскими, с учителями из польских шляхтичей, которые могли выучить по-латыни и по-польски и внушить интерес к спорам о хлебопоклонной ереси, – с помощью этих людей нельзя было сделать Россию одною из главных держав Европы, победить шведа, добиться моря, создать войско и флот, вскрыть естественные богатства России, развить промышленность и торговлю; для этого нужны были другие люди, другие средства, для этого нужна была не одна школьная и кабинетная работа, для этого нужна была страшная, напряженная деятельность, незнание покоя; для этого Петр сам идет в плотники, шкипера и солдаты, для этого призывает всех русских людей забыть на время выгоды, удобства, покой и дружными усилиями вытянуть родную землю на новую необходимую дорогу. Многим этот призыв показался тяжек. К недовольным принадлежали не раскольники, которые оставались верны своему старому, основному взгляду, только сильнее убеждались в пришествии антихриста; к недовольным принадлежали не одни низшие рабочие классы, которые без ясного сознания цели вдруг увидали на себе тяжкие подати и повинности; к недовольным принадлежали люди образованные, которые сами учились и учили детей своих, которые были охотники побеседовать с знающим человеком, с духовным лицом, а побеседовав, попить и понапоить ученого собеседника, которые были охотники и книжку читать ученую или забавную, хотя бы даже на польском или латинском языке, употребить иждивение на собрание библиотеки, были не прочь поехать и за границу, полечиться на водах и посмотреть заморские диковины, накупить разных хороших вещей для украшения своих домов; одним словом, они были никак не прочь от сближения с Западною Европою, от пользования плодами ее цивилизации, но надобно было сохранять при этом приличное сану достоинство и спокойствие; зачем эта суетня и беготня, незнание покоя, покинутие старой столицы, старых удобных домов и поселение на краю света, в самом непригожем месте? Зачем эти наборы честных людей, отецких детей в неприличные их роду службы и работы? Зачем эта долголетняя война, от которой все пришли в конечное разорение? И царь Алексей Михайлович вел долгую и тяжелую войну, но зато православных черкас защитил от унии и Киев добыл; а теперь столько крови проливается и казны тратится все из-за этого погибельного болота.
Царевич Алексей Петрович по природе своей был именно представителем этих образованных русских людей, которым деятельность Петра так же не нравилась, как и раскольникам, но которые относительно нравственности побуждений своих уступали жителям Выгорецкого скита и Керженских лесов. Царевич Алексей Петрович был умен и любознателен, как был умен и любознателен дед его – царь Алексей Михайлович или дядя – царь Федор Алексеевич; но, подобно им, он был тяжел на подъем, не способен к напряженной деятельности, к движению без устали, которыми отличался отец его; он был ленив физически и потому домосед, любивший узнавать любопытные вещи из книги, из разговора только; оттого ему так нравились русские образованные люди второй половины XVII века, оттого и он им так нравился. Россия в своем повороте, в своем движении к Западу шла очень быстро; в короткое время она изживала уже другое направление; царевич Алексей, похожий на деда и дядю, был образованным, передовым русским человеком XVII века, был представителем старого направления; Петр был передовой русский человек XVIII века, представитель иного направления: отец опередил сына! Сын по природе своей жаждал покоя и ненавидел все то, что требовало движения, выхода из привычного положения и окружения; отец, которому по природе его были более всего противны домоседство и лежебокость, во имя настоящего и будущего России требовал от сына внимания к тем средствам, которые могли обеспечить России приобретенное ею могущество, а для этого нужна была практическая деятельность, движение постоянное, необходимое по значению русского царя, по форме русского правления. Вследствие этих требований, с одной стороны, и естественного неодолимого отвращения к выполнению их – с другой, и возникали изначала печальные отношения между отцом и сыном, отношения между мучителем и жертвою, ибо нет более сильного мучительства, как требование переменить свою природу, а этого именно и требовал Петр от сына.
От рождения до девяти лет царевич Алексей находился при матери. Повторяем, что по недостаточному знакомству с характером и взглядами Евдокии Федоровны мы не считаем себя вправе утверждать, что мать, «косневшая, – как говорят, – в предрассудках старины и ненавидевшая все, что нравилось Петру», могла внушить малютке предрассудки старины, приготовить в нем какого-то раскольника, каким Алексей никогда не был. Можем предполагать, что мать не умела и не хотела скрыть перед сыном своего раздражения против отца, который являлся в семье редким и невеселым гостем; если ребенок любил мать, то не мог получить сильной привязанности к отцу, который являлся тираном матери; с большею основательностию можем предположить, что жители Немецкой слободы, к которым принадлежала девица Монцова, не пользовались хорошею репутациею в комнатах царицы Евдокии, и маленький царевич не мог слышать об них хорошего слова; можем поэтому предположить, что в 1698 году стрельцы говорили правду, утверждая, что царевич немцев не любит.
Шести лет Алексея начали учить грамоте, для чего призван был Никифор Вяземский, могший заслужить славу отличного грамотея уменьем писать широковещательно, т. е. по-тогдашнему очень красноречиво. Вяземский оправдал свой выбор в письме к Петру о том, как начал преподавать азбуку царевичу: «Приступил к светлой твоей деннице, от тебя умна солнца изливающе свет благодати, благословенному и царских чресл твоих плоду, светло-порфирному великому государю царевичу, сотворих о безначальном альфы начало, что да будет, всегда во всем забрало благо».
Учитель остался при царевиче, когда мать была удалена в суздальский Покровский монастырь. Петр, который всю жизнь тужил о том, что не получил в молодости прочного образования, хлопотал о средствах дать его сыну; эти средства легко можно было найти за границею, и Петр хотел отправить сына в Дрезден, но Северная война, как видно, помешала исполнить это намерение. Между тем к царевичу приставили иностранного наставника Нейгебауера, который и должен был ехать с ним за границу. Мы видели, как честолюбивый и вспыльчивый немец враждебно столкнулся с окружавшими царевича
Гюйссен, как видно, был научен примером своего предшественника, не выставлялся вперед с претензиями, не искал места обер-гофмейстера, с которым была соединена большая ответственность (обер-гофмейстером был Меншиков), не сталкивался с русскими «кавалерами» и другими близкими к царевичу людьми, ограничивался одним преподаванием слегка. В начале 1705 года он расстался с царевичем; мы видели, что он был отправлен за границу с дипломатическими и другими поручениями; а между тем молодой Алексей все более и более затягивался на тот путь, за который отец грозил не признавать его сыном своим.
Царь в постоянном отсутствии. В Москве управляют бояре, которым царь из разных отдаленных углов шлет понуждения к усиленной и самостоятельной деятельности, к какой они не привыкли. Военная и преобразовательная деятельность в разгаре; каждый день ждут чего-нибудь нового, трудного, необычайного, наборы людей и денежные поборы беспрестанные. Всем этим тягостям не предвидится конца в настоящее царствование; одна надежда на отдых в царствование будущее, и вот все люди, жаждущие отдыха, обращаются к наследнику. Надежда есть: царевич не склонен к делам отцовским, не охотник разъезжать без устали из одного конца России в другой, не любит моря, не любит войны, при нем будет мирно и спокойно. Царевич действительно таков от природы; но отец требует, чтоб он переломил свою природу; природа сына возмущается от такого противного ей требования отца; тяжело всем, от боярина до последнего бобыля, но тяжелее всех царевичу. Надобно делать насилие своей природе, отец требует, долг велит повиноваться отцу. «Повиноваться надобно, когда отец требует хорошего, – говорят вокруг, – а в дурном как повиноваться?» От этих слов становится легче; царевич чувствует себя правым в своем отвращении к той деятельности, какой требует от него отец, царевич стоит за общее дело, с ним народ угнетенный, жаждущий избавления от бедствий, полагающий всю надежду на царевича: легко и приятно следовать влечениям своей природы и в то же время знать, что этим самым приобретается народная любовь; что при других условиях явилось бы как нравственная слабость, рабство природным влечениям, теперь является как заслуга, нравственная твердость и подвиг. Но правду ли говорят окружающие? Точно ли дела отцовские не правы и не следует подражать им? В этом не может быть сомнения: люди с авторитетом непререкаемым, пастыри церкви, вязатели и решители утверждают это, а царевич религиозен, для него интерес церковный на первом плане; духовенство больше других недовольно делами настоящего царствования, сильнее других требует, чтоб эти дела были отставлены, и с этими требованиями как требованиями божьими обращается к наследнику. Царевич не любит разъездов, походов и моря, не любит новых мест, любит жить на одном старом месте, в Москве; здесь старая обстановка жизни была бедна, новая обстановка слишком еще незначительна; тем резче выдавалась величественная обстановка церкви, поражала внимание, овладевала им, и царевич Алексей – такой же охотник до этой обстановки, как и предки его, находившиеся в подобных же условиях. Когда впоследствии, после женитьбы, у царевича спрашивали, склонна ли его жена к принятию православия, то он отвечал: «Я ее теперь не принуждаю к нашей православной вере; но, когда приедем с нею в Москву и она увидит нашу святую соборную и апостольскую церковь и церковное святыми иконами украшение, архиерейское, архимандричье и иерейское ризное облачение и украшение и всякое церковное благолепие и благочиние, тогда, думаю, и сама без принуждения потребует нашей православной веры и св. крещения, а теперь еще она ничего нашего церковного благолепия не видала и не слыхала, а что у нас ныне священник отпускает вечерни, утрени и часы в одной епитрахили, и того смотреть нечего. А у них, по их вере, никакого священнического украшения нет, и литургию их пастор служит в одной епанче; а когда увидит наше церковное благолепие и священно-архиерейское и иерейское одеяние, божественное человеческое, безорганное пение, думаю, сама радостию возрадуется и усердно возжелает соединиться с нашей православной Христовою церковью». Но недовольные жаловались, что и это благолепие и благочиние терпит ущерб; царь, всероссийский церковный староста, редко бывает в Москве, живет на границах или за границею, в Москве нет и патриарха всея Руси, церковные имения отобраны в Монастырский приказ, доходы и сбережения идут на государственные нужды, нет уже прежних средств к поддержанию церковного строения и благолепия. Печальное время! Когда же оно прекратится?
