— Думаете, мы эту книгу читали? — удивляется Марк. — Интересно, когда — когда стали хасидами или раньше? — с этими словами он передает мне косяк, и его фраза звучит слегка агрессивно, но и слегка шутливо. А потом — ведь одно другому не помеха — он наливает себе водки.
— Они взяли списки погибших, — говорит Деб, — и взялись их прорабатывать. Взяли людей, которые умерли иудеями, и принялись обращать их в мормонизм. Обращать шесть миллионов человек против их воли.
— И вас это напрягает? — спрашивает Марк. — Ага, вот какие заботы не дают американским евреям спать по ночам?
— Что ты имеешь в виду? — говорит Деб.
— Я имею в виду…
Но Шошана прерывает его: — Йури, не говори им, что ты имеешь в виду. Оставь.
— Ничего, мы выдюжим, — говорю я. — Нам даже интересно. От этого вещества, — говорю я, указывая примерно в сторону баночки от Altoids, — наш ум созрел. Мы пришли к постижению самых высоких истин.
— Пришли, у нас же приход, — говорит Деб на полном серьезе. Без тени юмора.
— Ваш сын… он, похоже, хороший парень.
— Не надо про их сына, — говорит Шошана.
— Не надо про нашего сына, — говорит Деб. Тут уж я дотягиваюсь, хватаю ее за локоть. — Продолжай, — говорю я Марку.
— Мне кажется, — говорит Марк, — что ваш сын не похож на еврея.
— Как вы можете так говорить?! — восклицает Деб. — Вы сами-то понимаете, что несете?!
Но обида Деб проходит почти незамеченной. Из-за моей реакции. Я хохочу — так громко, что ко мне все оборачиваются.
— В чем дело? — спрашивает Марк.
— Он не похож на еврея? Тебе кажется, не похож? Погляди на себя: шляпа, борода, ботинки с квадратными носами. Осмелюсь сказать, надо приложить массу усилий, чтобы показаться евреем в твоих глазах. Это как… ну не знаю… вот если бы Оззи Осборн или ребята из «Кисс» подошли к Полу Саймону и сказали: «Нам кажется, не похож ты на музыканта».
— Дело не в одежде, — возражает Марк. — Дело в том, что вы строите свою жизнь в вакууме. Знаете, что я видел, пока к вам ехал? Супермаркет, супермаркет, книжный магазин для взрослых, супермаркет, супермаркет, тир.
— Ну да, у нас в Флориде любят оружие и порно, — говорю я. — И супермаркеты.
— О боже мой, — говорит Деб. — Это как ваше «Гольдберг, Гольдберг… Атта». То же самое другими словами.
— Его любимая мелодия, — говорит Шошана. — Такая уж у него привычка.
— Я вот что пытаюсь вам сказать, воспринимайте, как хотите: невозможно строить иудаизм только на фундаменте одного ужасного преступления. Я имею в виду пресловутую зацикленность на холокосте как обязательный признак национальной идентичности. Вы не знаете других способов воспитания своих детей. Потому что в остальном дети не чувствуют никакой связи с предками. Никаких общих нитей еврейства.
— Стоп, это уже оскорбление, — говорит Деб. — И нетерпимость. Между прочим, существует такая вещь — еврейская культура. Можно вести богатую культурную жизнь.
— Нет, нельзя, если предполагается, что это жизнь еврейская. Иудаизм — религия. А религия — это ритуалы. Культура — ничто. Культура — некий продукт современного мира. Культура по своей природе нестабильна, беспрерывно меняется. Культурная связь между поколениями — слишком хлипкая. Это как взять две железки и соединить их клеем вместо сварки.
— Что вообще значат ваши слова? — недоумевает Деб. — На практике — что?
Марк воздевает указательный палец — вещает, просвещает: — Вы знаете, почему в Израиле все автобусы и грузовики и даже такси — «мерседесы»?
— Потому что немцев совесть замучила, и они делают вам скидку? — спрашиваю я. — Или, может, потому, что «мерседес» лучше всех умеет делать машины для перевозки евреев — у него опыт?
