Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История России с древнейших времен. Том 13. От царствования Феодора Алексеевича до московской смуты 1682 года - Сергей Михайлович Соловьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Образом краля во все земли умножена:

Обычай бо есть в людях царю подражати,

Еже ему любезно – всем то возлюбляти.

Благо убо есть царству, егда благи нравы

Царствуяй восприемлет, ради всех исправы.

Полоцкий провозглашает о необходимости научного образования и в проповедях своих. Так, в слове на день Рождества Христова проповедник от лица патриархов, александрийского и антиохийского, именем божией премудрости, рожденной в Вифлееме, умоляет русских людей взыскать науку, потому что она свет умственных очей и правило всему житию человеческому. Обращаясь от лица патриархов к царю, он убеждает его основывать школы, умножать спудеов (студентов) своею милостию и вниманием, сыскать хороших учителей и всех почестями поощрять к трудолюбию.

Ревнитель просвещения, призванный в Москву для его распространения, Симеон Полоцкий в проповедях своих напал на старых учителей, священников, за их невежество: «Великим нерадением их и всеконечным небрежением о духовных детях, премногие несмысленные люди, как бессловесные овцы, от пути правого жития заблудились и в пропасть погибельной жизни уклонились… Многие невежды, не бывшие никогда и нигде учениками, смеют называться учителями… по правде это не учители, но мучители. Оттого умножилась в людях злоба, преуспело лукавство, волхвование, чародейство, разбой, воровство, убийства, пьянство и нелепые игрища, грабежи, хищения и тому подобное, наконец и восстание против власти. Виною всего этого преимущественно неуменье и нераденье духовных отцов: не учат и не наставляют детей своих духовных».

Одними обличениями в невежестве нельзя было вдруг сделать всех священников сведущими и искусными проповедниками, и потому в числе проповедей Полоцкого находим слово, написанное им для того, чтоб священники читали его проповеди своим прихожанам. Но любопытно взглянуть на деятельность одного достойного священника, который явился подражателем Полоцкого в отдаленном углу России. Именитый человек, Григорий Дмитриевич Строганов, «истинное всем российским вельможам и богачам ясное светило по благочестию», отличался в Пермской стране своею щедростию, гостеприимством и любовию к церковному благолепию. В своем отчинном городке Орле он построил церковь Похвалы Богородицы, завел при ней отличный хор певчих и стал искать отличного священника; ему сказали, что есть такой в Соликамске, и Строганов поспешил перезвать его к себе в Орел, принял с большою ласкою и почетом и стал уговаривать ко введению новизны, говорению проповедей. Священник, слыша, что в России (так в Пермском краю называли центральные московские области) по многим городам говорят устно поучения, согласился подражать проповедникам, но как это сделать? Взять проповеди Симеона Полоцкого – слог неудобен: простейшим людям «за высоту словес» тяжело слышать; взять переводы проповедей Златоуста – их не понимают не только слушающие, но и читающие, не только миряне, но и священники, прямо говорят, что писаны иностранным языком. Священник взял беседы Златоуста, но стал излагать их простейшим языком, иногда наизусть, иногда по тетради. Но эта попытка не прошла даром нововводителю: начали его бранить, смеяться над ним, не щадили укорительных слов, получали друг друга не слушать его проповедей, кричали: «Прежде здесь были священники добрые и честные да так не делали, жили попросту, и мы жили в изобилии; а этот с чего взял вводить новизны?» Неудовольствие происходило оттого, что прежние священники жили слишком подросту, не имея уважения к самим себе, к своему званию, не умели внушать прихожанам уважения к себе и потворствовали мирянам, которые привыкли смотреть на священника как «на последнейшего раба», привыкли распоряжаться церковным уставом, порядком службы, как им хотелось: священники не прекословили. Священники в восстании на орловского нововводителя приняли сторону недовольных мирян. Нововводитель не остался у них за это в долгу и громил их в проповедях своих. «Пастыри наши не о стаде Христове прилежат, но о злате и серебре, о рабах предходящих, о колесницах и конях, о зданиях и селах, о вина множестве, о риз украшении. Обретаются в роде моем такие слепые вожди, думают, что мудры, а на деле грубейшие невежды, говорят: что нам в книгах учительных? Достаточно Часослова и Псалтыря. Правду говоришь, достаточно, если кто знает силу в них написанного, но это знание далеко от тебя и от разума твоего. Безумец! Сидя за полными чашами в корчемнице, ты рассуждаешь, в корчемнице ты велеречив, а в церкви связан безгласием, пленен неразумием. Говорят, что довольно, если священник книгу читает пред народом в церкви, а устное учение укоряют и еретическим называют. Безумец! Кого к еретикам причисляешь? Патриархов, пророков, апостолов! Теперь святители и священники пьянства ради и человекоугодия, желая власти и виноград Христов презирая, высокую честь и достоинство свели в бесчестие, укоризну и посмеяние: сего ради не от царей и князей, но от худых людей, как от шелудивой овцы и от смрадного козла, пастырь бедный срамоту, хуление, злоречие, досаждение и биение, узы и смерть принимает. О прочем помолчу и слезами утолю, по какой причине явилось это дело лукавого демона». Проповедник собрал все свои беседы в одну книгу, которую назвал Статир.

Подле двух пришельцев в Москву, грека Паисия Лигарида и белорусца Симеона Полоцкого, громко провозглашавших необходимость науки, мы должны поставить третьего, серба Юрия Крижанича. В то время когда русское общество тронулось, сознавши необходимость нового пути, но сильно колебалось при этом, далеко не сознавая, как идти безопаснее и скорее по этому новому пути, является ученый серб, горячий славянский патриот, который смолоду удручен скорбию о печальной участи славянских народов и в русском царе видит единственного славянского государя, могущего подать руку помощи всем остальным соплеменным народам: «Тебе, пречегтной царь, выпал жребий промышлять обо всем народе славянском; ты, как отец, должен заботиться о собрании рассыпанных детей. Ты один, о царь, дан нам от бога, да пособишь задунайцам, ляхам и чехам: да познают свое притеснение от чужих, свой позор, и начнут промышлять о просвещении народа и сбрасывать с шеи немецкое ярмо. Задунайские славяне (болгары, сербы и хорваты) уже давно сгубили и государство свое, и всю силу, и язык, и весь разум: не разумеют, что такое честь народная, не думают о ней и сами себе никак не могут помочь; внешняя сила им надобна, чтоб поставить их опять на ноги и включить в число народов. Если ты, царь, не можешь в настоящее трудное время пособить им, государство их привести в прежнее состояние и устроить, то по крайней мере можешь язык славянский в книгах исправить и пригодными разумными книгами этим людям умные очи открыть, да начнут познавать честь народную и думать о своем восстановлении. Чехи, а недавно и ляхи впали в одинаковое с задунайцами окаянство. Ибо хотя ляхи и хвастают обманчивою тению государства и своим своевольством, однако дело известное, что сами они не могут избавиться от своих бед и позора. Помочь им и дать им народное просвещение ты, царь, можешь легко». Крижанич, по его словам, пришел в Россию, чтоб совершить три работы: во-первых, поднять славянский язык, написавши для него грамматику и лексикон, чтоб могли мы правильно говорить и писать, чтоб было у нас обилие речений, сколько нужно для выражения человеческих мыслей при общих народных делах. Во-вторых, написать историю славян, в которой опровергнуть немецкие лжи и клеветы. В-третьих, обнаружить хитрости и обольщения, которыми чужие народы обманывают нас, славян. Крижанич исполнил первое (относительно грамматики) и последнее намерение. Нас, разумеется, должны занять его «Политичные думы», обширное сочинение, в котором он начертывает печальную картину состояния России, требует важных преобразований, требует науки и вместе с тем старается возбудить самую сильную недоверчивость, ненависть к людям, от которых можно было заимствовать науку, средства к выводу России из ее печального состояния, к иностранцам, к немцам, как прирожденным врагам славян. Понятно, что по этому самому преобразовательный план Крижанича в основной мысли своей был неудобоисполним – общая участь планов, проектов, конституций, составляемых теоретиками в кабинетах, без соображения с историческими законами жизни народов. Несмотря на то, сочинение Крижанича для нас очень важно: оно дополняет и подтверждает наши сведения о России перед эпохою преобразования и во многих случаях объясняет нам те пути, по которым действительно пошла преобразовательная деятельность. Книга Крижанича была наверху у великого государя, следовательно, есть основание предполагать, что она не оставалась без влияния.

Если книга Крижанича имела влияние, то прежде всего должна была в читавших ее окончательно уничтожить китаизм, высокое мнение о самих себе и презрение к другим народам, прояснить сознание о собственных недостатках, о преимуществах других народов и этим самым подвинуть к переменам, которые, естественно, должны были прежде всего высказаться в подражании. «Главный вред для общего блага проистекает от незнания самого себя, когда люди сами себя, свои обычаи излишне любят, когда считают себя сильными, богатыми, мудрыми, не будучи на самом деле таковыми». Русских людей тяготила страшная бедность: Крижанич указывает на богатейшие западные государства, указывает и на то, почему они так богаты: Англия и Нидерланды потому богаты, что там разумы у народа хитры, морские пристанища и торги отличные, цветет всякое ремесло, земледелие и обширная морская торговля; еще славнее и счастливее бывает государство, когда в нем при этом и законы хороши, как, например, во Франции. А Россия? При всей своей неизмеримой широте и длине она со всех сторон заперта для торговли; мало в ней торговых городов, нет дорогих произведений; умы народа тупы и косны, нет никакого уменья ни в торговле, ни в земледелии, ни в домашнем хозяйстве; русские, поляки и все славяне не умеют вести дальнюю торговлю ни сухим путем, ни по морю; купцы русские не учатся даже арифметике, оттого иностранным купцам ничего не стоит их обмануть. Русский человек сам ничего не выдумает, если ему не укажут; книг у него никаких нет ни о земледелии, ни о других промыслах; он ленив, не промышлен, сам себе не хочет добра сделать, если силою не будет принужден; язык его беден, беднее всех главных европейских языков, потому неудивительно, что и разумы наши тупы и косны: чего не можем словом сказать, того не можем и думою замыслить; истории русский человек не знает, никаких политических разговоров вести не может, и потому иностранцы (ч о презирают. В покрое платья высказывается разум народа: русское платье некрасиво и неудобно, за него иностранцы зовут нас варварами, особенно нерасчесанные волосы и борода, остриженная голова делают нас мерзкими, смешными, какими-то лесовиками. Едим мы нечисто, деньги прячем в рот; мужик держит полную братину и пальцы в ней окунуты, так и гостю подает; квас продается погано, посуда не моется. Датский король сказал о наших послах: «Если эти люди еще ко мне придут, то должен буду построить им свиной хлев: потому что, где они постоят, там полгода никто не может жить от смрада». Неуменье изъясняться, лень, пьянство и расточительность – главные наши природные свойства; от расточительности происходит жестокость относительно подчиненных. У нас нет природной бодрости, благородной гордости, одушевления, не умеем держать себя с достоинством. Турки и татары, хотя и побегут, не дадут себя даром убить, но обороняются до последнего издыхания. А наши ратные люди когда побегут, то уже не оборотятся, но дают себя сечь, как мертвые. Великое наше народное несчастие – это неумеренность во власти; не умеют наши люди ни в чем меры держать, не могут средним путем ходить, но все по окраинам и пропастям блуждают. То у нас правительство вконец распущено, господствует своеволие, безнарядье, то уже чересчур твердо, строго и свирепо. Во всем свете нет такого безнарядного и распутного государства, как Польское, и нет такого крутого правительства, как в России. Расплодились в русском народе премерзкие нравы, так что пред другими народами русские являются обманчивыми, неверными, склонными к воровству, убийству, неучтивыми в беседе, нечистоплотными. А отчего все это происходит? Оттого, что всякое место наполнено кабаками, заставами, откупщиками, целовальниками, выемщиками, тайными доносчиками: люди отовсюду и везде связаны, ничего не могут свободно делать, трудом рук своих не могут свободно пользоваться. Все должны делать и торговать тайком, в молчанку, со страхом и трепетом, укрываться от такой огромной толпы правителей или палачей. А сами эти целовальники и притеснители народа, не получая достаточного жалованья, не могут как должно исполнять своих обязанностей, нужда заставляет их искать корысти и брать подарки от воров. Таким образом, люди, привыкши все делать тайком, как воры, со страхом, с обманом, забывают всякую честь, становятся трусливы на войне, делаются склонны ко всякой нелюдскости, нескромности и нечистоте; не умеют они ценить чести, не умеют делать различия между людьми. Первый вопрос, с которым обращаются к незнакомому человеку: «Есть ли у тебя жена?» Второй: «Сколько получаешь царского жалованья? Сколько у тебя имения?» Не стыдятся купаться перед всем народом. Если они в ком-нибудь нуждаются, то не знают меры унижению. Италиянцы, испанцы, турки бережливы и трезвы; немцы бережливы, но большие пьяницы; все славяне расточительны и любят попировать; однако ни у немцев, ни у остальных славян, нигде на свете, кроме одной русской державы, не видно такого гнусного пьянства: по улицам в грязи валяются мужчины и женщины, миряне и духовные, и многие от пьянства умирают. У турок нам должно учиться трезвости, стыдливости и правосудию. Эти неверные не менее нас грешат противуестественным грехом; но они соблюдают стыдливость: никто у них не промолвится об этом грехе, не станет им хвастаться, ни упрекать другого. Если кто проговорится, то не останется без наказания. а у западных народов сожигают таких преступников. В России же этот гнусный грех считают шуткою. Публично, в шутливых раз говорах, один хвастает грехом, иной упрекает другого, третий приглашает к греху, недостает только, чтоб при всем народе совершали преступление. Необходимо в этом государстве употребить какие-нибудь средства, чтоб поднять стыдливость против содомии, общественную трезвость против гнусного пьянства, правосудие против чиновников, о которых говорит Исаия: «Начальники твои – сообщники воров».

Такую-то печальную картину народного банкротства в экономическом и нравственном отношении начертывает нам славянский патриот, которого нельзя заподозрить в равнодушии или злорадстве относительно язв древней России, как можно заподозрить какого-нибудь немецкого путешественника; читая описание этих язв у нашего серба, чувствуешь, как сердце автора обливалось кровию при исполнении печального долга обличения. Он писал не для того только, чтоб обличать: при обличении он предлагает средства к исправлению зла.

Первое, главное средство – это наука, окружение себя мертвыми советниками, книгами, ибо между живыми людьми мало добрых советников: «Книги не увлекаются ни алчностию, ни враждою, ни любовию, книги не ласкательствуют, не боятся поведать истины. Всяким другим людям хорошо учиться мудрости из практического опыта, не полезно это одним верховным владетелям: частный человек учится ошибками, но ошибки государей влекут за собою неисправимые бедствия народные. Итак, государям необходимо учиться мудрости от добрых учителей, книг и советников, а не из опыта. Да не скажет кто-либо, что нам, славянам, путь к знанию закрыт решением небес, как будто бы мы не могли и не должны были усвоивать себе науки: и остальные народы не в один день и год, но мало-помалу учились от других; так и мы можем научиться, если захотим и постараемся. И теперь именно время учиться, потому что бог возвысил на Руси государство славянское, какого прежде никогда не бывало в нашем племени, а известно, что у народов науки начинают цвести в период наибольшей силы политической. Скажут: между мудрыми рождаются ереси, и потому не надобно учиться мудрости. Отвечаю: ереси начинаются и между неучеными людьми. Магомет был не мудрец, крайнюю глупость написал в своих книгах, а между тем наплодил ересь самую распространенную на свете. А на Руси ересь встала разве не от глупых, некнижных мужиков? Мудростию ереси искореняются, вследствие невежества пребывают вовеки. От огня, воды, железа умирают многие люди, но без них и жить нельзя; точно так же и мудрость потребна людям».

Но Крижанич не довольствуется распространением просвещения как единственным средством излечения язв России. Он предлагает и другие средства, и в них указывает тот путь, каким действительно пошло преобразование. «В России полное самодержавие, – говорит он, – повелением царским можно все исправить и завести все полезное. Таким образом, преобразование должно идти сверху, от самодержавной власти: русские сами себе не захотят добра сделать, если не будут принуждены к тому силою». Как же самодержавный государь начнет преобразования? Для поднятия торговли он должен запретить иметь лавку с товарами тому купцу который не знает грамоте и цифири. Торговые люди должны иметь своих выборных старост и лавников и судиться между собою в не которых наименьших делах; должно быть им облегчено средство бить челом великому государю и защищаться от воеводских притеснений. Для введения и процветания ремесел нужен особый приказ, который бы их ведал исключительно; нужно перевести на русский язык сочинения о ремеслах, перевести книги о земледелии; нужно вызвать отличных ремесленников из-за границы с правом свободного возвращения домой, но не прежде, как выучат русских молодых людей своему ремеслу; нужно ввести цеховое устройство. Надобно промышлять, чтоб из чужих стран привозился в Россию сырой материал и чтоб здешние ремесленники обрабатывали его, и заповедать накрепко, под страхом казни, вывозить за границу сырье. Царь должен взять в свои руки всю заграничную торговлю: только таким способом можно будет знать смету товарам, чтобы не вывозить слишком много наших товаров, в которых нет избытка, и не привозить чужих ненужных. Русь редко населена и не так людна, как бы могла быть, по следующим причинам: 1) крымцы пустошат землю беспрестанными наездами: на всех военных кораблях турецких не видно почти никаких других гребцов, кроме русских людей; по всем городам и местечкам Турецкой империи такое множество русских пленных, что турки обыкновенно спрашивают у наших: остались ли еще на Руси какие-нибудь люди? 2) Немцы своими промыслами земли убожат, хлеб вывозят, торговлею всею завладели, в военной службе высшие места взяли Третья причина малолюдства – жестокое правление. Четвертая причина – недостаток камня, из которого бы можно было строить прочные здания. Пятая – выселение людей в Сибирь и на украйну. Для увеличения народонаселения правительство должно способствовать увеличению числа браков, должно определить, сколько священник должен брать за венчание, чтоб бедным людям было не убыточно; правительство должно озаботиться, чтоб по городам и селам для новобрачных были готовые дворы, чтоб бедность, неимение где жить не останавливали браков, должно запретить бедным людям истрачиваться на свадебные пиры; девицам из черни запретить носить богатое платье и украшения. Автор щедр на сильные выходки против русского платья и бороды, упрекать русских, что они в одежде своей лучше хотят подражать азиятским варварам, чем образованным европейцам.

Такова преобразовательная программа ученого серба. Всякому легко может показаться, что Петр Великий в своей преобразовательной деятельности находился под влиянием этой программы. Мы далеки от мысли предполагать здесь непосредственное влияние; но сравнение программы Крижанича с деятельностью Петра очень важно: оно ясно показывает, что пути преобразования, избранные Петром, не были следствием его личного произвола, его личных взглядов, а были следствием общих взглядов тогдашних лучших людей, тогдашних авторитетов.