Патриарха нет в Москве; вместо него блюститель Стефан Яворский из «иноземцев», как тогда называли малороссиян. И Стефан Яворский становится год от году все скучнее и недовольнее; ясно, что ему не нравятся новые порядки, что тяжел ему Монастырский приказ и боярин граф Мусин-Пушкин, ясно, что он думает одинаково с архиереями и иереями из русских и с надеждою смотрит на царевича; но Стефан-митрополит, человек необщительный, неоткровенный, прямо ничего не скажет, нынче так, а завтра иначе, смотрит на две стороны. С ним не может быть прямых и тесных общений у царевича. Непосредственнее и сильнее влияние духовника Якова Игнатьева, протопопа Верхоспасского собора, которого отношения к царевичу Алексею напоминают первоначальные отношения Никона к царю Алексею Михайловичу; как Никон для царя Алексея был
И этот энергический человек был представителем тех недовольных лиц в русском духовенстве, которые не допускали никаких сделок с поведением Петра и, видя во всем личный произвол одного человека, видели единственную возможность исправления зла в отстранении этого человека. Яков Игнатьев был настолько образован, что не мог видеть в Петре антихриста, но, считая его простым человеком, желал, чтоб существование его прекратилось обыкновенным человеческим путем, и решился даже одобрить это желание в родном сыне Петра. Однажды Алексей покаялся ему, что желает отцу своему смерти, и духовник отвечал: «Бог тебя простит; мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много». Тот же духовник старался поддерживать в Алексее память о матери как невинной жертве отцовского беззакония; говорил ему, как любят его в народе и пьют про его здоровье, называя надеждою российскою.
Духовник по своей энергии и влиянию на царевича должен был занимать первое место между людьми, окружавшими Алексея, тем более что никто из этих «кавалеров» – Нарышкиных, Вяземского, Колычева и других – не представлял ему соперника по своим личным качествам. Все пели одну песню, которую запевал Яков Игнатьев, и молодой царевич воспитывался в бесплодной, раздражающей и вместе иссушающей нравственные силы тайной оппозиции отцовскому правительству. Царевич жил весело в «своей компании», привыкал пировать «по-русски», как он выражался, что не могло не вредить его здоровью, не очень крепкому и от природы. Ученье и при Гюйссене, как видно, было не очень серьезное, несмотря на блистательный аттестат наставника. Царевич был охотник читать и читал все, что было переведено на славянский язык, т. е. преимущественно церковные книги, что, разумеется, опять укрепляло его в одном направлении и делало для него необходимым разговор с духовными лицами. Мы можем поверить Гюйссену, что царевич прочел библию на немецком языке, что было ему легко с учителем и когда славянская библия была уже прочтена несколько раз; мы можем поверить, что царевич привык с большею или меньшею правильностию объясняться по-французски и по-немецки; но грамматически эти языки не изучались, и другие предметы
Наконец, люди, которые не имели ничего против царя и его любимца, считали необходимым применяться ко взгляду царевича и окружавших его для обеспечения себя в будущем: царь не щадит себя, подвергается беспрестанным опасностям, несчастие может легко случиться. Этим желанием многих обеспечить себя в будущем объясняется важное значение дяди Алексеева по матери Абрама Федоровича Лопухина. Петру доносили на Лопухина: «Бояре твоего указа так не слушают, как Абрама Лопухина, в него веруют и боятся его; он всем завладел, кого велел обвинить, того обвинят, кого велит оправить, того оправят, кого велит от службы отставить, того отставят, и, кого захочет послать, того пошлют». Лопухин имел влияние и на страшного Ромодановского, что видно из следующего письма царевича к духовнику: «Слышал я от зятя вашего, что господин Ромодановский, будучи в Петербурге, доносил государю батюшке о нем, а как и для чего, он неизвестен, и просил меня, чтоб мне о сем осведомиться, и я прошу вас, изволь о сем осведомиться чрез господина Лопухина, а инак, кроме его, невозможно, для того что он с ним умеет обходиться».
Опасения насчет будущего, могшего быть очень близким, должно было сдерживать и людей, которым не нравилось направление, господствовавшее в компании царевича; царь и Меншиков не знали об этом направлении; Петр не предполагал ни в ком из окружавших сына его враждебного для себя влияния; он боялся одного: связей с Суздалем, влияния матери, и в эту сторону обращены были все подозрения, все предосторожности. В 1708 году царевна Наталья Алексеевна дала знать брату, что царевич тайно виделся с матерью. Отец вызвал его в Жолкву и оттуда отправил в Смоленск для приготовления провианта и сбора рекрут; у царевича и при отце были приятели, как видно из письма его к духовнику: «Получил я письмо от батюшки из Тикотина, изволил писать, чтоб мне ехать к нему в Минск, и оттуда пишут ко мне друзья мои, чтоб ехать без всякого опасения». Гнев действительно прошел, и царевич осенью приехал в Москву с новым значением, значением правителя. Между прочим, молодой правитель должен был наблюдать за укреплениями Москвы на случай прихода шведов; но как он относился к этому отцовскому распоряжению, как считал его бесполезным, видно из письма его к духовнику, писанному еще до приезда в Москву: «Король шведский намерен идти к Москве, и от батюшки послан к вам Иван Мусин, чтоб город крепить для неприятеля, и будет, войска наши при батюшке сущия, его не удержат, вам нечем его удержать; сие изволь про себя держать и иным не объявлять до времени и изволь смотреть места, куда б выехать, когда сие будет». Царевич – правитель; но известно, как царь был требователен к людям, занимавшим правительственные должности, особенно в такой страшный год, как 1708, в конце года грозное письмо от отца к сыну: «Оставив дело, ходишь за бездельем». Царевич в испуге обратился к заступничеству двух женщин, близких к Петру: «Катерина Алексеевна и Анисья Кирилловна, здравствуйте! Прошу вас, пожалуйте, осведомясь, отпишите, за что на меня есть государя батюшки гнев: понеже изволит писать, что я, оставя дело, хожу за бездельем, отчего ныне я в великом сумнении и печали». Екатерина Алексеевна любила или считала для себя нужным заступаться у «хозяина» за всех, кто к ней обращался. Вслед за приведенным письмом два новых письма к ней от царевича: «За вашу ко мне явленную любовь всеусердно благодарствую и впредь прошу, пожалуй, не остави меня в каких прилучившихся случаях, в чем надеюсь на вашу милость». Другое: «Зело благодарствую за милость вашу к себе, что получил чрез ваше ходатайство милостивое писание государя батюшки».
Царевич – правитель; но царь видит, что он еще недостаточно приготовлен, и знает по собственному опыту, что учиться никогда не поздно. Никифор Вяземский доносил царю 14 января 1708 года: «Сын твой начал учиться немецкого языка чтением истории, писать и атласа росказанием, в котором владении знаменитые есть города и реки, и больше твердил в склонениях, которого рода и падежа. И учитель говорит: недели две будет твердить одного немецкого языка, чтоб склонениям в твердость было, и потом будет учить французского языка и арифметики. В канцелярию в положенные три дни в неделю ездит и по пунктам городовое и прочие дела управляет; а учение бывает по все дни». Таким образом, на царевича наложена была двойная обязанность, не в уровень его нравственным и физическим силам: осьмнадцатилетний молодой человек вместе с правительственною деятельностию должен был твердить склонения, усиленно заниматься математикою, фортификациею, к чему, как видно, он не имел склонности по природе. Когда отец спрашивал у него, какую книгу прислать ему для перевода, то он отвечал: «Учиться фортификации по указу твоему зачал, также и лечиться. А что изволил писать о книжке, какую мне для переводу прислать, и я прошу о истории какой, а иной не чаю себе перевести».