— Потому что мы, израильтяне, — здравомыслящие евреи без неврозов, и даже сразу после войны можем преспокойно ездить на немецких машинах. И включать немецкие приемники «сименс», чтобы слушать новости на иврите. У нас нет потребности вводить какой-то апартеид для брендов, будить воспоминания какими-то надуманными, чисто символическими жестами. Просто мы живем точно так же, как жили наши родители до войны. И это помогает нам во всем, и во взаимоотношениях тоже, в супружеской жизни, в родительских обязанностях.
— Вы хотите сказать, что ваш брак лучше нашего? — вмешивается Деб. — Ой ли? Только потому, что вы живете по правилам? Это, значит, укрепляет брак — брак между любыми двумя случайными людьми?
— Я хочу сказать, что ваш муж не хмурился бы, опасаясь, что жена что-то от него скрывает. А ваш сын… он бы не пристрастился к этому самому курению, он бы сначала вам открылся. Потому что у нас отношения протекают в установленных рамках. В четком русле.
— Вас соединяет сварка, а не клей, — говорю я.
— Да, — говорит он. — Уверен, Шошана со мной согласится.
Но Шошана отвлеклась. Она кропотливо орудует ножом. Вырезает из яблока маленькую трубку: тампоны-то уже искурены.
— А ваши дочери? — спрашивает Деб. — Если они вам все рассказывают… они вам открылись, прежде чем начали курить?
— Наши дочери не испорчены миром, в которым выросли мы сами. Они вообще не интересуются подобными вещами.
— Это ты так думаешь, — говорю я.
— Нет, знаю. У нас другие заботы, другие тревоги.
— А какие? Расскажите, — говорит Деб.
— Не надо, — говорит Шошана. — Момент неподходящий… Мы нажрались, накурились, мы радуемся встрече и прекрасно проводим время.
— Каждый раз, когда ты велишь ему замолчать, — говорю я, — ты только разжигаешь мое любопытство.
— Нас тревожит, — говорит Марк, — не былой холокост. А нынешний. Тот, который забирает более половины евреев в этом поколении. Нас тревожат смешанные браки. Вот в чем состоит нынешний холокост. Не волнуйтесь из-за того, что какие-то мормоны финтят с шестью миллионами убитых. Волнуйтесь насчет того, женится ли ваш сын на еврейке.
— О господи, — говорит Деб. — Господи ты боже мой! Вы называете смешанные браки холокостом? Неужели вы сказали… Послушай, Шошана, послушай… неужели… вы действительно сравниваете?..
— Хотите знать мои тревоги? Вот они. Но нет… на вас это не совсем распространяется, вопрос лишь в том, какой пример вы подаете мальчику. Вы же евреи, а, значит, ваш сын — такой же еврей, как и я. Не в большей и не в меньшей степени.
— Вот что, Просветленный Гарри, я тоже в йешиве училась! Мне не нужно элементарные правила объяснять.
— Вы меня назвали Просветленный Гарри? — уточняет Марк.
— Да, назвала, — говорит Деб. И начинает смеяться, и Марк — тоже. Словно ничего смешнее, чем Просветленный Гарри, они давным-давно не слышали. Тут и Шошана начинает смеяться, а потом и я, потому что смех вообще заразен, а под кайфом — вдвойне.
— Но вы вправду думаете, что наша семья, что наш замечательный сын, наш красавец, катятся к холокосту? — допытывается Деб. — Нет, это было бы слишком больно. Такой день хороший, зачем нагонять мрачность.
— Нет, я так не думаю, — говорит Марк. — У вас чудесный дом и чудесная семья, вы вырастили крепкого парня и создали для него уют. Вы настоящая balabusta, — говорит Марк. — Серьезно.
— Рада слышать, — говорит Деб. И наклоняет голову набок, чуть ли не под прямым углом, чтобы все видели ее счастливую ласковую улыбку. — Можно я вас обниму? — говорит Деб. — Мне так хочется вас обнять.
— Нет, — говорит Марк очень-очень вежливо. — Но вы можете обнять мою жену. Хотите?