Но понятно, что в одном программа Крижанича никак не могла быть выполнена: на деле русские люди в эпоху преобразования никак не могли разрешить того противоречия, которое в теории, по-видимому, разрешалось; мы видели, что Крижанич старался внушить русским людям сознание своих недостатков, указывал, как западные европейцы далеко опередили их, требовал, чтоб русские люди учились у них, учились не только наукам, но и нравственности, переводили их книги, вызывали их ремесленников и в то же самое время отвращались от них, как от самых злых врагов. Автор видел противоречие и, чтоб выпутаться из него, потребовал от русских людей уменья положить границы между подражанием и подчинением влиянию того, кому подражаем, потребовал уменья при заимствовании цивилизации у иностранцев отличать добро от зла, т. е. потребовал, чтоб русские люди перескочили вдруг несколько веков, от низшей степени образованности к самой высшей, из детства к полной возмужалости; но народы скачут таким образом только под перьями теоретиков, не хотящих знать истории, действительности. По мысли Крижанича, иностранным купцам никак не должно позволять иметь в России дома, лавки, склады, погреба, никак не должно пускать к себе иностранных купеческих агентов, консулов, резидентов: «Наш славянский народ весь подвержен такому окаянству: везде на плечах у нас сидят немцы, жиды, шотландцы, цыгане, армяне и греки, которые кровь из нас высасывают. Презрению, с каким обращаются с нами иностранцы, укорам, которыми они нас осыпают, первая причина есть наше незнание и наше нерадение о науках, а вторая причина есть наше чужебесие, или глупость, вследствие которой иностранцы над нами господствуют, обманывают нас всячески и делают из нас все, что хотят, потому и зовут нас варварами». Не постигая исторического закона, по которому народ менее образованный необходимо подвергается влиянию и даже господству народа более образованного, Крижанич смешал следствие с причиною и опозорил славян, приписав им как врожденный недостаток это чужебесие, которое было только необходимым следствием первой и единственной причины – незнания. Требуя недопущения купцов иностранных во внутренние области, Крижанич требует, чтоб не принимать в службу ни одного иностранца, ни одному не давать права гражданства, потому что немцы, принятые в службу, могут причинять только одно зло: немец был и Басманов, любимец Расстриги, немец был и Шеин, погубивший русское войско под Смоленском!

Но Крижанич вооружается не против одних немцев: одинаково сильно, если еще не сильнее, вооружается он и против греков. Ложность положения, в каком нашелся наш ученый серб в Москве, заключалась в том, что, будучи единоплеменником, своим, славянином, он в то же время был чужой, был латинец, католический священник. До Крижанича в России сознали необходимость учиться у иностранцев, но главное затруднение, главное возражение здесь состояло в том, что эти иностранные учителя – иностранцы, неправославные. Чтоб избежать опасности для веры, обратились за наукою к своим – не в смысле единоплеменности, но в смысле единоверия, обратились к малороссиянам и грекам. И вот в то время, когда авторитет греков был наивысшим, когда хотели учиться, но вместе с этим и прежде всего хотели сохранить чистоту греческой веры, является в Москву ученый славянин, предлагает свои учительские услуги, но не может удовлетворить главному условию, при котором мог быть допущен учитель, – быть православной, греческой веры; Крижанич не мог скрыть, что он латинец и даже латинский поп. Ученый серб пришел не вовремя: незваного учителя сослали в Сибирь. Разумеется, можно предположить, что злые выходки Крижанича против греков могли быть следствием его несчастия, которое, как видно, он приписывал грекам; но еще с большим основанием можно предположить и то, что латинский поп, когда еще находился в Москве, не мог удержаться от выходок против греков, как схизматиков, не мог удержаться и от других выходок, которые сильно должны были оскорбить тогдашних русских людей.

Крижанич противополагает греков немцам в том отношении. что эти прирожденные враги славян влекут их к противоположным крайностям. «Немцы приносят нам ядовитые новизны – греки, безрассудно осуждая всякую новизну, предлагают свои глупости под важным именем древности. Немцы сеют ереси – греки хотя научили нас истинной вере, однако приплели к ней схизму. Немцы преподают нам и добрые и вместе дьявольские науки – греки восхваляют невежество и всякую науку считают еретическою. Немцы думают получить спасение одною проповедию – греки пренебрегают проповедию и считают полезнейшим молчание. Немцы кричат, что не позволяется никого судить, – греки, наоборот, утверждают, что надобно осуждать людей не выслушав их» (здесь можно видеть намек на судьбу самого автора). Подробно исчисляет Крижанич случаи злоупотреблений, какие позволяли себе греческие духовные, приходившие за милостынею в Россию и не разбиравшие иногда средств для увеличения этой милостыни; между прочим, Крижанич рассказывает любопытный случай, бывший с ним самим: «Некто Софроний, называвший себя митрополитом Филиппополя и Драмы, а в народе известный под именем Македонского, принуждал меня сочинить ему подложные грамоты от имени патриарха Иоанникия, как будто бы он был отправлен им по общим нуждам церковным. Когда я не соглашался на это, то он вместе с другим каким-то митрополитом хотели меня высечь, но я вырвался и убежал к городскому писарю. Но признаюсь, что после я сочинил ему грамоты, опасаясь за свою жизнь».

В России знали о подобных злоупотреблениях и принимали против них средства, с большими предосторожностями допуская собирателей милостыни; но в России знали также очень хорошо, что самые видные из греков, являвшихся в Москве, вовсе не были проповедниками невежества, считавшими полезнее молчать, чем проповедовать. Как уже было замечено, Крижанич в своей католической ревности задел не одних греков, задел и русских, вооружаясь против тех священных для народа сочинений, в которых были неблагосклонные отзывы о католицизме, например против жития св. Сергия, или выставляя, что русские грешнее поляков и потому терпят от них поражения. Наконец, Крижанич позволяет себе прямо вооружаться против православия, «разрушающего в церкви монархию, установленную Христом как лучшее правление, и вводящего в церковь многих вселенских первосвященников».

Ученый серб приехал в Россию проповедником просвещения, которое должно было открыть умные очи всем славянам; но Россия, стремившаяся к просвещению, прежде всего хотела остаться православною. Ученый серб, хотевший посредством просвещения открыть умные очи своим соплеменникам, не мог этого сделать относительно самого себя, не мог уразуметь противоречия, какое носил в собственном нравственном существе, будучи славянским патриотом и католиком.

Сосланный в Сибирь за неправославие, Крижанич написал там сочинение, драгоценное по изображенному в нем состоянию Московского государства, объяснявшему так хорошо необходимость приближающегося переворота. В то же самое время московский подьячий бежит за границу и там начертывает столь же важное для нас изображение Московского государства; то был известный Котошихин (Кошихин). Оба эти явления одинаково служат знамениями времени.

Но в то время когда в Москве с разных сторон раздавались все громче и громче крики о необходимости перемен, о необходимости заимствования науки, искусства и ремесла у других образованнейших народов, не оставались в молчании люди, которые уперлись против новшеств, уперлись против движения народа на новый путь и в этом движении видели движение к царству антихристову, – не молчали раскольники. Они пропели и свою историческую песню про осаду Соловецкого монастыря, как царь Алексей Михайлович говорил воеводе своему Салтыкову: «Ты ступай-ко ко морю ко синему, ко тому острову ко большому, ко тому к монастырю ко честному к Соловецкому; ты порушь веру старую, правую, постановь веру новую, неправую». Но из памятников раскольнической литературы, о которых еще не было упомянуто прежде, для нас особенно важен один – это похождения знаменитого протопопа Аввакума, описанные им самим. Важность памятника заключается в том, что он лучше других памятников переносит нас в Россию XVII века, от которой мы отошли так далеко и явления которой мы с таким трудом понимаем, придавая историческим лицам XVII века черты нашего времени, наши воззрения и стремления. Мы имели возможность узнать, что такое был сильный человек в древней России, как силы богатыря мало сдерживались, как они не были устроены и направлены воспитанием, образованием, ибо плеть и палка одни не могут содействовать этому устроению и направлению, как богатырь вырывался из отцовского дома, из-под отцовской плети и палки размять плечо богатырское, и что могло тут сдержать его? Сама мать должна была заходить сзади, чтоб унять расходившуюся силу. Подробности жизни Никона много уясняют нам явления этих богатырей среди общества, не выработавшего нравственных сдержек для хаотических богатырских сил. До тех пор, пока мы не перенесемся в XVII век и не взглянем на Никона как на богатыря в патриаршеской митре и саккосе, до тех пор это явление останется для нас загадочным, и Никон не перестанет изумлять нас своею силою… и бессилием. В соответствие богатырю-патриарху XVII век выставляет нам богатыря-протопопа, вследствие несдержанной силы ставшего заклятым врагом Никона и расколоучителем. Аввакум в драгоценном Житии своем является не один, но окруженный целою дружиною подобных ему богатырей, которые расходились в защиту двуперстного сложения и двойной аллилуия и не могли найти себе удержу; тут же близко знакомимся с особого рода богатырями – юродивыми, которым так же грузно от силушки, как от тяжелого бремени, и которые освобождаются от этого бремени тем, что ходят в лютые морозы босиком в одной рубашке: толпа, видя проявление такой силы, вполне верит и подвигам Ильи Муромца и Добрыни Никитича, как рассказываются они в сказке и поются в песне. В Житии Аввакума встречаем мы и старых своих знакомых воевод, таких охотников давать чувствовать свою силу, встречаем и сибирских воевод, этих русских Кортесов и Пизарро, которые ходят на прииски новых землиц и которые совершенно разнуздались в далекой стране среди диких зверей и диких людей. Наконец, встречаемся и с дикою силой толпы, которая так легко выражается в насилии.

«Рождение мое, – говорит Аввакум, – в нижегородских пределах (там же, где и Никоново), за Кудмою рекою, в селе Григорове. Отец мой (священник) прилежаше пития хмельного, мати же моя постница и молитвенница бысть, всегда учаше мя страху божию». Живая, впечатлительная натура Аввакума высказалась рано; в детстве увидал он у соседа мертвую скотину; это так его поразило, что ночью он не мог спать, встал и начал молиться, «поминая смерть, яко и мне умереть». Беда в детстве, изгнание от родственников после смерти отца развили силы молодого богатыря. 21 года Аввакум поставлен был в дьяконы, чрез два года – во священники. Сила не замедлила обнаружиться: Аввакум начал отличаться деятельностию, усердием в исполнении своих обязанностей; это привлекло к нему много духовных детей; но эта же сила повлекла его к столкновению с другими силами: Аввакум начал ссориться с начальными людьми, а известно, что такое были начальные люди в XVII веке: один, рассердившись на Аввакума за ходатайство о девице, отнятой им у матери, пришел в церковь с толпою и задавил священника до полусмерти. В другой раз тот же начальный человек бил Аввакума в церкви, волочил за ноги по земле в ризах. Другой начальный человек, рассердившись, прибежал в дом к Аввакуму, бил его и зубами отгрыз пальцы у руки; потом настиг Аввакума на дороге в церковь, стрелял в него из двух пищалей, но, к счастию, обе осеклись. Кончил этот начальник тем, что отнял у Аввакума двор, всего ограбил и даже не дал хлеба на дорогу. В это самое время у Аввакума родился ребенок, отец взял клюку, мать – некрещеного младенца, и побрели в Москву. Здесь Аввакум сблизился с самыми видными лицами из белого духовенства – духовником Стефаном Вонифатьевым и протопопом Иваном Нероновым; они заметили в Аввакуме сильного человека и объявили о нем государю, который так любил, так искал сильных людей между духовенством. Вонифатьев и Неронов отправили Аввакума опять на старое место; здесь он нашел и стены старых хором своих разоренными, обзавелся снова, но не мог долго нажить в покое. «Пришли в село мое плясовые медведи с бубнами и с домрами, и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и хари и бубны изломал на поле един у многих и, медведей двух великих отняв, одного ушиб и паки ожил, а другого отпустил в поле». На беду, в это время плыл Волгою в Казань на воеводство Василий Петрович Шереметев; ему пожаловались на ревнителя; боярин призвал Аввакума к себе на судно и много бранил; но этим беда не кончилась: с Шереметевым ехал сын его Матвей; у Шереметевых была сильная склонность к иноземщине, и Матвей брил бороду; когда старый Шереметев, разбранивши Аввакума за медведей, велел, однако, ему благословить сына своего, то ревнитель, увидав блудоносный образ, объявил, что ни за что не благословит, и начал порицать от писания; боярин сильно рассердился и велел бросить обличителя в Волгу; грозный приказ, впрочем, не был исполнен: Аввакум отделался тем, что его, много томя, протолкали.

Аввакум не мог ужиться в селе; его выгнали в другой раз; в другой раз сволокся он к Москве, и государь велел его поставить в протопопы в Юрьевец Поволжский. Но здесь Аввакум столкнулся не с воеводою, а с другою силою, с миром. В 8 недель новый протопоп успел вооружить против себя духовенство и мирских людей, мужчин и женщин. Огромная толпа собралась к патриаршему приказу, где сидел Аввакум за духовными делами, протопопа вытащили из приказа, среди улицы били батогами и топтали, прибили до полусмерти и бросили под избной угол. Воевода прибежал с пушкарями на выручку, схватил Аввакума, посадил на лошадь, привез домой и около дома расставил пушкарей. Предосторожность была далеко не лишняя: толпа приступила к Протопопову дому, особенно кричат попы и бабы: «Убить вора, б… сына, да и тело собакам в ров кинем». Аввакум ночью, покинув жену и детей, ушел по Волге сам-третей; прибежал в Кострому, а здесь та же история: костромичи выгнали своего протопопа Даниила. Для объяснения этих явлений вспомним, что в описываемое время Вонифатьев, Неронов, Аввакум, Даниил были передовыми людьми, нововводителями и своими нововведениями возбуждали против себя сильное негодование.

В Москве духовник и сам царь встретили Аввакума упреком, зачем покинул соборную церковь. Однако его не возвратили в Юрьев, оставили в Москве, где вместе с другими передовыми людьми поручили исправление книг. Мы знаем, чем кончилось дело, как Аввакум с товарищами из передовых людей стали главами старообрядства, а Аввакум всею своею силою зашумел против новшеств. Тут он столкнулся с Никоном. Пусть он сам расскажет следствия этого столкновения: «Меня взяли от всенощного со стрельцами, на патриархове дворе на цепь посадили ночью. Егда же рассветало в день недельный, посадили меня на телегу и растянули руки и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря и тут на цепи кинули в темную палатку, ушла в землю, и сидел три дня, не ел, не пил во тьме сидя, кланяясь на цепи, не знаю на восток, не знаю на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. Наутро архимандрит с братьею пришли и вывели меня; журят мне, что патриарху не покорился, а я от писания его браню да лаю. В то время после меня взяли Логина, протопопа муромского. В соборной церкви при царе остриг (его Никон) в обедню. Остригши, содрали с него однорядку и кафтан. Логин же ражжегся ревностию божественного огня, Никона порицая, и через порог в алтарь в глаза Никону плевал; распоясався, схватя с себя рубашку, в алтарь в глаза Никону бросил; и чудно: растопорясь, рубашка и покрыла на престоле дискос, будто воздух. И меня привезли к соборной церкви стричь. Государь с места сошел и, приступя к патриарху, упросил не стричь. Послали меня в Сибирь с женою и детьми». Аввакума вообще очень щадили в сравнении с другими расколоучителями и после, как увидим, сильно ухаживали за ним, уговаривая отстать от раскола или по крайней мере не кричать за него. Причиною было то, что Аввакум имел славу отлично благочестивой жизни, и понятно, как благочестивейшему Алексею Михайловичу было тяжело преследовать такого человека.

В Тобольске Аввакума приняли хорошо: архиепископ дал ему место при одной церкви, воевода князь Хилков принимал ревнителя с уважением. Но в отсутствии архиепископа произошел случай, в котором богатырь показал свою силу и опять возбудил против себя другую силу. Архиепископский дьяк Струна, которому без владыки была своя воля, захотел мучить напрасно дьякона той церкви, где Аввакум был священником. Дьякон ушел от него в церковь под покровительство священника, но Струна не хотел отстать от дьякона: во время вечерни с толпою человек в 20 вскочил он в церковь и схватил дьякона на клиросе за бороду. Аввакум покинул вечерню, прибежал на помощь к дьякону, вместе с ним схватил Струну, посадил его на полу среди церкви и «за церковный мятеж постегал его ремнем нарочито таки»; товарищи Струны разбежались, и дьяк под ремнем протопопа принес покаяние. Но этим дело не кончилось: родственники Струны, попы и чернецы, подняли весь город на Аввакума; в полночь подвезли сани к его двору, ломились в избу, хотели схватить протопопа и свезти в воду. «Мучился я с месяц от них, бегаючи втай, – говорит Аввакум, – иное в церкви ночую, иное к воеводе уйду, иное в тюрьму просился – ино не пустят».

Ревность по старых книгах начала было утихать в Аввакуме в Тобольске: «Был я у заутрени в соборной церкви, шаловал с ними в церкви той при воеводах да с приезду смотрел у них просфиромисания дважды или трижды, в алтаре у жертвенника стоя, а сам им ругался; а как привык ходить, так и ругаться не стал, что жалом духом антихристовым и ужалило было». На беду, кто-то во сне сказал Аввакуму: «Блюдися от мене, да не полма расстесан будеши». Аввакум подумал, что это сам Христос грозится наказать его за уступку антихристову духу; он не пошел к обедне, но пошел обедать к воеводе, князю Хилкову, и рассказал ему сон; боярин расплакался. Аввакум, разумеется, спешил загладить грех своей слабости. Вследствие этого пришел указ – везти его из Тобольска на Лену; на дороге, в Енисейске, другой указ – везти в Даурию и отдать в полк Афанасью Пашкову, искавшему новых землиц и приводившему инородцев под высокую руку великого государя. Пашков не был похож на Хилкова: «На Долгом пороге стал меня из дощеника выбивать; для-де тебя дощеник худо идет; еретик-де ты; поди-де по горам, а с козаками не ходи. О горе стало! Горы вы соки, дебри непроходимые, утес каменный, яко стена стоит, и поглядеть заломя голову; в горах тех обретаются змии великие; в них же витают гуси и утицы – перье красное, вороны черные и галки серые; в тех же горах орлы и соколы; и кречеты, и курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие, многое множество, птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие: дикие козы, и олени, и зубры, и лоси, и кабаны, волки, бараны дикие во очию нашу, а взять нельзя. На те горы выбивал меня Пашков со зверьми и птицами витати, и аз ему малое писаньице написал, сице начало: „Человече! Убойся бога, его же трепещут небесные силы, един ты презираешь и неудобство показуешь“. Там многонько писано; и послал к нему. А и бегут человек с 50; взяли мой дощеник и помчали к нему. Привели дощеник; взяли меня палачи, привели пред него. Он с шпагою стоит и дрожит, рыкнул, яко дикий зверь, и меня по щеке, тоже по другой и паки в голову и сбил меня с ног и, чепь ухватя, лежачего по спине ударил трижды и, разболокши, по той же спине 72 удара кнутом». Нашелся заступник, сын Пашкова Еремей, стал уговаривать отца не грешить, не бить протопопа. Еремей поступил неосторожно, зашел к отцу с увещаниями спереди, а не сзади: старик расходился и погнался за сыном со шпагою, тот едва успел убежать. После этого и с Пашковым случилась беда: дощаник его попал на мель; Еремей воспользовался случаем и начал говорить отцу: «Батюшка! За грех наказывает бог, напрасно протопопа кнутом избил; пора покаяться, государь!» Старик рыкнул на Еремея, как зверь; тот увидал беду, отошел к сосне, сложил руки и говорит: господи помилуй! Старик схватил пищаль, приложился в сына, спустил курок – осеклось; в другой раз – осеклось; в третий – осеклось. Старик в ярости бросил пищаль на землю. Малый взял ее, спустил на сторону – выстрелил. Старик сел на стул, подперся шпагою, задумался, начал плакать и говорить: «Согрешил, окаянный; пролил кровь неповинную, напрасно протопопа бил, за то меня наказывает бог». В это время дощаник сдвинулся с камня; Пашков подозвал к себе сына и сказал ему: «Прости, Еремей, правду ты говоришь!» Тот отвечал с поклоном: «Бог тебя, государь, простит; я пред богом и пред тобою виноват». «Гораздо Еремей разумен и добр человек, – заключает Аввакум, – уж у него и своя седа борода, а гораздо почитает отца и боится его». Привезли после этого протопопа в Братский острог и в тюрьму кинули, соломки дали: «Что собачка на соломке лежу; коли накормят, коли нет; мышей много было, я их скуфьею бил, – и батожка не дадут дурачки. Хотел на Пашкова кричать: прости; но воля божия возбранила, велено терпеть. Перевел меня в теплую избу. На весну паки поехали вперед. Ох времени тому! У меня два сына маленьких умерли в нуждах тех; и с прочими скитающеся по горам и острому камению, наги и босы, травою и кореньем перебивающеся, кое-как мучилися. Мне под робят и под рухлядишко дали две клячки, а сам и протопопица брели пешие, убвающися о лед. Страна варварская, иноземцы не мирные; отстать от людей не смеем и за лошадьми идти не поспеем. Протопопица бедная бредет, бредет да и повалится; скользко гораздо; в иную пору бредучи, повалилась, а иной томный же человек на нее набрел, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: „Матушка государыня! Прости!“ А протопопица: „Что ты, батько, меня задавил!“ Я пришел. На меня бедная пеняет, говоря: „Долго ли мука сея, протопоп, будет?“ И я говорю: „Марковна! До самой смерти“. Она, вздохня, отвечала: „Добро, Петрович, ино еще побредем“».