Это было писано в мае 1709 года. Царевич учился фортификации и вместе лечился. Лечение было необходимо, потому что в январе 1709 года царевич, отводя новонабранные полки к отцу в Сумы, простудился и выдержал злую лихорадку. Вероятно, слабость царевича после болезни и лечения была причиною, что Алексей оставался в Москве во время Полтавской битвы. Но в конце лета царевич должен был выехать из Москвы, и надолго: отец отправлял его за границу с двойною целию: окончить хорошенько учение и жениться на какой-нибудь иностранной принцессе. Наказ от отца сыну заключался в следующем письме: «Зоон! объявляем вам, что по прибытии к вам господина князя Меншикова ехать в Дрезден, который вас туда отправит и кому с вами ехать прикажет. Между тем приказываем вам, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали больше учению, а именно языкам, которые уже учишь – немецкий и французский, так геометрии и фортификации, также отчасти и политических дел. А когда геометрию и фортификацию окончишь, отпиши к нам. За сим управи бог путь ваш». Князь Меншиков приказал ехать с царевичем князю Юрью Юрьевичу Трубецкому и графу Александру Гавриловичу Головкину, одному из сыновей канцлера, в которых видел, по его собственному выражению, «честных и обученных господ, способных хранить и исполнять все то, что относится к славе государственной и к особенному интересу его величества».
Поездкою царевича за границу была разорвана его компания: главный член ее духовник Яков Игнатьев остался в Москве, но царевич вел с ним постоянную переписку. Не надеясь скоро возвратиться в Россию, царевич поручил духовнику распорядиться продажею и раздачею оставшихся после него вещей, приказывая делать это как можно тайнее, чтоб
Царевич выполнял наказ отцовский, учился в Дрездене – как, мы не знаем; по крайней мере Трубецкой и Головкин писали Меншикову из Дрездена 30 декабря 1710 года: «Государь царевич обретается в добром здравии и в наказанных науках прилежно обращается, сверх тех геометрических частей (о которых 7 сего декабря мы доносили) выучил еще профондиметрию и стереометрию и так с божиею помощью геометрию всю окончил».
В то время, когда оканчивалась геометрия, приходило к концу дело о женитьбе царевича на принцессе Софии-Шарлотте бланкенбургской, внуке герцога брауншвейг-вольфенбительского, сестра которой, Елизавета, была замужем за австрийским эрцгерцогом Карлом, добивавшимся испанского престола и потом бывшим на императорском престоле под именем Карла VI. Известный нам Урбих был главным виновником дела. Мы видели, что в Вене сердились на него за это; извещая свой двор, что вдовствующая императрица сердится, зачем царевич Алексей женился не на эрцгерцогине, Урбих писал: «И мне от ее придворных дам выговаривано, потому что они в то же время очень надеялись ввести в Россию отправление католической веры». По совершении брака Урбих писал Головкину: «Поздравляю ваше превосходительство с этим событием, потому что вы в нем имеете участие, и я сам немало утешен, потому что первое основание делу положил я, немало трудов положил и докук претерпел от вольфенбительской стороны. Я эту принцессу всегда считал благовоспитанною и разумною и нашел, что из чужестранных принцесс она более всех пригодна для этого брака». Что Урбих был прав и относительно своего участия в деле, и относительно докук от вольфенбительской стороны, доказывает письмо к нему старого герцога Антона Ульриха, деда невесты, от 29 августа 1710 года: «Царевич очень встревожен свиданием, которое вы имели в Эйзенахе с Шлейницем (русский посланник при брауншвейгском дворе), думая, что вы, конечно, определили условия супружества по указу царского величества. Причина тревоги та, что народ (русский) никак не хочет этого супружества, видя, что не будет более входить в кровный союз с своим государем. Люди, имеющие влияние у принца, употребляют религиозные внушения, чтоб заставить его порвать дело или по крайней мере не допускать до заключения брака, протягивая время; они поддерживают в принце сильное отвращение ко всем нововведениям и внушают ему ненависть к иностранцам, которые, по их мнению, хотят овладеть его высочеством посредством этого брака. Принц начинает ласково обходиться с госпожою Фюрстенберг и с принцессою вейссенфельдскою не с тем, чтобы вступить с ними в обязательство, но только делая вид для царя, отца своего, и употребляя последний способ к отсрочке; он просит у отца позволения посмотреть еще других принцесс в надежде, что между тем представится случай уехать в Москву и тогда он уговорит царя, чтоб позволил ему взять жену из своего народа. Сильно ненавидят вас; думают, что выбор московской государыни – дело такой важности, что его нельзя поручить иностранцу. Царевич очень расположен к графу Головкину, сыну канцлера, который один может все дело опять привести в доброе состояние. Из всех находящихся при принце он самый благоразумный и честный; но мой корреспондент очень не доверяет князю Трубецкому. Госпожа Матвеева в проезде своем через Дрезден объявляла в разных разговорах, что царевич никогда не возьмет за себя иностранку, хотя Матвеева удовольствована была двором вольфенбительским». 2 сентября новое письмо с теми же докуками. «О намерении царском не сомневаюсь, – писал герцог, – но может ли он принца принудить к такому супружеству и что будет с принцессою, если принц женится на ней против воли? Как бы об этом царю донести и его от таких людей остеречь?».
Царевич действительно мог употреблять разные средства, чтоб протянуть время, поджидая благоприятного случая возвратиться в Россию неженатым. Но случай не представлялся; воля отца, чтобы сын женился на иностранной принцессе, была непоколебима: Петр представлял сыну только выбор; Шарлотта бланкенбургская нравилась Алексею больше других, и 9 ноября ее мать герцогиня Христина-Луиза писала Урбиху радостное письмо: «Страхи, которым мы предавались, и быть может не без основания, вдруг рассеялись в такое время, когда всего менее можно было этого ожидать, рассеялись, как туча, скрывающая солнечные лучи, и наступает хорошая погода, когда ждали ненастья. Царевич объяснился с польскою королевой и потом с моею дочерью самым учтивым и приятным образом. Моя дочь Шарлотта уверяет меня, что принц очень переменился к своей выгоде, что он очень умен, что у него самые приятные манеры, что он честен, что она считает себя счастливою и очень польщена честию, какую принц и царь оказали ей своим выбором. Мне не остается желать ничего более, как заключения такого хорошего начала и чтоб дело не затянулось. Я уверена, что все сказанное мною доставит вам удовольствие, потому что вы сильно желали этого союза; а я и супруг мой, мы гордимся дочерью, удостоившеюся столь великой чести».
В начале 1711 года Алексей объявил отцу, что готов жениться на принцессе бланкенбургской. Вот что он писал об этом к духовнику: «Извествую вашей святыни, помянутый курьер приезжал с тем: есть здесь князь вольфенбительской, живет близ Саксонии, и у него есть дочь, девица, а сродник он польскому королю, который и Саксониею владеет, Август, и та девица живет здесь, в Саксонии, при королеве, аки у сродницы, и на той княжне давно уже меня сватали, однакож мне от батюшки не весьма было открыто, и я ее видел, и сие батюшке известно стало, и он писал ко мне ныне, как оная мне показалась и есть ли моя воля с нею в супружество; а я уже известен, что он не хочет меня женить на русской, но на здешней, на какой я хочу. И я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его воли согласую, чтоб меня женить на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше ее здесь мне не сыскать. Прошу вас, пожалуй, помолись, буде есть воля божия, чтоб сие совершил, а буде нет, чтоб разрушил, понеже мое упование в нем, все, как он хощет, так и творит, и отпиши, как твое сердце чует о сем деле». Сердце духовника чуяло то, что княжна иностранная, иноверная, и он писал к Алексею, нельзя ли ее обратить в православие; царевич отвечал: «Против писания твоего о моем собственном деле понудить ту особу к восприятию нашей веры весьма невозможно, но разве после, когда оная в наши края приедет и сама рассмотрит, может то и сочинити, а преж того весьма сему состояться невозможно».
Отправляясь в турецкий поход, Петр «для безвестного пути» устроил два семейных дела: дал
Печальное лето 1711 года царевич прожил у родных своей невесты. Мы видели, что по возвращении из прутского похода Петр отправился в Карлсбад на воды; здесь хотел он и отпраздновать свадьбу своего сына, но потом передумал и назначил для этого саксонский город Торгау. Брак был совершен 14 октября 1711 года, и Петр известил об этом Сенат в следующем письме: «Господа Сенат! Объявляем вам, что сегодня брак сына моего совершился здесь, в Торгау, в доме королевы польской, на котором браке довольно было знатных персон. Слава богу, что сие счастливо совершилось. Дом князей вольфенбительских, наших сватов, изрядной». На четвертый же день после свадьбы новобрачный царевич получил от отца наказ отправиться в польские владения, в Торн, и там заняться продовольствием русских войск. Царевич отправился в Торн недели через три после свадьбы; молодая жена приехала к нему туда только 19 декабря. Эта разлука новобрачных подала повод к разным слухам, которые достигли и Вены. Урбих писал отсюда Головкину: «Из Саксонии много нехороших вещей сюда писано, чем почти весь город наполнен, между прочим, что брак хотя и совершен, однако к великому неудовольствию обеих сторон: кронпринц кронпринцессу оставил, и, когда та требовала на два дня сроку, чтоб дорожную постель взять, кронпринц ей жестоко отвечал и уехал; все придворные служители отставлены. Но когда я в Вольфенбителе и Дрездене наведался, то мне отписали совершенно противное, именно что обе стороны довольны». В переписке царевича с отцом в это время мы находим только одно упоминовение о кронпринцессе; 18 ноября царевич пишет: «Жена моя еще сюда не бывала; ожидаю вскоре и, как она будет, за людьми ее смотреть буду, чтоб они жили смирно и никакой обиды здешним людям не чинили». Этот надзор был нужен, ибо мы видели, какие охотники были немцы кормиться на счет Польши. В апреле 1712 года приехал в Торн Меншиков и привез царевичу указ отцовский ехать в Померанию. Светлейший нашел кронпринца и кронпринцессу в затруднительном положении относительно денег и писал царю: «Не мог оставить не донести о сыне вашем, что как он, так и кронпринцесса в деньгах зело великую имеют нужду; понеже здесь живут все на своем коште, а порций и раций им не определено; а что с места здешнего и было, и то самое нужное, только на управление стола их высочеств; также ни у него, ни у кронпринцессы к походу ни лошадей и никакого экипажа нет и построить не на что. О определенных ей деньгах зело просит, понеже великую имеет нужду на содержание двора своего. Я, видя совершенную у них нужду, понеже ее высочество кронпринцесса едва не со слезами о деньгах просила, выдал ее высочеству ингерманландского полку из вычетных мундирных денег в заем 5000 рублей. А ежели б не так, то всеконечно отсюда подняться б ей нечем».