— Отличная мысль, — говорит Деб. Шошана передает мне набитую трубку из яблока, и я курю, а две женщины сливаются в объятиях: тесных, теплых объятиях, и пританцовывают вместе, и кренятся набок, и я снова опасаюсь, что они повалятся на пол.
— Отличный денек, — говорю я.
— Да, — говорит Марк. И мы оба смотрим в окно, мы оба созерцаем бесподобные облака в бесподобном небе. Глядим и наслаждаемся, и вдруг, под нашими пристальными взглядами, небосвод мгновенно темнеет. Перемена такая резкая, что дамы заинтересовываются, расцепляют свои объятия: освещение изменилось внезапно.
— Здесь так бывает, — говорит Деб. И небо разверзается, и тропический ливень льет вертикально, молотя по земле. Гремит крышей, гремит окнами, кроны пальм прогибаются, вода в бассейне словно бы кипит, подбрасывая резиновых уточек на волнах.
Шошана подходит к окну. И Марк отдает Деб яблоко, а сам подходит к окну. — Серьезно, здесь всегда так? — спрашивает Шошана.
— А то. Каждый день. Начинается и тут же проходит, — говорю я.
Наши гости прижимают ладони к оконному стеклу. И замирают на какое-то время, а когда Марк оборачивается — суровый Марк, железный Марк, — мы видим, что он плачет. Дождь довел его до слез.
— Вы-то не знаете, — говорит он. — А я забыл, как живется в местах, где вода не в дефиците. Благословенный дар превыше всех даров.
— Будь у вас то, что есть у нас, — говорю я.
— Да, — говорит он, утирая глаза.
— Можно, мы выйдем наружу? — говорит Шошана. — Под дождь?
— Конечно, — говорит Деб. Шошана приказывает мне закрыть глаза. Крепко зажмуриться. Мне одному. И, клянусь, я ожидаю увидеть ее в чем мать родила, когда она говорит:
— Теперь открой.
Она сняла только парик, больше ничего, и надела на голову бейсболку Трева.
— У меня нет запасного парика, не привезла, — поясняет она. — Ничего, что я взяла бейсболку? Трев не будет возражать?
— Не будет, — говорит Деб. Вот так мы вчетвером выходим под дождь. Вот так мы оказываемся на заднем дворе, в лютую жару, по нам барабанят эти прохладные, прохладные капли. И такое ощущение… тут все сошлось: и погода, и трава, и водка… и после всех этих разговоров… так хорошо стало, лучше не бывает. И, честно скажу вам, в бейсболке Шошана выглядит на двадцать лет моложе.
Мы не разговариваем. Не до разговоров: мы резвимся, хохочем и скачем. И ловим себя на том, что я держу Марка за руку и типа как танцую, а Деб держит за руку Шошану, и они тоже отплясывают по-своему, вроде джиги. И когда я беру за руку Деб, мы все-таки образуем круг, пусть и разомкнутый, пусть остальные не соприкасаются. Начинаем танцевать под дождем что-то вроде хоры, в нашей версии.
Не помню, сколько уж лет я не чувствовал такого душевного подъема, такой блаженной дури, такой свободы. Кто бы мог предположить, что я сознаюсь в таких чувствах, когда к нам придут в гости эти суровые верующие, загружающие всех своим аскетизмом? И тут моя Деб, моя милая Деб, снова думает одну мысль со мной, и говорит, запрокинув лицо навстречу дождю, пока мы все кружимся:
— Шошана, это можно, ты уверена? Это не смешанные танцы? Это разрешается? Я бы не хотела, чтобы вас потом мучила совесть.
— Ничего с нами не случится, — говорит Шошана. — Как-нибудь переживем.
Но вопрос заставляет нас замедлить кружение и остановиться, хотя никто из нас не разжимает рук.
— Как в том старом анекдоте, — говорю я. И не дожидаясь, пока спросят, в каком, говорю: — Почему хасиды не трахаются стоя?
— Почему? — спрашивает Шошана.
— Чтобы секс не перешел в смешанный танец.