Пришел черед и протопопу упасть духом и получить помощь от протопопицы. «Десять лет, – говорит Аввакум, – Пашков меня мучил или я его, не знаю, бог разберет». Наконец пришла грамота – велено Аввакуму ехать на Русь. Протопоп отправился, приплыл в русские города и «уразумел о церкви, яко ничто же успевает, но паче молва бывает. Опечалясь, сидя, рассуждаю: что сотворю? Проповедую ли слово божие или скрыюся? Жена и дети связали меня. И видя меня печальна, протопопица моя приступи ко мне со опрятством и рече ми: „Что, господине, опечалился еси?“ Аз же подробну известих: „Жена! Что сотворю? Зима еретическая на дворе, говорить мне или молчать? Связали вы меня!“ Она же мне говорит: „Господи помилуй! Что ты, Петрович, говоришь! Поди, поди в церковь, Петрович! Обличай блудню еретическую!“ Аввакум рассказывает еще одну любопытную семейную сцену: „У меня был в Москве бешеный, Филиппом звали, в избе в углу прикован был к стене, понеже в ем бес был суров и жесток: гораздо бился и дрался, и не могли с ним домочадцы ладить. Егда же аз грешный с крестом и с водою прииду, повинен бывает и, яко мертв, падает пред крестом Христовым. По некоем времени пришел я от Федора Ртищева зело печален, понеже в дому у него с еретиками шумел много о вере и о законе; а в моем дому в то время учинилось нестройство: протопопица моя со вдовою домочадицею Фотиниею между собою побранились. И я, пришед, бил их обеих и оскорбил. Та же бес вздивьял в Филиппе: и начал чепь ломать, бесясь, и кричать не удобно, на всех домашних нападе ужас. Аз без исправления приступил к нему, хотел его укротити, но не бысть по-прежнему: ухватил меня и учал бить и драть. Потом бросил меня от себя и сам говорит: Не боюсь я тебя. Мне в те поры горь ко стало: Бес, реку, надо мною волю взял. Полежал маленько ссовестию собрался; восстав же, жену свою сыскал и пред нею стал прощаться со слезами, а сам ей, в землю кланяясь, говорю: Согрешил, Настасья Марковна, прости меня, грешного! Она мне также кланяется. По сем и с Фотиньею тем же образом простился; тоже лег среди горницы и велел всякому человеку бить себя плетью по пяти ударов по окаянной спине; человек было 20; и жена, и дети, и все, плачучи, стегали. Егда же все отбили, и я, восставши, сотворил пред ними прощение. Бес же, видев неминучую беду, опять вышел вон из Филиппа, и я его крестом благословил, и он по-старому хорош стал“».

В Москве приняли Аввакума отлично, ласкою хотели отвратить такого сильного человека от раскола. «Яко ангела божия прияша мя, – говорит Аввакум, – государь и бояре все мне рады. К Федору Ртищеву зашел; он сам из палатки выходил ко мне, благословился от меня и учал говорить много; три дня и три нощи домой меня не отпускал и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: здорово ли-де, протопоп, живешь? Еще-де видеться бог велел. И я су против руку его поцеловал и пожал, а сам говорю: „Жив господь жива и душа моя, царь-государь! А впредь что повелит бог“. Он же миленкой вздохнул да и пошел, куда надобе ему; и иное кое-что было, да что много говорить? Прошло уже то. Велел меня поставить на монастырском подворье в Кремле и, в походы мимо моего двора ходя, кланялся часто со мною, низенько-таки, а сам говорит: благослови-де меня и помолися обо мне; и шапку, в иную пору мурманку снимаючи, с головы уронил, едучи верхом. Из кареты бывало высунется ко мне, тоже и все бояре после его челом да челом: „Протопоп! Благослови и молися о нас“. Как мне царя того и бояр тех не жалеть? Жаль видеть, каковы были добры, давали мне место, где бы я захотел; и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере. Аз же, вся сия яко уметы вмених, да Христа приобряшу. Видят они, что я не соединяюся с ними, приказал государь уговаривать мене Родиону Стрешневу, чтоб я молчал. И я потешил его: царь то есть от бога учинен и добренек до мене. Чаял либо помаленьку исправиться, а се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе, книги править, и я рад сильно: мне то надобно лучше и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал 10 рублев денег, царица 10 рублев, Лука духовник 10 рублев же, Родион Стрешнев 10 рублев же, а дружище наше старое Федор Ртищев тот и 60 рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть, а про иных нечего и сказывать! Всяк тащит да несет всячиною. У света моей Федосьи Прокофьевны Морозовы, не выходя, жил во дворе, понеже дочь мне духовная; и сестра ее, княгиня Евдокия Прокофьевна (Урусова), – дочь же моя. И у Анны Петровны Милославские всегда же в дому был; и к Федору Ртищеву браниться с отступниками ходил, да так-то с полгода жил. Да вижу, яко церковное ничто же успевает, но паче молва бывает, паки заворчал, написал царю многонько-таки, чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу общую святую церковь от ереси оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православного учинил вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика. С тех мест царь на меня кручиновать стал; не любо стало, как опять стал я говорить; любо им, как молчу, да мне так не сошлось. И власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже ради Христа многие приходили ко мне и, уразумевши истину, не стали к прелестной службе их ходить. И мне от царя выговор был: „Власти-де на тебя жалуются, церкви-де ты запустошил: поедь-де в ссылку опять“. Да и повезли на Мезень. По городам паки людей божиих учил и их, пестрообразных зверей, обличал. И привезли на Мезень. Полтора года держав, паки к Москве взяли. А привезши к Москве, отвезли под начал в Пафнутьев монастырь; и туда присылка была, то же да то же: „Долго ли тебе мучить нас? Соединись с нами, Аввакумушка!“ Я отрицался что от бесов, а они лезут в глаза; сказку им тут с бранью большою написал. Из Пафнутьева взяли меня паки в Москву и в Крестовой стяжашася власти со мною; ввели меня в соборный храм и стригли (расстригали) по переносе меня и диакона Феодора, потом опроклинали, а я их проклинал сопротив: зело было мне тяжко в обедню ту. И повезли ночью на Угрешу к Николе в монастырь, держали в студеной палатке 17 недель. И царь приходил в монастырь, около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Как стригли, в то время великое настроение вверху у них бысть с царицею с покойницею; она за нас стояла в то время, миленькая, и от казни отпросила меня. Посем свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную палатку, скованна держали год без мала. Привезли меня из монастыря Пафнутьева к Москве и поставили на подворье и, волоча многажды в Чудов, поставили пред вселенских патриархов, и наши все тут же, что лисы, сидели; от писания с патриархи говорил много. Последнее слово ко мне рекли: что-де ты упрям; вся-де наша Палестина, и серби, и албансы, и волохи, и римляне, и ляхи – все-де тремя персты крестятся; один-де ты стоишь на своем упорстве и крестишься двумя персты; так не подобает. И я им о Христе отвещал сице: „Вселенские учителие! Рим давно упал и лежит невосклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша христианом; и у вас православие пестро; от насилия турского Магмета немощни есте стали; и впредь приезжайте к нам учиться; у нас божиею благодатию самодержство; до Никона отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь не мятежна…“ Я отошел к дверям да на бок повалился: „Посидите вы, а я полежу“, – говорю им, так они смеются: „Дурак-де протопоп и патриархов не почитает“; а я говорю: „Мы уроди Христа ради; вы славни, мы же бесчестни; вы сильны, мы же немощны“. Повели меня на чепь, потом на Воробьевы горы, тоже к Николе на Угрешу; тут государь присылал ко мне голову Юрья Лотухина, благословения ради, и кое о чем много говорили. Таже опять ввезли нас в Москву, на Никольское подворье, и взяли у нас о правоверии еще сказки; потом ко мне комнатные люди многажды присыланы были: Артемон (Матвеев) и Дементий (Башмаков), и говорили мне царевым глаголом: „Протопоп, ведаю-де я твое чистое и непорочное и богоподражательное житие, прошу-де твоего благословения и с царицею и с чады, помолись о нас. Пожалуй-де, послушай меня, соединись со вселенскими теми, хотя не большим чем“. И я говорю: „Аще и умрети мне бог изволит, со отступниками не соединюся. Ты мой царь, а им до тебя какое дело? Своего царя потеряли, и тебя проглотить сюды приволоклися“. Таже, братию казня, а меня не казня, сослали в Пустозорье». Аввакум до конца остался непреклонен; вот его исповедание: «Аще я и не смыслен, гораздо неученый человек, да то знаю, что вся церкви от св. отец преданная свята и непорочна суть; держу до смерти: яко же приях; не прелагаю предел вечных: до нас положено, лежи оно так во веки веков».

Мы видели, что жена поддерживала ревность Аввакума, но это далеко не единственный пример в истории раскола. Боярыня Федосья Прокофьевна Морозова, вдова Глеба Ивановича, брата знаменитого Бориса, пользовалась большим почетом при дворе: «Дома прислуживало ей человек с триста. Крестьян было 8000; другов и сродников множество много; ездила она в дорогой карете, устроенной мозаикою и серебром, в шесть или двенадцать лошадей с гремячими цепями; за нею шло слуг, рабов и рабынь человек сто, оберегая ее честь и здоровье». И эта богатая и знатная боярыня вместе с сестрою, княгинею Евдокиею Урусовою, стали ревностными последовательницами Аввакума, и целый ряд лишений и страданий не могли поколебать их твердости. Легко понять, какую помощь оказывали обе сестры расколу по своему положению, сосредоточивая около себя самых ревностных его последователей; понятно, как это не нравилось царю, который употреблял все средства для их обращения – увещания, угрозы, наказание, и все понапрасну. «Сумасбродная люта», – отзывался царь Алексей Михайлович о Морозовой, считая сестру ее, Евдокию, смиренною; но эта смиренная, как часто бывает, поддерживала «лютую» своею твердостию. На вопрос крутицкого митрополита Павла, причастится ли она по тем служебникам, по которым причащается государь, царица и царевны, Морозова отвечала: «Не причащусь; знаю, что царь причащается по развращенным служебникам Никонова издания. Враг божий Никон своими ересями как блевотиною наблевал, а вы ныне то сквернение его полизаете; явно, что и вы подобны ему».

Сестер заточили по разным местам. Патриарх Питирим стал просить за них царя: «Я советую тебе боярыню ту Морозову вдовицу, кабы ты изволил опять дом ей отдать и на потребу ей дворов бы сотницу крестьян дал; а княгиню тоже бы князю отдал, так бы дело то приличнее было. Женское их дело; что они много смыслят!» «Давно бы я так сделал, – отвечал царь, – но не знаешь ты лютости этой женщины. Как поведать тебе, сколь поругалась и ныне ругается Морозова та! Много наделала она мне трудов и неудобств показала. Если не веришь моим словам, изволь сам испытать; призови ее к себе, спроси, и сам узнаешь ее твердость, начнешь ее истязать и вкусишь приятности ее».

Патриарх вкусил приятности ее и отступился. Сестер пытали наверху, у государя в думе была речь о том, чтоб сжечь Морозову в срубе, «да бояре не потянули; а Долгорукий малыми словами, да много у них пересек». Раскольниц сослали в Боровск и заперли в земляную тюрьму. Урусова не вынесла тяжкого заключения и скоро умерла; за нею последовала и Морозова.

Приходили отовсюду новые учителя; во дворце и с церковной кафедры, из монашеской кельи и из сибирского заточенья толковали они о необходимости перемен, о необходимости науки; задетые ими, оскорбленные старые учителя, бывшие прежде сами передовыми людьми, возбуждавшие негодование своими новшествами, восстали против новшеств, принесенных соперниками, провозгласили, что не должно быть никаких перемен: «До нас положено, лежи оно так во веки веков». Но в то время как старые и новые учителя в священнических и монашеских рясах препираются о двуперстном и треперстном сложении, когда русские разделились в ожесточенной борьбе, когда сделка с наукою, попытка ввести науку чрез православных учителей без вреда православию, далеко не удалась, как бы желалось, когда старые учителя провозгласили и православных греков, и православных малороссиян, и белорусов еретиками, латинцами, – в это время являются новые учителя особого рода, не желанные ни старым учителям, ни новым в рясах, являются иноверцы-немцы, являются вследствие того, что прежде грамматики и риторики нужно было выучиться сражаться, вследствие того, что явно было экономическое банкротство по неуменью производить и продавать и по неимению моря, являются вследствие того закона, по которому внешнее предшествует внутреннему. Мы должны обратить внимание и на этих новых учителей, посмотреть, что это за люди и как они живут в своей Немецкой слободе, которая играет такую роль в истории преобразования.

Мы уже имели случай говорить о наемных войсках, о их историческом значении. Мы видели, что они образовались из добровольных и невольных изгнанников из родных стран, одним словом, из козаков Западной Европы. Для наших козаков служила привольным убежищем широкая степь, поле, где они могли поляковать, козаковать на свободе, признавать только по имени власть Русского государства, враждебно действовать против него при первом столкновении, но все оставаясь православными русскими людьми. В Западной Европе не было степей, где бы могло образоваться козачество; западноевропейским козакам было два выхода: или плыть за океан для приискания и завоевания новых землиц, и эта деятельность западных козаков в Новом Свете совпадает с деятельностию наших восточных козаков за Камнем. Другой выход – извечное занятие богатырских, козацких дружин – служить в семи ордах семи королям, искать хорошего жалованья и добычи в службе разных государей; с XVII века в числе этих государей был и великий государь всея Руси. Из происхождения и занятия этих западных козаков, явившихся в Москве под именем служилых иноземцев, объясняется уже их характер. Волею или неволею оторвавшиеся от родной страны, меняющие службу, знамена, смотря по тому, где выгоднее, составляя пеструю дружину пришельцев из разных стран и народов, служилые иноземцы были совершеннейшие космополиты, отличавшиеся полным равнодушием к судьбам той страны, где они временно поселились, отличавшиеся легкою нравственностию; побольше жалованья, побольше добычи оставалось всегда главною целию. Трудно было сыскать между ними кого-нибудь с научным образованием: такие люди не пошли бы в наемные дружины; но это были обыкновенно люди живые, развитые, много видевшие, много испытавшие, имевшие много кой о чем порассказать, приятные и веселые собеседники, любившие хорошо, весело пожить, попировать за полночь, беззаботные, живущие день за день, привыкшие к крутым поворотам судьбы: нынче хорошо, завтра дурно; нынче победа, богатая добыча, завтра проигранное сражение, добыча отнята, сам в плену.

Таковы были люди, которых постоянно вызывали в Москву в продолжение XVII века; сперва увеличение числа иностранцев в Москве возбудило сильный ропот, жалобы священников; иноземцев выделили, переселили в особую слободу. Казалось, что Русь отгородилась от немцев, но это могло только казаться так. Русь трогалась с востока на запад, и Запад выставил ей на пути как свою представительницу Немецкую слободу. Исторический черед был за Немецкой слободой, и скоро старая Москва преклонится перед этою слободою своею, как некогда старый Ростов преклонился перед пригородом своим Владимиром; скоро Немецкая слобода перетянет царя и двор его из Кремля, обзаведется своими дворцами. Немецкая слобода – ступень к Петербургу, как Владимир был ступенью к Москве.

Служилые иноземцы не прожили молча в Немецкой слободе. Один из самых замечательных людей между ними изо дня в день записал свои похождения, свое житье-бытье и оставил нам любопытные известия о себе самом, о своих собратиях, о России пред эпохою преобразования. Я разумею «Дневник» Гордона.

Патрик Гордон был родом шотландец, католик. Последнее обстоятельство затворило ему двери отечественных университетов. На досуге молодой человек влюбился, но не мог жениться на предмете своей страсти. Частию это обстоятельство, частию жажда к свободе тянули Гордона из родной страны, тем более что на родине ему нечего было терять: он происходил из младшей линии Гордоновской фамилии и сам был младший сын. Молодой Гордон за границею. Сначала он поступил в иезуитский Браунобергский коллегиум, но скоро заметил, что затворническая жизнь ему не по характеру. В 1655 году он вступил в войска шведского короля Карла X, который воевал тогда с поляками. В следующем же году Гордон попался в плен к полякам и освобожден под условием вступления в польскую службу; в том же самом году попался в плен к шведам и вступил опять в шведскую службу. Наемному офицеру жалованья не платили; зато он не упускал удобного случая поживиться добычею, подкарауливал ее в лесу, как разбойник, и записывал в своем «Дневнике», что, например, ему удалось, хотя и не без труда, отнять лошадей у двоих крестьян; Гордон служил в шотландской дружине, которая прославилась своими грабительствами. В 1658 году он опять попался в плен к полякам и вторично вступил в польскую службу. «Ведь главная цель Гордона, – говорит он о себе в третьем лице, – была составить себе счастие, но в шведской службе теперь это трудно было сделать, потому что у шведов на шее были император, короли датский и польский и царь русский. Правда, что честному человеку хорошо у шведов служить: это народ справедливый, ценит каждого по заслугам; но и между поляками можно составить себе счастье; польские генералы гордо обращаются с иностранцами, но остальная шляхта и кто пообразованнее обращаются с ними хорошо». Но и между поляками Гордон не нашел возможности составить себе счастье и в 1661 году вступил в русскую службу в звании майора; в сентябре приехал в Москву, в Немецкую слободу. Здесь сначала Гордону не понравилось. Его позвали к начальнику Иноземного приказа, тестю царскому, боярину Илье Даниловичу Милославскому; тот велел ему взять копье и мушкет и показать, как он умеет ими действовать. Гордон отвечал, что если б ему прежде сказали об этом, то он бы привел с собою своего денщика, который, вероятно, знает лучше его ружейные приемы, и прибавил, что для офицера эти приемы – последнее дело, а главное – начальствовать над солдатами. Боярин возразил, что всякий служилый иноземец, приезжающий в Россию, хотя бы был полковник, должен показать, умеет ли действовать копьем и мушкетом. Делать было нечего: Гордон принялся за копье и мушкет, и боярин остался доволен.

Тут же на первых порах опытный искатель добычи столкнулся со знаменитыми также искателями добычи – московскими дьяками. Назначен был Гордону за его выезд в Россию подарок – 25 рублей чистыми деньгами и на 25 рублей соболями. Иностранец не знал обычая, что для получения этого подарка надобно прежде подарить дьяка. Гордон к дьяку за подарком – тот отговаривается пустяками, Гордон бранится – нет успеха; Гордон к боярину с жалобою, боярин велит дьяку выдать подарков, но тот не выдает. Гордон в другой, в третий раз с жалобою к боярину, говорит ему прямо, что не понимает, кто имеет больше силы – он, боярин, или дьяк, потому что дьяк и не думает исполнять его приказаний. Боярин рассердился, велел позвать дьяка, схватил его за бороду, потаскал его добрым порядком и обещал кнут, если Гордон придет еще раз с жалобою. Дьяк приходит к Гордону с ругательствами; тот платит ему такою же монетою и оканчивает угрозою, что потребует увольнения от службы. Действительно, Гордон начал серьезно думать, как бы выбраться из России жалованье небольшое, и то медными деньгами (4 копейки идут за одну серебряную), и жить нельзя, не только что скопить что-нибудь. В Иноземном приказе проведали, что Гордон хочет просить увольнения у боярина, испугались и выдали ему свидетельство для получения денег и соболей. Гордон заупрямился, не хотел брать подарка; толковал об отпуске; но ему внушили, что просьбою об отпуске он только может погубить себя; он католик, приехал из Польши, с которою идет война, и сейчас же хочет опять уехать – ясно, что приезжал для лазутчества; вместо отпуска познакомится, пожалуй, с Сибирью. Гордон испугался, взял подарок и остался в Москве, в Немецкой слободе, в которой иногда происходили любо пытные события.