Кронпринцесса отправилась в Эльбинг дожидаться возвращения мужа из похода. Между тем в Москве любопытствовали, не имело ли пребывание молодых в Торне каких-нибудь следствий, и царевич писал духовнику: «О зачатии во чреве сопряженные мне хощеши ведети, радетель, и возвещаю, что весьма до отъезду моего подлинно познати было не можно еще и повелел я жене, аще будет возможно сие познати, чтоб до меня немедленно писала. И как о сем получу известие, есть ли что или нет, о том писанием не умедля вашей святыни возвещу».
Осенью 1712 года приехал в Эльбинг бригадир Балк и объявил Шарлотте волю царя, чтоб она выезжала из этого города, по всем вероятностям, в Россию, ибо в письме ее к царю от 28 октября не видно, куда именно она должна была выехать: «Вашего царского величества милостивейший указ, который мне чрез бригадира Балка объявить повелели, не оставила бы (как того моя должность и требует) исполнить, и я уже в готовности была отсюда отъехать, но понеже того без денег никоими мерами учинить не можно было, того ради прошу вашего царского величества всеподданнейше то замедление во гнев не принять, ибо коль скоро деньги прибудут, то и я, как и в прочем, окажу, что вашего царского величества указ от меня ненарушимо содержан будет, я же семь со всяким подданнейшим респектом вашего царского величества всеподданнейшая и вернопокорнейшая невестка Шарлотта». Деньги не прибыли, как видно, потому, что царь переменил намерение и велел царице и царевичу, отправлявшимся вместе в Россию, заехать в Эльбинг и взять с собою Шарлотту. Но когда они приехали в декабре в Эльбинг, то ее там не застали: она уехала к родным в Брауншвейг. Этот поступок рассердил Петра, как видно из письма его к невестке в январе 1713 года: «Вашей любви к нам отправленное писание от 17 января получили мы здесь исправно, а из того усмотрели, что вас к нечаянному отъезду в Брауншвиг привело. Мы о объявленных вами причинах рассуждать не будем, токмо признаем, что сия ваша скорая и без нашего ведома взятая резолюция нас зело удивила, а наипаче понеже мы вашему желанию родителей ваших видеть никогда б не помешали, ежели б вы только наперед нас о том уведомили. Что же ваша любовь в прочем и о недостатке денежном объявляете, то не видим мы, чтоб и то вас к такой скорой резолюции привесть могло. Сожительница наша с кронпринцем нашим уже пред некоторым временем путь свой назад в государство наше и в Петербург предвосприяла, куды, мы уповаем, и ваша любовь за оными следовать будете». Шарлотта писала новые оправдания, и Петр 11 февраля написал ей: «Дружебно любезная госпожа невестка! Вашей любви различные к нам отправленные писания исправно получили и из оных усмотрели, что вас к скорому отъезду из Эльбинга в Брауншвиг привело. Мы не сомневаемся, что вы оные 5000 червонных, которые к вам чрез сына барона Левенвольда отправлены, ныне уж исправно получили, и при сем еще вексель на 25000 ефимков албертусовых на банкира Поппа в Гамбург прилагаем и уповаем, что ваша любовь ныне путь свой как наискорее в Ригу и далее в Петербург восприимите, куда и сожительница наша и кронпринц наш пред некоторым временем уже поехали, яко же и мы для ускорения вашего пути в наших землях потребное учреждение учинить укажем и в прочем о постоянной нашей отеческой склонности обнадеживаем, пребывая вашей любви дружебно склонный отец».
Это письмо было написано уже в другом тоне, чем прежнее; Шарлотте и ее родным хотелось, чтоб Петр заехал к ним в Брауншвейг для окончательного примирения. Не решаясь обратиться прямо к царю, Шарлотта обратилась к канцлеру графу Головкину и написала ему: «Я сочла лучше всего обратиться к вашему сиятельству с просьбою сделать так, чтоб его царское величество не проехал мимо нас: прямая дорога из Ганновера в Берлин идет через Брауншвейг; и герцог, и мой отец, и моя мать будут в отчаянии, узнавши, что его величество был так близко и они не имели чести видеть его здесь, а для меня это будет крайнее бедствие, ибо я с нетерпением ожидаю счастливой минуты, когда я могу облобызать руку его величества и услыхать от него приказание ехать к принцу, моему дорогому супругу. Во всяком случае, если его величество не захочет быть здесь, надеюсь, что мне окажет милость, назначит место, где бы я могла с ним видеться». Петр виделся с нею в замке Зальцдалене, недалеко от Брауншвейга, после чего кронпринцесса отправилась в Россию.
Царевич находился с отцом в финляндском походе во время приезда жены своей. Прибыв в Нарву, Шарлотта дала знать о своем приезде царевне Наталии Алексеевне, которая отвечала ей: «Пресветлейшая принцесса! С особенным моим увеселением получила я благоприятнейшее и любительнейшее писание вашего высочества и о прибытии вашем в Нарву, и о намерении к скорому предприятию пути вашего до С. – Петербурга извещена есмь, от чего мне всеусердная причиняется радость, так что я не хотела нимало оставить ваше высочество о том чрез сие мое благосклонно поздравить и известить, что имеем в нашем общем сожалении о отбытии царского величества и его высочества государя царевича; елико в силах моих будет, не премину всяких изыскивать способов к увеселению вашему и уповаю, что возвращение его царского величества и его высочества вскоре нам общую подаст радость. Ожидаю с нетерпеливостию того моменту, чтоб мне при дружебном объятии особы вашей засвидетельствовать, коль я всеусердно есмь вашего высочества – Наталия». Канцлер Головкин писал кронпринцессе: «Светлейшая и высочайшая принцесса, моя государыня! С толикою радостию, колико я имею респекту и благоговения к особе вашего царского высочества, получил я уведомление чрез господина Нарышкина о счастливом прибытии вашего царского высочества в Нарву и о милостивом напоминании, которым ваше царское высочество изволили меня почтить в присутствии сего генерального офицера, и понеже я всегда профессовал жаркую ревность к вашему царскому высочеству, того ради я не мог, ниже должен был оставить, чтоб ваше царское высочество не известить чрез сие о нижайших моих респектах и чтоб не отдать должнейшего моего поздравления о прибытии вашего царского высочества, и такожде и не возблагодарить покорнейше за то, что ваше царское высочество благоволили меня высокодушно в напамятовании своем сохранить. Если бы я не удержан был всемерно здесь делами его царского величества, от сего ж бы моменту предался бы я в должной моей покорности до вашего царского высочествия, дабы мне все помянутое персонально вашему царскому высочеству подтвердить; но понеже невозможно мне удовольствовать моей ревности, в том принужден я еще ближайшего прибытия сюда вашего царского высочества обождать и тогда не премину придатися ко двору вашего царского высочества восприять честь еже засвидетельствовать вашему царскому высочеству, с коликим респектом и благоговением я есмь» и проч.
Торжественная встреча, сделанная кронпринцессе в Петербурге, радушный прием со стороны царицы и других лиц царского семейства произвели на Шарлотту и ее родных благоприятное впечатление, успокоили их. Летом 1713 года посол Матвеев писал из Вены к Головкину: «Из дому императрицы узнал я, что „государыня принцесса царевича“ 6 июня писала к ней частное письмо из Петербурга, отзываясь с великими похвалами о расположении к ней государыни царицы и государыни царевны и всех высоких особ русских и с какими почестями она, принцесса, была принята при своем приезде. Очень нужно, чтоб ваше превосходительство изволил ей, государыне принцессе, вручить интерес его царского величества и меня, дабы ее высочество изволила к императрице о том особое партикулярное письмо написать и чрез вас на меня прислать, что может принести много пользы интересам царского величества: императрица может сделать все, что захочет, а она ее высочество чрезвычайно любит. Таким образом государыня принцесса возбудит хорошее мнение о дворе царского величества, покажет, что она у царского величества находится в особой милости и любви, и этим уничтожатся противные слухи, распускаемые злонамеренными людьми, потому что здесь уже много раз подняты были плевелы, будто ее высочество находится в самом дурном состоянии и уничижении от нашего народа, живет в нужде и запрещено ей переписываться с родственниками». В декабре того же года императрица пространно говорила Матвееву о милости царя, царевича и всего царского дома к ее сестре, чем она, императрица, и муж ее чрезвычайно довольны.