Деб и Шошана прикидываются шокированными, и мы разжимаем руки, и осознаем, что момент миновал, что дождь закончился так же резко, как начался. Марк стоит на месте, глядя в небо, поджав губы.
— Анекдот с большо-ой бородой, — говорит он. И затем, помедлив: — Смешанные танцы… Как о них подумаю, сразу начинаю думать о смеси орехов, и об овощной смеси, и об insalata mixta. И в животе оркестр играет. И я с ума сойду, если в вашем доме нет ничего кошерного, кроме той буханки отбеленного американского хлеба.
— Пробило на хавчик, — говорю я.
— Диагноз верный, — отвечает он.
Деб начинает аплодировать его словам, почти не разводя рук, молитвенно держа ладони на груди.
— Вы даже, — говорит ему Деб, вся сияя, — даже глазам своим не поверите. Вас ожидают сокровища.
Мы вчетвером стоим посреди кладовой, промокшие до костей, обшариваем полки, оставляем сырые следы на полу. — Видели ли вы хоть где-нибудь такую кладовую? — восклицает Шошана. — Как у великанов, — и вытягивает руки в разные стороны. И верно, кладовая у нас огромная, и запасы — полная чаша, еды полно, огромный выбор сладостей: как и положено в доме, куда часто налетает голодный рой мальчиков-подростков.
— Ждете ядерной зимы? — спрашивает Шошана.
— Я вам скажу, чего она ждет, — говорю я. — Хотите знать, до чего дошел ее пунктик? Хотите выяснить, как настырно она толкует о холокосте? В смысле — насколько это у нее серьезно, до какой степени?
— Ни до какой, — говорит Деб. — Тема холокоста закрыта.
— Нет, расскажи, — говорит Шошана.
— Она все время планирует наше тайное убежище, — говорю я.
— Неужели? — удивляется Шошана.
— Глядите-ка. Кладовая, к ней примыкает уборная. Дверь ведет в гараж. Если все это замуровать — типа, возвести стену у входа в кабинет — ни за что не догадаешься. Ни за что не заподозришь. Если дверь в гараже как следует замаскировать… ну, не знаю, развесить инструменты, чтобы петли не были заметны, может, велосипедами заставить, газонокосилку тут же приткнуть, это будет изолированное пространство, с водопроводом, туалетом и горами продовольствия. В смысле, если кто-то станет пробираться в гараж и пополнять запасы, дом можно сдать жильцам, понимаете? Поселить в нем другую семью, и никто не догадается.
— О Господи, — говорит Шошана. — Вообще-то на недавнее прошлое у меня память плохая, после всех этих родов…
— И после косяков, — вставляю я.
— И после них тоже. Но я помню. Я помню, когда мы были маленькие, она вечно, — Шошана оборачивается к Деб, — ты вечно втягивала меня в такие игры. Мы выбирали места. И даже хуже, даже мрачнее…
— Молчи, — говорит Деб.
— Я знаю, что ты сейчас скажешь, — говорю я Деб, и, честно говоря, радуюсь, что так вышло. — Та самая игра, правда? Ты с ней играла в ту безумную игру?
— Нет, — говорит Деб. — Довольно. Хорош!
А Марк, сосредоточенно изучающий сертификаты кошерности, раздирающий стокалорийные пакеты со снэками, пожирающий жареный арахис горстями прямо из банки, не проронивший в кладовой ни слова, кроме «Что такое Fig Newmans?» — вдруг забывает о еде и говорит: — Я хочу поиграть в эту игру.
— Это не игра, — говорит Деб.
Как я счастлив это слышать. Прозвучало признание, которого я добиваюсь от нее много-много лет. Признание, что это не игра. Что это нечто зверино-серьезное, приготовления к черному дню, активный патологический синдром, который я стараюсь не поощрять.
— Игра в Анну Франк, — говорит Шошана. — Верно?
Видя, как расстроена моя жена, я стараюсь выгородить ее, как могу. Говорю: — Нет, это не игра. Просто то, о чем мы говорим, когда говорим об Анне Франк.
— И как играть в эту не-игру? — спрашивает Марк. — Что надо делать?
— Это игра в Праведного Нееврея, — говорит Шошана.