В Немецкой слободе, как во всякой другой, полицейский надзор был поручен десятским, которым давался наказ: «Ведать тебе и беречь накрепко в своем десятке и приказать полковникам и полуполковникам и нижних чинов начальным и торговым и всяким жилецким людям и иноземцам, чтоб они русских беглых и новокрещеных и белорусцев и гулящих людей в дворах у себя для работы без крепостей не держали, и поединков и никакого смертного убийства и драк не чинили, и корчемным продажным питьем, вином и пивом и табаком не торговали, и воровским людям приходу и приезду и б… и, не явясь в Приказ Новые Четверти, никакова питья не держали, а для работы во дворе у себя держали всяких разных вер иноземцев некрещеных». Но мы уже знаем, как солдаты мало обращали внимания на указы относительно вина и как иностранные офицеры их сквозь пальцы смотрели на это. Однажды в Москве узнали, что солдаты держат вино в Немецкой слободе в известном доме. Подьячий с отрядом стрельцов явился на выимку и нашел вино, хотя солдаты успели спрятать его в саду. Стрельцы взяли вино, захватили и несколько солдат; но прибежали другие солдаты, освободили товарищей, отняли вино и протолкали стрельцов до городских ворот. Тут к стрельцам пришла подмога, и солдаты принуждены были бежать в свою очередь; но скоро и они получили подкрепление: солдат набралось 800 человек, стрельцов было 700; завязался бой в узких улицах, и солдаты втиснули стрельцов в ворота Белого города; но на помощь к стрельцам явилось 600 товарищей с главного кремлевского караула и отрезали путь солдатам, ворвавшимся в Белый город; 22 человека были схвачены, биты кнутом и сосланы в Сибирь.

Игра в карты была также запрещена, и солдаты играли тайком, ночью. Однажды русский капитан Спиридонов накрыл их и но обычаю тогдашнего начальства воспользовался этим случаем для добычи: забрал себе не только те деньги, которые были в игре, но еще взял с солдат 60 рублей, не давши об этом знать по начальству, т. е. Гордону. Тот призвал Спиридонова к себе и сделал ему строгий выговор с угрозою, что вперед ему плохо будет. Капитан, не привыкший к таким внушениям, начал было горячиться; тогда Гордон употребил внушение другого рода: схватил Спиридонова за голову, повалил на пол и так отколотил дубинкою, что несчастный едва мог встать. Капитан пожаловался полковнику, но Гордон заперся, потому что свидетелей не было; капитан пожаловался боярину, Гордон и тут заперся.

Хозяин дома, где квартировал Гордон, захотел освободиться от своего постояльца, и челобитье его было исполнено. Два раза присылали Гордону письменные приказания очистить квартиру, но он не обращал на них никакого внимания. Однажды, когда Гордон сидел за обедом, входит к нему в комнату подьячий с указом, чтоб он немедленно перебирался на другую квартиру. С подьячим пришло 20 человек трубников, большая часть которых остались внизу. «Покажи указ!» – говорит Гордон подьячему. «Не покажу, – отвечает тот, – потому что ты два прежние указа оставил у себя или, быть может, разодрал». «До тех пор не очищу квартиры, пока не покажешь указа», – говорит Гордон. Тогда подьячий велит трубникам взять чемодан и нести вон, а сам берет полковые знамена. Гордон вскакивает из-за стола и с помощию денщика и двоих офицеров, которые вместе с ним обедали, выгоняет подьячего вон из комнаты и с лестницы. Но подьячий соединяется с остальными трубниками и снова идет наверх к Гордону; тот с товарищами, пользуясь выгодою своего положения наверху, прогоняет их тем легче, что трубники были вооружены одними палками. На шум прибегают солдаты, нападают на подьячего и трубников, и те бегут, солдаты гонят их до Яузского моста и отнимают у них шапки. Дело кончилось ничем, потому что, на счастье Гордона, Милославский поссорился с Ртищевым, к приказу которого принадлежал подьячий, а между тем Гордон переменил квартиру.

Остался в Москве – делать нечего, надобно было сообразоваться с обычаями. Гордон позвал всех подьячих Иноземного приказа к себе на пирушку и каждому подарил кому два соболя, кому один. С этих пор он пользовался их полным расположением и уважением; какое бы ни было у него дельце в приказе, все сейчас обделают.

Несмотря на это, Гордону все еще очень не нравилось в Москве; человек привык приобретать добычу с оружием в руках, а тут надобно задаривать людей, которые пером ловят соболей! Нельзя вырваться на запад, то нельзя ли хотя еще дальше на восток. Назначался Федор Андреевич Милославский послом в Персию; Гордон стал проситься в свиту, но, зная, что одни просьбы не принимаются, снес самому Милославскому 100 золотых да его дворецкому подарок в 20 золотых. Но золотые пропали, дело было невозможное; иноземца выписали для ратной службы, а он хочет ехать с послом в Персию, куда могут отправиться и русские – пожалуй, еще оттуда уйдет или передастся шаху!

Хотя десятские Немецкой слободы получали наказ – беречь накрепко, чтоб не было поединков, однако служилые иноземцы мало обращали внимания на это запрещение. Гордон в 1666 году имел поединок с майором Монгомери: поссорился он с ним у себя на пирушке, которую давал придворным в царские именины.

Служилые иноземцы не всегда ссорились друг с другом только на пирушках, под влиянием винных паров. По возвращении из похода 1676 года Гордон, бывший тогда уже полковником, узнал, что некоторые драгуны его полка хотят на него жаловаться и что подбивает их к тому генерал-майор Трауернихт. Встретившись с Трауернихтом в доме князя Трубецкого, Гордон в присутствии многих полковников резко выговорил ему, что он связался с негодяями его полка и подучает их подать на него жалобу. Трауернихт смолчал, но на другой же день проводил в Разряд солдат, которые отнесли туда свое челобитье на Гордона. Чрез несколько дней является к Гордону полковник Шиль, родственник Трауернихта, и предлагает, что если Гордон заплатит Трауернихту 300 фунтов, то он уладит дело между ним и драгунами. Гордон отвечал бранью на это предложение. Когда он узнал, что дело на следующий день будет докладываться царю, то послал думному дьяку подарок в 20 рублей; дьяк обещал быть за Гордона; за него же был и сам воевода, князь Григорий Григорьевич Ромодановский, который при докладе объявил, что все написанное в челобитной ложь, дело в том, что Гордон содержит строгую дисциплину и не позволяет своим подчиненным воровать и бегать. «Я говорю это, – прибавил князь, – не потому, что Гордон мне дал что-нибудь или обещал, но зная его усердие к службе царского величества». Крестьяне 20 деревень, в которых стоял Гордонов полк, прислали сказку за руками троих священников, что они не могут ни в чем пожаловаться на Гордона. Жалобщики, увидавши, что дело не может кончиться в их пользу, предложили Гордону мировую, если он даст им пять рублей. Гордон отвечал, что даст пять рублей, если они откроют ему всех сообщников, чтоб ему знать, кто у него в полку друзья и кто враги, без этого не даст ни копейки. Драгуны не согласились.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ЦАРСТВОВАНИЕ ФЕОДОРА АЛЕКСЕЕВИЧА

Различие в преобразовательной деятельности преемников царя Алексея Михайловича. – Дети царя Алексея от обоих браков. – Польское и немецкое влияние. – Известия о вступлении на престол Феодора. – Ссылка Матвеева. – Ссылка духовника Андрея Савинова. – Отягчение участи Никона. Любимцы царя – Языков, Лихачевы. – Брак Феодора на Агафии Семеновне Грушецкой. – Быстрое возвышение Языкова и Лихачева. – Князь Вас. Вас. Голицын. – Окончание дела с Дорошенком. – Дела Рославца и Адамовича. – Дорошенко в Москве. – Манифест Юрия Хмельницкого. – Пересылка с гетманом Самойловичем о Серке и Дорошенке. – Ссылки Рославца и Адамовича. – Первый чигиринский поход. – Мнения Ромодановского и Самойловича о Чигирине. – Дела запорожские и посольство в Турцию. – Второй, чигиринский поход. – Сношения с Польшею. – Мирные переговоры с Турциею. – Переговоры в Крыму и мир с султаном и ханом. – Дорошенко-воевода. – Смерть Серка. – Дела шведские, датские, австрийские. – Калмыки и казаки. – Волнения башкирцев. – Борьба с киргизами, самоедами, якутами и тунгусами в Сибири, злоупотребления здесь приказных людей. – Внутренняя деятельность правительства при царе Феодоре. – Вопрос о торговле шелком с армянами. – Постановление о торговле с греками. – Смягчение наказаний за уголовные преступления. – Новая форма челобитных. – Раскол. – Церковный собор 1681 года. – Обращение иноверцев в христианство. – Постановления о воеводах. – Финансовые меры. – Уничтожение местничества. – Проект отделения гражданских должностей от военных. – Проект академии. – Смерть царицы Агафии и царевича Ильи. – Второй брак царя и кончина его. – Смерть Никона. – Облегчение участи Матвеева.

Русская земля всколебалась и замутилась, русский народ после осьмивекового движения на восток круто начал поворачивать на запад; поворота, нового пути для народной жизни требовало банкротство экономическое и нравственное. Раздались голоса о необходимости приобресть средства, которые бы сделали народ сильным, снискали ему уважение других народов, дали бы ему богатство и подняли его нравственность; раздались голоса о необходимости учиться, и явились учителя с разных сторон: греческие и западнорусские монахи, западнорусские шляхтичи с польским школьным образованием, явились и учителя иноплеменные и иноверные с дальнейшего Запада, немцы, учителя ратного искусства и разных других искусств и ремесл. Учителя эти столкнулись со старыми учителями, произошла борьба и раскол; люди, испуганные движением, новшествами, завопили о кончине мира, о втором пришествии, об антихристе. И они были правы в известном смысле: старая Россия оканчивалась, начиналась новая.

Но при этой несостоятельности старого, при этих требованиях нового каким же путем должен был совершиться переворот? Мы видим, что все и со всем обращаются в Москву к великому государю, и видим также ясно, что это обращение происходит необходимо от слабости, мелкости отдельных миров, от особности их друг от друга и в то же время от внутренней розни, происходящей при всяком соединении сил, при всяком общем действии, одним словом – от детского состояния их, от детской беспомощности. Сверху дается полная свобода: всякое челобитье о каком-нибудь новом распорядке принимается, пусть распоряжаются, как хотят; поссорятся, одни захотят одного, другие другого – правительство приказывает спросить всех, чтоб узнать, чего хочет большинство? Мы упомянули о детской беспомощности; слово всего лучше объяснит тут дело: все тяглые, неслужилые люди называют себя сиротами государевыми; это низшая рабочая часть народонаселения, мужики; но высшая, военные, мужи, как себя называют? Они называют себя холопами государевыми. Понятно, что ни в беспомощных сиротах, ни в холопах нельзя искать силы и самостоятельности, собственного мнения. И те и другие чувствуют несостоятельность старого, понимают, что оставаться так нельзя, но при отсутствии просвещения не могут ясно сознавать, как выйти на новую дорогу, не могут иметь инициативы, которая потому должна явиться сверху; повести дело должен великий государь.

Вести дело переворота или преобразования должны были преемники царя Алексея Михайловича. Каким образом пойдут они по пути, на который уже поворотил народ? Это будет зависеть от их природы и от их воспитания. Мы видели, что при сознании необходимости учиться явились разного рода учителя; чтоб новая наука не повредила древнему благочестию, призывались учителя из православного духовенства, греческого и западнорусского. Эти люди принесли в Москву школьную науку, требование учреждения школ; но западнорусские ученые могли устроить школы по образцу западнорусских школ, а эти были устроены по образцу школ польских. Вообще западнорусские ученые были воспитаны под сильным польским влиянием вследствие той тесной связи, в какой родина их находилась с Польшею; у западнорусских людей не было своего книжного языка: они писали или на так называемом церковнославянском языке, или по-латыни, или по-польски, литература польская доставляла им много материала. Эту привычку к польскому языку и литературе они принесли и в Москву; усилению влияния польского языка и литературы содействовала здесь тесная связь с Польшею и во время войны при беспрестанных переговорах о мире и во время мира при союзе и беспрестанных сношениях насчет более тесного союза и насчет выбора в короли царя или сына его. Русский язык запестрел полонизмами; стоит только прочесть письма и донесения русского резидента в Варшаве Тяпкина, чтоб убедиться в силе польского влияния на русский язык и как это влияние обнаружилось бессознательно, невольно со стороны русского человека: Тяпкин, как мы видели и увидим, был чистый русский человек, умирал в Польше с тоски по родине, не мог ужиться с поляками, смотрел на них с самой черной стороны, а между тем стал писать полупольским языком, отдал сына в польскую школу, и тот говорил королю речь на модном тогдашнем языке, т. е. наполовину по-польски, а наполовину по-латыни. Западнорусские учителя принесли к нам польское влияние. Эти учителя принесли к нам грамматику, риторику, философию, богословие, при царе Алексее толковали о необходимости устроить школы для преподавания этих наук и при наследниках царя Алексея успели достигнуть своей цели.

Но эти учителя не могли выучить тому, нудящая необходимость чего была так очевидна. Прежде всего нужно было выйти из экономической несостоятельности, нужно было разбогатеть и усилиться; чтоб разбогатеть посредством торговли, промыслов, нужно было море, пробиться к морю нужно было с оружием в руках, нужно было свести старые счеты, освободиться от татарской дани, которую платили в Крым под именем поминков, нужно было, следовательно, выучиться ратному искусству, нужно было выучиться строить корабли и плавать на них, строить крепости; чтоб поднять торговлю и богатство, нужно было выучиться прокладывать дороги, прорывать каналы, нужно было выучиться всяким искусствам и ремеслам. Ни греческие, ни западнорусские монахи, ни ополяченные западнорусские мелкие шляхтичи, которых русские вельможи брали в домашние учителя к своим детям, всему этому выучить не могли; для этого нужны были немцы, для этого нужно было ехать не в Киев или Варшаву, а далее, на запад, в немецкие поморские государства. Таким образом, при нудящей потребности учиться, которой должны были удовлетворять преемники царя Алексея, были пред ними налицо двоякого рода учителя: западнорусские вместе с греческими и немцы; учителя должны иметь влияние на учеников; отсюда два влияния: польское и немецкое. Преемники царя Алексея разделились между этими учителями и этими влияниями вследствие различия природных свойств и воспитания.

Многочисленное семейство царя Алексея Михайловича представляет любопытное явление. От первого брака, на Милославской, он имел восемь дочерей и пять сыновей. Шесть оставшихся в живых дочерей отличались крепким, здоровым сложением, и одна из них, Софья, отличалась и силами духовными, была, по отзыву врага, «великого ума и самых нежных проницательств, больше мужеска ума исполненная дева». Напротив, сыновья были слабы, болезненны, трое умерло при жизни отца, из двоих оставшихся старший страдал сильною цингою, младший, Иоанн, к слабости физической присоединял и неразвитость умственную. Зато от второго брака, на Нарышкиной, родился богатырь физически и духовно, соответствующий по природе сестре Софье. От слабого и болезненного Феодора нельзя было ожидать сильного личного участия в тех преобразованиях, которые стояли первые на очереди, в которых более всего нуждалась Россия, он не мог создавать новое войско и водить его к победам, строить флот, крепости, рыть каналы и все торопить личным содействием; Феодор был преобразователем, насколько он мог быть им, оставаясь в четырех стенах своей комнаты и спальни; этим условиям соответствовало и воспитание: Феодор был воспитанник западнорусского монаха Симеона Полоцкого, и в этом воспитании необходимо преобладал элемент церковный; польское влияние было тут; Феодор владел польским языком. Лазарь Баранович, посвящая в 1672 году книги свои «Жития св. отец» царевичу Феодору, а «Духовные струны» царевичу Иоанну, пишет царю: «Издах же (эти книги) языком польским, яко писах в то время, егда поляки от имени твоего царского к скипетру коруны польские молити помышляху да крепчайше союз мирного соединения укрепят. Издах языком ляцким: известен бо есмь, яко царевич Феодор Алексеевич не точию нашим природным, но и ляцким языком чтет книги. Благоверному же государю царевичу Иоанну Алексеевичу книгу „Духовныя струны“ приписах, издах же языком ляцким, вем бо, яко и вашего пресветлого величества сигклит сего языка не гнушается, почтут книги и истории ляцкие в сладость». Говорили, что Феодор знал и по-латыни, хотя не так хорошо, как покойный брат его царевич Алексей Алексеевич; благодаря Полоцкому Феодор выучился складывать вирши; говорили, что в Псалтыри, переложенной Полоцким на вирши, перевод псалмов 132 и 145 принадлежал Феодору. За царствованием Феодора последовало правление Софьи; Софья также воспиталась под влиянием Полоцкого с братиею; также читала жития святых, изданные Барановичем по-польски; Симеон Полоцкий, поднося ей книгу свою «Венец веры», писал виршами: «О благороднейшая царевна Софиа, ищеши премудрости выну небесные. По имени твоему жизнь твою ведеши: мудрая глаголеши, мудрая дееши. Ты церковные книги обыкла читати и в отеческих свитцех мудрости искати. Уведевши же, яко и книга новая писася, яже Венец веры реченная, возжелала ту оси сама созерцати и еще в черни бывшу прилежно читати и, познавши полезну в духовности быти, велела еси чисто ону устроити». Притом же Софья по своему полу не могла действовать иначе как из дворца. Таким образом, в царствование Феодора и в правление Софьи господствует направление, принесенное западнорусскими учителями; это господство выразилось в основании Славяно-греко-латинской академии; но тут же патриарх заподозревает направление, принесенное Полоцким в Москву, в неправославии и спешит опереться на греческих учителей; начинается сильная борьба, в которой патриарх берет верх благодаря падению Софии и приверженца ее Медведева, главного противника патриарху, ученика Симеона Полоцкого. Здесь конец польскому влиянию; католическая пропаганда остановлена, иезуиты выгнаны. У младшего сына царя Алексея была другая природа и другое воспитание, чем у старшего; невиданный богатырь, которому было грузно от сил, как от тяжелого бремени, Петр хотел все узнать, как, что и почему. И хотел сам все сделать; ему тесно было в старинном дворце кремлевском, негде расправить плеча богатырского, не от кого узнать что-нибудь; он бросился на улицу, с улицы попал в Немецкую слободу – и преобразование приняло другое направление; великий государь любил читать книги не меньше братьев своих, учеников Полоцкого, но великий государь не был похож на ученика риторики – это был корабельный плотник, это был шкипер. Вследствие этого Славяно-греко-латинская академия отходит уже на второй план; являются другие школы, другого рода учителя, преимущественно немцы-протестанты; и блюститель патриаршего престола Стефан Яворский считает нужным бороться с протестантскими стремлениями, протестантскою пропагандою, как прежде патриархи Иоаким и Адриан считали нужным противодействовать католицизму.