Царевича не было при встрече жены; он находился с отцом в финляндском походе. По возвращении оттуда в Петербург он опять скоро уехал в Старую Русу и Ладогу для распоряжения насчет постройки судов. Это было последнее известное нам поручение, возложенное отцом на Алексея.
Долговременное пребывание за границею для окончания учения, пребывание в Польше для распоряжения продовольствием войска, участие в померанском и финляндском походах царь считал необходимою школой для сына; вместе со школою здесь было испытание для царевича; испытание оказалось неудовлетворительным. Петр с ужасом заметил, что сын исполняет беспрекословно все его приказания, но что тут исключительным побуждением был страх; отвращение от деятельности, которую Петр считал необходимою для своего и последующего царствования, было очевидно в Алексее. Когда в 1713 году Алексей возвратился из-за границы, то отец принял его ласково и спрашивал, не забыл ли того, чему учился. Не забыл, отвечал царевич. Петр для испытания велел ему принести чертежи, им сделанные. Страх напал на Алексея: «Что, если отец заставит чертить при себе, а я не умею?» Как быть? Одно средство – испортить правую руку. Царевич взял в левую руку пистолет и выстрелил по правой ладони, чтоб пробить пулею; пуля миновала руку, только сильно опалило порохом. В этом поступке весь человек. Алексей был похож на тех людей, которые увечат себя, чтоб не попасть в солдаты.
Петр сначала сердился, бранил, бил, потом утомился, перестал говорить с сыном – дурной признак для Алексея; лучше бы отец продолжал сердиться, бранить и бить, а холодность и невнимание, предоставление самому себе, молчание – это страшный признак ослабления родительского чувства, признак ожесточения. Что же сын? Заметив страшный признак, испугается этой холодности и бросится к отцу за примирением? Но сын давно уже охладел и ожесточился, давно в присутствии отца лежал на нем тяжкий гнет и только в отдалении от него дышалось свободно: «не токмо дела воинские и прочие отца его дела, но и самая его особа зело ему омерзела, и для того всегда желал от него быть в отлучении». Желание исполнилось: царевича не беспокоят, не посылают в поход или смотреть за постройкою этих проклятых судов. Когда его звали обедать к отцу или к Меншикову, когда звали на любимый отцовский праздник, на спуск корабля, то он говорил: «Лучше б я на каторге был или в лихорадке лежал, чем там быть». Отец сердится, не говорит, но что из этого? Будущее принадлежит не ему, а царевичу. Отец с сыном разошлись по отношению к самому важному вопросу – вопросу о будущем.
Царевичу будущее улыбается. Отец еще не стар, но часто и сильно припадает, долго не проживет, и с ним исчезнут все его дела. Что думал трезвый, в том проговаривался пьяный: «Близкие к отцу люди будут сидеть на кольях, и Толстая, и Арсеньева, свояченица Меншикова; Петербург не долго будет за нами». Когда его остерегали, что опасно так говорить: слова передадутся, и те люди будут в сомнении, перестанут к нему ездить, и так уже редко ездят, царевич отвечал: «Я плюю на всех; здорова бы была мне чернь». Но царевич знал хорошо, что не одна чернь за него. За него духовенство, и не одни русские архиереи, даже скрытный, осторожный иноземец Стефан Яворский и тот решается высказываться за него. Еще до женитьбы Петра на Екатерине Яворский говорил Алексею: «Надобно тебе себя беречь; если тебя не будет, отцу другой жены не дадут; разве мать твою из монастыря брать? Только тому не быть, а наследство надобно». Отцу другую жену дали; но это не успокоило Яворского, и он крикнул знаменитую проповедь 17 марта 1712 года. Алексей испугался неосторожности митрополита Рязанского и писал духовнику: «Что же пишешь, радетель, о Акулинине родителе, отце Иосифе, чтоб его превести на место новопреставльшегося, и я бы рад воистину и буду, как возможно, промышлять через людей: а и вы там не плошитеся, через кого возможно делайте; понеже, чаю, там вам свободнее, нежели нам здесь, понеже рязанский у рождшего мя за некакие казания есть в ненавидении великом, и того ради мне писать к нему опасно, и говорят, что ему быть отлучену от сего управления, в нем же есть, и того ради вам легчая сие чрез кого-нибудь делать; а я советую, чтоб вам с сим человеком с опасностию обходиться не вкоротке, чтоб не причинился какой вред; однакож ведаю, что вам не можно с ним не обводиться, дондеже он не отлучен от правления сего; того ради пишу, чтоб с опасением больше и не в частое быванье». Яворский удержался на своем важном месте, и царевичу с разных сторон говорили: «Рязанский к тебе добр, твоей стороны, и весь он твой».
Между знатным духовенством был только один человек, вполне преданный Петру и делам его и потому державший себя вдалеке от Алексея; то был известный уже нам Феодосий Яновский. За то царевич и его приближенные не щадили гневных выходок и насмешек над Феодосием. «Дивлюсь батюшке, за что любит архимандрита Невского? – говорил Алексей. – Разве за то, что вносит в народ лютерские обычаи и разрешает на все?» Выписали стих из церковной службы на день Полтавской битвы, начинавшийся словами: «Враг креста Христова», и на «подпитках» в компании царевича певали его, применяя к Феодосию, говорили, что этот стих хорошо петь, когда Феодосия будут посвящать в архиереи. Никифор Вяземский написал этот стих с нотами и говорил, что дал бы пять рублей певчим, чтоб пропели его, потому что Феодосии икон не почитает.
Архиереи за царевича, и много знатных вельмож за него же, именно самые знатные, которым тяжко было занимать второстепенные места, когда на первых местах были люди худородные, и на самом видном – Меншиков. Из старых княжеских родов в это время преимущественно выдавались два рода: Рюриковичи Долгорукие и Гедиминовичи Голицыны. Долгорукие вышли на вид только при новой династии, особенно при царе Алексее Михайловиче. При Петре эта фамилия была очень хорошо представлена: двое Долгоруких с честию занимали важнейшие дипломатические посты – Григорий Федорович и Василий Лукич; третий, Василий Владимирович, считался одним из лучших генералов; наконец, четвертый, знаменитый сенатор, энергический князь Яков Федорович Долгорукий, представитель фамилии. Чем лучше была обставлена Долгоруковская фамилия, чем более считала она за собою прав, тем тягостнее для нее было сносить преобладание Меншикова, а вскрывшиеся злоупотребления любимца и холодность к нему царя подавали надежду, что светлейший может потерять свое важное значение. Новая царица, связанная с Меншиковым прежними отношениями, естественная его покровительница, не могла нравиться Долгоруким, и тем приверженнее были они к законному наследнику. Царевич видел эту приверженность, несмотря на осторожность князя Якова Федоровича; когда Алексей говорил ему, что хочет приехать к нему в гости, то старик отвечал: «Пожалуй, ко мне не езди; за мною смотрят другие, кто ко мне ездит». Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил царевичу: «Ты умнее отца; отец твой хотя и умен, только людей не знает, а ты умных людей знать будешь лучше». Смысл слов был ясен: отец умен, но людей не знает, потому что держит в приближении Меншикова, Головкина; ты людей будешь знать лучше, потому что будешь держать в приближении Долгоруких. Голицыны, у которых стремление к первенству составляло родовое предание со времен Ивана III, имели теперь своим представителем князя Дмитрия Михайловича. Человек, по жесткости характера своего не способный возбуждать к себе сильной привязанности, умный, образованный, но без особенных блестящих способностей, князь Дмитрий вступил на служебное поприще с сознанием своих прав родовых и личных, служил усердно и все оставался в тени, на местах второстепенных, он, представитель самой знатной фамилии, а между тем Меншиков с подобными ему занимают места высшие, находятся в приближении. Голицын по внушению оскорбленного самолюбия объясняет себе это явление исключительно тем, что эти худородные люди обязаны своим возвышением худым, низким средствам, к которым он, Голицын, не способен; он ненавидит и презирает; презрение дает ему право ненавидеть, и ненависть усиливает презрение как свое основание. Князь Дмитрий не может никак помириться с новым браком царя, браком унизительным, незаконным в глазах Голицына; тем сильнее была его преданность сыну царскому, от законного, честного брака рожденному. Голицын Сочувствовал Алексею и потому, что оба они были люди старого образования, образования царя Федора Алексеевича; известные нам столкновения Голицына с Паткулем, отвратив его от иностранцев, как проводников нового преобразовательного направления, отвратили его и от последнего. «Князь Дмитрий, – говорил царевич, – мне был друг верный и говаривал, что я тебе всегда верный слуга. Он много книг мне из Киева приваживал по прошению моему и так, от себя; и я ему говаривал: „Где ты берешь?