Царь Алексей Михайлович умер неожиданно, не достигши старости, и оставил семейство свое в очень печальном для государства положении, предвещавшем большие смуты, и это в такое время, когда столько важных вопросов стояло на очереди, когда все колебалось при страшном повороте на новый путь, когда при всеобщем истощении от прежних войн предстояла еще опасная война с могущественными турками. Старший сын, торжественно объявленный при отце наследником престола, был четырнадцатилетний болезненный мальчик; самый близкий и доверенный человек при покойном государе был Матвеев, по праву пользовавшийся этою близостию и доверенностию, человек с обширною начитанностию по-тогдашнему, большой охотник до образования и людей образованных, ловко владевший пером, опытный в делах правления, давно уже заведовавший внешними сношениями. Матвеев мог быть самым лучшим советником, подпорою молодого царя; но, к несчастию, между Феодором и любимцем отца его уже расступилась бездна: воспитанница этого Матвеева была мачеха Феодора, а известно, какое страшное значение имело тогда слово «мачеха». Никогда еще в семействе царей русских не было этого печального явления, этой вражды между детьми от разных матерей, и, как нарочно, это печальное явление произошло в такое опасное время, когда предстояло преобразование и должен был воспитываться преобразователь; первое чувство, которое он встретит в родной семье, будет вражда! И без подробных известий, которых мы не имеем, легко понять, какое влияние должен был иметь на дворец, на тамошние отношения второй брак царя Алексея при таком большом числе детей от первого брака. Помешать второму браку не удалось: понапрасну раскидали подметные письма в грановитых сенях и проходных с обвинениями Матвеева в чародействе. Матвеев оправдался, и государь женился на его воспитаннице. Царевнам, особенно тем, особенно той, которая так выдавалась вперед, царевне Софье Алексеевне, надобно было преклониться пред молодою царицею, войти в дочерние отношения к молодой женщине, матери только по имени, у которой все права матери без смягчающего эти права материнского чувства. И это, как нарочно, в то время, когда проникли во дворец новые обычаи и взгляды, когда двери в терема царевен растворились и заключенницы увидали свет божий, когда более сильным из них представилась возможность пройти дальше за порог, расправить силы, поглядеть, почитать и послушать прежде невиданное, нечитанное и неслыханное, набраться новых мыслей, познакомиться с новыми чувствами. Стремление силы бывает соразмерно прежней сдержанности: отсюда легко понять стремление теремных затворниц приобрести как можно больше простора для своей деятельности, для расправления сил. И тут-то вдруг помеха! Дело не в том, что новая царица непременно враждовала к падчерицам, преследовала их, гнала назад в терем: для раздражения и вражды довольно было одной нравственной помехи, появления лица, которое невольно становилось на дороге, на дороге к влиянию на отца, к влиянию на всех окружающих, необходимо обращавшихся к новому солнцу. Но оставим царевен и между ними богатыря-царевну Софью Алексеевну. Алексей Михайлович жил долго с первою женою, привязался к ней, вследствие чего во дворце образовалось и утвердилось много крепких отношений. Укрепили свое влияние Милославские со своими родичами, людьми близкими и сблизившимися, Милославские, люди даровитые, деятельные, умевшие приобретать влияние и пользоваться им, люди с легкою нравственностию, с неразборчивостию средств. И вдруг вследствие нового брака царя все это теплое гнездо, свитое ими и друзьями их во дворце, должно разрушиться! Новая царица со своею родней, своими ближними людьми; Матвеев хозяйничает во дворце. Столкновение интересов страшное и ненависть страшная.

Смертию царя Алексея и восшествием на престол Феодора, сына Милославской, отношения переменились. Чего могла ждать хорошего теперь царица Наталья с детьми и Матвеев от этой накопившейся ненависти царевен, Милославских и друзей их? Здесь так естественно рождается вопрос: неужели Матвеев прежде не подумал об этом и не постарался обеспечить себя и своих насчет перемены царствования? Оставя в стороне нравственные побуждения, которые если бы не были сильны у Матвеева, то были очень сильны у царя Алексея, можно объяснить дело расчетом: царь Алексей был еще во цветущих летах, и очень легко могло казаться, что слабые сыновья его должны последовать за своими единоутробными братьями, не переживут отца и Петр будет наследником. Но другое дело, когда царь умер скоропостижно; о движениях Матвеева в пользу Петра в эту страшную минуту сохранились известия у иностранцев; вот самое подробное из них, оставленное поляком, автором любопытного рассказа о стрелецком бунте. «Когда первая жена царя, Марья Ильинична Милославская, умерла и оставила двоих сыновей и шесть дочерей, то они много терпели от Артемона, а потом подверглись еще большему преследованию, когда ему удалось выдать за царя родственницу свою, дочь Кирилла Нарышкина, капитана из Смоленска. Умирая, Алексей благословил на царство сына от Милославской, Феодора, который в то время лежал больной, и опекуном назначил князя Юрия Долгорукого. Артемон утаил смерть царя, подкупил стрельцов, чтоб они стояли за маленького Петра, и потом уже ночью повестил боярам о преставлении государя. Когда они начали собираться, он посадил маленького Петра на престоле и уговаривал бояр, чтоб они признали его беспрекословно государем, потому что Феодор опух, лежит больной и плоха надежда, что будет жить. Но бояре, узнавши от патриарха, который был при смерти царской, что отец благословил Феодора на царство и Юрия Долгорукого назначил опекуном, ждали последнего. Приезжает наконец Долгорукий во дворец, как вол, ревет с жалости по царе и прямо к патриарху: „Кого отец благословил на царство?“ „Феодора“, – отвечает патриарх. Тогда Долгорукий с боярами, не слушая увещаний Артемона, что надобно избрать Петра, стремятся к покоям Феодора, подходят – двери заперты! Долгорукий приказывает выломать двери, бояре берут на руки Феодора, потому что сам идти не может: ноги распухли, несут, сажают на престол и сейчас же начинают подходить к руке, поздравляя на царстве. Мать царя Петра и Артемон скрылись, видя, что ничего не могут сделать против Долгорукого и всех бояр».

Мы никак не можем успокоиться на этом известии, потому что после, когда нужно было погубить Матвеева, когда дали силу всякого рода обвинениям без разбора, лишь бы только к чему-нибудь привязаться, – в это время не послышалось ни слова обличения ни от кого из вельмож, которых Матвеев уговаривал мимо больного Феодора присягнуть маленькому Петру.

Как бы то ни было, Феодор вступил на престол спокойно, не произошло никаких перемен, Матвеев остался в прежнем важном сане великих государственных посольских дел оберегателя. Но враги его уже владели дворцом и не могли оставить его в покое. За больным Феодором ухаживали тетки и шесть сестер единоутробных; мачеха была удалена; против нее особенно кричала верховая боярыня Анна Петровна Хитрово, пользовавшаяся большим значением, постница; крича против царицы-вдовы, Хитрово должна была кричать и против Матвеева, разделять их было нельзя. С постницею заодно действовали и мужчины, не постники, но сильные люди: боярин Иван Михайлович Милославский, злобившийся на Матвеева особенно за то, что его внушению приписывал удаление свое на Астраханское воеводство при царе Алексее; с Милославским заодно действовал другой могущественный боярин – дворецкий Богдан Матвеевич Хитрово; Хитрово был сам незнатного происхождения, из городовых алексинских дворян, и был выведен в люди Морозовым; но он был не охотник до других новых людей, которые были виднее его по талантам, он был не охотник до Ордина-Нащокина, был не охотник и до Матвеева, особенно когда узнал наверное или подозревал, что Матвеев указывал царю Алексею на злоупотребления его, Богдана, и племянника его, Александра Савостьяновича Хитрово, по управлению Приказом большого дворца, «которые (Хитрово) из государственных дворцовых сел и волостей новсевременно вотчины свои всякими изобилии и заводы строили и наполняли, такожде и из всех, Сытного, Кормового и Хлебного, дворцов премножественным похищением всяких дворцовых обиходов явственно и бесстыдно по вся дни корыстовалися, великими посулами с дворцовых подрядчиков богатили себя». Главным орудием Милославского и Хитрово был окольничий Василий Семенович Волынский, давний завистник Матвеева, человек посредственных способностей и малограмотный по-тогдашнему, но крикун, умевший подбиваться к сильным людям: говорят, будто он особенно сделался известен тем, что у жены его были отличные мастерицы-швеи, и вся знать обращалась к ней с заказами.

Падение Матвеева было решено: представили, что нельзя такого подозрительного человека оставить правителем аптеки, когда государь болен, и аптеку отняли у Матвеева; потом датский резидент Монс Гей, уезжая из Москвы, прислал жалобу, что Матвеев не доплатил ему 500 рублей за рейнское вино, поставленное им ко двору, и что на его требование прислали ему из Посольского приказа фальшивый контракт на эту поставку. 500 рублей велели заплатить Гею и воспользовались этим случаем, чтоб отнять у Матвеева заведование посольскими делами и удалить его из Москвы. Когда Матвеев приехал по обычаю во дворец, боярин Родион Матвеевич Стрешнев вынес указ из комнаты в переднюю и объявил ему: «Указал великий государь быть тебе на службе в Верхотурье воеводою». Посольский приказ был поручен думному дьяку Лариону Иванову. Матвеев с сыном и племянниками отправился в почетную ссылку; при них был монах, священник, учитель сына польский шляхтич Поборский, большая дворня; взяты были две пушки для безопасности. Но в Лаишеве Матвеева остановили: приехал полуголова московских стрельцов Лужин и потребовал книги лечебника, в котором многие статьи писаны цифирью, потребовал двоих людей: Ивана-еврея и карлу Захара; Матвеев отвечал, что книги нет, а людей выдал. С месяц после этого прожил Матвеев в Лаишеве, как однажды разбудили его ночью: приехали из Москвы думный дворянин Соковнин и думный дьяк Семенов: «Давай жену Ивана еврея, давай письма, давай имение на осмотр, давай племянников, давай монаха, давай священника, давай всех людей!» Матвеев сейчас все и всех выдал; Соковнин и Семенов поехали на съезжий двор и послали оттуда за Матвеевым, чтоб пришел сейчас же; боярин пошел пешком; здесь расспрашивали его племянников и людей о знаменитом лечебнике, взяли сказки за руками, взяли с Матвеева сказку о том, как составлялись и подносились лекарства больному царю. Матвеев показал, что лекарства составлялись докторами Костериусом и Стефаном Симоном по рецепту, а рецепты хранятся в аптекарской палате; всякое лекарство отведывал прежде доктор, потом он, Матвеев, а после него дядьки государевы, бояре, князь Федор Федорович Куракин и Иван Богданович Хитрово, после же приема что оставалось лекарства допивал опять он же, Матвеев, в глазах государя. За Соковниным и Семеновым явился в Лаишев дворянин с указом перевести Матвеева в Казань. Здесь воевода Иван Богданович Милославский приставил к нему караул, и скоро пришел царский указ – отпустить людей по деревням, других на волю; потом ночью приехал дьяк Горохов: «Где имение, давай сейчас!» Матвеев отвечал: «В животах моих ни краденого, ни разбойного, ни воровского, ни изменного, ни заповедного нет, животы отца моего и родителей его, животы матери моей и родителей ее и мои нажитые милостию божиею и великих государей жалованьем, за посольские службы и за мои работы ратные, за крови и за всякие великие работы в 69 лет нажитые, а когда час пришел невинному нашему разоренью, что великий государь изволил животы все взять без вины моей, в том воля божия и его, государская!» Приехал стольник Тухачевский, назначенный приставом к Матвееву, и потребовал от него пушек, пороху, свинцу, панцирей, шапок, наручей. «К унятию всякого воровства был я починщик, а не к начинанию», – отвечал Матвеев. Затем явился присланный от воеводы стрелецкий голова, взял Матвеева, сына его, людей с женами и детьми и повел в съезжую избу пешком, на позор людям. Тут в съезжей избе объявили ему вины: он написал в сказке своей в Лаишеве, что после приема лекарства государем остаток выпивал он, Матвеев; но дядьки государевы, князь Куракин и Хитрово, объявили, что никогда он не выпивал остатков. Лекарь Давыд Берлов донес, что лечил он у Матвеева человека его, карлу Захара, и тот говорил ему, что болен от господских побой: однажды он заснул за печью в палате, в которой Матвеев с доктором Стефаном читали черную книгу; во время этого чтения пришло к ним множество злых духов и объявили, что есть у них в избе третий человек; Матвеев вскочил и, найдя его за печью, сорвал с него шубу, поднял, ударил о землю, топтал и выкинул из палаты замертво. Берлов прибавил, что он сам видел, как Матвеев с доктором Стефаном и переводчиком греком Спафари, запершись, читали черную книгу; Спафари учил по этой книге Матвеева и сына его Андрея. Матвеев хотел было говорить, но дьяк Горохов крикнул: «Слушай! Молчи, а не говори». У Матвеева отняли боярство, все имение, дали только тысячу рублей и сослали на житье в Пустозерск вместе с сыном.

В страшном горе, среди лишений всякого рода Матвеев отправил три челобитные к царю с оправданием, к патриарху и ближним боярам с просьбами о ходатайстве. Старик, опытный в делах правления, но неопытный в бедствиях жизни, не мог отказать себе в утешении жаловаться и надеяться, что жалоба будет иметь действие, не рассудил, что самая бессмысленность обвинений и незаконность заочного осуждения отнимали всякую надежду к оправданию и облегчению участи, пока несовершеннолетний царь окружен Милославскими и Хитрово с товарищами. «Я, холоп твой, – писал Матвеев государю, – хочу быть прав размолвкою лекаря Давыдка и человека моего, карла Захарка. Перед твоими боярами Захарка расспрашиван и пытан, и сказал, что в то время, как я с доктором Стефаном и Спафарием читал книгу, он, Захарка, за печью уснул и захрапел и будто я, услыхав его храпение, схватил его за волосы и толкнул через порог; но он ничего не сказал с пытки о приходе злых духов; ясно, что вор Давыдка это выдумал. А хотя бы Захарка и сказал, что видел злых духов, то верить нечему, надлежало бы допросить его, как он нечистых духов мог видеть, каковы их образы и почему он знает образ духов нечистых? А вор Давыдка почему не сказал, что мы читали в черной книге, какие дела и какие слова слышал он в чтении? И чему меня и сынишку моего Спафарий учил? У карлы Захарки два ребра переломлены, но переломил их ему Иван Соловцов, с которым он играл, а не от моих побоев он был болен. Злые духи сказали, что „есть у вас в комнате третий человек“, т. е. Захарка, но сам Захарка показал, что трое нас читали черную книгу: я, доктор Стефан и Спафарий, и я не знаю, кто очелся! Духи ль, проклятые и низверженные, или воры, Давыдка и карла, четырех человек считают за три? Захарка сказал, что спал за печью; а у меня в той палатишке за печью спать нельзя: две стены у печи свободны, третья печью приделана к самой палатишке и промежка нет, а четвертая стена, у той – печное устье. Захарка же сказал, что он спал и храпел: как спящему человеку возможно слышать, кто что говорит? Или человеку храпление свое слышать? Спафарий меня не учил не только что богопротивному чему-нибудь, но и ничему: не до ученья было в ваших государских делах, а сынишка моего учил по-гречески и по-латыни литерам малой части. А книги я читал и строил в домишке своем ради душевные пользы и которые богу не противны. А служа вам, великим государям, сделал книги с товарищами своими, и с приказными людьми, и с переводчиками, в Посольском приказе, какие не бывали, и ныне на свидетельство моей и их работы в Посольском приказе. Доносят на меня, будто я многие взятки брал и тесноту твоим людям чинил, покупал отчины теснотою; но из городов и уездов, которые я ведал в приказах, никто тебе на меня челом не бивал и вперед бить не будет; когда я ехал в ссылку некоторыми из этих городов, то, кроме приятства и подаяния пищи, как подают убогим и разоренным, не слыхал на себя никакого нарекания. Служил я деду твоему и отцу в полковых службах. Когда ратные люди пошли из-под Львова и пришла самая нужда: отец сына, брат брата мечут, и пришел холод и голод, солдаты, стрельцы и дворяне пушки и всякие ратные припасы покинули на степи и разбежались, боярин Бутурлин пошел скорым походом, а меня оставил с пометанными пушками и запасами на степи; и я, с остальными людьми впрягаясь сам под пушки, все 59 пушек и с запасами допроводил до Белой Церкви и до Москвы. Как под Конотопом упадок учинился вашим государским людям и отступили воеводы к Путивлю, окоп, обоз, образец и путь строил я, холоп твой, и отошли в Путивль в целости, а когда князь Алексей Никитич Трубецкой хотел идти в черкасские города и ратные люди, не хотя идти, учинили бунт и привели его боярина за епанчу, то я с стрельцами его отнял. Прежде взятия Астрахани писал я к отцу твоему в троицкий поход, чтоб вора Стеньку Разина из Астрахани не отпускать для многих его воровских причин, как он первое ходил на море. Я с цесарскими посланниками договор учинил, чтобы вас, великих государей, вперед писать величеством, а не пресветлейшеством, я с польскими и шведскими послами договорился, чтобы они перед вами не сидели в шапках и шляпах. Я, будучи в приказе, учинил прибыли великие, вновь учинил аптеку, кружечный двор и из тех сборов сделал дворы каменные, посольский, греческий, лавки. До моего сидения в Малороссийском приказе посылывали ратным людям в Киев и иные города хлебные запасы из Брянска в судах: а те суда делывали тут же, в Брянске, и четверть ценою ставливалась в Киеве по 7 рублей и больше. А как я начал посылать на деньги хлеб, и четверть дороже рубля в купле не бывала. За теми расходами после преставления отца твоего объявил я тебе 182000 золотых и ефимков и денег мелких. Денежный двор 15 лет стоял пуст, туда серебра в заводе на денежное дело не бывало; я же завел делать на том дворе деньги, и от того дела непрестанная прибыль была в казну. И за все мои службишки пожалован я был вашею государскою милостию, боярством, отчинами, поместьями; я наживал вашею государскою милостию на службах полковых, и в посылках, и в посольских подарках, и у ваших государских дел будучи, и то все без вины отнято. Есть, великий государь, которые в чужих домах живали, и чужие платья нашивали, и чужой хлеб едали, и те при деде твоем и отце столько же или и больше моего, у таких дел будучи, наживали. Один я возненавиден и оглашен многими деньгами, и золотыми, и животы; а ныне о всех моих деньгах и о всей моей рухлядишке тебе известно: не таковы объявились, как об них донесено. Дано мне из нажитков отца и моего пожитченка тысяча рублев денег, и то твое жалованье не вем, на что издавать, на пищу ль себе или червю своему бедному сиротине в наследие? Кому поверено? Пьяному вору, датскому немчину, который, будучи на Москве, только славы учинил, как его возили пьяного, через лошадь и через седло перекиня или в карете положа вверх ногами, и ребята вопили вслед: „Пьяница! Пьяница! Шиш на Кокуй!“ Петру Марселису пьяный разрезал рюмкою горло, чаять оттого и скончался. Чего ради я с ним не ставлен и не допрошен? За что он, вор, не возвращен с пути? Стеньку Разина все бояре на земском дворе расспрашивали и очные ставки давали: а меня, боярина, без суда осудили! Не ложно холопи твои у тебя, великого государя, чрез кровавые свои слезы милости просим: с голоду страждем и не можем части мяса купить; да не токмо мяса или калач, ей-ей и хлеба на две деньги купить не добудем; прожиточные люди здесь един борщ едят да прибавляют по горсти муки ржаной, а убогие один борщ, да и тот не родится в Пустозерске, привозят с Ижмы; бредут врознь глада ради и остальные в тот же путь смотрят».

Три письма отправил Матвеев к патриарху, писал к духовнику царскому, протопопу Никите Васильевичу, к князю Юрию Алексеевичу Долгорукому, к князю Михайле Юрьевичу Долгорукому к князю Никите Ивановичу Одоевскому и к князю Якову Никитичу Одоевскому, к боярину Родиону Матвеевичу Стрешневу, все с просьбами о заступничестве. Он решился даже обратиться с этими просьбами и к врагам своим, виновникам своего несчастия, к Ивану Михайловичу Милославскому и Богдану Матвеевичу Хитрово, клялся перед Милославским, что не он был причиною отправления его на воеводство Астраханское; в письме к Хитрово решился написать следующее: «Еще сугубой милости у тебя прошу: попроси милости и милосердия у государыни моей, милостивой боярыни Анны Петровны, чтоб она, видя мою невинность и слезы кровавые и непрестанные с червем моим и разорение мое Бесконечное, для воздаяния на небесах будущих благ в некончаемом царствии, предстательствовали о мне, убогом, у великого государя с тобою». Не зная, что делается при дворе, Матвеев писал даже и к боярину Кириллу Полуехтовичу Нарышкину, отцу царицы Натальи, просил, чтоб царица и царевич Петр ходатайствовали за него у царя; Матвеев не знал, что царица не могла защитить и родного брата своего, Ивана Кирилловича Нарышкина, на которого тот же лекарь Давыд Берлов подал донос. Вследствие этого доноса Нарышкина привели в Кремль перед Грановитую палату, стрельцы со своим сотником окружили его, вышел боярин князь Юрий Алексеевич Долгорукий с думным дьяком, который читал сказку: «Говорил ты, Иван, держальнику своему Ивашку Орлу на Воробьеве и в иных местах про царское величество при лекаре Давыдке: ты-де орел старый, а молодой-де орел на заводи ходит, и ты его убей из пищали, а как ты убьешь, и ты увидишь к себе от государыни царицы Натальи Кирилловны великую милость, и будешь взыскан и от бога тем, чего у тебя и на уме нет; и держальник твой Ивашка Орел тебе говорил: убил бы, да нельзя, лес тонок, а забор высок. Давыдка в тех словах пытан и огнем и клещами жжен многажды; и перед государем, и перед патриархом, и перед бояры, и отцу своему духовному в исповеди сказывал прежние ж речи: как ты Ивашку Орлу говорил, чтобы благочестивого царя убил. И великий государь указал и бояре приговорили: за такие свои страшные вины и воровство тебя бить кнутом и огнем, и клещами жечь, и смертию казнить; и великий государь тебя жалует, вместо смерти велел тебе дать живот; и указал тебя в ссылку сослать на Рязань в Ряский город, и быть тебе за приставом до смерти живота твоего». Брат Иванов, Афанасий Нарышкин, также был сослан.

В то время как Милославский и Хитрово управлялись с Матвеевым и Нарышкиными, патриарх Иоаким управлялся с двумя духовными лицами, которые в царе Алексее Михайловиче лишились своего защитника. Мы видели уже покушение Иоакима на духовника царского, Андрея Савинова, которого он обвинял в безнравственном поведении и в неуважении к нему, патриарху. Царь Алексей упросил патриарха простить духовника. Но в самый день похорон царских вражда между ними разгорелась в высшей степени: патриарх на отпевании вложил в руки покойника прощальную грамоту; духовник считал это своим правом и вышел из себя: после похорон пришел наверх, в комнату, где собрано было все царское семейство, и начал кричать: «Покойный государь прощение не получил, патриарх не дал мне вручить ему прощальную грамоту; дайте мне 2000 человек войска, я пойду на патриарха и убью его; или оружием, или какою отравою убейте мне супостата моего патриарха, если же не предадите смерти патриарха, то я вас прокляну, а с патриархом управлюсь сам, я уже нанял 500 ратных людей, чтоб убить его». Царь, царица и царевны «не соизволиша» на это, говорит наивно официальный акт. Они выдали патриарху расходившегося протопопа; Иоаким созвал собор, 14 марта 1676 года произнесено было осуждение. Кроме выходки во дворце показаныбыли еще следующие вины: 1) когда по изволению царскому сей злый иерей взят был на управление духовное царского дома, то он, самочинием своим и неправильно, не востребовав архиерейского благословения, восхитил самочинно духовную власть и называл себя протопопом без ставленной грамоты. 2) Вместо заступления за несчастных многим мучения и казни исходатайствовал, обличаемый в своих винах письмами от некоторых людей вправду, что с замужнею женщиною прелюбодействовал. Лучше было ему в том грехе каяться, а не обличителям пакости творить и мстить, многие из-за него были замучены и посланы в оземствование. 3) Пьянствовал с зазорными лицами, блудническими песнями услаждаясь, с приложением различных игр и бряцаний. 4) Без благословения нашего церковь сам собою воздвиг; будучи под нашим патриаршеским запрещением и ни во что его вменяя, обедню служил. 5) Вражду положил между царем и нами, патриархом, не хотя себя видеть от нас правильно обличаема, привел царя на то, что не хотел ходить в соборную церковь и к нашему благословению. 6) Восхитил от живого мужа жену и нуждою ее в супружество другому мужу отдал и в отчине своей священнику неволею приказал их венчать, потом у второго мужа отнял ее, прелюбодействовал с нею, а первого мужа безвинно в дальнее оземствование послал, в темнице в оковах держать велел. Савинов был лишен священства и сослан в Кожеезерский монастырь.

Через два месяца по осуждении духовника Андрея собор осудил на исправление старого заточника, Никона, который, как видно, был в приязненных отношениях к осужденному духовнику. С известием о кончине царя Алексея приехал в Ферапонтов монастырь Федор Лопухин. Никон выслушал неожиданное известие в сильном волнении, слезы выступили у него на глазах, но жесткие слова показали, какое чувство сейчас же взяло верх. «Он будет судиться со мною в страшное пришествие Христово», – сказал Никон, и когда Лопухин начал упрашивать его дать покойному письменное прощение, то Никон отвечал: «Подражая учителю своему Христу, повелевшему оставлять грехи ближним, я говорю: бог да простит покойного, но письменного прощения не дам, потому что он при жизни своей не освободил нас от заточения». Никон не воображал, что если царь Алексей при жизни своей не вывел его из Ферапонтова, то смерть царя приготовила ему еще большую беду, на которую, впрочем, он сам напрашивался. 13 апреля пристав Никона, кн. Шайсупов, дал знать, что Никон требует отправления в Москву Игнатия Башковского и дворовой его женки Киликейки, зная за Башковским великого государя великое и страшное дело; в челобитной, присланной Никоном по этому случаю, он подписался патриархом. Этого уже было достаточно, чтоб возбудить гнев настоящего патриарха; кроме того, Никон сам послал на себя в Москву доносчика в то время, когда доносы на него начали принимать охотно. Башковский рассказал, что Никон лечил крестьянина Кириллова монастыря и больной умер от его лекарства, что Никон из своей кельи стреляет из пищали и застрелил птицу баклана, что к Никону приезжает много родственников его из Курмыша. В это же время переменен был пристав, князь Шайсупов; он также, приехав в Москву, порассказал много разных вещей про Никона, рассказывал, что Никон ни в чем его не слушал и никому слушать не велел; приказал себя называть и в письмах писать св. патриархом; на озере и по дороге на крестах сделал надписи: «Смиренный Никон, божиею милостию патриарх поставил, будучи в заточении за слово божие и за св. церковь». Баклана подстрелил и велел у него крылья, голову и ноги отсечь за то, что он поедал у него рыбу. На кого Никон осердится, тех людей стрельцы и монастырские служки били палками и плетьми; хвастал Шайсупову, что наперед предсказал Родиону Стрешнев разорение от Стеньки Разина; присланному из Москвы Лопухину говорил, что у него в Турции живут свойственники, четыре чело века стряпчих, и деньги к ним посланы, что цареградский патриарх проклял патриархов, которые его, Никона, осудили, и называл патриархов ворами. По преставлении царя Алексея во весь Великий пост пил допьяна и, напившись, всяких людей мучил безвинно по его же приказу старца Пафнутия били на правеже целую неделю в Великий пост; своими руками бил служку Обросимова, который от этих побоев умер; старца Лаврентия били палками, а после Никон его запоил вином, отчего тот и умер. Игумен с братиею и служки приходят к Никону в праздники, и он, сидя в креслах, дает им целовать руку; сделал у себя приказ и губу. Приезжала к нему девица 20 лет с братом, малым ребенком, для лечения и Никон ее запоил допьяна, отчего она умерла.

Новый пристав Ададуров, как приехал в монастырь, так на писал в Москву, что Никон живет вовсе не заточником: построено у него 25 келий, из них поделаны сходы и всходы и окна большие в монастырь и за монастырь, и живут в этих кельях всяких чинов люди человек с десять.

Явился новый доносчик, самый близкий человек, Никонов келейник старец Иона. Он объявил, что Никон в церковь ходит мало, за государя и патриарха бога не молит и священникам, которые живут у него, молить запрещает; когда бывает в церкви никого не пускает, причащается в алтаре у престола с служащим попом вместе; отца духовного не имеет четвертый год, на ектениях поминает себя патриархом московским; государево жалованье присланное к нему, ни во что ставит, ногами топчет и всякими неистовыми словами великого государя злословит, и т. д.

На основании этих доносов Иоаким с собором приговорили исправить Никона, и великий государь отправил в Ферапонтов монастырь думного дворянина Желябужского да архимандрита Павла с приказом – перевести Никона в Кириллов монастырь; жить у него в келье двоим искусным добрым старцам, подобающую ему честь воздавать, а других иноков и мирян не пускать, чернил и бумаги не давать, никакого приношения к нему не принимать. 16 мая 1676 года посланные получили наказ, в июне приехали в Ферапонтов монастырь и после обедни прочли Никону указ и вины. Никон слушал указ со смирением, без всякого прекословия; обвинения – одни отверг, другие объяснил, например: «Ивашка Кривозуба, который на меня извещал, за его воровство, по сыску, бил я с игуменом и священником вместе; неволею я никому но приказывал целовать себя в руку, а которые люди ко мне приходили, и я им руку целовать давал. Губы я у себя не заводил, а сыскивали мы с игуменом вместе про Ивашку Кривозуба. Кельи строены по указу царя Алексея Михайловича, за великого государя и за вселенских патриархов всечасно бога молю, а за Иоакима патриарха не молю, потому что писал вологодский архиепископ в Кириллов монастырь и велел бога молить за себя, а не за патриарха да потому что от него, Иоакима, всякое зло учинилось и ныне меня губит, а попам я за патриарха Иоакима бога молить не заказываю. С служащим священником Варлаамом причащался я у престола в алтаре, а у отца духовного не бывал года с три, потому что отец мой духовный, кирилловский архимандрит, ко мне не ездит; на ектеньях священники и дьяконы как хотят, так меня и поминают, а я им не заказывал; московским патриархом я себя называть не веливал и никого к этому не принуждал, которые присыльщики приезжали от царя Алексея, и они называли меня великим святым отцом. При князе Шайсупове за лекарством ко мне хаживали, и князь ко мне ходить всяким людям не запрещал, а только бы от него заказ был, и я бы к себе никого ни пускал; а как Ададуров приехал и не велел ко мне никого пускать, и я никому к себе ходить не велел».

Желябужский и Павел говорили Никону в соборной церкви всякими мерами, чтоб за св. патриарха бога молил и никаких непристойных слов не испускал; но Никон, идя из церкви, говорил: «Стану бога молить за великого государя и за вселенских патриархов, а за московского бога молить и патриархом его называть не стану». В этот же день его перевезли в Кириллов монастырь. Это перемещение во враждебный монастырь, где он уже не мог так хозяйничать, как хозяйничал последнее время в Ферапонтове, заставило Никона переменить тон, его испугало также известие, что двоих самых близких и верных ему людей, священника Варлаама и дьякона Мардария, возьмут от него и сошлют в Крестный монастырь. Когда архимандрит Павел пришел к нему перед отъездом и стал опять уговаривать молиться за патриарха, то Никон отвечал: «Чтоб св. патриарх был ко мне милостив и не велел меня здесь напрасною смертию от тесноты поморить, а я за него бога молить и патриархом называть стану; когда я при царе Алексее у допросу об отходе своем в Воскресенский монастырь был, в то время государю говорил, что за смирение в патриархах быть можно ему, Иоакиму». Со слезами просил Никон Павла бить челом государю и патриарху, чтоб не велели отсылать в Крестный монастырь Варлаама и Мардария, а приказали им по-прежнему жить у него, потому что они к нему приобытчились, а он к ним. Эти Варлаам и Мардарий в допросе объявили, что у Никона ничего дурного не было, но Мардарий проговорился. «Я возил, – сказал он, – отписки и челобитные к великому государю от Никона в Москву и подавал духовнику и дьяку тайных дел Полянскому, а они эти отписки передавали великому государю, к духовнику возил я от Никона всякие посудцы деревянные, братины, стаканы, ложки и рыбу отвозил, а Полянскому возил одну рыбу». Понятно, что известие о посредничестве ненавистного Савинова между Никоном и царем не могло очень склонить Иоакима на милость к Никону.

Савинов был сослан в Кожеезерский монастырь, Никон переведен в Кириллов; но царский учитель Симеон Полоцкий был сильнее прежнего и печатал свои проповеди без благословения св. патриарха; кроме близких отношений к царю, Иоакиму нельзя было дотронуться до Полоцкого и потому, что он не подавал повода к таким обвинениям, на основании которых можно было осудить Савинова.

Из адресов на письмах Матвеева мы видим, кто были самые влиятельные, самые близкие к царю люди. К ним скоро присоединился другой Милославский, боярин Иван Богданович, которого мы видели воеводою в Казани во время ссылки Матвеева. Иван Богданович был самый энергический из Милославских, ибо Ивана Михайловича ставало только на интригу, на подземный подкоп против кого-нибудь. По возвращении из Казани Иван Богданович, как говорят, схватился за все дела, но сейчас же пошли на него со всех сторон жалобы, и это отдалило от него молодого царя, у которого уже было двое любимцев: первый – постельничий Иван Максимович Языков, другой – комнатный стольник Алексей Тимофеевич Лихачев, бывший учителем царевича Алексея Алексеевича. Приближение Языкова объясняется легко из самой должности его: та же должность дала значение Адашеву при Иоанне IV, Ртищеву при царе Алексее Михайловиче. Но есть известие, что двое старых бояр, князь Долгорукий и Хитрово, не имея личной возможности соперничать с Милославским и быть постоянно с царем, выдвинули нарочно Языкова и Лихачева перевешивать влияние Милославского. Об Языкове сохранились отзывы как о чрезвычайно ловком придворном, его называют «человеком великой остроты, глубоким московских, прежде площадных, потом же дворских, обхождений проникателем». Лихачева называют «человеком доброй совести, исполненным великого разума и самого благочестивого состояния». Такой же отзыв встречаем и о брате его Михайле Тимофеевиче. Понятно, что для всех этих лиц самым важным вопросом был вопрос о браке царя: молодая царица может уничтожить или ослабить влияние царевен – теток и сестер, а следовательно, и Милославских, может привести во дворец своих родственников! Рассказывают, что, идя однажды в крестном ходу, Федор увидал девушку, которая ему очень понравилась; он поручил Языкову справиться о ней, и тот донес, что это Агафья Семеновна Грушецкая, живет у родной тетки, жены думного дьяка Заборовского, и дьяку дано знать, чтоб не выдавал племянницы впредь до указа. Милославский, узнав о намерении царя жениться на Грушецкой, подумал, что это происки Языкова и Лихачева, и стал чернить Грушецкую и мать ее; но Языков и Лихачев обнаружили клевету. Царь женился на Грушецкой в июле 1680 года, а Милославскому запретил являться ко двору, и хотя молодая царица по великодушию своему выпросила ему прощение, однако он потерял с этих пор всякое влияние. Языков с 1678 года называется постельничим думным, в 1680 государь пожаловал его из постельничих думных в окольничие и указал быть ему в оружейничих; в тот же день на место Языкова в постельничие пожалован был Лихачев. В конце царствования Языков был пожалован в бояре. Таким образом, самыми близкими к царю, самыми влиятельными на дела правления явились люди новые, молодые, Языков и Лихачев. Но подле них, если не в такой близости, однако с сильным влиянием на дела, видим человека одного из самых стародавних родов, еще молодого по летам, боярина князя Василья Васильевича Голицына, не одним именем и отчеством напоминавшего знаменитого предка своего, слывшего столпом в Смутное время. Бесспорно, что Голицын был представительнее и способнее всех бояр описываемого времени; к этому присоединял он еще далеко не общее всем тогда образование, дававшее ему известную широту взгляда, уменье покончить с вредною стариною, хотя бы эта старина была для него выгоднее, чем для других. Итак, говоря о правительственной деятельности Феодора Алексеевича, царя очень молодого и болезненного, мы обязаны постоянно иметь в виду людей, его окружавших, сначала Милославских, потом, особенно с 1680 года, Языкова, Лихачева и Голицына, хотя, разумеется, по недостатку подробных известий мы не можем определить долю каждого из них в правительственной деятельности.

Феодор наследовал от отца три трудные задачи внешней политики: окончание дела с Дорошенком, отклонение притязаний Польши на буквальное исполнение андрусовских статей и войну турецкую.

Еще при жизни царя Алексея, в январе 1676 года, Дорошенко дал знать князю Ромодановскому, что он уже присягнул великому государю пред запорожским кошевым и донскими козаками и в другой раз не только перед боярином и гетманом, и перед самим царским величеством присягать не станет. В Москву ехать ему теперь никак нельзя, потому что ежечасно ожидает прихода под Чигирин неприятелей, турок и татар, озлобленных на него за присягу великому государю. Булавы он не пошлет, потому что булаву дали ему войском, войском пусть и возьмут; где булава, тут и голова, из давних лет Чигирин при булаве, и без гетмана в Чигирине по сие время не бывало. В государевой грамоте написано, что жить ему с родственниками где захочет: но он хочет жить там, где родился и вырос, т. е. в Чигирине. Потом Дорошенко понизил тон и стал требовать, чтоб государь прислал к нему какую-нибудь знатную особу, при которой он и присягнет вторично. В Чигирине рассказывали, что когда митрополит Иосиф Тукальский лежал при смерти, то Дорошенко навещал его беспрестанно, и умирающий заклинал его именем божиим, чтоб отстал от турецкого султана и бил челом в подданство великому государю, если же этого не сделает, то пропадет. Дорошенко за это осердился на Иосифа и не ходил к нему до самой смерти.

Новый государь в марте месяце отправил в Чигирин стольника Деремонтова с грамотою к Дорошенку. Но стольник скоро возвратился и объявил, что гетман Самойлович не пустил его из Батурина в Чигирин. Для объяснения своего поступка Самойлович писал государю, что Дорошенко вовсе не думает исполнять требований, заявленных покойным царем, лукавит по-прежнему; притом посылка Деремонтова показывает, что государь переменил прежнее решение, потому что указом царя Алексея все переговоры с Дорошенком поручены боярину князю Гр. Гр. Ромодановскому и ему, гетману. Наконец, Самойлович писал, чтоб великий государь пожаловал, послал к Дорошенку обнадеживальную грамоту без вича (не: Петру Дорофеевичу, как обыкновенно писалось) и без упоминовения при нем старшины, а к чигиринскому посольству послал бы особую жалованную и обнадеживальную грамоту с приказом не называть Дорошенка гетманом, ни в чем ему не верить, а быть в послушании у него, гетмана Ивана Самойловича. Государь отвечал, что он не переменяет прежних указов отца своего и отпуск Деремонтова положен на рассмотрение князя Ромодановского и его, гетмана, как их господь бог вразумит. Ромодановский решил, что не для чего удерживать тестя Дорошенко, Яненка Хмельницкого, и отпустил его в Чигирин с адъютантом рейтарского строя, Горяиновым. Во время обеда при Горяинове Дорошенко, налив вина, говорил: «Пью на том, что мне не отдавать булавы Ивану Самойловичу, силою у меня Ивану Самойловичу булавы не взять!» «Не отдадим булавы никогда, – говорили начальные люди, – а если попович (Самойлович) станет ее у нас насильно отнимать, то мы будем за нее биться». «Бог судья гетману Ивану Самойловичу, – продолжал Дорошенко, – город Чигирин всему Малороссийскому краю от бусурман не малая защита; надобно бы ему в Чигирин клейнот прибавить, а он и последний отнимает и хлеба к нам привозить на продажу заказал, а пишет ко мне так, как я и к хлопцу своему не пишу». За столом сидели запорожцы, шесть человек, присланные за тем, чтоб Дорошенко с клейнотами и булавою ехал к ним на кош. Подпивши, Дорошенко обратился к ним: «Не выдайте вы меня, как донцы Стеньку Разина выдали; пусть донцы выдают, а вы не выдавайте». «Не выдадим!» – отвечали запорожцы.