“ „У чернецов-де киевских: они-де очень к тебе ласковы и тебя любят“». Фамилия Голицыных была также хорошо обставлена; родной брат князя Дмитрия Михайла Михайлович был один из самых храбрых и искусных генералов Петра; кроме того, князь Михайла отличался необыкновенно привлекательным и рыцарским характером, который заставил и иностранцев с восторгом отзываться об нем, хотя Голицын, подобно брату, не любил иностранцев. Известен рассказ, что когда однажды Петр предложил Голицыну самому назначить себе награду, то Голицын сказал: «Прости, государь, князя Репнина», а Репнин был ему недруг. Можно, если угодно, не верить этому рассказу, но для нас важно то, что о человеке ходили подобные рассказы, что человека считали способным на подобные поступки. Несмотря на то что князь Михайла был виднее и любимее брата, он по старине имел князя Дмитрия, как старшего, «в отца место», не смел садиться перед ним и совершенно был в его воле, разделял его взгляды; поэтому царевич говорил: «Князь Михайла Михайлович был мне друг же». Третий Голицын, занимавший видное место рижского губернатора, князь Петр Алексеевич, не рознился в направлении с своими родичами и был также друг царевичу. Старый фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев, несмотря на свое значение и долгую, непрерывную тяжелую службу, не видел себя в приближении, оскорблялся, получая указы от других, испытывая бесцеремонное обращение от царя, с которым мальтийский рыцарь не сходился характером; Шереметеву поэтому также не нравилась придворная обстановка, не нравился Меншиков, и тем сильнее был он предан царевичу: «В главной армии Борис Петрович и прочие многие из офицеров мне друзья. Борис Петрович говорил мне, будучи в Польше, в Остроге, при людях немногих моих и своих: „Напрасно ты малого не держишь такого, чтоб знался с теми, которые при дворе отцове: так бы ты все ведал“». Известный дипломат, князь Борис Куракин заявил также свою приверженность к царевичу; однажды в Померании он спросил у него: «Добра к тебе мачеха?» «Добра», – отвечал Алексей. Куракин заметил на это: «Покамест у ней сына нет, то к тебе добра; а как у ней сын будет, не такова будет» Одним словом, царевич мог считать своими друзьями почти всех родовитых людей, ибо они смотрели на него как на человека, при котором не будет Меншикова с товарищами. По ненависти к Меншикову, по злобе и на Петра за недавнюю опалу к доброжелателям царевича принадлежал Александр Кикин, тем более что Иван Васильевич Кикин был казначеем Алексея. Другие надеялись отдохнуть, когда Алексей будет царем, потому что не предвиделось покоя, возможности заняться своими делами при царе, который не понимал, как можно сидеть дома без дела. Семен Нарышкин говорил царевичу: «Горько нам! Говорит (царь):
Алексей уверен, что за него духовенство, родовитые вельможи, простой народ; он покоен насчет своего будущего, настоящее можно как-нибудь и перетерпеть, лишь бы пореже видеться с отцом и его любимцами. Но чем покойнее сын относительно своего будущего, тем беспокойнее отец относительно своего, и если для успокоения себя насчет будущего отец решится воспользоваться своим настоящим?… Отец работал без устали, видел уже, как зрели плоды им насажденного, но вместе чувствовал упадок физических сил и слышал зловещие голоса: «Умрет – и все погибнет с ним, Россия возвратится к прежнему варварству». Эти зловещие голоса не могли бы смутить его, если б он оставлял по себе наследника, могшего продолжать его дело. Понятно, что Петр не мог позволить себе странного требования, чтоб сын его и наследник обладал всеми теми личными средствами, какими обладал он сам; но он считал совершенно законным для себя требование, чтоб сын и наследник имел охоту к продолжению его дела, имел убеждение в необходимости продолжать его именно в том самом направлении; недостаток сильных способностей восполнялся легкостью дела, ибо начальная, самая трудная его часть уже была совершена, дело было легко и потому, что преемнику приходилось работать в кругу хороших работников, приготовленных отцом; для успеха при таких условиях нужна была только охота, сочувствие к делу, нужно было сыну быть одним из птенцов отца, одним из его помощников, сотрудников. Но Петр при своей работе в сонме сотрудников не досчитывался одного – родного сына и наследника! При перекличке русских людей, имевших право и обязанность непосредственно помогать преобразователю в его деле, царевич-наследник объявился в нетях! Единственное средство упрочить будущность своему делу – это отстранить человека, который должен быть главным препятствием этому, отстранить наследника от наследства. Эта мысль необходимо должна была явиться в голове Петра, как скоро он увидал в сыне отвращение к отцовскому делу. Мысль не могла не прийти в голову и другим, у Петра могла она вырваться в виде угрозы; чем более выказывалось отвращение царевича к отцовскому делу, чем менее оставалось надежды на перемену, тем более у отца должна была укрепляться мысль об его отстранении. Другим людям, которым выгодно было отстранение Алексея, было не нужно и опасно пытаться укреплять эту мысль, ибо укрепление шло необходимо, само собою, надобно было только оставить дело его естественному течению; вмешательством можно было только повредить себе, ибо Петр по своей проницательности мог сейчас увидать, что другие делают тут свое дело. Если мачеха считала выгодным для себя отстранение пасынка, то она должна была всего более стараться скрывать свои чувства и желания перед мужем и другими; князь Василий Владимирович Долгорукий говорил царевичу: «Кабы на государев жестокий нрав-де не царица, нам бы жить нельзя, я бы первый изменил». Цель Екатерины Алексеевны состояла в том, чтоб заискать всеобщее расположение, стараясь услуживать всем, быть ко всем «доброю»;
Враждебные отношения между отцом и сыном вскрылись сами собою, без постороннего посредства; но не могла ли иметь влияния на вскрытие этих отношений семейная жизнь царевича, отношения его к жене? Впоследствии, в письме к императору Карлу VI и в публичном обвинении сына, Петр указывал и на дурное обращение его с женою; но эти памятники по своему значению, по своим целям не могут нас останавливать: для нас самое важное, решительное значение в этом случае имеет письмо Петра к сыну, где он выставляет, почему поведение Алексея не может ему нравиться, почему он считает своею обязанностью отстранить его от наследства; в этом письме о семейной жизни Алексея ни слова, как увидим. Изо всего можно усмотреть, что поведение кронпринцессы в России не могло возбудить в Петре, в его семействе и в окружавших его никакой привязанности. Как видно, Шарлотта, приехав в Россию, осталась
В 1714 году у царевича расстроилось здоровье; медики присоветовали ему ехать в Карлсбад; он написал об этом к отцу и получил позволение. Кикин думал, что царевичу надобно воспользоваться этим случаем и продлить пребывание за границею, даже остаться там для избежания столкновений с отцом. «Когда вылечишься, – говорил Кикин Алексею, – напиши к отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, а между тем поедешь в Голландию; а потом, после вешнего кура, можешь в Италии побывать и тем отлучение свое года два или три продолжить». Показавши отцовское письмо канцлеру Головкину, Алексей взял у него паспорт на имя офицера, едущего в Германию, и объявил, что отправляется немедленно. Канцлер представлял ему опасности как в дороге, так и во время пребывания в Карлсбаде и просил позволения написать прежде кому следует о безопасном проезде. Но он не только писать, никому и говорить не позволял, чтоб скрыть от иностранных министров, и на другой день уехал. Но царь писал Головкину, чтоб тот принял меры предосторожности, и канцлер написал русскому министру в Вену Матвееву, чтоб тот попросил императора послать в Карлсбад какого-нибудь верного человека, придавши ему для большей безопасности и солдат, также на возвратном пути дать провожатых до цесарских границ; написал и к сыну своему, Александру, в Берлин, чтоб прусский король дал конвой; подозрительную Саксонию царевич должен был объехать.
8 августа к графу Матвееву явился чешский канцлер граф Шлик и объявил, что император приказал сделать все нужные распоряжения для безопасности царевича и он, канцлер, вчера отправил курьера к чешскому правительству с великим подкреплением, чтоб выслана была в Карлсбад верная особа и караул. Канцлер прибавил, что слухи о прибытии царевича в Карлсбад стали ходить в обществе по частным письмам, а не из императорского дворца и чтобы царский двор не приписал их неосторожности какой-нибудь со стороны цесаря. «Я, – писал Матвеев, – усмотря то опасение и не желая для всяких случаев поверять перу, отправляю на почте с малолюдством жену мою отсюда в Карлсбад под предлогом ее собственной болезни, чтобы она его царскому высочеству подробно обо всем сама донесла, как следует ему от тех слухов всемерно опасаться. Я по сие время, к немалому удивлению, никаких писем, ни ведомости из Карлсбада от его высочества не получил, хотя под притворным именем с 31 июля по два раза в неделю посылал к его высочеству письма».