Между тем Самойлович действовал, чтоб ускорить развязку тяжелого для него дела: он двинул к Днепру войско с семью полковниками; из них черниговский, Василий Бурковский, переправился за Днепр с выборными от всех полков людьми и 18 марта приблизился к Чигирину. Дорошенко вышел из города, окруженный своею пехотою, и послал спросить: зачем пришли и по чьему указу? «Государь требует и все войско тебя увещевает: принеси присягу и сложи начальство», – отвечал Бурковский. Выслушав ответ, Дорошенко поворотил в город, а полковнику послал сказать, что никакого дела не может начать без согласия всего Войска Запорожского низового. Потом Дорошенко прислал Бурковскому грамоту для передачи Самойловичу; грамота была подписана: гетману Войска Запорожского, но не обеих сторон Днепра. «Не только теперь, – писал Дорошенко, – после присяги царскому величеству, хочу я быть единомышленным и единоутробным (от одной матери-Украйны) братом и приятелем вашей милости, но и прежде, когда за грехи мы были разрознены, я всегда оказывал любовь и дружбу вашей стороне, тайно засылая и остерегая насчет приближения неприятелей. И в нынешнем месяце, получив предостережение из коша насчет турецкого и татарских замыслов, я уведомил о них боярина и вашу милость, вследствие чего вы и двинули полковника черниговского и других на защиту нашему углу и той стороне. Благодарю за помощь бедному нашему уголку и желаю присланному войску победы над общими неприятелями. Одному поступку вашей милости удивляюсь: послали вы войско навстречу неприятелю, а между тем мимо меня, тайно засылаете и наговариваете не только города, но и пехотные полки, обещая им хлеб и довольство, а городовым жителям мирное и безобидное пребывание под чужими забралами. Неужели это защита – войска отводить на свою сторону? Неужели это мирное пребывание – чужие углы портить? Вы подвинули войска свои к Днепру, как пишете, для того, чтоб нам надежнее было, покинув город, дома, жен и детей, переехать с клейнотами войсковыми и старшиною к вам для принесения присяги новому государю и сложения регимента. И прежде писал я о причинах, почему не могу ехать; и теперь (так как вижу, что ваша милость больше всего хлопочет о клейнотах) напоминаю: ехать мне не только к вам, но и в столицу, как человеку ни в чем невинному, не страшно; но для своей прихоти отдать вашей милости клейноты, поверенные мне не один раз в продолжение десяти лет всем войском, без собрания этого войска – городового и низового – это было бы с моей стороны слишком смело: какой бы я благодарности за это дослужился? Какой на будущее время славы и чести дому своему добыл? Рассуди сам высоким своим разумом и оставь это дело. Имеет ваша милость благодатию божиею от его царского величества полный свой регимент; никто вашей милости не завидует, не мешает. Пишете, что если не послушаю вашего совета и не поеду к вам, то полковнику черниговскому велено промышлять против нас с войском: очень хорошо для временной чести и прихоти начинать междоусобие! Благословит ли нас за это бог? Не будет ли неприятель над нами смеяться? Не будем ли за это осуждены? Довольно нам отвечать и за прежнюю кровь невинную, за неволю, в которую попались люди невинные; а мы еще на худшее преуспеваем! Я, при моей невинности, никому зла не желаю и всякому прошению ответ давать готов». Один из Дорошенковых полковников, Петриковский, съехавшись с Бурковским, говорил ему: «Ради бога, не верьте Дорошенку, он все обманывает, за ордою в Крым давно послал и надежен во всем на прежнее постановление с Серком и запорожцами».

Самойлович должен был ограничиться одними угрозами, по тому что к нему пришел царский указ: обнадеживать Дорошенка царскою милостию, перезывать его всякими мерами на эту сторону, но задоров с ним не делать, если с его стороны не окажется ничего противного. Вследствие этого Бурковский с товарищами, по указу гетманскому, отошел от Чигирина и распустил войска по домам. С другой стороны беспокоил Самойловича Серко. «Хотя мы теперь новому великому государю и присягнули, – писал кошевой гетману, – однако если ты и вперед не будешь нас допускать к милости царской, то вредно это будет одному тебе. Много уже терпим!» Серко досадовал на Самойловича, что тот не присылает в Сечь клейнотов, которые взял у Ханенка, не пропускает хлебных запасов на Запорожье, запорожцев из городов велел выбивать, царского жалованья, Переволоченского перевоза и местечка Кереберды не дал, не позволил стаду запорожскому зимовать в полтавском полку. Посланец гетманский слышал, как на раде чернь запорожская кричала про гетмана всякие позорные слова; а на другой день пьяный Серко призвал посланца к себе, ухватил его за грудь, просил сабли и кричал: «Знаешь ли, как я тебе голову отсеку! Узнает гетман, как я зайду от Стародуба, а там их уж станут и бить. Присягал я великому государю царю в службе, только дедичного государя польского короля не оставлю. Как гетман Иван Самойлович придет к нам на Запорожье и войску поклонится, то пусть будет гетманом, а если к нам не придет, а придет к нам Дорошенко, то гетманом будет Дорошенко». В Москве уже сделан был выбор между постоянным до сих пор гетманом и издавна шатким кошевым: все дела по жалобам Серка отданы были на рассмотрение гетмана, только велено ему было безусловно не задерживать хлебных запасов, идущих в Сечь, чтоб не отлучить запорожцев от царской милости.

Ходили слухи, что Дорошенко сбирается уйти на Запорожье; но он хотел сдержать свое слово – оставаться там, где родился и воспитан был, сидел в Чигирине, и Самойлович по-прежнему посылал в Москву известия о его поведении: «Не только к пашам, но к самому султану и хану знатных людей посылает, также и к полякам. А что санжаки турецкие к вашему царскому величеству послал, на это надеяться нечего: у него давно такой обычай, ко всем монархам, особенно к христианским, на словах склоняться, но на деле никому не хочет быть верен, кроме турского: сам султан ему позволил отослать санжаки в случае нужды, если какой-нибудь христианский государь будет сильно на него наступать. На эту сторону он никогда не переедет и старшинства с себя не сложит, того у него и в помышлении не было, нет и не будет. Все посылать к нему об этом грамоты для нас с боярином бесчестно, потому что он из этого смех строит и между малороссийским народом разные всевает небывалые слова». Самойлович просил указа идти на Дорошенка, пока не пришли к нему турки и татары на помощь.

Гетман не мог уладиться с Дорошенком и Серком, архиепископ Лазарь Баранович ссорился с протопопом Симеоном Адамовичем. Дело пошло из-за того, что протопоп владел многими маетностями, архиепископия же черниговская маетностями была скудна. «Архиепископии, – говорил Баранович, – больше нужно доходов на украшение церквей, на монастырь и на другие потребы, нежели протопопу только на домовое его строение. Я недавно две архимандрии, черниговскую и новгородскую, воскресил». Гетман и старшина согласились с мнением архиепископа, и протопопу дали знать, что села его и деревня с мельницами отписаны на архиепископа. Адамович в Москву, с жалобою, что архиепископ насильно завладел его маетностями. Баранович, узнавши о жалобе, велел нарядить суд над Адамовичем из архимандрита и протопопов; но Адамович не заблагорассудил явиться на этот суд и уехал в Москву. Баранович с просьбою к государю: «Аще бы смел каковы ложные рассевати клеветы, смиренно молю вашего царского пресветлого величества, чтоб ложным его клеветам вера не была дана, но паче да заградятся уста глаголющего неправду, дабы та дерзость его совершенное восприяла непохваление». Гетман также прислал грамоту, заступаясь за архиепископа, объясняя, что он, гетман, имел право, по совету с старшиною, отнять маетности у протопопа и отдать архиерею, потому что последнему больше нужно доходов. В Москве, в Малороссийском приказе, дело кончилось тем, что Адамович отказался от спорных маетностей, а государь послал грамоту Барановичу, излагая дело так, что протопоп бил ему, государю, челом с слезным прошением, что он своего пастыря прогневал и повеления его страха ради не исполнил без хитрости; государь просил архиепископа, чтоб он для милосердия божия и для государской милости отдал протопопу его бесхитростную вину и велел ему жить по-прежнему в своей пастве.

Улаживалось одно дело, начиналось другое. 4 августа явился в Малороссийский приказ стародубский полковник Петр Рославец и подал жалобу: «После Велика дня прислал ко мне в стародубский полк гетман Иван Самойлович заднепровских козаков, которые перешли на его сторону Днепра, пятьсот человек. Я их разместил по селам и деревням, велел поить и кормить и с лошадьми и давать денег – сотникам по пяти рублей в неделю, атаманам по девяти алтын, рядовым по две гривны, да по две кварты вина, да по кварте масла. Но козаки, не довольствуясь этим, стали собирать самовольством с жителей деньги и кормы. Потом 9 июля прислал из Чернигова владыка грамоту с запрещением, чтоб священники в церквах не служили и никаких треб не исправляли: за твое государское здоровье молитв нет, много людей без покаяния померли, младенцы не крещены, роженицы лежат без молитв! Гетманские посланцы собирают поборы не в меру, уездных людей и козаков разоряют и меня скидывают с полковничества». Рославец просил, чтоб стародубский полк отошел под непосредственную власть государя, под начальство князя Гр. Гр. Ромодановского, подобно полкам – сумскому, рыбенскому, ахтырскому и харьковскому, потому что города Стародуб, Новгород Северский, Почеп, Погарь и Мглин – вотчина государева, бывали московскими городами. Наконец, Рославец просил, чтоб церкви в стародубском полку ведал московский патриарх.

В тот же день, 4 августа, пришло письмо по почте от гетмана: Самойлович доносил, что Рославец склонял стародубских полчан отложиться от гетманского регимента; те дали знать об этом гетману и просили, чтоб позволил им выбрать другого полковника; гетман дал позволение, а Рославец убежал в Москву. Полковнику сделали выговор от имени царского, что он учинил противно войсковому праву, не оказавши должного послушания гетману, и поехал в Москву без его ведома; надобно было ему других от своевольства унимать, а он сам своевольничает! Для разъяснения дела в Малороссию отправился стольник Алмазов, которому наказано: говорить с гетманом многими пространными разговорами, применяясь, что можно, чтоб ему было не в оскорбленье, приводить, чтоб между ними злоба не вырастала, и привесть гетмана к склонности, обещая, что полковник окажет ему должное послушанье. Смотреть, чтоб и старшине было не в досаду, говорить, усматривая их намерения, как они о том станут мыслить. Проведовать обо всем тайно, чтоб то дело между ними и всем войском успокоить и злобе вдаль распространяться не дать.

Только что Алмазов промолвил о мировой, гетман отвечал: «Хотя бы Рославец в чем-нибудь мне и больше досадил, то я бы ему простил; но этого дела никак так оставить нельзя, потому что Рославец говорил, будто к нынешнему его делу много советников, будто меня, гетмана, на этой стороне не любят: так пусть его судит старшина по войсковым правам, пусть он советников своих укажет, кто меня не любит. Не только у нас в малороссийских городах плуты и своевольные люди есть, но и в великороссийских городах и в иных странах; где и под страхом живут, и там без плута не бывает, а у нас в малороссийских городах вольность; если бы государской милости ко мне не было, то у них бы на всякий год было по десяти гетманов». Возвратясь в Москву, Алмазов донес, что все начальные люди бранят Рославца, а про гетмана никаких слов дурных не говорят. Архиепископ запретил стародубскому духовенству служить за то. что Рославец прибил одного священника. Наконец Самойлович дал знать в Москву, что Рославец затеял дело по совету протопопа Симеона Адамовича.

Алмазова немедленно опять отправили в Батурин, он повез Рославца на войсковой суд; но в грамоте своей к гетману царь писал, чтоб он простил преступника, который раскаивается.

Между тем всю весну и лето ходили слухи, что султан собирается под Киев; для подкрепления Ромодановского и Самойловича двинулся в Путивль боярин князь Василий Васильевич Голицын. Ромодановский и Самойлович получили указ давать отпор неприятелю; если же турки и татары под Киев и на восточную сторону не придут, то идти к Днепру и за Днепр, промышлять над Чигириным и Дорошенком, применяясь к прежним указам царя Алексея Михайловича и смотря по тамошнему делу. О турках не было слышно, и Ромодановский с Самойловичем двинулись к Днепру. Не доходя ста верст до реки, они отправили вперед стольника Григорья Косогова с 15000 московского войска и бунчужного Леонтья Полуботка с четырьмя полками. Увидав царское войско, прибрежные места, зависевшие от Чигирина, начали поддаваться. Косогов с Полуботком, подошедши под Чигирин, схватились с тамошними козаками; но после бою начались переговоры; Косогов послал к Дорошенку увещательную государеву грамоту. На этот раз Дорошенку ничего больше не оставалось, как исполнить царские требования. Священники с крестами, старшина и чигиринские жители явились в обоз к осаждающим на речку Янычару, в трех верстах от города, и принесли присягу. Дорошенко отправил своего двоюродного брата Кондрата Тарасенка и писаря Воехевича к Ромодановскому и Самойловичу с просьбою, чтоб прежние обещания, ему данные насчет сохранения здоровья и имущества, были исполнены, и, когда воевода и гетман уверили его в этом, он приехал к ним в сопровождении 2000 человек и положил пред ними клейноты – булаву, знамя и бунчук. Чигирин, «великому государю и всей Украйне надобный город», был занят царскими войсками, пополам московскими и малороссийскими.

С торжеством возвращался Самойлович от Днепра. В Переяславле он нашел Алмазова с Рославцем. Выслушав о желании великого государя, чтоб преступник был прощен, Самойлович отвечал: «Я без государева указа никакого наказания Рославцу не учиню; но теперь объявилось новое дело: бывший Дорошенков генеральный писарь Воехевич подал мне сказку на письме за своею рукою, что нежинский протопоп Симеон Адамов присылал к Дорошенку козака Дубровского, приказывая с ним, что все хотят иметь гетманом Дорошенка, а именно полковники: стародубский Петр Рославич, прилуцкий Лазарь Горленко, Дмитрашка Райча, бывший генеральный писарь Карп Мокриев; да не только старшина и чернь, сам государь не хочет меня, Самойловича, иметь гетманом. Чего Дорошенко хочет, то надо мною и сделают: захочет убить – убьют или в Москву отошлют как Многогрешного. Протопоп поцеловал крест на том, что так сделается, и прислал этот самый крест к Дорошенку, а Дорошенко отдал его мне».

3 октября привели Рославца пред гетмана и старшину. «Я было надеялся, – сказал ему Самойлович, – что такого другого приятеля у меня и нет, как ты, Петр; а ты, забыв бога и присягу, хотел за добродетель мою к тебе убить меня, да господь бог не помог!»

«Я ни в каком совете с протопопом не бывал, – отвечал Рославец, – дел его никаких не знаю; моя вина одна, что поехал без гетманского ведома и отпуска к царскому величеству, побоясь черной рады, чтоб меня не убили». Тут Рославец повалился на землю перед гетманом и лежал долго.

27 октября великий государь указал и бояре приговорили в передней при святейшем патриархе: Рославца с советниками судить войсковым правом. Суд назначен был в январе.

Но прежде Рославца надобно было решить важный вопрос: что делать с Дорошенком? Где ему жить? Сначала Ромодановский и Самойлович поместили его в Соснице (в черниговском полку). В ноябре отправился в Батурин стольник князь Иван Волконский с приказом гетману прислать Дорошенка в Москву для подтверждения присяги; для успокоения Самойловича Волконский должен был ему говорить, что Дорошенко берется в Москву из уважения к его же, Самойловичевой, верной службе: Дорошенко ему, гетману, давний неприятель, так чтоб, будучи на этой стороне, по прежнему своему злоковарству не вымышлял каких-нибудь противных на него дел и не побуждал бы ко злу людей, не желающих покоя.

В Батурин приехал Волконский в начале декабря и для переговоров о Дорошенке отправился к Самойловичу часа за четыре до свету. «Теперь вскоре послать Дорошенка в Москву нельзя, – говорил гетман, – он переехал на эту сторону недавно и двора себе не построил, многих пожитков своих не перевез. Когда будут судить нежинского протопопа и Рославца, то это дело начнется Дорошенком: он главный обличитель. Потом мы обещали Дорошенку под Чигирином, что жить ему по воле, где захочет, и прежних дел его не вспоминать. Чигиринские старшины били мне челом, чтоб я позволил им поселиться на этой стороне, я позволил; но если теперь послать Дорошенка в Москву, то старшины усумнятся и сюда не поедут, да не было бы смуты и потому, что у Дорошенка много своих друзей на обеих сторонах Днепра, подумают, что его хотят заслать в Сибирь. А мне опасаться его не для чего: когда он и не был в подданстве у великого государя и не жил под моим региментом, то и тогда я знал все его замыслы, а теперь и подавно все буду знать». Наконец гетман объявил, что без совету с старшиною он не может решить этого дела; но и после совета Волконскому объявлено было то же – что отпустить Дорошенка нельзя по изложенным причинам. Решили, что гетман пошлет об этом грамоту государю, а Волконский будет дожидаться в Батурине указа. Указ пришел – оставить Дорошенка в Малороссии.

В январе 1677 года, на третий день после Богоявления, в Батурине начался суд над протопопом Адамовичем и полковником Рославцем; от Барановича присланы были черниговского Елецкого монастыря архимандрит Иоанникий Голятовский, игумен киевского Кириллова монастыря Мелетий Дзик и трое протопопов. Выслушав свидетелей, суд. приговорил Адамовича и Рославца к смертной казни, советника их, бывшего генерального писаря Карпа Мокриева, выслать вон из Украйны, бывшие полковники – переяславский Дмитрашка Райча и прилуцкий Лазарь Горленко должны присягнуть, что к Протопопову и Рославцеву злому умыслу не приставали. Но на другой день гетман прислал государевы грамоты, в которых говорилось о помиловании преступников. Выслушав грамоты, духовные особы и генеральная старшина сказали: если протопопа смертью не карать, то велеть его постричь. Сам Адамович бил челом, чтоб его постригли. «Я и прежде этого желал, – говорил он, – да не исполнил, верно, за это меня бог и смиряет». Приговорили протопопа постричь, а Рославца несколько лет держать за караулом. Адамовича для пострижения отправили с бунчужным Леонтием Полуботком в Чернигов к архиепископу Лазарю Барановичу; но тут протопоп объявил, что не хочет постригаться. «Не хочу иночества, – говорил он, – да не будут последняя горше первых». Тогда Баранович лишил его священства и отдал Полуботку уже как мирского человека под мирской суд. Полуботок велел посадить его в «тесное узилище». Не вытерпев тесноты, Адамович объявил, что даст подробное показание о своих замыслах и соучастниках. Полуботок созвал к себе многих духовных и светских особ, и в их присутствии Адамович показал: «Дмитрашка Райча говорил, что застрелит гетмана из пистолета в войске; в другой раз говорил, что пойдет в Запорожье и там станет бунтовать. Карп Мокриевич дважды говорил, что пойдет с Дмитрашкою в Запорожье бунтовать против гетмана. Я Дорошенку советовал и наказывал, чтоб спешил на эту сторону с Войском Запорожским и своим, обещая ему гетманство. Рославец говорил мне: порадеем о здоровье господина гетмана за то, что он ко мне не милостив. Когда я встретился с ним в селе Семеновском (я ехал из Москвы, а он в Москву), то он велел мне идти на Украину бунтовать запорожцев и Дорошенка для исполнения нашего намерения. Дмитрашка говорил, что вместе с гетманом надобно убить судью и бунчужного. Мы решили, что, убивши гетмана, жить не под царскою рукою, но поддаться хану». Адамович подписал это показание.

Между тем в Москве продолжали думать, что старый чигиринский гетман будет гораздо безвреднее здесь, чем в Малороссии, и в феврале известный уже нам стольник Семен Алмазов поехал опять в Батурин с требованием высылки Дорошенка. «Надобно об этом с старшиною посоветоваться, – сказал ему Самойлович, – потому что это народ мнительный; послыша, что Дорошенко услан в Москву, станут рассевать плевосеятельные слова, пронесутся эти слова к Серку, а Серко и подавно станет к этим словам привмещать такие же, и от того, сохрани боже, чтоб какого зла не случилось? Поляки сильно боятся, что Дорошенко на этой стороне, боятся, чтоб я и Дорошенко не заключили с султаном перемирия и не стали их воевать. Того не знают, какое здесь своеволие: кто какое слово молвит, и все к нему пристанут. И меня заподозривают; но если я помыслю какое-нибудь зло, то пусть господь бог казнит душу мою и тело, жену мою и детей и весь дом разорит; детей своих держу на Москве для верности; и если случится в Украйне какое зло, то сейчас же, покинув все, поеду в Москву. Воля его царского величества, но лучше бы было, если б Дорошенко остался жить в Москве; пусть мои посланцы и Серковы, как будут в Москве, видают его и знают, что он живет при милости царского величества. Я его с тобою отпущу, но чтоб про то никто не знал. Да хорошо было бы, если б брата его Грицка из Москвы отпустили в малороссийские города: родственники их, видя царского величества милость, обрадовались бы и на милость государеву обнадежились; много раз писала ко мне из Чигирина мать их об отпуске Грицка».

В Сосницу отправил гетман вместе с Алмазовым генерального судью Ивана Домонтова и с ним писал к Дорошенку, чтоб ехал в Москву безо всякого опасения, что и прежде был царский указ об отпуске его в Москву, но его не отправили, потому что он еще не осмотрелся, а теперь он поедет в Москву не для чего иного, как только для переговоров по делам турецким и крымским. Дорошенко, однако, сильно встревожился, когда Алмазов приехал за ним вдруг неожиданно. «Кого и к смерти приговаривают, и тому заранее о том дают знать, – говорил он, – бог судит гетмана, что меня не уведомил». Но, делать нечего, поехал.

20 марта Дорошенко видел государевы очи; думный дьяк говорил ему речь, объявил, что все вины его прощаются и никогда не будут вспомянуты, государь указал быть ему при своей милости в Москве для способов воинских против неприятельского наступления турок и татар на Украйну; в надежду своей государской милости, по челобитью гетмана Самойловича, царское величество велел брата его, Дорошенкова, Григорья, расковать и ходить ему за караулом к гетманскому сыну Семену, а теперь, по гетманскому челобитью, велено Григорья отпустить в малороссийские города. Дорошенко бил челом, чтоб государь приказал привезти в Москву жену его и дочь. За ними отправился подьячий Юдин; но брат Дорошенка, Андрей, объявил ему: «Брат мне писал, что если жена его ведет себя хорошо, как обещала ему в то время, когда он взял ее к себе из черного платья (из монастыря), то присылать ее в Москву; а иначе отписать к нему без утайки. Я об ее поступках объявил гетману, объявляю тебе и к брату посылаю письмо. Брат Петр за злодейские ее дела положил на нее черное платье, но, видя маленькую дочь свою в сиротстве, умилосердился над злодейкою и взял ее к себе в жены по-прежнему, а она ему обещала, что до смерти ничего хмельного пить не станет. Но по отъезде брата в Москву стала она пить безобразно, без моего ведома ходить и чинить злодейство. Теперь велел я ей собираться ехать в Москву, а она при отце своем Яненке кричит: „Если ты в Москву пошлешь меня насильно, то брату твоему Петру не долго на свете жить!“» Юдину этот рассказ показался подозрителен тем более, что гетман показал ему письмо Дорошенка к себе, в котором тот умолял Самойловича исходатайствовать ему у царя позволение возвратиться в Малороссию, напоминал о данном ему обещании оставить его жить там, где захочет. «Я знаю, – писал Дорошенко, – что я здесь в Москве не нужен, и приезд жены моей сюда также не нужен, а что приказывают, то исполняю по нужде». Гетман не отпустил Дорошенковой жены в Москву.

Между тем, по обыкновению, всю весну готовились в Украйне к встрече неприятелей, турок и татар. Султан на место Дорошенка провозгласил гетманом и князем малороссийским пленника своего Юрия Хмельницкого, который прислал на Запорожье грамоту от 5 апреля. «Спасителю нашему все возможно, – писал Хмельницкий, – нищего посадить с князьями, смиренного вознести, сильного низложить. Лихие люди не допустили меня пожить в милой отчизне; убегая от них, претерпел я много бед, попал в неволю. Но бог подвигнул сердце наияснейшего цесаря турского, тремя частями света государствующего, который грешных больше милует, чем наказывает (с меня берите образец!): даровал мне цесарь свободу, удоволил меня своею милостию и князем малороссийским утвердил. Когда был я в Запорожье, то вы мне обещали оказать любовь и желательство и вождем меня иметь; так теперь обещание исполните и отправляйте послов своих в Казыкермень для переговоров со мною». Подписано: «Георгий Гедеон Венжик Хмельницкий, князь малороссийский, вождь Войска Запорожского». Грамота подействовала на Запорожье. 15 мая отправился туда из Москвы стряпчий Перхуров с государевым жалованьем; когда, по обычаю, прочли на раде государеву грамоту, то в войске раздался крик: «Сукон прислано мало! Поделиться нечем! Достанется по одной рукавке! Мы служили отцу государеву и ему, государю, служим верно, над бусурманами всякий промысел воинский чиним неотменно, а жалованья нам прислано мало! А мы и вперед обещаемся верно служить». Серко говорил: «Войско меня не слушается, потому что государского жалованья, знамени и булавы у меня нет; а если бы знамя и булава ко мне были присланы, то козаки были бы мне послушны». Козаки продолжали кричать: «Гетман Самойлович отнял у нас перевоз под Переволочною, даром возить не велит и запасов к нам не присылает. Если турецкое войско на кош к нам придет, то мы Сечь сожжем, а сами пойдем по островам на воду; а тут нам сидеть не у чего, запасу у нас никакого нет». Самойлович опять начал доносить в Москву на Серка, что с ханом крымским заключил перемирие, что к Хмельницкому часто посылает и совершенно уже к нему склоняется.

В июле приехал в Батурин стольник Карандеев от государя с соболями и атласами для гетмана и старшины за верную их службу. Ему поручено было переговорить с Самойловичем о Серке, о Дорошенко и о не решенном еще деле Рославца и Адамовича. Карандеев требовал от гетмана, чтоб он «послал в Запорожье знатного человека и всячески старался не допускать Серка до перемирия с ханом; чтоб не допустить турок овладеть Кодаком, осадил бы его своими людьми; иначе низовому Войску Запорожскому будет теснота и разоренье, а неприятелю свободный путь в малороссийские города; если же пошлется войско малороссийское в Кодак, то запорожцы обнадежатся».

«Послать мне войска в Кодак нельзя, – отвечал гетман, – потому что этим городом заведывает Серко, а послать, не спросясь с запорожцами, – только озлить их».

Потом Карандеев начал говорить о Дорошенковой жене, чтоб прислать ее в Москву, муж не перестает об этом просить. «Я не мешаю, – отвечал гетман, – пусть едет». «Но зачем ты, гетман, – продолжал Карандеев, – хлопочешь об отпуске Дорошенка назад на Украйну, чего ты боишься? Дорошенко взят в Москву для тебя и для целости Малороссии, чтоб он, будучи в Украйне, не наделал какого-нибудь зла». «Об отпуске Дорошенка на Украйну я и не думаю бить челом, – отвечал гетман, – в настоящее военное время Дорошенку быть на Украйне нельзя». Наконец речь дошла до Рославца и Адамовича. «Протопопа и Рославца, – сказал гетман, – я отправлю с нарочными посланцами в Москву, чтоб великий государь пожаловал меня, приказал сослать их на вечное житье в дальние сибирские города для страха другим».

И августа привезли в Москву Рославца и Адамовича, и на другой день состоялся указ о ссылке их в Сибирь. Спешили покончить с этим делом и успокоить гетмана, который уже двигался с двадцатитысячным войском к Днепру: с 4 августа Ибрагим-паша с Хмельницким стояли под Чигирином, ожидая хана. Хмельниченко, величая себя князем сарматским, прислал требование, чтоб сдали ему стольный город, которым Дорошенко не имел права распоряжаться. Воеводою в Чигирине был генерал-майор Трауернихт. 7 августа ночью он сделал удачную вылазку и схватил 11 человек языков; турки повели было подкоп к верхнему замку, но остановились рыть, встретив дикий камень. Между тем 10 августа Самойлович соединился с Ромодановским, и 17 числа из-под Снятина отправили в Чигирин полк пехоты сердюков и 1000 человек драгунов с приказанием спешить днем и ночью. Посланные исполнили приказание, перебрались на правый берег Днепра, ночью прокрались чрез неприятельские полки и явились в Чигирине к неописанной радости осажденных, которые уже истомились и упали духом, не имея известий о своих, а к туркам пришел хан с ордою. 25 августа явились к Днепру против Чигирина, у Бужинской пристани, князь Ромодановский и гетман Самойлович; на противоположной стороне Днепра уже стоял хан со своими татарами и частию турецкого войска. Неприятель занял остров на Днепре, чтоб не допускать русских до переправы, но был выбит. Русские с острова переправились на западный берег, 28 августа схватились с неприятелем, поразили его и гнали пять верст от берега. Испуганные турки и татары на другой же день ушли от Чигирина, покинув запасы и пушки и оставив под городом 4000 янычарских трупов. Ибрагим-паша складывал всю вину на хана, который вовремя не пошел на левую сторону Днепра и не дал знать о московских и козацких войсках. Честь этого дела, надолго оставшегося памятным, принадлежала полуполковнику выборного полка генерал-майора Агея Шепелева Семену Воейкову, солдатскому полковнику Самуилу Вестову, стольнику и полковнику Григорию Косогову, а из малороссиян – полковникам полтавскому Левенцу и нежинскому Барсуку. Ромодановский и Самойлович, подождавши у Чигирина до 9 сентября и слыша, что турки бегут к границам, отправились назад за Днепр, тем более что конские кормы все были истреблены неприятелем, а у ратных людей запасов стало мало. Самойлович возвратился с торжеством, потому что по его настоянию московское правительство решило держаться в Чигирине. И теперь гетман настаивал, чтоб государь указал укрепить Чигирин, ратными людьми осадить и хлебными запасами озапасить, точно так же как и Киев, да послать туда боярина с государевыми ратными людьми, а он, гетман, со своими людьми Чигирина не удержит и без московских людей на своих он ненадежен. Чигирин покинуть нельзя, потому что всей Украйне защита и оборона добрая; стоит он на реке Тясме (Тясмине), через которую орде нигде бродов и перенравы нет. Чигиринская война дала также Самойловичу случай выставить перед царем в черном свете поведение Серка: «Кошевой к пресветлому престолу вашему государскому и ко мне не желателен, потому что перед чигиринским походом помирился с ханом и турками, во время войны никакой нам помощи не дал и, когда хан бежал через Днепр вплавь с ордами, не бил его, а велел козакам перевозить татар в челнах».

Эти нелады у гетмана со знаменитым полевым воином очень не нравились в Москве; бояре приговорили – привести Серка с гетманом в союз. «За такие злые поступки Серка воздастся ему в день праведного суда божия, – писал государь Самойловичу, – но мы, государь христианский милосердый, не допуская его для имени христианского к вечной погибели, ожидая его обращения, те его вины и преступления отпускаем, если он эти свои вины верною службою заслужит и к тебе будет так же желателен, как и прежние гетманы». С милостивым словом Ромодановскому и гетману за чигиринскую войну отправился в Малороссию стольник и полковник Тяпкин. Посланному наказано было спросить Ромодановского: «Какое его намерение о Чигирине на будущее время? Можно ли этот город держать или надобно его разорить? Если держать, то какая от этого будет прибыль? Сколько в него надобно будет послать московских ратных людей и козацких полков? И откуда в Чигирин возить хлебные и оружейные запасы, и чрез такую великую днепровскую переправу какими способами помощь давать ратными людьми?» «Мое намерение такое, – отвечал Ромодановский, – разорить Чигирин отнюдь нельзя, очень бесславно и от неприятеля страшно, и не только Украйне убыточно, но и самому Киеву будет тяжко. На остальные же вопросы напишу по статьям, снесшись с гетманом».

Те же вопросы Тяпкин предложил в Батурине Самойловичу. «Если Чигирин разорить или допустить неприятеля им овладеть, – отвечал гетман, – то разве прежде разоренья или отдачи сказать всем в Украйне народам, что уже они великому государю не нужны. У нас во всем козацком народе одно слово и дело: при ком Чигирин и Киев, при том и они все должны в вечном подданстве быть. Если Юраска Хмельницкий засядет в Чигирине со своими бунтовщиками, тогда все народы, которые из-за Днепра на эту сторону вышли, пойдут опять за Днепр к Юраску. А если засядут в Чигирине турки, то султан не будет посылать им запасов из своих городов, будут брать запасы с городов и сел этой стороны, и дорога будет открытая туркам под Путивль и Севск, потому что Днепр и Заднепровье будут у них в руках». Тут гетман взглянул на Спасов образ, заплакал и сказал: «Молимся, да избавит господь бог и великий государь нас и потомков наших от такого тяжкого бусурманского ярма!» Касательно Серка Самойлович прямо объявил Тяпкину, что кошевой поддался султану: «Султан прислал казыкерменскому бею 30000 червонных золотых, чтоб подкупить Серка с козаками. Бей из польских татар, учился в школах, знает языки; он съезжался с Серком в степи, ходили они между кустами, взявшись за руки, и тут кошевой присягнул султану».

Для уяснения этого важного дела в декабре отправился в Запорожье подьячий Шестаков, с которым гетман отпустил своего посланца, войскового товарища Артему Золотаря. Шестаков на раде выговаривал запорожцам: зачем они не подали помощи царскому войску под Чигирином? Зачем не били татар, бежавших через Днепр от этого города?

«Мы под Чигирин не ходили потому, что войска было на коше мало, – отвечал Серко, – да и потому не ходили, что турки и татары прежде Чигирина хотели идти на Сечь. Чтоб упредить этот злой замысел, мы с ханом помирились, да хотели мы при этом, чтоб татары выкупили у нас пленных, потому что войско было голодно, добычи никакой, запасов также. Да и для того помирились с ханом, что много раз писали к гетману Ивану Самойловичу, чтоб царское величество прислал к нам своих ратных людей на оборону, как присылал царь Алексей Михайлович, да и сам бы гетман пустил к нам городовых козаков; но гетман козаков к нам не пустил и запасов не прислал, войско только и кормилось что рыбою; а когда с ханом заключили перемирье, то за татар брали большой окуп да ходили за солью к морю; а если бы с ханом мы не помирились, то войско померло бы с голоду. Турок и крымцев, бежавших из-под Чигирина, мы не громили потому, что войска в Сечи было мало: все, надеясь на мир с ханом, разошлись по промыслам, и теперь войска в Сечи мало: все по промыслам. Пожаловал бы государь, велел прислать к нам своих ратных людей, а гетману приказал прислать полтавский полк, и мы по весне, как скоро войска и запасы будут к нам присланы, перемирье с ханом нарушим и пойдем в Крым войною». Гетманскому посланцу Серко говорил наедине, что он царскому величеству не изменил и если помирился с турками и татарами, то для того только, чтоб приманить к себе Хмельницкого и, схватив его, отослать в Москву. Для уверения Серко вынул из-за пазухи крест и целовал.

Это не заставило Самойловича смотреть доброжелательнее на запорожского кошевого, и скоро последний усилил еще это недоброжелательство, начав советовать государю разрушить и покинуть Чигирин. «Для чего это он советует? – писал Самойлович. – Чтоб вместе с Хмельниченком привести в исполнение свой злобный замысел. Пусть только Чигирин достанется им в руки, хотя бы и разоренный; они снова его укрепят, Хмельниченко сделает в нем столицу своего княжества. Серко – главный город своего гетманского регимента, потому что уже и теперь Серко величает Хмельниченка князем Малой России, а Хмельниченко Серка – кошевым гетманом Войска низового Запорожского». Из турецких владений в Киев дошел и список условий, заключенных Серком с Хмельницким: 1) чтоб вере православной гонения не было; 2) податей никаких и ясырю не давать; 3) вольности Войска Запорожского не нарушать; 4) чтоб старшин и войска турецкого и татар ни в каких малороссийских городах не было. Из самого Царяграда давали знать, что Серко присылает султану все государевы грамоты и гетманские листы.

Надобно было приготовляться к тяжелой войне с разных сторон; зиму и весну 1678 года приходили постоянно вести, что турки с огромными силами нагрянут под Чигирин, с тем чтоб непременно взять этот город. В Цареграде в это время находился стольник Поросуков, присланный к султану с царскою грамотою для попытки, нельзя ли прекратить тяжелую и опасную войну и по крайней мере разведать обстоятельнее о турецких замыслах. Для последнего Поросуков обратился к патриарху; тот отвечал, что желает всякого добра великому государю, как себе царства небесного, и о замыслах неприятеля креста Христова объявляет: султан турецкий, имея чрево свое бусурманское ненасыщенное, устремляется этим летом с войсками своими поганскими и желает из-под державы его царского величества владения Петра Дорошенка отобрать, а потом и всею Украиною овладеть. И сами они явно пророчествуют, что царским величеством побеждены будут, только не могут узнать, в какое время. Боясь этого пророчества, султан пойдет только до Бабы, а визиря пошлет под Чигирин. Поросуков спросил об Юраске Хмельницком, по его ли патриаршему благословению монашество с него снято? Патриарх отвечал: «Хмельницкий снял с себя монашество своевольно, желая себе столько же освобождения из неволи, сколько княжения и гетманства. По его наущению визирь несколько раз присылал ко мне с просьбами и угрозами, чтоб я с Юраски монашество снял, на княжение малороссийское и гетманство запорожское его благословил; но я от этого принуждения освободился подарками и Юраску к себе не пустил. Вчера, – продолжал патриарх, – султан слушал привезенную тобою грамоту, приказал тебя отпустить, а к царскому величеству писать об уступке в турецкую сторону Чигирина и владений Дорошенковых по Днепр. Молю царское величество, чтобы ради церквей божиих и веры христианской Чигирина и Украйны султану не уступал, а если уступит, то не только Малой России, но и государству Московскому тяжек будет неприятель». Государь согласился с мнением Самойловича, Ромодановского и цареградского патриарха, что необходимо удержать Чигирин, укрепить его и снабдить войском. В чигиринские воеводы назначен был окольничий Ив. Ив. Ржевский, известный своею распорядительностью, умевший ладить с малороссиянами, что доказал во время своего воеводства в Нежине. В Киеве Ржевский должен был взять хлебные запасы, под которые гетман выставлял подводы; ко Ржевскому должны были присоединиться назначенные для чигиринского осадного сиденья полки малороссийские, также отряд войска Ромодановского. Но ничего этого Ржевский не нашел и 17 марта вступил в Чигирин один, без хлеба, потому что подводы от гетмана не были присланы, о войсках в Чигирин не было вести; в Чигирине Ржевский нашел разбитые стены, пустые житницы и услыхал рассказы о беспрестанных набегах татарских. Когда в Москве узнали об этом, то в Курск к Ромодановскому и в Батурин к гетману поскакал в апреле стольник Алмазов спросить, что они думают. Ромодановский отвечал, что идет к Днепру немедленно и о Чигирине будет радеть; гетман отвечал, что у него войска не в сборе и он пойдет к Ромодановскому один для переговоров, что пугаться нечего, войска и запасы поспеют в Чигирин, хотя подводы стоили страшно дорого, каждую нанимали за четыре и за пять рублей, а неизвестно, придет ли и половина их назад.



Поделиться книгой:

На главную
Назад