В Карлсбаде царевич читал церковные летописи Барония и делал из них выписки; некоторые из этих выписок любопытны, показывая, как он был занят своею скрытою борьбою с отцовской деятельностью, например: «Не цесарское дело вольный язык унимать; не иерейское дело, что разумеют, не глаголати. Аркадий-цесарь повелел еретикам звать всех, которые хотя малым знаком от православия отлучаются. Валентиан-цесарь убит за повреждение уставов церковных и за прелюбодеяние. Максим-цесарь убит оттого, что поверил себя жене. Во Франции носили долгое платье, а короткое Карлус Великий заказывал, и похвала долгому, а короткому сопротивное. Хилперик, французский король, убит для отъему от церквей имения. Чудо великое Иоанна Милостивого, когда мед (в отбирании злата от Ираклия, царя греческого, от церкви) обратился в злато». Тут же видно, как царевич был внимателен к известиям о папских притязаниях, как старался опровергать их и указывать на известия, свидетельствующие о неправде католических стремлений, например: «Патриарх цареградский Евфимий Геласия, папу, на суд звал. О верховности престола в Риме писание под именем Геласия, папы, до епископов Дардании противно вселенским соборам. Симмах, папа, сужден от своих архиереев на соборе, а без собору прияти престола не мог (где сие еже над собор папа?). Иустиниан будто писал к папе, что он глава всем (не весьма правда, а хотя б писал, то нам его письмо не подтверждение). Симония стара в Риме. Иоанн Постник, цареградский патриарх, похулен пристрастия ради, что равнялся римскому, что есть правда, понеже Христос святителей всех уравнял. Иоанн, папа, был жена, что сам Скарга (хотя не ясно) свидетельствует; а что он написал, что по слабому его сердцу звали женою, что все слабо делал, и то где, что непогрешим папа? Папа Иоанн Десятый и прочие пред ним и по нем худы были, что не иное есть, только что за отлучение от православныя церкви благодать божия отъяся от римлян».
Приходило время возвращаться в Россию; царевич пишет к Кикину – как быть? Делать ли так, как говорено было с ним или нет? Кикин отвечает: «Тебе сие делать, не доложа отцу, не безопасно от гнева его; пиши к нему и проси позволения; а ты своего дела не забывай». Царевич решился ехать в Россию, но возвращался туда с мрачными мыслями; однажды, подпив, говорил он окружающим: «Быть мне пострижену, и буде я волею не постригусь, то неволею постригут же; и не то чтобы ныне от отца, и после его мне на себя того ж ждать, что Василья Шуйского, постригши, отдадут куда в полон. Мое житье худое!» По возвращении в Петербург, когда увиделся с Кикиным, тот спросил его: «Был ли кто у тебя от двора французского?» «Никто не был», – отвечал царевич. «Напрасно, – продолжал Кикин, – ты ни с кем не видался от французского двора и туды не уехал: король – человек великодушный; он и королей под своею протекциею держит; а тебя ему не великое дело продержать». Царевич спросил его, что значат в письме его слова: «А ты своего дела не забывай». «Я писал, – отвечает Кикин, – чтоб ты уехал во Францию; и явно мне писать нельзя; тебе б можно догадаться самому».
Отправляясь в Карлсбад, Алексей оставил жену свою беременною по осьмому месяцу. Царь, находившийся в отсутствии, хотел, чтобы в это важное время рождения первого ребенка у наследника при кронпринцессе были знатные особы из русских; но по собственному опыту знал, что иногда выдумывается неприязненными людьми насчет рождения царских детей, как его провозглашали подмененным сыном Лефорта; а теперь еще хуже: родит немка иноверная, окруженная только своими немцами; отсутствие его самого, царицы и царевича заставляло еще более брать предосторожности, и Петр написал невестке: «Я бы не хотел вас трудить; но отлучение супруга вашего, моего сына, принуждает меня к тому, дабы предварить лаятельство необузданных языков, которые обыкли истину превращать в ложь. И понеже уже везде прошел слух о чреватстве вашем вящше года, того ради, когда благоволит бог вам приспеть к рождению, дабы о том заранее некоторый анштальт учинить, о чем вам донесет г. канцлер граф Головкин, по которому извольте неотменно учинить, дабы тем всем, ложь любящим, уста заграждены были».
Узнав в Ревеле о разрешении кронпринцессы, и Петр, и Екатерина спешили поздравить ее. Екатерина писала: «Светлейшая кронпринцесса, дружебнолюбезная государыня невестка! Вашему высочеству и любви я зело обязана за дружебное ваше объявление о счастливом разрешении вашем и рождении принцессы-дочери. Я ваше высочество и любовь всеусердно о том поздравляю и желаю вам скорого возвращения совершенного вашего здравия и дабы новорожденная принцесса благополучно и счастливо взрость могла. Я ваше высочество и любовь обнадежить могу, что я зело радовалась, получа ведомость о вышепомянутом вашем счастливом разрешении; но зело сожалею, что я счастья не имела в том времени в Петербурге присутствовать. Однакож мы здесь не оставили публичного благодарения богу за счастливое ваше разрешение отдать. Я же не оставлю вашему высочеству и любви все желаемые опыты нашей склонности и к вашей особе имеющей любви при всяком случае оказать, в чем, ваше высочество и любовь, прошу благоволите обнадежены быть, такожде, что я всегда пребуду вашего высочества и любви дружебноохотная мать Екатерина».
О тоне письма, присланного Петром, можно судить по ответу кронпринцессы, которая называет это письмо очень
В следующем, 1715 году кронпринцесса действительно произвела на свет сына, названного Петром; сначала все, казалось, было благополучно, но потом вследствие поспешности встать с постели (на четвертый день) и принимать поздравления она почувствовала себя нехорошо, и скоро оказались такие признаки, что врачи объявили ее безнадежною. Больная сама сознавала свое положение и потому, призвав барона Левенвольда, объявила ему свои желания. Они состояли в том, чтоб при детях ее вместо матери оставалась принцесса остфрисландская; если же государь на это не согласится, то пусть Левенвольд отвезет принцессу сам в Германию; просила написать к ее родным, что она была всегда довольна расположением к ней царя и царицы, все обещанное в контракте было исполнено и сверх того оказано много благодеяний. И теперь, несмотря на собственную болезнь, государь прислал к ней князя Меншикова и всех своих медиков. Левенвольд должен был просить мать умирающей и сестру-императрицу, чтоб она постаралась восстановить дружбу между царем и цесарем, потому что от этого союза будет много пользы ее детям.
Петр был действительно болен; несмотря на то, он посетил умирающую. Отсутствие царицы объяснялось тем, что она была на последних днях беременности. 22 октября кронпринцесса скончалась. Царевич был при ней до последней минуты, три раза падал в обморок от горя и был безутешен. В такие минуты сознание проясняется: кронпринцесса была «добрый человек»; если «сердитовала», отталкивала от себя, то не без причины: грехи были на душе у царевича, а он был также «добрый человек». Кронпринцесса скончалась; медики объяснили ход болезни. Но должны были явиться люди, которые не хотели ограничиться медицинскими объяснениями. Печаль свела кронпринцессу в могилу, говорили они. Так доносил своему двору австрийский резидент Плейер. Причины этой печали, по словам Плейера, заключались в том, что деньги, назначенные кронпринцессе на содержание, выплачивались неаккуратно, с большим трудом, никогда не выдавали ей более 500 или 600 рублей разом, так что она постоянно нуждалась и не могла платить своей прислуге; она и ее придворные задолжали у всех купцов. Кронпринцесса замечала также зависть при царском дворе по поводу рождения принца; она знала, что царица тайно старалась ее преследовать, и по всем этим причинам она была в постоянной печали. Что касается тайных преследований царицы, то они остались тайною для Плейера и для нас; как в 10 дней во время болезни кронпринцесса могла заметить зависть по поводу рождения принца – это также тайна, которую резидент нам не постарался вскрыть; единственною причиною смертельного горя, которую Плейер постарался особенно уяснить, остается неаккуратная доставка денег, доставка малыми суммами. Мы не можем приписать этой одной объясненной для нас причине печаль кронпринцессы, сведшую ее в могилу, хотя никак не станем утверждать, что кронпринцесса была очень довольна и весела в России, что она находилась в наилучших отношениях к мужу, свекру и к мачехе мужа; но мы не можем быть удовлетворены причинами, приводимыми господином резидентом.
Царевич был очень печален, и не одна была у него печаль о потере жены. Он потом сам рассказывал, что его положение ухудшилось, когда пошли у него дети; мы видели, что на дороге из Карлсбада он уже говорил, что его постригут и не вследствие настоящего гнева отцовского: теперь родился и сын, значит, неспособного отца можно было отстранить от престола. В самом деле, в шестой день по смерти жены, в день ее похорон, царевич получил от отца следующее письмо, подписанное еще 11 октября.
«Объявление сыну моему. Понеже всем известно есть, что пред начинанием сея войны, как наш народ утеснен был от шведов, которые не только ограбили толь нужными отеческими пристаньми, но и разумным очам к нашему нелюбозрению добрый задернули завес и со всем светом коммуникацию пресекли. Но потом, когда сия война началась (которому делу един бог руководцем был и есть), о коль великое гонение от сих всегдашних неприятелей ради нашего неискусства в войне претерпели и с какою горестию и терпением сию школу прошли, дондеже достойной степени вышереченного руководца помощию дошли! И тако сподобилися видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, едва не вящщее от нас ныне трепещет. Что все, помогающу вышнему, моими бедными и прочих истинных сынов российских равноревностных трудами достижено. Егда же сию богом данную нашему отечеству радость рассмотряя, обозрюся на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя, наследника, весьма на правление дел государственных непотребного (ибо бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял: ибо хотя не весьма крепкой природы, обаче и не весьма слабой); паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли, и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охочь был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона. Не хочу многих примеров писать, но точию равноверных нам греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены и, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескончаемую работу тиранам отдал? Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять; то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо во дни владения брата моего, не все ли паче прочего любили платье и лошадей, а ныне оружие? Хотя кому до обоих дела нет; и до чего охотник начальствуяй, до того и все, а от чего отвращается, от того все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидают, колми же паче сию зело тяжкую забаву (сиречь оружие) оставят! К тому же, не имея охоты, ни в чем обучаешься и так не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повелевать оными можеши и как доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не зная силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон: ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят вышепомянутого брата моего, который тебя несравненно болезненнее был и не мог ездить на досужих лошадях, но, имея великую к ним охоту, непрестанно смотрел и перед очми имел, чего для никогда бывало, ниже ныне есть такая здесь конюшня. Видишь, не все трудами великими, но охотою. Думаешь ли, что многие не ходят сами на войну, а дела правятся! Правда, хотя не ходят, но охоту имеют, как и умерший король французский, который не много на войне сам бывал, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал в войне, что его войну театром и школою света называли, и не точию к одной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем свое государство паче всех прославил. Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощию вышнего насаждение и уже некоторое и возвращенное оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сиречь все, что бог дал, бросил)! Еще ж и сие воспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо, сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранил, но и бивал, к тому ж сколько лет, почитай, не говорю с тобою; но ничто сие успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет. Однакож всего лучше, всего дороже! Безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от того следовать (истину Павел-святой пишет: како той может церковь божию управить, иже о доме своем не радит) не точию тебе, но и всему государству. Что все я, с горестию размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (богу извольшу) исполню, ибо за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный».
Письмо было написано до рождения внука, а теперь, на другой день после отдачи письма, царица родила и сына – царевича Петра. Алексей должен был помнить слова Куракина: «Покамест у мачехи сына нет, то к тебе добра; и, как у ней сын будет, не такова будет». Близкие люди рассказывали, что когда царевич Петр родился, то Алексей много дней был печален; но они позабыли или не знали о полученном письме от отца, что совпало с рождением брата; причина печали могла быть двойная. Что отвечать отцу? Просить прощения в том, что заслужил гнев, обещать исправление – потребует не слов, а дела, опять начнет мучить, посылать к войску и бог знает куда, и как ему угодить, и для чего угождать! У мачехи сын, теперь будет недобра; лучше отказаться от наследства и жить в покое, а там что бог даст. Но царевич решился на это не без совета с близкими людьми. Такими были старый учитель Никифор Вяземский, Александр Кикин. И Вяземский, и Кикин советовали отказаться от наследства; Кикин говорил: «Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали; я ведаю, что тебе не снести за слабостию своею; а напрасно ты не отъехал, да уж того взять негде». Вяземский говорил: «Волен бог да корона, лишь бы покой был». Решившись отвечать отцу в этом смысле, царевич поехал к графу Федору Матвеевичу Апраксину и к князю Василию Владимировичу Долгорукому с просьбою, чтоб в разговоре с Петром уговаривали его лишить старшего сына наследства и отпустить на житье в деревню, где бы мог жизнь кончить. Эта поездка и просьба показывают, что Алексей боялся чего-нибудь худшего; и Кикин опасался того же, говоря: «Лишь бы так сделали». Апраксин отвечал: «Если отец станет со мною говорить, я приговаривать готов». Князь Василий говорил то же, но прибавил: «Давай писем хоть тысячу, еще когда-то что будет! Старая пословица „улита едет, коли то будет“ – это не запись с неустойкою, как мы преж сего меж себя давывали».
Царевич через три дня подал отцу письмо: «Милостивейший государь батюшка! Сего октября, в 27 день 1715 года, по погребении жены моей, отданное мне от тебя, государя, вычел, на что иного донести не имею, только, буде изволишь, за мою непотребность меня наследия лишить короны российской, буди по воле вашей. О чем и я вас, государя, всенижайше прошу: понеже вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, также памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать), и всеми силами, умными и телесными (от различных болезней), ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай боже вам многолетное здравие!) российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава богу, брат у меня есть, которому дай боже здоровье) не претендую и впредь претендовать не буду, в чем бога-свидетеля полагаю на душу мою и ради истинного свидетельства сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу; себе же прошу до смерти пропитания. Сие все предав в ваше рассуждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей».
После отдачи письма приехал к царевичу князь Василий Владимирович Долгорукий и царским именем потребовал, чтоб Алексей показал ему отцовское письмо; по прочтении письма князь Василий сказал: «Я с отцом твоим говорил о тебе; чаю, тебя лишит наследства и письмом твоим, кажется, доволен. Я тебя у отца с плахи снял. Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет». Петр, по словам Долгорукого, был доволен письмом сына, и в то же время князь Василий хвалился, что снял Алексея с плахи. В действительности Петр был очень недоволен письмом сына. Царь своим письмом хотел решительно объясниться с сыном, высказать ему ясно, чего он от него хочет, показать, что его требования не заключают в себе ничего трудного, невозможного, хотел пригрозить отлучением от наследства, ждал раскаяния, объяснений со стороны сына, которые бы могли вести к новым объяснениям с его стороны, вести к улажению дела, и вместо того получает в коротких словах отказ от наследства. Надобно исполнить угрозу, лишить наследства – дело в высшей степени неприятное и трудное. Петр был очень раздражен и, как видно из слов Долгорукого, в сердцах делал сильные выходки против сына. «Я тебя у отца с плахи снял», – говорил князь Василий. Месяц не отвечал ничего Петр сыну, а через месяц опасно заболел. Как обыкновенно бывало, горе, раздражение приготавливали Петру болезненный припадок, а какая-нибудь неосторожность была поводом; так и настоящий болезненный припадок, вероятно, был приготовлен неудавшимся объяснением с сыном, а именинный пир у адмирала Апраксина – последнею каплею, переполнившею сосуд. Болезнь была так опасна, что министры и сенаторы ночевали в царских покоях. 2 декабря Петр приобщился св. тайн, после чего стал поправляться. Во время этой болезни Кикин говорил царевичу: «Отец твой не болен тяжко, и он исповедывается и причащается нарочно, являя людям, что он гораздо болен, а все притвор; а что причащается, у него закон на свою стать». Какой смысл этих странных слов? Зачем было Петру, по мнению Кикина, притворяться тяжело больным? Не думал ли Кикин, что Петр притворился тяжело больным с целью выведать расположение царевича, как он будет вести себя в такую важную минуту и выкажутся ли люди, расположенные к царевичу, как выскажется народ относительно престолонаследия?
В Рождество Христово Петр вышел в первый раз из дому в церковь; его нашли лучше, чем ожидали, но все же бледным, упалым. 19 января 1716 года Петр написал сыну другое письмо: «Последнее напоминание еще. Понеже за своею болезнию доселе не мог резолюции дать, ныне же на оное ответствую: письмо твое на первое письмо мое я вычел, в котором только о наследстве вспоминаешь и кладешь на волю мою то, что всегда и без того у меня. А для чего того не изъявил ответу, как в моем письме? ибо там о вольной негодности и неохоте к делу написано много более, нежели о слабости телесной, которую ты только одну воспоминаешь. Также, что я за то несколько лет недоволен тобою, то все тут пренебрежено и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Того ради рассуждаю, что не зело смотришь на отцово прощение, что подвигло меня сие остатнее писать; ибо когда ныне не боишься, то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву, тому верить невозможно для вышеписанного жестокосердия. К тому ж и Давидово слово: всяк человек ложь. Також хотя б и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело. К тому же чем воздаешь рождение отцу своему? Помогаешь ли в таких моих несносных печалях и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть, но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно; но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой, как с злодеем, поступлю. Петр».
Царевич опять советуется с Кикиным и Вяземским. Кикин, придумывая разные средства, как бы скрыть Алексея от гнева отцовского, уже и прежде останавливался на монастыре как на безопасном убежище до поры до времени, а когда придет это время, можно и расстричься. Это Кикин выражал так: «Ведь клобук не прибит к голове гвоздем, можно его и снять». И теперь он советует, что надобно исполнить отцовское требование. «Теперь так хорошо, – говорит он, – а впредь что будет – кто ведает?» Вяземский говорил: «Когда иной дороги нет, то идти в монастырь; да пошли по отца духовного и скажи ему, что ты принужден идти в монастырь, чтоб он ведал; он может сказать и архиерею рязанскому о сем, чтобы про тебя не думали, что ты за какую вину пострижен». Совет Вяземского был исполнен относительно духовника, петербургского протопопа Георгия; но Стефану Яворскому сообщено не было.